Суворов и Кутузов (сборник) Раковский Леонтий
Суворов ходил по небольшому пригорку – от его склона, где со своими конями толпились спешенные тридцать казаков конвоя, до костра, у которого на барабане, с бумагой и карандашом в руке, сидел белобрысый полковник барон Тизенгаузен.
Это был один из любимцев князя Потемкина. Светлейший прислал его «для примечания военных действий, для журнала и абресса», а попросту говоря, для слежки за Суворовым и для того, чтобы потом был предлог дать своему любимчику крест.
В последние дни к Суворову понаехало из Ясс множество разных сиятельных иностранцев и русских – погреть руки у измаильских стен. Но Суворов всех их прикомандировал к колоннам и полкам. Барон же оказался хитрее остальных: он оградил себя от опасности, получив у светлейшего точное назначение.
«Примечай, примечай!» – иронически думал Суворов, каждый раз доходя до него и круто поворачиваясь налево кругом.
В первые минуты, когда тишину разорвали пушечные залпы, когда со всех сторон в темноту понеслось громовое «ура» и ему тотчас же стало вторить заунывное «алла» турок, Суворов беспокоился об одном: как бы в темноте колонновожатые не напутали чего. Темнота, ночь, с одной стороны, были на руку: они скрывали малочисленность русских. Суворов всегда предпочитал ночной бой. Как ни были готовы турки к обороне, но все-таки ночной удар получался внезапным, неожиданным. Кроме того, неприятель не мог видеть, какие силы атакуют, и при этом стрелял наугад. Но, с другой стороны, темнота имела и некоторые неудобства: в ней трудно было ориентироваться. Вот наконец послышался конский топот и чей-то голос окликнул:
– Где генерал-аншеф? Где Александр Васильевич?
– Давай сюда, братец! – крикнул Суворов.
К костру подскакал ординарец от второй колонны. Уже по его бодрому голосу Александр Васильевич почувствовал, что известия хорошие.
– Вторая колонна закрепилась на валу, – торопливо докладывал ординарец. – Полковник Неклюдов первым взошел на бастион. Овладел пушками!
– Молодцы! Тесните басурман! Скачи назад! – махнул рукой Суворов и снова заходил по холму.
«Неклюдов, – думал он. – Леонтий Яковлевич. Бравый командир. Орел! Начало есть. Так, так!..»
– А ну, Ванюшка, подбрось-ка хворосту, чтоб нас получше видели, – сказал генерал-аншеф вестовому.
Не прошло и получаса, как на веселый огонек генеральского костра прискакал следующий верховой.
– Откуда? Какая колонна? – издалека спросил Суворов.
– Первая, ваше высокопревосходительство, генерала Львова! – живо ответил верховой.
«Это против каменного редута Табия. Его трудно взять. Но там мои богатыри – апшеронцы, фанагорийцы», – мелькнуло в голове.
Спросил:
– Как там у вас?
– Продвигаются, пошли правее редута. Генерал Львов ранен. Лобанов-Ростовский ранен.
Суворов поморщился:
– Кто повел?
– Полковник Золотухин.
– Ах да, ведь там Вася Золотухин, командир фанагорийцев! Хорошо, помилуй Бог!
Ординарец уехал.
Понемногу становилось светлее. Туман рассеялся. Показались очертания высоких измаильских стен.
На западной стороне все шло великолепно, без задержки.
Северный, самый сильный участок крепостных стен упорно защищался. Вал на северной стороне был выше других. Чтобы достичь его вершины, приходилось связывать две пятисаженные лестницы.
Суворов, не отрываясь, смотрел в зрительную трубу на северный вал, который находился от него в полуверсте. Он видел, как тяжело приходилось лифляндским егерям, атакующим этот бастион.
Турки сверху бросали на них громадные камни, катили бревна, сталкивали русских вниз с головокружительной высоты. Но мужественные егеря упорно пробивались наверх.
«Сейчас вторая колонна ударит во фланг туркам, тогда им не устоять!» Он перевел зрительную трубу налево, на восток, откуда шли четвертая, пятая и шестая колонны.
Четвертая и пятая составлены из казаков Орлова и Платова. У них были только шашки да укороченные пики, которые легко перерубались турками.
В шестую колонну, к бугским егерям, Суворов поставил командиром своего любимого ученика генерал-майора Михаила Кутузова.
У Кутузова с турками старые счеты.
Но пока что и от Михаила Илларионовича не поступало известий. Больше получаса тому назад Суворов послал к Кутузову ординарца-казака.
«Что-то задержался урядник!» – нетерпеливо поглядывал генерал-аншеф.
Наконец урядник примчался.
– Ну как? – спросил у него Александр Васильевич.
– Жарко, ваше высокопревосходительство. Взошли на вал, да басурманы уже два раза оттесняли егерей к самому краю. Не знаю, удержатся ли… Офицеров не видать: кто убит, кто ранен.
– А сам генерал-майор жив?
– Невредим. Идет впереди!
Суворов повеселел:
– Скачи назад. Передай генерал-майору Кутузову: назначаю его комендантом Измаила! Торопись, борода!
Казачий урядник поскакал передавать приказ.
– Коня! – обернулся к вестовому Суворов.
Казак Ванюшка подвел коня.
Александр Васильевич поехал к четвертой колонне Орлова, которая была рядом.
Солнце уже взошло. Было совершенно светло.
Подъезжая к резерву, Суворов издалека увидал: часть четвертой колонны прорубилась на вал, а другая – еще застряла у рва.
И вдруг соседние Бендерские ворота широко распахнулись, и турецкие янычары с дикими криками кинулись во фланг казакам.
Положение донцов, которые дрались на валу, стало критическим.
Суворов подскакал к бригадиру Вестфалену, командовавшему резервом.
– Карабинеров и два батальона Полоцкого пехотного – на выручку казакам! – приказал он.
– Поспешай, братцы! Бегом! – кричал он пехотинцам.
Пехота бросилась за карабинерами.
«Ура» перекрыло турецкое «алла».
– Наша берет, Александр Васильевич! Погнали турка! – не выдержав, обрадованно сказал казак Ванюшка, стоявший сбоку.
– А ты что ж думал: не возьмет? – улыбнулся Суворов. – Наша всегда возьмет!
И он поехал назад к своему командному пункту.
Теперь Суворов был спокоен и за третью колонну: четвертая тоже ударит во фланг туркам, защищающим крепкий северный бастион.
Суворов подъехал к пригорку.
Офицеры смотрели в зрительные трубы, обсуждая улучшившееся положение. Барон Тизенгаузен грел у потухающего костра озябшие руки.
– Ну друзья, собирайтесь в Измаил! – весело сказал офицерам генерал-аншеф.
Все стали садиться на коней.
– Ваше высокопревосходительство, а все-таки у нас много потерь: бригадир Рибопьер убит, генерал Мекноб тяжело ранен… – подъезжая к Суворову, вкрадчиво начал Тизенгаузен.
Суворова передернуло: в этих словах потемкинского любимчика он почувствовал первый укол. Он сразу догадался, в чем станут обвинять победителя Измаила его завистники.
Генерал-аншеф резко оборвал Тизенгаузена:
– В штурме убит – один, а в осаде от голода и холода – умерло пять! Простая арифметика, помилуй Бог!
Он досадливо отвернулся от белобрысого барона и приставил трубу к глазам.
Весь этот бесконечный главный вал крепости общим протяжением в шесть верст уже был в руках у русских. Продырявленные пулями, прорубленные острыми турецкими шашками русские знамена победно развевались на стенах Измаила.
Враг не устоял и отступил внутрь города, в лабиринт узеньких, кривых улиц и переулков, в которых каждый дом, конечно, станет крепостью. Впереди предстояло еще много дела, много жертв, но главное уже стало явью: русские войска сломили врага.
Пришпорив коня, Суворов помчался к Хотинским воротам, которые изнутри открывали русские егеря.
Еще несколько часов тому назад бывшая несокрушимой, грозная турецкая крепость, на которую столько надежд возлагали враги России – Франция и Англия, теперь широко раскрывала перед великим русским полководцем свои ворота.
X
Сегодняшнее утро казалось Суворову бесконечно длинным: приходилось сидеть и ждать, а заполнить время было нечем, это не у себя дома.
Александр Васильевич приехал из Измаила в Яссы ночью. Он не выносил показной парадности и хотел избежать всей этой натянутой пышной встречи, которую князь Потемкин готовил победителю Измаила.
Суворов отправился в Яссы без всякой свиты и конвоя, в простой полковой кибитке. Ехал он не по большой дороге, где его ждали, а окольным путем и в Яссы постарался попасть ночью.
В Яссах Суворов остановился у знакомого полицеймейстера. Он строго-настрого приказал полицеймейстеру не рассказывать никому о его приезде, спокойно поспал часа три и встал по привычке до зари.
Конечно, являться в такую рань к главнокомандующему со строевым рапортом было бесполезно: светлейший, несомненно, еще сладко спал после очередного бала. Суворов решил подождать, – пусть уж отоспится человек после трудов праведных.
Но все-таки он не вытерпел и слишком рано стал приготовляться к торжественному приему. Суворов надел шитый золотом парадный мундир с бесчисленными орденами и звездами, надел подарок императрицы – золотую шпагу, украшенную бриллиантами.
Оделся, приготовился – и от этого ждать стало еще несноснее.
Суворов всегда чувствовал себя в парадной одежде стесненно. Приятнее было ходить в будничном канифасном кафтане и свободных старых ботфортах. А в мундире давит воротник, и кажется, будто жмет под мышками.
Вспоминалось детство, когда маменька в большие праздники наряжала его в новое платье и надо было беречься, чтобы не измять и не испачкать.
В невольном волнении Суворов расхаживал по небольшой комнате.
Если австрийский император наградил за Рымник принца Кобургского фельдмаршальством, то уж за Измаил Суворову надо дать и подавно!
Наконец исполнилось то, чего он ждал все долгие годы: он совершил такой подвиг, который сразу выделит его из всех русских генералов. Суворову уже не придется быть в подчинении ни у тупоумного Ивашки, ни у всех этих заносчивых Каменчёнков и Репниных! Даже сам Потемкин не сможет помешать ему вести операции так, как это найдет нужным Суворов: ведь и Александр Васильевич будет таким же фельдмаршалом, как Потемкин! Теперь-то он сможет еще больше укрепить мощь своего отечества!
Суворов нетерпеливо поглядывал то на хозяйские часы, то на дверь, – полицеймейстер пошел разведать, встал ли светлейший.
Наконец, в половине девятого, он вернулся:
– Ваше сиятельство, можно ехать – светлейший уже встал. Ждут вас. По улицам стоят гусары, смотрят, не едете ли.
– Ну что ж, коли так – поедем! – весело отозвался Суворов.
Он заложил за обшлаг мундира приготовленный рапорт, надел каску и вышел.
…Полковник Бауер не отходил от высокого венецианского окна, – отсюда открывалась вся Дунайская улица, по которой должен был ехать из Измаила граф Суворов. Светлейший приказал немедленно доложить ему, когда покажется карета Суворова: Потемкин хотел сам встретить его у крыльца.
Вот по улице протарабанила каруца на своих невероятно толстых, без спиц, таких, какие делают в детских игрушечных повозках, неуклюжих колесах. Гусары, стоявшие у перекрестка, хорошо подстегнули нагайками худых лошаденок молдаванина, постарались, чтобы он со своей грязной каруцей поскорее убрался в переулок.
Вот проехала в дрожках смазливая горничная госпожи Браницкой. Гусарский корнет заулыбался, проскакал рядом с дрожками несколько саженей, – вероятно, говорил какой-либо вздор кокетливой горничной, – потом вернулся на прежнее место, лихо покручивая усы: он был доволен не только девушкой, но и собой.
Вот из переулка на Дунайскую улицу, тяжело громыхая, выехал какой-то неуклюжий, старомодный рыдван. Когда-то, лет пятьдесят назад, он был покрашен и даже кое-где позолочен, но теперь все облупилось. Он был расшатан и стар, в нем все дребезжало, скрипело, звенело. Рыдван с трудом тащили три лошади, запряженные по-молдавански, цугом. Кучер то и дело щелкал своим длинным бичом.
– Это еще какая черепаха? – улыбнулся Бауер, глядя на допотопную карету.
Гусарский корнет тоже потешался, глядя на такое чудище. Он кивнул головой солдату. Тот подскочил было к рыдвану, но слуга, стоявший на запятках колымаги, что-то ответил, и гусар, не доехав до него, повернул назад. Корнет отвернулся и со скучающим видом продолжал смотреть в ту сторону, откуда ждали графа Суворова.
А смешной рыдван тащился прямо ко дворцу светлейшего.
«Кто же это? – соображал Бауер. – Какой это домине? Епископ, должно быть, или захудалый князь».
Но такой кареты на дворе светлейшего полковник Бауер еще ни разу не видал.
«Загородит мне всю улицу. Из-за него ничего не увидишь!» – смотрел он то так, то этак на подъезжавший рыдван. И вдруг ясно увидел: в рыдване мелькнули расшитый золотом генеральский мундир, и каска.
«Это Суворов!»
Бауер сорвался со своего поста и побежал в кабинет к светлейшему.
Потемкин торопливо пошел навстречу Суворову. Не успел он сойти с высокой лестницы, как Суворов одним духом был уже рядом с ним. Потемкин заулыбался своим зрячим глазом, раскрыл широкие объятия, и щуплый граф Суворов утонул в них.
Они троекратно поцеловались.
Суворов ждал первых слов светлейшего. Вот сейчас Потемкин поздравит его с фельдмаршальством, будет говорить с ним как с равным.
– Скажите, Александр Васильевич, чем могу я наградить ваши заслуги? – спросил Потемкин.
Что это? Неужели он ослышался? С ним опять говорят как с подчиненным, с обыкновенным генералом, который выиграл заурядную баталию?
Суворов вспыхнул.
Он невольно отступил шаг назад и, прикрыв глаза веками, сказал с дрожью в голосе:
– Ничем, князь. Я не купец и не торговаться сюда приехал. Кроме Бога и государыни, никто наградить меня не может!
Одутловатое, пухлое лицо Потемкина побледнело. Вся ласковость исчезла из его единственного зрячего глаза. Он круто повернулся и пошел в залу.
Сзади за ним шел генерал-аншеф граф Суворов-Рымникский. Он уже понял, что его мечты напрасны, что все пропало, что плетью обуха не перешибешь!
Суворов дрожащими руками вынимал из-за обшлага приготовленный рапорт.
Адъютанты и слуги Потемкина, присутствовавшие при этом разговоре, недоумевающе посматривали друг на друга, испуганно перешептывались, – что он сделал? как он смел?
Через минуту из залы стремительно выбежал граф Суворов. Он был бледен. Не видя никого вокруг, Суворов быстро сбежал по ступенькам высокого крыльца вниз и, не обращая внимания на приглашения кучера и лакея: «Ваше сиятельство, пожалуйте!» – быстро пошел по улице.
Неуклюжий, старомодный рыдван тяжело громыхал вслед за ним.
XI
Гром победы раздавайся,
Веселися, храбрый Росс!
Державин
Во дворце, что стоял на большой дороге у Невы, в этом, как его все называли, «Конногвардейском доме», и на широкой площади возле него уже несколько дней шла спешная, горячая работа. Десятки разных мастеров – художников, обойщиков, маляров, столяров, штукатуров и прочих – работали здесь круглые сутки, благо стояли белые ночи.
Ломали разные мелкие пристройки, прилепившиеся ко дворцу и портившие общий вид, сносили длиннейший грязный забор, тянувшийся вдоль Невы (за забором виднелись остатки каких-то сараев), строили пышные триумфальные ворота, устанавливали стеллажи для иллюминации.
Площадь была полна народу.
Из города ко дворцу по грязной дороге тянулись вереницы подвод. В деревянных ящиках везли бережно укутанные в солому хрустальные люстры, сверкавшие на солнце прозрачными льдинками подвесок. Князь Потемкин взял из лавок напрокат двести люстр.
На других возах лежали длинные – в полтора человеческих роста – зеркала. В них отражалось все: весенняя петербургская слякоть, чуть подсиненное северное небо, широкая Нева, грязные лапти мужиков-подводчиков, малиновый кафтан какого-то иностранца-художкика, который в башмаках и шелковых чулках смело шлепал по лужам, за всем смотрел, отдавая приказания налево и направо.
С другого конца ко дворцу подъезжали возы с тускло желтевшими многопудовыми глыбами воска для шкаликов и иллюминации. Светлейший взял из придворной конторы четыреста пудов воску.
Медленно тащились возы с кадками диковинных заморских растений. У них все – и листья и цветы – было какое-то не похожее ни на что свое, русское, привычное.
В самом доме чувствовалась не меньшая суета, слышался стук молотков.
Художники, закинув вверх головы, стояли, осматривая дело рук своих. Измазанные в извести, сновали маляры. Декораторы разворачивали яркие штофные ткани.
В настежь раскрытые высокие окна виднелись вазы и статуи из мрамора. Голые девки, не очень стыдливо, одной ручкой, прикрывавшие крутую грудь; жилистые, икрястые бородачи; пухлые, но не сопливые, а чистенькие ребятишки с крылышками.
Все эти приготовления делались к большому празднику, который захотел устроить князь Потемкин в благодарность за царские милости, за ласковый прием, за торжественную встречу, оказанную ему как победителю турок, покорителю неприступного, гордого Измаила.
О будущем празднике в Таврическом дворце говорили удивительные вещи: будто по железным трубам потечет горячая вода, чтобы одинаково тепло было во всех высоких покоях, чтоб не иззябла матушка императрица.
Говорили, будто для простого люда на площади перед дворцом будут поставлены столы с угощениям – медовым квасом и сбитнем, с разными подарками – лаптями, котами, шляпами, кушаками, лентами.
Императрица не могла никакими чинами и орденами наградить больше князя Потемкина, потому что он уже все имел. Екатерина подарила светлейшему этот богатый дворец, который был пожалован Потемкину в первый раз три года тому назад и который Потемкин продал тогда в казну за четыреста шестьдесят тысяч рублей. Кроме дворца светлейший получил от императрицы фельдмаршальский мундир, украшенный драгоценными камнями, стоившими двести тысяч рублей.
И князь Потемкин решил дать в честь взятия Измаила такой бал, какого еще никто никогда не давал в Санкт-Петербурге.
…По грязной, весенней дороге из Санкт-Петербурга на Выборг медленно тащилась ямская тройка.
На козлах, рядом с ямщиком, трясся толстоносый солдат. Сонными, осоловелыми глазами он тупо глядел по сторонам. В повозке никого не было, повозка была пуста.
Чуть впереди тройки, по обочине дороги, по вытоптанной пешеходами и уже просохшей тропочке, быстро шел старик. Он был в сапогах, белых полотняных штанах и такой же куртке. Легкий ветерок трепал завитки его белокурых поседевших волос – шляпу старик держал в руке.
Он шел, глядя на зеленеющие поля, на трепыхавшихся в вышине жаворонков, на голубое небо, но думал не о небе, не о зеленях.
…Князь Потемкин хорошо отомстил Суворову за его прямоту, за резкий ответ.
Солдат – участников измаильского штурма наградили серебряными медалями, офицерам дали золотые кресты, а Суворов не получил ничего.
Разве можно считать назначение подполковником в лейб-гвардии Преображенский полк за награду? Конечно, полковником в нем – «сама императрица, но подполковник-то не один, а еще до Суворова насчитывалось десяь человек. Все родовитые Репнины и Салтыковы, вся бездари, вроде Долгорукого или Разумовского, удостоились этой великой чести раньше Суворова.
Своего возлюбленного Потемкина императрица встретила как победителя, как Цезаря, а о Суворове не вспомнил никто!
Его давило негодование. Он никак не мог примириться с этой несправедливостью, с этим вероломством.
Суворов совсем распахнул кафтан и бежал по обочине еще быстрее.
Тройка с каждой минутой все больше оставалась позади.
Цитерное молодечество[70] – выше всяких военных талантов, выше побед! А он-то, он сам, о чем думал? О справедливости?! Дон-Кишотом был, Дон-Кишотом и остался!
И, наконец, сегодняшняя «купоросная пилюля»: назначение Суворова к войскам в Финляндию – осмотреть, надежны ли укрепления на северных границах России.
Все это понятно даже младенцу.
Завтра в Таврическом дворце Потемкин дает бал в честь взятия Измаила. Не пригласить, обойти Суворова, которому Россия обязана взятием Измаила, – нельзя, а пригласить – значит чествовать Суворова. И Потемкин нашел благовидный предлог услать его подальше: победителя выгнали из Петербурга.
Вот она, благодарность! Вот он, «вернейший друг», как называл себя в письмах к Суворову князь Потемкин.
«Ну что ж, веселитесь! А я тем временем потружусь. Мое дело не пропадет! Границы России должны быть крепки везде – на юге и на севере. Работы много, надо спешить!»
Суворов обернулся и нетерпеливо махнул рукой. Ямщик ударил по лошадям. Тройка подкатила. Суворов вскочил в повозку и бодро приказал:
– Погоняй!
И тройка, разбрызгивая во все стороны грязь, помчалась вперед.
«Хотите отмахнуться, забыть победителя Измаила? – думал Суворов. – Пожалуйста, забывайте! Но отечество, но русский народ – не забудет!»
Часть вторая
Глава первая
«Ура, фельдмаршал!»
Не мщением, а великодушием покорена Польша.
Суворов
I
Издавна повелось: в мирной обстановке, после утреннего чая, отдохнуть часок. Попеть по нотам свои любимые концерты Бортнянского или Сартия.
Пение любил с детства. В Москве и в подмосковном Рождествене пел на клиросе дискантом – слух всегда был отменный; а возмужал – стал петь басом.
Но сегодня воскресенье, скоро идти к обедне. Там вдоволь напоешься.
А пока захотелось ответить на одно приятное письмо.
Бывший соратник, подполковник граф Цукато, просит позволения написать биографию Александра Васильевича.
Наконец дошло до того, что жизнью Суворова любопытствуются другие!
Писал адъютант Антинг, старался. Первая часть – еще туда-сюда, а во второй Антинг скворца дроздом встречает. Надобно исправить солдатским языком. Придется поручить подполковнику Петру Никифоровичу Ивашеву. Он пять лет при Суворове главным квартирмейстером, человек свой, русский, все знает, пусть исправит.
А теперь вот – Цукато. Может, у него получится лучше…
Задумался над своей, такой полной превратностей жизнью.
За признанием – немилость, за падением – взлет.
Измаильский стыд до сих пор, четыре года спустя, жжет его щеки. Тогда Потемкин устроил так, что победителя Рымника и Измаила разжаловали в строители крепостей. Заставили полтора года томиться в Финляндии. Сделали захребетным инженером.
Сколько крови испортило Суворову это финляндское «затмение», как прозвал он сам эту ссылку. Как рвался он оттуда! Писал своему всегдашнему адресату Димитрию Ивановичу Хвостову.
Хвостов женат на его родной племяннице Грушеньке Горчаковой. Он уважает дядюшку Александра Васильевича, всегда столь исправно отвечает ему на письма, сообщает обо всем, что происходит при дворе, в Петербурге.
Суворов огорченно говорил:
– Баталия покойнее, нежели лопатка извести и пирамида кирпичей!
– Бога ради, избавьте меня от крепостей, лучше б я грамоте не знал!
Наконец вняли просьбам, вызволили. Зимой 1792 года послали в Херсон начальствовать над тамошними войсками. Но это – что в лоб, что по лбу: в Херсоне опять те же укрепления, те же госпитали. Опять выходил из себя, писал:
«Я не инженер, а полевой солдат. Знают меня Суворовым, а зовут Рымникским!»
Просился у царицы в Польшу – на западе сгущались тучи. В Польшу Екатерина не пускала. Терпеливо ждал. Но глаз не спускал с запада. Опытный глаз видел: здесь заговорят пушки.
И он оказался прав, – дело началось.
Румянцев, российский Нестор, великий полководец, вызвал Суворова из Херсона. Дал поручение отвлекать поляков от главного театра военных действий.
Задача – обидно мала. Постыдно мала. Ему ли этим заниматься? И все-таки Суворов согласился: лишь бы поближе к делу!
И тут опять встрепенулся Петербург, все эти дворцовые паркетные шаркуны, все завистники. Постарались свести решение Румянцева к нулю: Суворов получил ордер – вместо сражений с врагом в поле устраивать магазейны, готовить провиант для других генералов, которые предполагали растянуть кампанию на год, не меньше.
А Суворов не собирался вести войну так долго. Еще до выступления в поход он обещал окончить все в сорок дней. И теперь обещанное сдержал: в сорок два дня кампания была закончена. У Суворова никогда и ни в чем слово не расходилось с делом. Одним ударом приобрел мир и положил конец кровопролитию!
События опередили всех петербургских курьеров. События шли суворовскими темпами.
Его чудо-богатыри взяли Крупчицы, взяли Брест, взяли Кобылку. Пала Прага – дело, подобное измаильскому.
И вот Суворов в самой Варшаве – победитель и умиротворитель.
«Ура, Варшава наша!» – написал он императрице.
В Польше настала долгожданная тишина.
Мир. Pokoj.
Кто старое помянет, тому глаз вон!
«Все предано забвению. В беседах обращаемся как друзья и братья», – писал Суворов Румянцеву.
Нет, петербургским указчикам за суворовскими штыками не угнаться!
…Суворов окунул перо в тушь и быстро застрочил:
«Почитая и любя нелицемерно Бога, а в нем и братий моих человеков, никогда не соблазняясь приманчивым пением сирен роскошной и беспечной жизни, обращался я всегда с драгоценнейшим на земле сокровищем – временем – бережливо и деятельно, в обширном поле и в тихом уединении, которое я везде себе доставлял.
Намерения, с великим трудом обдуманные и еще с большим исполненные, с настойчивостью и часто с крайнею скоростию и неупущением непостоянного времени. Все сие, образованное по свойственной мне форме, часто доставляло мне победу над своенравною фортуною. Вот что я могу сказать про себя, оставляя современникам моим и потомству думать и говорить обо мне, что они думать и говорить пожелают.
Жизнь столь открытая и известная, какова моя, никогда и никаким биографом искажена быть не может. Всегда найдутся неложные свидетели истины, а более сего я не требую от того, кто почтет достойным трудиться обо мне, думать и писать. Сейто есть масштаб, по которому я жил и по которому желал бы быть известным…»
Дальше все мысли, так легко и плавно шедшие на бумагу, грубо перебил Прошка: он вошел и без всякого стеснения стукнул об пол – бросил начищенные сапоги Александра Васильевича.
Ах, медведь, медведь! Уж и не денщиком прозывается, а величают его «главный камердинер», а все не помогает: как ни назови, все такой же чурбан!
Однако пора одеваться. Пора к обедне.