Суворов и Кутузов (сборник) Раковский Леонтий
Уходить из армии, от солдат, от того, с чем за пятьдесят пять лет службы сроднился, было выше сил.
Но приходилось.
Александр Васильевич предвидел такой исход неравной борьбы. Неделю тому назад он отправил с фельдъегерем Котовичем второе прошение об отпуске при армии.
Ответа на оба прошения еще не последовало.
И вот – вызов в Петербург.
Тогда со всегдашней своей решимостью и мужеством Суворов написал царю прошение об отставке.
Повез его штаб-ротмистр Емелин.
В мягкий предвесенний день конца февраля приехал из Петербурга Котович.
Суворов уже свыкся с мыслью об отставке, давно приготовился к отъезду и потому без особого волнения прочел письмо Ростопчина (царь не удостоил ответом):
«Государь император, получа донесение Вашего Сиятельства от 3 февраля, соизволил указать мне доставить к сведению Вашему, что желание Ваше предупреждено было и что Вы отставлены еще 6 числа сего месяца».
Уколол в последний раз.
Рука Суворова, державшая бумагу, все-таки дрожала.
Глава пятая
Кончанское
Державин
- Смотри, как в ясный день, как в буре
- Суворов тверд, велик всегда!
I
Гостей ждали с утра. Мальчишки сидели на всех самых высоких елках, – барин обещал пятак тому, кто первый увидит едущих гостей. Барин был добрый и никогда не обманывал. Потому с десяток ребят побежали наперегонки за околицу подальше от Кончанского, чтобы раньше других увидеть, как поедут из Боровичей господа. Один Ленька не торопился бежать. Он облюбовал себе самую высокую березу и стал проворно взбираться на нее, – с березы увидишь скорее всего. И тогда-то остальные мальчишки сообразили, что Ленька перехитрил всех. И некоторые из них уже не столько смотрели на боровическую дорогу, как на березу: Ленькина рубашонка из синей крашенины еще там или, может быть, Ленька уже увидал и слезает…
Кроме ребят на дорогу то и дело смотрел из сада в зрительную трубу сам барин Александр Васильевич.
В весеннюю распутицу, по немыслимой дороге, на двенадцатый день утомительного, тоскливого пути Суворов прибыл сюда из Кобрина.
В Кобрин он поехал из Тульчина, в Кобрине он жил в опале, а здесь, в Кончанском, в ссылке. Сюда его определил на жительство сам царь Павел I.
Из Тульчина Александр Васильевич выехал тогда до света. Опального фельдмаршала никто не провожал. Суворов вечером попрощался с очаровательной графиней Потоцкой, в доме которой он прожил целый год. Войска провожать его уже не могли: Суворов сдал Екатеринославскую дивизию генерал-майору Беклешеву, и проводы Суворова были бы вызовом царю.
Суворова заменил какой-то безвестный, бездарный генерал. Добро бы сдать дивизию хотя бы князю Репнину или Каменскому, но сдавать ничем не известному человеку…
Суворов уходил в отставку даже без мундира.
Впрочем, здесь, в Кончанском, фельдмаршальский мундир был не нужен. Мужики признавали Александра Васильевича и без мундира – любили и уважали его.
В Кончанском Александр Васильевич не был уже тринадцать лет. Впервые он приехал сюда после окончательного разрыва с женой, в декабре 1784 года. Тогда двухэтажный барский дом о десяти покоях, построенный отцом Василием Ивановичем, и то был уже ветхим. Крыша текла, печи дымили (вьюшки были глиняные, и, вытопив печь, закладывали ее глиной и засыпали песком), из дверей и окон дуло. А за тринадцать-то лет дом совершенно обветшал и теперь годился лишь на слом.
Но делать было нечего. Александр Васильевич приехал в мае, впереди предстояло лето, – можно было решиться как-либо дожить здесь до холодов.
Кончанское. Леса, озера, болота, пески. До уездного городишки Боровичей сорок верст. Действительно, Кончанское – «конец».
Царь строго заказал: Суворову никуда не выезжать, никого не принимать, писем не писать.
За всем этим смотрели накрепко. С Александром Васильевичем оставлены только Прошка, повар Мишка да фельдшер Наум. Даже адъютантов отняли у Суворова. Не с кем и слово молвить.
Стосковался.
Написал Наташе, кое-как передал в Петербург, чтоб приехала. Александр Васильевич знал, что зять все время в Павловске по долгу службы, а Наташа с Аркадием и сыном своим Александром в Петербурге.
Александру Васильевичу очень хотелось увидеть детей и полугодовалого внука.
Наташенька писала:
«Все, что скажет сердце мое, – молить Всевышнего о продолжении дней Ваших, при спокойствии душевном. Мы здоровы с братом и сыном, просим благословения Вашего. Необходимое для Вас послано при записке к Прокофию. Желание мое непременное – скорее Вас видеть, о сем Бога прошу, он наш покровитель.
Целую ваши ручки».
А потом получила у царя разрешение навестить отца. И предполагала приехать к Петрову дню.
Получив это известие, Александр Васильевич поехал в свою деревню Каменку за сорок пять верст – посмотреть: может быть, там удобнее будет всем разместиться. Он поехал туда в простой телеге, с одним Прохором.
Прошка правил, никому не уступая дороги. Только издалека кричал всем встречным – будь то крестьянская подвода или помещичьи «бегунки»:
– Вороти! Тебе не равен в коробу сидит!
Проездил двое суток, немного развлекся, хотя и измучился в тряской телеге, но вернулся ни с чем: в Каменке было еще хуже, чем в Кончанском.
– Ничего, не навек, как-либо поместимся и в Кончанском!
И вот теперь ходил по саду, с утра нетерпеливо ждал, время от времени посматривал в зрительную трубу, в которую столько раз смотрел в сражениях на разных врагов.
И вот увидал: по дороге вскачь неслись один за другим ребятишки.
А через минуту вся их воробьиная стая с криком ворвалась в барский сад:
– Едут! Едут!
– На мост уже взъехали!
– Я первый увидал!
– Врешь: я!
– Ты меня только обогнал. Я зацепился и упал…
– Ну ничего, вот вам обоим.
Александр Васильевич сунул Леньке и другому белоголовому мальчишке по пятаку, а всем – кто прибежал первым, кто последним, – сыпнул из кармана горсть пряников:
– Ешьте!
И сам поскорее побежал за околицу встречать долгожданных, дорогих гостей.
II
Зима наградила меня влажным чтением и унылой скукой.
Суворов о Кончанском
Когда начались осенние дожди, во всех десяти покоях барского дома не стало житья: крыша текла как решето, и Александру Васильевичу приходилось вставать среди ночи и перетаскивать свое сено из одной комнаты в другую.
Волей-неволей надо было искать другое помещение.
Большого дома пока что и не требовалось: Александр Васильевич остался один со своими тремя слугами – Прошкой, поваром да фельдшером. Дорогие гости – Наташенька с сыном и Аркаша – прожили в Кончанском два самых хороших, погожих месяца, а потом уехали назад, в Петербург.
Александр Васильевич нашел себе пристанище. На краю села, у самой церкви, стояла небольшая причтовая изба. Ее перегородили досками, и получились две всегдашние суворовские комнаты: кабинет и спальня в одной, в другой – кухня и помещение для слуг.
– Хорошо, прусаков нету, – говорил, осматриваясь на новом месте, Мишка-повар.
– Прусак моего духу не любит! – шутил Суворов. – Плохо одно: перегородка без двери. Наум спит тихо. Мишка изредка говорит во сне, смеется, а вот Прохор Иваныч храпит так, что стены дрожат!
– А вы-то сами. Молчали б уж!..
Как-никак – жили. В тесноте, но не в обиде.
Александр Васильевич вставал все так же до света.
Здесь была другая работа. Он ходил смотреть, как готовят к зиме сад, как молотят, как возят лес на постройку барского дома.
«Видно, мне пожить тут, – думал Суворов. – Хоть бы умереть в бою, как Тюренню!»
В полуверсте от Кончанского, на высокой горе, которая называлась Дубихой, хотя на ней росли одни высокие ели, Александр Васильевич задумал поставить летнюю светелку.
По субботам и воскресеньям обязательно ходил в церковь. Пел на клиросе, читал часы, канон, Апостола.
Мужики валили валом в церковь. Приходили не только кончанские, а из соседних деревень послушать, как батюшка Александр Васильевич читает и поет. Не могли нахвалиться его басом:
– Гляди-тко, немолоденький, а каково выводит!
– Цельную жисть командовал, кричал, вот и образовался такой голосина!
– Скажешь этакое! Матрена Пашкина целый век в доме командует, кричит и на мужа и на невесток, не похуже командера, а что ж, голос у нее подходящий? Родиться надо с таким голосом!
Суворов обучал дворовых мальчишек грамоте, составил из ребят хор. Учил их священник отец Иоанн, а Александр Васильевич приходил на спевки и всегда приносил в кармане медовые пряники.
Ребята любили барина – он шутил с ними, летом играл в рюхи, рассказывал про походы.
Но к Рождеству Александр Васильевич делался все сумрачнее и сумрачнее. Пребывал в плохом настроении. К тому были причины.
Прежде всего, Александр Васильевич стал все чаще болеть. В походной, боевой обстановке, в армии он не болел. Изредка страдал желудком, да в последние годы болели глаза, а так чувствовал себя хорошо.
А здесь как-то расклеился.
Часто немела вся левая половина тела, пухли подошвы ног, так что трудно было ходить. А однажды в темноте споткнулся в сенях о ведро, упал и больно ушиб грудь.
– Года помнить надо, а не бегать, как в восемнадцать, – отчитывал Прошка.
Фельдшер Наум взялся растирать его какой-то мазью, но Александр Васильевич потребовал баню. Баня считалась у него главным лекарством от всех болезней, наружных и внутренних. Но и после бани ребра не перестали болеть. Все так же трудно было кашлянуть. И не болезнь, а – противно!
Он не любил больных, считал, что многие только притворяются больными. И когда в армии ему докладывали о том, что кто-то заболел, Суворов всегда переспрашивал:
– Что он, болен или болен?
Болен – это когда человек по-настоящему слег, занедужил, а болен – это притворство, это то же, что «лживка, лукавка», родная сестрица немогузнайки.
И теперь сам подтрунивал над собою:
– Помилуй Бог, и не болен и не болен. Хожу вроде здоров, а потом как кольнет…
– Пройдет. У меня так в Херсоне ребра болели, – говорил Прошка.
– Ну и утешил: пройдет! Да и вся-то жизнь пройдет! – горячился Суворов.
Ему хотелось, чтоб прошло сейчас, немедленно.
Второй неприятностью были материальные претензии, которые вдруг посыпались на Суворова со всех сторон. Как только прослышали, что царь отставил его из армии, так накинулись на опального фельдмаршала все, кому не лень, у кого нет совести.
Майор Чернозубов взыскивал с Суворова восемь тысяч рублей, израсходованных его частью на фураж. Полковник Низовского пехотного полка Шиллинг – четыре тысячи за продовольствие полка. Поляк Выгановский просил взыскать с Суворова тридцать шесть тысяч рублей – за опустошение во время прошлой войны его имения.
И пошли и посыпались со всех сторон претензии и убытки, связанные то с той, то с другой войной, в которой участвовал Суворов, – там войска скормили своим лошадям чье-то сено, там, идучи, потоптали озимь…
И за все отвечать Суворову, точно армия была лично его.
Налетели как воронье.
Думают, что Суворов уже ничего не стоит.
Упавшего не считай за пропавшего! Беда, что текучая вода, – набежит и схлынет!
И третье: подходили святки, время, которое Суворов очень любил, всегда проводил весело и шумно. А тут, в глуши, в снегах, в этой заброшенной избенке, среди неграмотных мужиков – какое веселье?
Идут длинные «святые» вечера, а вечерами Александру Васильевичу остается одно развлечение – читать. Но книг мало, да и некому читать, самому много не почитать: болят, слезятся глаза.
По вечерам все-таки читывал излюбленного «Оссиана» Кострова и его оды Суворову:
- Герой! Твоих побед я громом изумлен…
и эту, на взятие Варшавы:
- Суворов! Громом ты крылатым облечен.
Вспоминалось далекое детство. Как зачитывался Плутархом, Корнелием Непотом, Квинтом Курцием, а отец был бережлив, скупенек, все наказывал, чтоб пораньше ложился, глаз не портил, много не жег свечи.
И так, один за другим, проходили дни. Скоро ужи год, как Суворов в Кончанском. И только кое-какие происшествия разнообразили его скучную, монотонную жизнь.
За неделю до Рождества изба, в которой жил Суворов, чуть не сгорела. Случилось это поздним вечером, когда уже все в избе спали. Один Суворов лежал, думал.
Коротенький зимний день прошел, как всегда. И день-то выдался какой-то неприятный.
У Мирона простудилась и умерла двухлетняя девочка. Александр Васильевич дал ему на похороны рубль.
В разговоре с барином Мирон обмолвился: «Бог прибрал, и ладно!» Хотя у Мирона было всего трое ребят и жил он в достатке.
Суворов страшно разгневался, – детей он очень любил. Он раскричался, затопал ногами и побежал прочь от Мирона, как бегал в армии от немогузнайки.
– Ирод, а не человек! Отец называется! – кричал он.
А Мирон стоял, в смущении почесывая затылок и не понимая, что такое он сказал.
Суворов тотчас же вызвал старосту и приказал ему отослать Мирона после похорон дочери к отцу Иоанну: пусть он наложит на Мирона епитимью.[91]
Затем досталось и самому старосте. Александр Васильевич увидал, что бочку с водой тащит колченогий полуслепой мерин Красавчик. Красавчик беспорочно отработал двадцать пять лет, и Александр Васильевич давно приказал ни в какие работы его не наряжать, а до самой смерти только кормить.
Вечерний чай поэтому пил Суворов хмурый, недовольный.
Потом, чтобы хоть отойти от житейских неприятностей, сел к свече почитать.
Читал Державина «На взятие Варшавы»:
- Прокатится, пройдет,
- Промчится, прозвучат
- И в вечность возвестит,
- Кто был Суворов:
- По браням – Александр, по доблести – стоик,
- В себе их совместил и в обоих велик.
- Черная туча, мрачные крыла
- С цепи сорвав, весь воздух покрыла;
- Вихрь полуночный, летит богатырь.
- Тма от чела, с посвиста пыль.
- Молньи от взоров бегут впереди,
- Дубы грядою лежат позади,
- Ступит на горы – горы трещат,
- Ляжет на воды – воды кипят,
- Граду коснется – град упадает…
Затем, не гася свечи, лежал на сене, думал о разном: о «Тульчинских параличах», как Павел I засыпал его выговорами. О покойном фельдмаршале Петре Александровиче Румянцеве, который умер ровно месяц спустя после Екатерины II. О том, что, может, и верно судили Наташа, Димитрий Иванович – вся родня и доброжелатели: в Тульчине Александр Васильевич больно остро, неосторожно говорил о Павле I.
– Сам виноват: слишком раскрылся, не было пуговиц!
И, наконец, стал вспоминать.
Вспоминались святки в Херсоне, как весело катались на санях с гор, как вечерами у него танцевали, играли в игры, в любимую Александра Васильевича «жив курилка!».
Он уже дремал, когда вдруг раздался сильный стук в наружную дверь:
– Пожар! Изба горит! Батюшка, Александр Васильевич!
Кричал дьячок Калистрат, живший по соседству.
Первым шлепнулся с печки Прохор. Он схватил кожух и так, босиком, кинулся опрометью в дверь, крича:
– Горим!
Фельдшер Наум суетился, собирая в полутемной кухне какие-то вещи и приговаривая:
– Господи Исусе! Владычица небесная!
Александр Васильевич в опасности не терялся. Сколько раз в бою он смотрел в лицо смерти. Он вскочил, быстро надел на босу ногу сапоги, канифасный камзольчик.
Дверь Прошка оставил открытой. Из сеней тянуло дымом.
«Горит на чердаке», – в единый миг сообразил Суворов.
– Наум, спокойней! – закричал он, выскакивая на кухню. – Мишка, за мной! Воды! – скомандовал он повару, который уже собирался тоже сигануть за дверь.
Александр Васильевич кинулся в сени и смело полез по маленькой лестнице на чердак – дым действительно валил оттуда.
В темноте, в дыму Александр Васильевич различил: над боровом уже нагрелась, дымилась крыша, и тлело ближайшее бревно верхнего венца стены.
За Суворовым лез с ведром воды Мишка, которого отрезвило спокойствие Александра Васильевича.
Суворов обернулся и хотел выхватить из рук Мишки ведро, но повар не дал:
– Позвольте, барин, я сам!
И он плеснул на тлевшую стену.
– Воды сюда! – кричал сверху Суворов.
– Александр Васильевич, батюшка, вы прозябнете! Мы без вас справимся! – говорил поднявшийся по лестнице с ведром воды дьячок Калистрат.
За ним лез фельдшер.
Слышно было, как снаружи кто-то взбирался на крышу.
К избе бежал народ.
Через час все было кончено: пожар потушен, чердак и крыша осмотрены, прохудившиеся кирпичи борова заложены новыми.
Пошли спать.
Александр Васильевич издевался над Прошкой, который так струсил:
– Аника-воин. В стольких баталиях со мною был, а пожара испугался!
– Он, ваше сиятельство, боялся, как бы его Катюша вдовой не осталась, – язвил Мишка.
Прохор чувствовал свой конфуз – молчал. Только раз буркнул в оправдание:
– В бою – одно, а тут – спросонья… Заорали, с ума сойдя…
Суворов лежал улыбаясь. Настроение у него поднялось: все-таки какая-то встряска. Все-таки в однообразную чреду этих похожих друг на друга дней ворвалось какое-то необычайное, хотя и пустяковое происшествие.
III
«То-то обрадуется дядюшка царскому приглашению приехать в Петербург!» – думал Андрюша Горчаков, подъезжая к селу Кончанскому.
Конечно, жить в такой глухомани одному, не иметь возможности ни поехать куда-либо, ни принять у себя, не получать писем и не писать самому – просто ужасно. И какой приятной неожиданностью будет старику приезд его, пусть племянника, но как-никак царского флигель-адъютанта.
Андрюша то и дело высовывался из саней посмотреть, не видать ли. Но кругом были лес и поля, нигде никаких огней, и только обок дороги то тут, то там светились огненные точки: волчьи глаза или так мерещится?
Наконец где-то впереди глухо тявкнула сторожевая собака. За ней другая, уже смелее и звонче. Значит, жилье близко.
Все – Андрюша, ямщик, лошади – ободрились.
И еще через некоторое время Андрюша различил впереди церковную колокольню и темные группы изб.
Ныряя то вверх, то вниз, едучи то где-то в преисподней, так что жерди забора оказывались выше лошадей, то вдруг взбираясь по сугробам наверх, и тогда полозья саней стучали о колья утонувшего в снегу забора, выбрались в улицу села. Село все было занесено снегом.
В нос ударил приятный запах душистого сена, – миновали сенные сараи. Пахнуло дымом, – пошли дома.
Увидев длинную шею колодезного журавля, переливчато заржали кони.
Вот проехали темную громаду барского дома и служб. Андрюша знал, что дом совсем плох, что дядюшка живет где-то возле церкви, на самом краю села, и так было сказано ямщику.
Избы темны – хотя бы в одной огонек. Но вот и церковь и немного поодаль – небольшой домик. В маленьком запыленном снегом окошке чуть светится скудный огонек.
Здесь!
Андрюша вылез и, путаясь в длинных полах дорожной шубы, подошел к окну. Легонько постучал в раму.
Показалось ему или в самом деле за стеной раздались голоса? Но свет оставался на месте, и только в одном окошке.
Андрюша стукнул еще раз. Прислушался.
Взвизгнула дверь, звякнула щеколда, и знакомый хриплый Прошкин голос неласково спросил:
– Кто там?
– Прошенька, это я, князь Андрей!
– Батюшки, князек! Откудова? – обрадовался Прошка, распахивая дверь.
– Из Петербурга. Ну, как вы тут горюете?
– Не приведи Бог!
– Ничего, ничего. Вот поедем со мной в столицу!
Андрюша сам нашарил ручку двери и вошел в полутемную избу, – свеча стояла за перегородкой, во второй комнате.
Горчаков сбросил с себя шубу, развязал шарф.
– Кто там? – окликнул из-за перегородки Суворов.
– Дядюшка, это я, Андрюша.
– Замерз?
– Нет, ничего.
Горчаков вошел за перегородку.
– Как ваше здоровье? – целуясь, спросил он.
– Солдат да малых ребят Бог бережет. Как дома живы-здоровы? Как Наташа с детьми? Как мама?
– Все здоровы. Сашенька уже говорит. Аркадий учится. Я, дядюшка, к вам от императора…/p>
Александр Васильевич лежал, заложив руки за голову. Молчал, будто не к нему и не о нем речь.
– Его императорское величество вот что написал мне два дня назад, – не без важности доложил Андрюша.
Он достал из кармана бумагу и, не подходя к свече – видимо, читал ее столько раз, что помнил наизусть, – прочел:
«Ехать Вам, князь, к графу Суворову, сказать ему от меня, что есть ли было что от него мне, я сего не помню; что может он ехать сюда, где, надеюсь, не будет поводу подавать своим поведением к наималейшему недоразумению.
Павел».
Александр Васильевич молчал.
Андрюша удивился такому равнодушию:
– Что же вы, дядюшка, молчите?
– А чего говорить, не поеду!
– Как так? Почему?
– Я ему не маленький. То из службы выключает даже без мундира, то зовет. Мало ли что дураку на ум еще взбредет! У него не семь, а тридцать семь пятниц на одной неделе! Не поеду!
– Да эдак можно совсем государя прогневить. Надобно ехать!
– Сказал: не поеду! – отрезал Александр Васильевич и повернулся на бок.
Секунду молчали.
– Ты вот лучше поужинай, – отозвался наконец Александр Васильевич. – Прошка!
– Я сыт, есть не хочу!
– Тогда ложись спать: поди, устал в дороге. Когда из Петербурга?
– Выехали позавчера в ночь.
– Где ляжешь? У нас тесно, не разойдешься: либо – печь, либо – лавка…
– Пожалуй, и здесь будет хорошо, – сказал Горчаков.
Прошка стал стлать ему на лавке.
Андрюша раздевался и все продолжал доказывать дядюшке необходимость поездки. Александр Васильевич не отвечал, только изредка перебивал племянника:
– Аракчеев как, лютует?.. Репнин в почете? А французы Италию занимают… Ну, спи: утро вечера мудренее!