Суворов и Кутузов (сборник) Раковский Леонтий
V
– Ваше благородие, вставайте, за вами пришли! – тормошил Столыпина денщик.
Столыпин проснулся. Сегодняшнюю ночь провел у фельдмаршала и потому лег после обеда отдохнуть.
Встал, надел мундир, вышел из спальни.
В комнате его ждал Мандрыка.
– Что такое случилось? – спросил Столыпин.
Было странно, что сам правитель фельдмаршальской канцелярии пришел на квартиру к адьютанту.
– Пойдем, расскажу! – Они вышли.
На площади, где никто не мог подслушать, Мандрыка сказал:
– Государыня скончалась.
– Не может быть!
Ошеломленный этой неожиданной неприятной новостью, Столыпин остановился.
Мандрыка вынул из кармана конверт с императорскими печатями:
– Что же нам делать, Александр Алексеич? Пришел с тобой посоветоваться. Ты нашего старика хорошо знаешь.
Они медленно шли по площади. Осенний ветер гнал по небу тучи. Было пасмурно и неуютно.
– Ежели доложить теперь, то он целую ночь протоскует и не уснет. Ослабнет старик. Не заболел бы. Не лучше ли будет так-то: я не пойду к себе, останусь на ночь при нем. По обыкновению, он в два часа ночи закричит: «Мальчик!» Я войду. «Что нового?» Я доложу: «Дмитрий Дмитриевич приходил, но вы изволили почивать». Он велит позвать вас. Пока я схожу да пока мы придем, он уже напьется чаю, и тогда можно будет объявить.
– Пожалуй, так и сделаем, – согласился Мандрыка.
Глава четвертая
«Я не немец, а природный русак!»
I
Получив известие о смерти Екатерины II, Суворов немедленно отправил в Петербург адъютанта Уткина с письмами к Хвостову и Наташе узнать, что происходит в столице.
Далекий захолустный Тульчин жил в эти недели только предположениями, догадками и невероятными слухами. Все сходилось в одном: новый царь заведет иные порядки, чем те, которые были при Екатерине.
Обстоятельства сложились для Павла Петровича так, что лишь в сорок два года он унаследовал престол. Будучи наследником, он не очень дружил с матерью – они придерживались разных взглядов – и не принимал участия в государственных делах; значит, теперь наверстает упущенное: новая метла хлестко метет! Потому дворяне и чиновники тревожно шушукались по углам, а крестьяне, как после смерти каждого царя, ждали каких-то облегчений в своей подневольной, крепостной жизни. Тем более что этот царь велел привесть к присяге не только господ, но и мужиков, чего еще ни разу не случалось.
Суворов поначалу был доволен: «Повалил кумиров!» Полетел «мелкоумный», заносчивый мальчишка, царицын любимец Платон Зубов.
В последнее время Суворов окончательно разошелся со всеми Зубовыми, – даже со своим зятем Николаем Александровичем, который, как и следовало ожидать, тянул не за тестя, а за брата.
«Князь Платон, – писал Суворов Хвостову, – знает намеку, загадку и украшает как угодным, что называется в общежитии лукавым, хотя царя в голове не имеет».
– Козел, который и с научением не будет львом!
Взбешенный однажды надменностью Платона Зубова, Суворов под горячую руку написал фавориту резкую записку. Поставил его на место:
«Ко мне стиль Ваш рескриптный, указный, повелительный, употребляемый в аттестованиях! Нехорошо, сударь!»
И совершенно прекратил с ним переписку, а обращался непосредственно к царице.
И вот теперь вся карьера Зубова лопнула. «Кумир» повалился… Первые достоверные известия о новой петербургской жизни привезла дочь графини Потоцкой, которая приехала в Тульчин.
Графиня немедленно же пригласила Александра Васильевича к себе, так как знала, что Суворов захочет послушать о Петербурге.
– Можете себе представить, Александр Васильевич, государь ничего худого не сделал Платону Зубову! – такой невероятной новостью встретила Суворова Потоцкая.
Павел Петрович ненавидел всех любимцев Екатерины, и особенно покойного Потемкина, и должен был бы в первую очередь разделаться с теми, кто из них остался в живых.
– Я ж говорил: князь Платон – человек «как угодно». Пускает плащ по всякому ветру, – ответил Суворов.
– А Николай Александрович был отправлен в Гатчину сообщить Павлу о смерти матери.
Суворов только иронически улыбнулся, услышав об этой важной миссии, которую поручили его зятю.
– Ну, графинюшка, рассказывайте! – сказал он, садясь в кресло и вынимая из кармана золотую табакерку.
Молодая графиня рассказывала, а Суворов вставлял свои замечания.
– Запрещено танцевать вальс…
– Помилуй Бог! Вальс – большое государственное дело!
– Нельзя носить французские круглые шляпы, отложные воротники, башмаки с лентами. А с пряжками так некрасиво… В воскресенье полиция и драгуны ловили на улицах всех, кто еще был одет по старой моде. Обрезывали воротники, рвали жилеты. Дядя Андрюша поехал с тетей в собор. Воротился точно после драки: соболий воротник отрезан, жилет – в клочья, – смеялась рассказчица.
– Да, отложные воротники – злейшие враги отечества! – басил, усмехаясь, Суворов.
– Вокруг Зимнего понатыкали полосатые будки. Черные с белым. И цвета похоронные, не могли какими-либо другими разрисовать. Не дворец, а казарма. И в одну ночь все фонарные столбы, все ворота, двери в домах – все выкрасили этими противными полосами.
– Гатчинский, прусский манер. Понимаю…
– Запрещено говорить слово «курносый».
– Хорошо, что у меня нос не такой, – потрогал себя за нос Суворов.
– При встрече с государем все экипажи должны останавливаться, а кто едет – выходить и кланяться.
– А если на улице грязь? – спросила мать.
– Дамам разрешено делать поклон на подножке кареты. Госпожу Демут, жену владельца гостиницы, посадили на трое суток в смирительный дом за то, что она не скоро вышла из экипажа. И теперь все, как увидят царскую карету, заранее сворачивают в переулок.
– Знаете, Александр Васильевич, в Петербурге ложатся спать в десять часов вечера – так приказал государь, – сказала Суворову графиня Потоцкая.
– Оттого графинюшка и пожаловала к нам? Скучно небось стало в Петербурге? – посмотрел Суворов на молодую графиню. – А когда же встают – все в двенадцать, в полдень?
– Смотря кто. Дядя Андрюша едет в департамент к пяти часам утра.
– Ого! Вот это здорово. Вот это по-нашему, – похвалил Суворов. – Каково-то сейчас таким, как Безбородко, в пять утра садиться за дела! Ну, еще что? Как армия?
Но об армии молодая графиня знала очень немного. Сказала только, что офицеры одеты точно монстры, как пугала: мундиры тесные, некрасивые, ботфорты простые, грубые, головы у офицеров завиты, и самое смешное – к ушам прицеплены громадные войлочные букли, в руках трости. Фи…
– Так, так. Стало быть, нарядили во все прусское, как при покойном батюшке Петре Третьем тридцать лет назад носили. Ну что ж, гатчинцы всегда были так одеты.
Больше ничего интересного графиня не рассказала. Дальше шло все то же: запрещено женщинам носить синие сюртуки с красными воротниками и белые юбки, цветные ленты через плечо и прочее.
О новых порядках в армии Суворов узнал пока что немного. Но уже было ясно: на всем – гатчинский, капральный дух. Да этого и надо было ожидать от Павла, потому что он всегда выставлял себя ярым поклонником всего прусского. Все последние годы наследник Павел Петрович жил у себя в Гатчине. В Гатчине завел свое небольшое войско – пехоты, кавалерии и артиллерии около двух с половиною тысяч человек. Войско было обмундировано и обучено по старопрусскому образцу. Ясно, что теперь Павел переделает всю армию на прусский манер, как было когда-то еще при его отце, Петре III.
Матушку свою, Екатерину II, Павел не любил. Потемкина и с ним все нововведения в армии – ненавидел.
Суворов спускался вниз, к себе, в первый этаж, и невольно повторял слова солдатской песни, которую сложили тогда, когда он, Румянцев и Потемкин добились отмены прусского обмундирования и этого дурацкого пудрения солдатских волос:
- Спросить было у пудры,
- Спросить было у сала,
- Куда их делась слава?
- Пудра, сало – в аде,
- Солдаты в вертограде[87]
- Кричат «Виват, виват!».
- Солдаты в вертограде!
Выходило, что пудра-то и свечное сало, которым смазывали волосы, опять брали верх, а солдаты оказывались далеко не в «вертограде»…
«Пустокрашения солидного», – огорченно думал фельдмаршал Суворов.
II
Сколь же строго, государь, ты меня наказал за мою 55-летнюю прослугу!
Суворов
На следующий день после приезда Потоцкой Суворов отпустил в Петербург подполковника Батурина в отпуск, а сам с утра поехал на охоту: охоту и рыбную ловлю он любил.
Суворов со дня на день ждал нового устава, ждал более точных указаний насчет обмундирования, снаряжения и прочих изменений. Обучать солдат по-своему сейчас не хотелось – было не к чему.
По старой привычке, выработанной с юности, он много занимался, хотя продолжали болеть глаза: писал и читал. Читал книги и газеты. Следил за тем, как в Италии молодой французский генерал Бонапарт делает поразительные успехи.
«Ох, далеко шагает мальчик. Пора бы его унять!»
Но целые дни только читать да писать невозможно. Ведь он не кабинетный же человек!
Не сиделось на месте. Хотелось двигаться, действовать.
И потому Александр Васильевич уезжал на охоту.
Когда однажды Суворов после полудня, усталый, но довольный поездкой, вернулся домой, его ждали большие новости.
Из Петербурга наконец получили инструкции по поводу установления в армии новых порядков.
Новости оказались неприятными, хуже и представить трудно.
Устав в армии вводился, конечно, как и ожидал Александр Васильевич, прусский, старый, 1760 года, только слегка измененный любимцем Павла Ростопчиным. Его рука чувствовалась во всем.
Обмундирование тоже прусское, но еще более устаревшее. Такое, как пруссаки носили даже не при Фридрихе II, а еще при его отце.
Стало быть, все заботы, все труды, все знания Суворова, Румянцева, Потемкина – к ноге!
Не выдержал. Прорвалось гневное:
– Русские прусских всегда бивали, что ж тут перенять!
Из Петербурга даже прислали железный полуаршинный прутик – мерку, какой длины должна быть у солдата и офицера коса.
– Пудра не порох, букли не пушки, коса не тесак, я не немец, а природный русак! – взбешенно крикнул Суворов и отшвырнул прочь железную мерку.
Но чем дальше в лес, тем больше дров. Дальше шли новые неприятности. Павел I ни за что вдруг произвел в фельдмаршалы девять генералов: Репнина, Эльмпта, Каменского, обоих Салтыковых, Прозоровского, Мусина-Пушкина, Гудовича и Чернышева.
Свалил всех в одну кучу.
И всех фельдмаршалов поставил в общий список генералов, – каждый назначался шефом какого-либо полка.
Главное значение в армии приобретали инспекторы: они заменили прежних командующих дивизиями (дивизиями назывались округа, в которых войска располагались для постоянных квартир).
– Фельдмаршал понижается до генерал-майора! Если бы фельдмаршала сделали генерал-инспектором, и тогда не его дело этим заниматься!
Выходило так, что все прошлое, все боевые заслуги, вся воинская слава, добытая умом, сердцем, кровью, – стали ни во что.
Слишком большой удар!
Суворов в горечи рванул дрожащими руками конверт, который передал ему один из двух приехавших офицеров-курьеров.
Они стояли в своих новых прусских мундирах, резко выделяясь из всей группы офицеров суворовского штаба, бывших тут же. Суворову они казались какими-то чучелами из кунсткамеры, такой стариной, таким отжившим, далеким – Семилетней войной веяло от них.
Письмо было от самого царского адъютанта Ростопчина, «сумасшедшего Федьки», как метко окрестила гатчинского выскочку умная, проницательная Екатерина II.
«Сиятельнейший граф, милостивый государь!
По повелению государя императора при сем отправляю к Вашему сиятельству двух фельдъегерей, коим и находиться при Вас для посылок вместо употребляемых прежде сего офицеров.
Препоручая себя при сем случае в милость Вашу, имею честь пробыть с глубочайшим почтением, сиятельнейший граф, милостивый государь, Ваш покорный слуга Федор Ростопчин».
Не поднимая глаз от бумаги, секунду раздумывал. Фельдъегеря! Были курьеры, стали фельдъегери. Все на прусскую колодку. Уткина, значит, послал не по правилу. Аракчеев, петербургский комендант, – его старый недоброжелатель. Допросит Уткина, все узнает, доложит царю. Надо немедля же отправить рапорт, что, посылая Уткина, не знал никаких новых распоряжений. Со своими письмами никого из офицеров слать будет невозможно. И вообще теперь он может слать только одного из этих вон двух незнакомых офицеров-фельдъегерей. Он будет под всегдашним надзором Аракчеева. Так!
Лицо горело от обиды и негодования.
– Ну, каких же молодцов выбрали для Суворова?
Он бросил бумагу на стол, поднял глаза. Впервые пристально поглядел на фельдъегерей.
Один – маленький, быстрый, штаб-ротмистр Емелин – ему сразу же понравился. Даже нелепая прусская форма, этот «обряд, неудобь носимый», не смогла изуродовать, оболванить его.
«Смышлен. И, видать, не подлец».
Второй – повыше, толстогубый, с распухшим не то от насморка, не то от пьянства носом, мешковатый поручик Котович – не пришелся по душе:
«Глуповат. Плутоват. И, должно, пьяница. Настоящий гатчинец. Царский соглядатай!»
– Ну вот, господа, полюбуйтесь – новая форма! – сказал Суворов офицерам своего штаба, выходя из-за стола. – Накройтесь. Наденьте перчатки, – обернулся он к фельдъегерям.
Оба офицера надели треуголки и длинные перчатки и стояли с тростями в руках.
Емелин, выпятив грудь, смотрел браво. В глазах чуть приметный смешок, – видимо, он разделял иронию Суворова. Котович, наоборот, от важности, что он служит примером, надулся как индюк.
Пожилые офицеры штаба, которые помнили старую прусскую форму, смотрели на фельдъегерей без интереса. Молодые удивленно рассматривали прусские мундиры, тесные штаны, уродливые войлочные букли над ушами, непомерной величины треуголку, перчатки, закрывающие локти, и трости в руках.
Павловская прусская форма была уродлива и нелепа.
– Повернись кругом, братец! – сказал Емелину Суворов.
Емелин отставил правую ногу назад и через правое плечо ловко сделал поворот.
Шпагу по новой форме носили не у бедра, а сзади. Она приходилась между фалдами мундира.
– А ну-ка, попробуй вынуть шпагу!
Емелин торопливо зашарил по спине рукой, но вынуть шпагу из ножен не мог – не хватало разворота.
– Оставь, не вынешь! Мерлин, собирайся, поедешь тотчас же в Петербург, – обратился он к одному из адъютантов.
Решил все-таки послать в Петербург в последний раз кого-либо из своих. Из этих двух фельдъегерей как же слать – только что приехали и опять в такую дорогу?
– Поручик Котович может идти отдыхать. А ты, братец, обожди здесь, потолкуем! – тронул он за локоть штаб-ротмистра Емелина.
III
Штаб-ротмистр Емелин сидел в жарко натопленном кабинете фельдмаршала. Хотя он по приказу Суворова снял с головы уродливые войлочные букли, но все-таки было жарко. Он вытирал пот платком и рассказывал. А Суворов в одной рубашке, без кителя ходил из угла в угол. Слушал.
Емелин рассказывал ему, как Павел I влил в гвардию своих гатчинцев, которых раньше-то и к столичной заставе не допускали; как ежедневно – чем свет – царь устраивает на Дворцовой площади вахтпарад и за малейшую неточность или ошибку на ученье жестоко наказывает: Преображенский полк, например, весь сослал в Сибирь и спохватился только тогда, когда преображенцы дошли до самого Новгорода; и как переучивают всех офицеров по новому, прусскому уставу.
– Учрежден тактический класс, – рассказывал Емелин. – Занятия происходят в Белой зале Зимнего. На занятиях присутствует сам император.
– Кого именно обучают?
– Обер– и штаб-офицеров. Но приходят и генералы. Даже фельдмаршал князь Репнин частенько бывает.
Суворов скривился:
– Этот придет: он дипломат. И старый друг пруссаков. А кто преподает?
– Полковник Каннабих.
– Откуда такой Каннабих выискался? Немецкий булочник?
– Говорят, был где-то учителем фехтования.
– И чем же учит Каннабих этот?
– Объясняет обязанности офицера – где находиться, как командовать. Особенно приемы эспонтоном.
– Хорошо объясняет?
– Одна смехота, ваше сиятельство. Да вот извольте послушать.
Емелин сделал глупое лицо, отставил нижнюю губу и передразнил Каннабиха:
– «Э, когда командуют: «Повзводно направо!» – официр говорит коротково. Э, когда командуют: «Повзводно налево!» – то просто – налево. Официр, который тут стоял, так эспонтон держал и так маршировал, и только всего, и больше ничего!»
– О-хо-хо! – смеялся Суворов. – «И только всего, и больше ничего»?.. Ха-ха-ха! Ловко же ты его. Молодец! Многому же такой тактик научит. Ах, учители, учители. Немые учат косых! – грустно сказал Суворов.
Он молча прошел из угла в угол, потом рванулся к двери, открыл:
– Мальчик!
Вошел Столыпин.
– Ты комнату его высокоблагородию нашел? – показал он глазами на Емелина.
– У моего хозяина поместимся.
– Вот и отлично. Ступайте отдыхайте. Да плюнь ты на эту прусскую пудру, вымой хорошенько, по-русски, голову, а то, помилуй Бог, волосы раньше времени вылезут! – сказал на прощанье штаб-ротмистру Суворов.
На квартиру к Столыпину послушать рассказы Емелина о Петербурге собрались Мандрыка, Тищенко и Ставраков. Сидели за столом, пили, ели, курили трубки, беседовали.
– В Петербурге теперь в эту пору уже давно спят. Ввечеру, в девятом часу, по улицам ходят нахтвахтеры. Орут во всю глотку: «Гась-гонь!», «Закр-вта!», «Лож-ать!» То есть – «гаси огонь, закрывай ворота, ложись спать!» И ни тебе в бостон, ни в фараон сыграть – карты запрещены.
– У нас тут – были бы денежки. Завтра у Тихановского соорудим, – сказал Мандрыка.
– Мерлину бедному страсть как не хотелось сегодня уезжать в Петербург, – заметил Ставраков.
– Туда, брат, не захочешь – добра не жди! Насидишься на гауптвахте.
– Э, губа – пустое. На губе всякий день не то что наш брат, офицер, а генералы клопов кормят. В Петербурге, того и гляди, в солдаты угодишь! – авторитетно заметил Емелин. – И до чего, однако, хорошо, как голова чиста и нет этого проклятого обруча с буклями. Надоела завивка!
– А как это завивают? – спросил Столыпин.
– Расскажу, – ответил словоохотливый штаб-ротмистр.
Он затянулся, потом окутался целым облаком дыма и начал:
– Вот каким манером я это впервые познал. Наш полк готовился к первому вахтпараду. К пяти часам утра – еще ночь, темно – приказано быть в полку. Офицерам пригоняли новую форму и оболванивали головы два гатчинских куафера-солдата. Дяди ростом чуть ли не в сажень, плечи – во, кулачища – во. Посадили меня посреди комнаты на скамейку, окутали вместо пудромантеля[88] рогожным кулем. Остригли спереди волосы под гребенку. Потом один из них говорит: «Держися, ваше скородие, я вам трошки головку побелю». И стал мне натирать мелко истолченным мелом переднюю часть головы. Мел в глаза, в нос, в рот. Свету Божьего невзвидел. Так минут пять. Чихаю, сморкаюсь, слезы рекой, а он знай трет. Я уж думаю: не выдержу, рехнусь. Молю: «Погоди, братец, дай отдохнуть!» А он только твердит: «Еще трошки!» Наконец говорит: «Сухой подготовки фатить! Теперь мокрой – и годи!» Набрал в рот артельного квасу, стал против меня да как фукнет мне в рожу. Раз, другой, третий. Облил все мое черепоздание, а заодно и все окрестности – глаза, нос, щеки, уши. А второй стервец стоит возле меня и сыплет грязной пуховкой на голову муку. Потом причесали гребнем и приказали: «Сидите, вашескородие, доки не засохнеть!» Сидим такие чучела подряд человек десять, друг на друга глядеть тошно. Дальше привязали в волоса железный прут, такой, как мы сюда привезли вам, приделали мне, будь они прокляты, войлочные букли вон на ту, согнутую дугой, проволоку, что валяется на подоконнике. Часа через три мучная кора затвердела и меня можно было выставлять, как мраморную статую, куда угодно: на дождь, снег. Такая куафюра все выдержит!
– Неужели и нам придется? – с тревогой спросил Ставраков.
– Придется, – ответил Мандрыка. – Ничего наш Александр Васильевич не поделает. Не любит он этого, да плетью обуха не перешибешь!
– А ловко, правильно это он давеча сказал: «Пудра не порох, коса не тесак!» – улыбнулся Емелин.
– Русское он в обиду не даст! – ответил Столыпин.
IV
Сегодня Александр Васильевич долго ворочался с боку на бок – сон не приходил. В голове теснились мысли – целая буря мыслей.
Отношения с царем складывались у Суворова день ото дня все хуже. Сегодня Александр Васильевич получил рескрипт – обидный, оскорбительный. Царь унижал Суворова, старался уравнять с прочими генералами, зачеркивал все пятьдесят пять лет его беспорочной службы, его славные победы.
Хотелось тут же, немедленно ответить на все. Хотелось спорить, доказывать, возражать. Но кому говорить здесь, в Тульчине? А между Тульчином и Петербургом легли сотни верст.
Оставался старый способ хоть немного успокоиться – излить накопившуюся горечь, все наболевшее на бумагу.
Александр Васильевич долго сидел у стола, смотрел ничего не видящими глазами на огонек свечи, грыз ноготь и время от времени схватывал перо, вслух приговаривая:
– Да, да! Вот именно, помилуй Бог!
Теперь фельдмаршал спал, разметавшись на постели, спал в неудобной позе: он сполз с сена, и его седая голова упиралась в свежевымытые доски пола. Выражение лица у Суворова было страдальческое. Две складки у носа углубились, худые щеки впали.
А на столе, где горела в подсвечнике свеча, остались лежать три бумаги —
злосчастный рескрипт:
«Граф Александр Васильевич. С удивлением узнал я присылку от Вас сюда адъютанта Вашего капитана Уткина с одними только партикулярными письмами. Почитая употребление таковое не приличным ни службе, ни званию офицерскому, с равным же удивлением вижу, что Вы по ею пору не распустили штаба своего. Я приказал здесь упомянутого адъютанта Вашего определить в полк, а Вам предписываю остальных адъютантов и прочих чинов, в штабе Вашем находящихся, с получением сего тотчас перечислить в состоящие под Вашею командою полки и к оным их немедленно отправить».
плотный лист бумаги; на нем четким суворовским почерком написано:
«Буря мыслей».
и ниже:
«Сколь же строго, государь, ты меня наказал за мою 55-летнюю прослугу! Казнен я тобою штабом, властью производства, властью увольнения от службы, властью отпуска, знаменем с музыкою при приличном карауле, властью переводов. Оставил ты мне, государь, только власть высочайшего указа 1762 года.[89]
Все степени до сего брал без фавора.
Я лучше прусского покойного короля; я милостью Божией баталии не проигрывал. Я генерал генералов, тако не в общем генералитете.
Я пожалован не при пароле.
Нет вшивее пруссаков: лаузер, или вшивень, называется их плащ; в шильтгауз и возле будки без заразы не пройдешь, а головною вонью вам подарят обморок».
и в конце:
«Опыт военного искусства[90] найден в углу развалин древнего замка, на пергаменте, изъеденном мышами, свидетельствован Штенвером и Линденером и переведен на немороссийский язык.
Солдаты, сколько ни веселю, унылы, и разводы скучны. Шаг той уменьшен в три четверти, и тако на неприятеля, вместо 40, 30 верст. Фельдмаршалы кассированы без прослуг. Я пахарь в Кобрине, лучше нежели только инспектор, каковым я был подполковником.
Со дня на день умираю».
и черновик прошения царю: Александр Васильевич просился из армии в отпуск:
«Мои многие раны и увечья убеждают Вашего Императорского Величества всеподданнейше просить для исправления от дни в день ослабевающих моих сил о Всемилостивейшем увольнении меня в мои здешние Кобринские деревни на сей текущий год».
…Прошка проснулся: барин глухо, сдавленно кричал во сне. С ним это случалось иногда. Приказывал, не мешкая, будить.
Прошка прошлепал босиком в спальню, нагнулся и потащил барина за ногу:
– Ляксандра Васильич!
Суворов сел, вопросительно глядя на камердинера.
– Кричите во сне, ровно маленькие. На ночь, должно, креститься позабыли…
Суворов улыбнулся, перекрестился и, ни слова не говоря, бухнулся на постель.
На этот раз лежал хорошо.
– Вот свалится этак и стонет, – почесываясь и зевая, сказал Прошка.
Он дунул на свечу и вышел.
V
Неравный поединок между Суворовым и Павлом I был в разгаре.
Вскрывая очередной пакет из Петербурга, Суворов заранее ждал неприятности: чем-то сегодня пожалует царь?
Ожидания оправдались. На этот раз Павел I пожаловал Суворову выговор, да не один, а сразу два: за то, что Суворов предоставил отпуск подполковнику Батурину, и за посылку в Петербург адъютанта Мерлина, а не фельдъегеря.
«Удивляемся, что Вы тот, коего мы почитали из первых к исполнению воли нашей, остаетесь последним», – колол Павел I.
Бедняга Мерлин попался как кур во щи; царь швырнул его безвинно в Ригу, в гарнизонный полк.
И в добавление к двум выговорам Павел I прислал еще короткий, не предвещавший ничего приятного вызов в Петербург:
«Господин фельдмаршал гр. Суворов-Рымникский! С получением сего немедленно отправьтесь в Петербург».
Мало выговоров на бумаге, собирается отчитывать победителя Рымника, Измаила и Праги на словах. Может, еще станет сравнивать его, поседевшего в боях, со своими гатчинскими любимцами, которые только и знают вахтпарады, – с Аракчеевым, Ростопчиным и со всеми этими невежественными пруссаками – Каннабихом, Штенвером, Линденером?
Не бывать этому!
Встречаться, говорить с царем Суворов не мог. О чем было говорить с Павлом I? О том, что русская армия – национальная, а не наемная, что глупо, преступно переносить в нее особенности прусской, наемной армии? Павел I не поймет же этого!
Несмотря на то что вся русская армия уже «переучивалась» на прусский манер, Суворов у себя в Тульчине ничего не изменял. Не мог. Не подымалась рука уродовать русскую армию.
Но он знал, что так продолжаться долго не может. Надо или подчиниться царскому самодурству, или уходить из армии.