Лебединая песнь Головкина Ирина

Олег, разумеется, вызвался доставить на вокзал Надежду Спиридоновну со всеми ее картонками и чемоданами. Так уже повелось, что в услугах, где требовались мужская энергия и находчивость, обращались именно к Олегу, считая, что в качестве безупречного джентльмена он не отказывает. Асе казалось иногда, что здоровье ее мужа заслуживало более бережного отношения, но она знала, что говорить с ним на эту тему бесполезно, и молчала, даже когда ей случалось поплакивать втихомолку от досады.

Надежда Спиридоновна имела очень тесный круг знакомых и, в силу особенностей своего характера, большой симпатии не завоевывала; однако расправа, учиненная над семидесятилетней старухой, была так жестока, а обвинение столь нелепо, что вызвало волну глухого протеста в рассеянных остатках дворянского Петербурга: на вокзал откуда-то повыпозли древние старухи в черных соломенных шляпках с вуалетками и в старомодных тальмах. Графиня Коковцова успокаивала их уверениями, что немедленно же сообщит обо всем происходящем «в Пагиж бгату». Полина Павловна Римская-Корсакова впопыхах явилась на вокзал с лицом, опять испачканным сажей, так как «буржуйка», оставшаяся в ее гостиной еще с дней гражданской войны, неисправимо коптила. Придерживая плащ жестом, которым в прежние дни она держала шлейф, дама эта, одетая почти в лохмотья, жаловалась, что подала было просьбу в Совнарком, чтобы установили ей как бывшей фрейлине пенсию, но многочисленные племянники и племянницы пришли в ужас от ее смелости и умолили взять обратно заявление, которым она будто бы могла подвести их. Жена бывшего камергера Моляс, грассируя, рассказывала, что начала хлопотать за мужа, томившегося в Соловках, и намерена сообщить в Кремль о заслугах его матери Александры Николаевны Моляс – первой исполнительницы целого ряда романсов и партий из опер Мусоргского и Римского-Корсакова. Все, выслушивавшие эти планы, единогласно нашли, что такое заявление несколько напоминает гениальный трюк Полины Павловны, так напугавшей трусливую родню.

Позже всех появился на вокзале старый гвардейский полковник Дидерихс, высокий, худой, с длинной шеей и глазами затравленного зверя. Олег при виде его совершенно невольно выпрямился и потянул было руку к козырьку фуражки, старый лев прикоснулся к своей и уже хотел сказать «вольно», но оба инстинктивно оглянулись по сторонам… Генеральская дочка Анна Петровна блаженно улыбнулась при виде жестов, тревоживших когда-то ее сердце и нынче изъятых из обращения… Она даже приложила к глазам платочек, вынутый из бисерного ридикюля.

«Экспонаты времени империи в будущем музее русского дворянского быта!» – думал юный Мика, распихивая по полкам багаж тетки и оглядывая эти призраки прошлого.

Надежда Спиридоновна выдержала характер: она не плакала, жала руки, благодарила, кивала, обещала писать и до последней минуты стояла у окна, сверкая неукротимыми глазами. Неизвестно, что почувствовала она, когда опустился занавес над трагедией, в которой она блестяще исполнила первую роль, и поезд помчал ее и «Тимочку» в неизвестные дали, которые Нина, прощаясь, окрестила «лесами из «Жизни за царя». Одна Леля не захотела проводить Надежду Спиридоновну, сколько ее ни уговаривали мать и Наталья Павловна. Когда Олег, слышавший эти уговоры, бросил на нее быстрый взгляд, она опустила глаза, и это навело его на некоторые мысли…

Через несколько дней к Наталье Павловне явился с визитом полковник Дидерихс, периодически навещавший старую генеральшу. Как только они остались вдвоем за чашкой чая, он сказал:

– Не хотел вас волновать, Наталья Павловна, но долгом своим считаю вас предостеречь: в доме вашем появился кто-то, имеющий связь с гепеу. Меня на днях вызывали в это учреждение и повторили мне там слово в слово разговор, который мы с вами вели в мой прошлый визит к вам, вплоть до анекдотов, которые я позволил себе вам рассказать. Как это могло случиться?

Наталья Павловна была поражена:

– Не знаю, что думать! Боже мой! Меня посещает такой проверенный тесный круг друзей… А впрочем, в то воскресенье как раз не было гостей, мы были в своей семье… Вы сами понимаете, что я не могу заподозрить Асю или моего зятя… Мадам? Это милейшие, преданнейшее существо… Я за нее ручаюсь, как за самою себя! Кто же?

– В тот раз еще была маленькая Нелидова, – сказал, припоминая, Дидерихс.

– Леля? Леля была, но ведь эта девочка выросла на моих глазах, она и Ася – это одно и то же.

– Да, да, я понимаю, я хорошо помню ее отца и деда… и все-таки я советую вам, Наталья Павловна, порасспросить обеих девочек. Конечно, они не являются сами осведомительницами – никто этого о них не может думать, но нет ли подруг, которым они проболтались? Молодость легкомысленна, а в наше время пустяк может иметь роковые последствия. Там завелась некто Гвоздика, которая, говорят, строчит доносы. Я беспокоюсь прежде всего о вас.

Старый гвардеец почтительно поцеловал руку Наталье Павловне.

Она обещала переговорить с юным поколением. Вызванная тут же Ася, не спуская с бабушки испуганно расширившихся глаз, уверяла, что никому никогда не повторяет разговоров, подруг у нее нет – бабушке это известно, только Леля и Елочка, но даже Елочку она не видела уже больше месяца… Так на кого же думать? Наталья Павловна обещала расспросить и Лелю, которая вечером, наверно, прибежит по обыкновению. Старый полковник удалился, оставив в тревоге и бабушку, и внучку.

Когда вернулся со службы Олег, Ася стала ему рассказывать странную историю.

– Ты ведь знаешь, милый, как я не люблю анекдотов! Я даже никогда не запоминаю их. Остроты и шутки я понимаю всегда часом позже, чем все вокруг меня, а то так и вовсе не дойдет. Ну разве похоже, чтобы я стала рассказывать анекдоты, да еще чужим людям? В музыкальной школе я тихенькая, как мышка, я ни с кем не говорю, кроме как на узкомузыкальные темы, я всегда тороплюсь к Славчику и мне даже времени нет болтать.

Олег хмурил брови, выслушивая этот лепет. «Пригрозили! Запугивают девчонку, а она, щадя нас, подводит окружающих! Нас завели в тупик», – думал он и вспомнил вдруг, как дрогнул голос Лели, когда она сказала: «Не сомневайтесь во мне!» Презрение опять уступило в нем место состраданию. «До чего же подл режим, который пускает в ход подобные средства, да еще в массовом порядке!» – думал он, сумрачно шагая по комнате в то время, как Ася бегала сзади, доказывая совершенно очевидные вещи.

Он взялся было за газету, но она потянула его за руку:

– Пойдем к Славчику, он сейчас будет ужинать. Есть что-то необычайно милое и успокоительное в звуке, с которым ребенок потягивает молоко из кружки.

Олег почувствовал внезапный прилив раздражения.

– Уж не вздумала ли ты предлагать мне эрзац валериановых капель?

Услышав эту интонацию и увидев суровый взгляд мужа, Ася тотчас выскользнула из комнаты. Ответные выпады были не в ее характере.

В последнее время Олег уже несколько раз ловил себя в чувстве досады на жену; здесь, конечно, играла свою роль обострявшая нервы обстановка, но было еще нечто и в тайниках своего «я», он уже докапывался до причины. «Весталка, не знающая страсти! Вся светится лаской, но стоит ей заметить во мне самый слабый оттенок страсти – кончено: испуганный взгляд, растерянное молчание, вид жертвы! В этом есть своеобразное очарование: я как будто ночь за ночью провожу с девушкой; тем не менее эта невозмутимая ясность приедается! Самый влюбленный муж затоскует, не получая никогда страстного отклика. Полное отсутствие темперамента! Вот ее кузина – та совсем в другом роде!» Леля все более и более заинтересовывала его как женский тип. «Экзотический цветок! Целомудренная вакханка! Она невинна только в силу воспитания и семейных традиций. Я слишком люблю и ценю Асю, чтобы изменять ей, и слишком уважаю всю семью в целом, чтобы внести грязь и раздоры. Я, разумеется, не позволю себе ни одной попытки прикоснуться к запретному плоду, но эта еще дремлющая страстность, которая просвечивает, как просвечивают иногда через тюль женские ручки, не может не волновать! Мы, мужчины, должны себя держать на узде с самого начала, если желаем сохранить верность: останавливаться на полпути мы уже не умеем», – думал он.

Леля не появилась ни в этот день, ни на следующий. Наталья Павловна забеспокоилась и уже около одиннадцати вечера послала к Нелидовым Олега и Асю.

Отворила Зинаида Глебовна и тут же, в передней, стала рассказывать, что Стригунчик больна и пришлось уложить ее в постельку; все эти дни она была очень печальная и неизвестно почему несколько раз плакала, а вчера на службе ей сделали просвечивание легких и обнаружили, что обе верхушки завуалированы, этим и объясняется температура, которая к ней привязалась еще с весны, вялость и убитый вид. Вот к чему приводит неполноценное питание, постоянное промачивание ног из-за отсутствия хорошей обуви и утомление на работе… В этом возрасте туберкулез в какой-нибудь месяц может принять скоротечную форму… Стригунчик в опасности! Необходимы усиленное питание и воздух, а зарплаты не хватает на ежедневную жизнь, и до сих пор они не могут приобрести необходимые теплые вещи, а тут еще осень своими дождями… Зинаида Глебовна не плакала, говоря все это, но глубоко сдерживаемая тревога чувствовалась в ее голосе и в тоскливом, беспокойном взгляде. Однако, как только она вошла к дочери, и голос, и лицо ее тотчас изменились.

– Стригунчик, тебя пришли навестить Ася и Олег Андреев! Сейчас мы все вместе чайку выпьем здесь, около тебя. Садитесь, Олег Андреевич.

Он сел на старое кресло в их единственной комнате и бросил быстрый воровской взгляд на девушку, закрытую старым шотландским пледом, и на ее локоны, рассыпавшиеся по подушке. Ася вызвалась сбегать в булочную, а Зинаида Глебовна вышла в кухню заваривать чай… Надо было воспользоваться минутой…

– Опять вызывал? – спросил он тотчас.

– Опять!

– Леля! Если причина во мне, я заявлю на себя, чтобы ваша пытка кончилась. Я не хочу, чтобы вас трепали из-за меня.

– Нет, нет! Не делайте этого, Олег Андреевич! Я вам доверилась, и вы не смеете вмешиваться без моего разрешения. Мне только хуже будет: он привлечет меня за ложное показание! – она даже села на постели, щеки ее порозовели. Она была очень хороша в эту минуту.

– Глупости, Леля! Вы отлично могли не знать о моем происхождении. Я сам заявлю следователю, что скрывал свое имя даже от родственников.

– Нет, нет! Не смейте, Олег Андреевич. Я не позволю. Мне виднее! Кто вам сказал, что дело в вас? Не в вас вовсе! Он хочет через меня шпионить за целым кругом лиц, он меня спрашивал про нашего знакомого полковника и про Нину Александровну. Он меня в покое все равно не оставит, да еще догадается, что я проговорилась о своих визитах к нему, а ведь у меня подписка. Никто мне теперь помочь не может, никто! Я больна только от этого.

– Не фантазируйте, Леля: у вас затронуты легкие, их необходимо и вполне возможно теперь же подлечить, а вот как вас из его лап выцарапать?… Эта задача потруднее.

– Уже невозможно! Он меня как паук муху в свою паутину засасывает. Теперь до конца моих дней так будет! Я кое-что была принуждена наговорить ему. Он был доволен и обещал сигнализировать парторгу нашего учреждения, чтобы тот устроил мне бесплатную путевку на юг, в санаторий. Было бы, конечно, хорошо для моего здоровья, но не знаю уж, будет ли мне теперь где-нибудь весело… Эта Катька мне очень напортила. Статья пятьдесят восьмая, параграф двенадцатый! Что это значит, Олег Андреевич?…

Путевка очень скоро была получена. Ася упросила бабушку не волновать Лелю и Зинаиду Глебовну расспросами о странной осведомленности гепеу, Олег присоединился к ее ходатайству, опасаясь, что вскроется слишком много тяжелого для обеих дам. Разговор решено было отложить до возвращения Лели. Зинаида Глебовна была счастлива возможностью поправить здоровье дочери и умилялась отзывчивости служебной администрации. Вместе с тем она очень опасалась впервые выпускать Лелю из-под своего крыла. Она не могла вспомнить случая, чтобы в дореволюционное время девушку отпускали куда-нибудь одну без сопровождения семьи или гувернантки. Робко, с виноватым видом шептала она дочери свои наставления:

– Стригунчик, послушай меня: там, конечно, будут мужчины… среди них теперь много очень дурных… Держись от них подальше, родная! Не ходи с ними гулять… Они тебе могут причинить очень большое зло. Ты этого еще не понимаешь.

– Ах, мама! Ты говоришь, как говорили Красной Шапочке «берегись волка»! Я не маленькая, мама. Мне все-таки не четырнадцать лет,- возражала дочь.

Общими усилиями перечинили Леле белье, сшили ей одно новое платье, а другое отобрали для нее у Аси и собрали ее как могли в дорогу.

Прощаясь на вокзале, «весталка» и «вакханка» обнимали друг друга: Олег видел, как сблизились носики и губы двух лиц, столько похожих по очертаниям и столь различных по выражению. Ася говорила:

– Улыбнись же, Леля! Ты увидишь море, скалы, кипарисы… Ты будешь собирать ракушки, лежать в кресле у моря… А сколько ты расскажешь нам, когда приедешь! Я уверена, что как только ты вдохнешь всей грудью солнечного теплого воздуху, у тебя внутри все заживет. Ты только дыши поглубже и не беспокойся ни о чем.

Леля печально вздохнула.

– Я не умею так отдаваться чувству радости, как ты. Так пошло с детства, вспомни: ты всегда кружилась около меня и тревожилась, что я недостаточно счастлива и весела. Мы с тобой, Ася, совсем разные, и того, что может случиться со мной, с тобой никогда не будет.

– Чего не будет, Леля? Что ты хочешь сказать?

– Ничего. Я пошутила. Береги без меня мою маму лучше, чем это умею делать я.

В квартире на Моховой отъезд Надежды Спиридоновны тоже вызвал соответствующую реакцию. Катюшу стали преследовать неудачи: кастрюли у нее ежедневно подгорали, кот повадился пачкать у самой двери, аппетитные булочки, положенные на стол под салфетку, оказывались под столом, кипятившееся белье пригорало в новом котле. На все претензии, обращенные к Аннушке, она получала самые различные реплики.

– Глядеть надоть! Поставишь и бросишь.

Или:

– Чего пристала! Я тебе не домработница!

В одно утро пол перед Катюшиными дверьми оказался весь вымощен котлетами, которые она готовила накануне, и притом не одними только котлетами… Объяснения, визги и угрозы не могли пробудить тот лед равнодушия, с которым ее выслушивал дворник и Аннушка. Доведенная до слез, она бросилась стучать к Нине и, когда та появилась на пороге, излила ей свое негодование. Бывшая княгиня окинула ее пренебрежительным взглядом:

– Я полагаю, даже вам ясно, что подобная проделка не в моем стиле, – надменно бросила она и отвернулась.

Выскочивший на стук Мика, которому Катюша тоже сочла возможным изложить свои претензии, разразился хохотом, упав на стул. Не удалось добиться ни слова.

Пользуясь высоким покровительством, Катюша очень быстро и легко устроила обмен комнаты. Очевидно предполагалось, что ей, как провокатору уже разоблаченному, делать в этой квартире больше нечего. В то утро, когда она стала выносить свои тюки и корзины, все обитатели, словно по уговору, собрались в кухне, но никто не обращал на нее ни малейшего внимания: Аннушка и дворник невозмутимо пили чай, держа блюдечки на растопыренных пальцах и потягивая через сахар, Мика с ожесточением тащил плоскогубцами гвоздь, а Нина, стоя в задумчивости около примуса, смотрела поверх Катюшиной головы куда-то в окно… Пробурчав что-то себе под нос, девица стукнула с размаха в дверь Вячеслава.

– Чего нужно? – спросил Коноплянников, появляясь на пороге.

– Я к тебе по комсомольской линии: пособи вещи перетащить, видишь, уроды эти бастуют, словно английские горняки.

– Пожала, что посеяла. Ладно, дотащу до трамвая, а там – управляйся сама, – и Вячеслав забрал чемоданы.

– Еще мало им перцу задали! Вовсе бы разорить гнездо это контрреволюционное! – буркнула Катюша, забирая в свою очередь корзины.

– Но, но, но! Помалкивай! Не то накостыляю! – откликнулся дворник.

Катюша проворно подскочила к двери, но у порога обернулась и еще раз оглядела всех.

– Не жисть, а жестянка! – и с этим глубоко философским определением существующего порядка Екатерина Томовна захлопнула дверь, навсегда покинув квартиру на Моховой 13.

Глава двадцать пятая

Ася по-прежнему считала себя счастливой и мысленно извинялась за свое счастье перед теми, кто окружал ее. А между тем в последнее время все больше и больше тревог просачивалось в ее жизнь. Взгляд мужа, даже устремляясь на нее, уже не всегда был лучистым, и безошибочное чутье говорило ей, что он озабочен, слишком озабочен, озабочен настолько, что ее улыбка и взгляд оказываются часто бессильны рассеять его тревоги и установить в его лице то тихое сияние, которое она наблюдала в первые месяцы их любви. Он бывал иногда несколько раздражителен; это вполне можно было извинить, а все-таки это было грустно и чего-то как будто становилось жаль… Зато в те особенные минуты, когда восторженная нежность возвращалась к нему под обаянием задушевного разговора или удачно исполненного Шопена (которого он особенно любил), она чувствовала себя счастливой вдвойне и уверяла себя, что рыцарская любовь ее мужа неизменна и только удручающе-тяжелая обстановка делает его таким грустным и нервным. Это следует не замечать – не прощать, а просто не замечать, покрывая любовью… ведь это так просто – улыбнуться или приластиться в ответ на неожиданную суровость и все тотчас нейтрализуется! Способов нейтрализации у нее было в запасе великое множество, и действовали они безотказно. Кроме того у нее было теперь собственное маленькое существо, которое радовало и согревало сердце – свой ребенок; он уже говорил «мама, папа, баба, зай, иди, дай» и еще несколько слов, он хорошо бегал, топая тугими крепкими ножками, ей он улыбался как-то особенно радостно и широко – не так, как другим; было общепризнано, что всякое горе этого маленького человечка на ее груди тотчас затихает, и это наполняло ее счастьем.

Она была счастлива и за роялем – дома и в музыкальной школе. Юлия Ивановна готова была просиживать за занятьями с ней часы и подлинно артистический обмен музыкальными мыслями со старой пианисткой, ученицей Рубинштейна, доставлял Асе все больше и больше наслаждения. Раз в месяц на просмотре у маэстро, куда Юлия Ивановна водила ее всякий раз сама, наслаждение это достигало апогея, образуя тройственное содружество. Атмосфера музыкальной школы ей тоже нравилась. Стоило только переступить порог школы – и слышавшиеся из-за всех дверей звуки роялей и скрипок вызывали в ней уже знакомый трепет, как далекий прилив, который должен был окунуть ее в море музыки. Она любила сыгровки и репетиции с их повторениями и наставлениями педагогов, ей доставляло радость обязательное хоровое пение, увлекали занятия гармонией и толки о деталях исполнения между молодыми пианистами и оркестрантами, которые выползали из классов, напоминая усатых тараканов своими смычками. Немного менее симпатичными казались ей будущие певцы и певицы: они слишком уж носились с собственными голосами и слишком мало уделяли внимания музыке как таковой. Однако всегда можно было держаться от них несколько в стороне. Дома никто не хотел понять, чем была для нее музыкальная школа. Бабушка смотрела несколько свысока на контингент учащихся, хотя ни разу не побывала в школе; пожалуй тоже делал и муж, который заявлял a priori [99], что у нее в одном мизинце больше таланта, чем у всех остальных учащихся вместе… Как можно высказывать подобное суждение о людях, которых не видел и не слышал, и заранее унижать? Пусть это только школа, а все-таки одаренной и искренне увлеченной музыкой молодежи туда заносит очень много попутными и враждебными ветрами, как занесло и ее. Она уже давно начала замечать, что вокруг ее исполнения концентрируется особый интерес. На концертах ее почти всегда выпускали последней, завершающей программу, и к этому моменту зало наполнялось и педагогами, и учениками, и чувствовался ажиотаж. Она часто слышала ученический шепот: «Это вот та – талантливая!» или «За эту Казаринову педагоги копья ломают, директор хотел перевести ее в свой класс, так Юлия Ивановна ему чуть глаза не выцарапала», и еще: «Говорят, могла бы большой пианисткой сделаться, да вот в консерваторию не принимают», – и прочее в этом роде.

И часто становилось больно: не принимают и не примут! Но она утешала себя мыслью, что музыка и талант при ней останутся – отнять это не властен никто! Пусть она будет числиться всего лишь при музыкальной школе, маэстро и Юлия Ивановна дадут ей возможность усовершенствоваться, находясь по-прежнему в этих стенах. Разве в этикетках дело? «Не сделаюсь концертной пианисткой, сделаюсь аккомпаниаторшей, мне нравится играть в дуэтах и трио, а для себя и для друзей буду играть, что захочу и сколько захочу… Бывают и в музыке свои непризнанные неудачники, которые иногда стоят гораздо больше, чем те, чьи имена пишут на афишах крупными буквами. Успех, слава – сколькие великие артисты тяготились ими!»

Самолюбивые мечты, казалось ей, следует отгонять, чтобы они не присасывались к сознанию: они зря будоражат и мешают жить подлинно музыкальными проникновениями. Она так и делала.

В музыкальной школе в некоторых отношениях было легче, чем дома, где за последнее время выкристаллизовалась напряженно-нервная атмосфера и где против воли тревоги начинали завладевать на подобие гипноза. Иногда ей казалось даже, что от нее что-то скрывают, но она тут же себя опровергала: с какой стати? Она теперь не в положении, она здорова! Уж если бы скрывали что-нибудь, то скрывали бы от бабушки и непременно с ее помощью. Что же касалось Лели, которая внушала наибольшую тревогу своим грустными видом и температурой, то как раз Леля никогда не имела от нее тайн: именно ей и только ей она всегда поверяла свои невзгоды. Не стала бы таиться и теперь. Счастье обходит Лелю – вот в чем сложность момента! Эта мысль настолько расстраивала Асю, что несколько раз она пробовала вступать в договор с Высшими Силами и просила то Божью Матерь, то Иисуса Христа взять от нее кусочек счастья и передать сестре, если возможно! «Господи, если мне суждено быть счастливой целые 25 лет, возьми половину – ту, вторую – для Лели: я не хочу быть счастлива одна! Пусть я лучше умру через 15 лет – это еще не скоро, но пусть у Лели тоже будет светлое большое счастье. Сделай так, Господи!»

Но на эту молитву пока не было ответа.

Она получила от сестры два письма.

«Дорогая Ася, – писала Леля в первом письме. – Уже две недели, как я здесь, но здоровье пока не лучше. Санаторий у самого моря, и в палатах слышен шум прибоя, но у меня такая потеря сил, что я почти не выхожу за калитку, а все больше сижу в кресле около самого дома. Первые дни мне вовсе было запрещено вставать. Один раз санитарка, подавая мне в постель утренний завтрак, сказала: «Поправишься небось. У нас чахотку эту самую хорошо лечат». Оказывается, tbc и чахотка – то же самое, а я и не подозревала! Это меня испугало сначала, а теперь я к этой мысли привыкла. Очень много думаю, и в частности о тебе и о себе. Твой кузен был во многом прав, когда говорил, что воспитать молодое существо так, как воспитали нас, – значит погубить. Сейчас, когда я уже на ногах и выхожу в общую столовую и на пляж, я вижу много молодежи, все держатся совсем иначе, чем мы с тобой. Многие тоже не обеспечены, тоже плохо одеты, но все веселы и полны жизни, они чувствуют себя дома, среди своих, а мы… Изящества в манерах и в разговоре у них, конечно, никакого; очень бойки и распущены, но им весело! Один молодой человек начал со мной знакомство с того, что спросил: «Каким спортом занимается твой мальчик?» Он меня ошеломил так, что несколько минут я весьма глупо на него пялилась, зато потом ответила очень дальновидно? «Боксом». Как тебе хорошо известно, боксера этого на моем горизонте не существует. Другой молодой человек спросил меня: «Почему ты одета?» Очевидно подразумевалось, почему у меня закрыты плечи и лопатки, так как модные «татьянки» теперь очень низко срезаны. Мужчины в саду и на пляже лежат только в опоясках, первое время мне неудобно делалось. Между собой все на «ты». Палаты по ночам пустуют до 3 часов утра, и все это – вообрази – считается в порядке вещей. Уж не рассказывай маме, чтоб не смущать ее невинность. Вчера я получила еще одну реплику, которая своею дерзостью превосходит все: посторонний отдыхающий в общем разговоре в столовой заявил мне: «Не поверю, что вы остаетесь ночью на своей постели!» В прежнем обществе за такой фразой последовала бы дуэль! А здесь она вовсе не считается оскорбительной. Это опрокидывает понятия, в которых мы воспитаны, например, неприкосновенность девушки, при которой не должно произноситься ни одно смелое слово и недоступность которой нельзя безнаказанно взять под сомнение. Но вот ирония судьбы: пропадать-то по ночам мне не с кем! Я, может быть, и нравлюсь, но мне самой еще никто не понравился, я еще не могу перемешаться и перезнакомиться. Оказывается, я еще вовсе не так испорчена, как думала. По секрету скажу тебе, что мне все-таки очень хочется любви и счастья, прежде чем я умру от этой самой чахотки или… сгину где-то очень далеко… Еще несколько лет, и я превращусь в такую же злую старую деву, как твоя любимая Елизавета Георгиевна, которую я, кстати сказать, терпеть не могу. Ну, да поживем – увидим! Я вспоминаю здесь всех вас гораздо чаще, чем могла предполагать. Я тебя ведь очень люблю, дорогая Ася, и недавно у меня был случай убедиться, что это не пустые слова. Твоя Леля».

«Дорогая Мимозочка! – писала она во втором письме. – Мне здесь осталось всего неделя – скоро увидимся! Здоровье мое сейчас гораздо лучше. Я начала гулять и научилась распевать залихватские песни. Но уединенных ночных прогулок по-прежнему избегаю, настолько еще сильна во мне старая мамина закваска. Не могу сказать, чтобы в здешнем, так называемом новом обществе меня заинтересовал кто-нибудь, нет! Но я немножко акклиматизировалась и попривыкла: не так уж страшно и даже довольно весело! Здесь посвежело и на высоких горах уже выпал снег, но среди дня еще очень тепло и можно бегать в одном платье. Вчера приехала новая партия, и утром за столиком у меня оказался новый сосед, интереснее прочих – и собой, и разговором. Он вызвался поучить меня игре в волейбол. Бегу сейчас на площадку. Целую тебя и твоего чудного пупса, напомни ему о крестной маме. Леля».

Когда поезд, пыхтя, приблизился к перрону и сестры увидели друг друга через окно вагона в сумраке зимнего утра, обе почувствовали себя на несколько минут счастливыми, так же беззаботно и цельно, как это бывало в детстве.

– Стригунчик, родная моя! Девочка ненаглядная! Поправилась, похорошела, загорела! Ну, слава Богу! – твердила Зинаида Глебовна с полными слез глазами, обнимая дочь.

С вокзала поехали прямо к Наталье Павловне, где всю компанию ждали к утреннему кофе, у мадам уже было приготовлено удивительное печенье. Славчик был мил необыкновенно, он не забыл свою крестную, называл ее «тетя Леля» и ухватился маленькой лапкой за ее платье. Она посадила его к себе на колени и стала зацеловывать загривок и шейку по принятому ею обыкновению.

– Ты не бойся, Ася, у меня закрытая форма, я не бациллярная, – вдруг сказала она, что-то припомнив. Ася возмутилась до глубины души, доказывая, что у нее и в мыслях не было.

Мать и француженка не забыли осведомиться, приобрела ли Леля поклонников на волейбольной площадке и в салоне. Леля невольно улыбнулась, вспомнив грубоватых вихрастых парней с потными руками – типики эти никак не могли быть сопоставлены с силуэтами, рисовавшимися ее матери, которая невольно припоминала своих партнеров по теннису и верховой езде. И Леля предпочла не вдаваться в подробности, чтобы не разочаровывать мать.

Как остро чувствовалось что-то исконно родное, свое в этих людях, в их манере говорить, в их настроенности, в их привычках! Ни бесцеремонности, всегда так задевавшей ее, ни этого странного фырканья, которое так сбивает с толку, ни внезапных обид с надутым молчанием, которое принято в пролетарской среде… Безусловная, естественная корректность, которая уже вошла в плоть и кровь, имеет такую огромную прелесть! Только в такой атмосфере чувствуешь себя застрахованной от всяких неосторожных прикосновений. Она в первый раз произвела переоценку ценностей; и теперь наслаждалась, как рыба, попавшая с песчаного берега в родную стихию. Понадобилось шесть недель провести в чужой среде, чтобы оценить эту!

Но где-то в глубине сердца уже шевелился страх: узнал ли «он», что она вернулась? Неужели узнал и снова вызовет? Страх этот примешивал чувство горечи к каждому светлому впечатлению.

«Какая я была счастливая, пока не было в моей жизни этого! Но я тогда недооценивала своего счастья!» – думала девушка, пробуя замечательное «milles feuilles» и мешая ложечкой кофе в севрской чашке.

Когда кончили пить кофе и перемыли посуду, Ася увела Лелю в свою спальню, чтобы поболтать вдвоем. Тут только Леля рассказала самую интересную и сенсационную новость: у нее появился поклонник!

– Ходил за мной следом: куда я, туда и он! Глаз не спускал! Гуляли, в волейбол играли, в салоне сидели вместе, фокусы на картах мне показывал, смешил меня…

– И в любви уже признался? – спросила Ася.

– Намеки делал, а при прощании просил разрешения продлить знакомство и записал мой адрес. Он приехал за десять дней до моего отъезда и в Ленинград вернется только к Новому году. Я… знаешь, Ася, он мне понравился! Я вся сейчас точно из электричества – это со мной в первый раз! При прощании он мне сказал, что еще ни одна девушка на него не производила такого впечатления и что во мне удивительно пленительное сочетание скромности и эксцентричности, грусти и жадности к жизни. Это подмечено тонко, не правда ли?

– А кто он, Леля?

– Фамилия его Корсунский, а зовут Геннадий Викторович, он полурусский-полуармянин, отец его – крупный политработник, только об этом ты пока не говори ни маме, ни Наталье Павловне. Санаторий этот для работников гепеу, но он не агент большого дома – он имеет какое-то отношение к искусству, мы только вскользь коснулись этой темы, и я не совсем поняла… Конечно, Геннадий этот – не нашего круга, но применить к нему мамино любимое «du простой» все-таки нельзя: если в нем мало черточек и ухваток типично дворянских, то и плебейского мало. Взгляды его, конечно, совсем другие, чем, например, у Олега, но мне нравится в нем кипение жизни, что-то победительное, жизнерадостное. Я не люблю мужчин, которые в миноре, надломленного достаточно во мне самой.

Ася взглянула на нее, следуя течению собственных мыслей.

– Я так хочу, чтобы и ты была счастлива, Леля! – сказала Ася, и обе одновременно припомнили, как в детстве отказывались вместе от сладкого, если у одной из двух болел живот.

– Счастье не ко всем так приходит, как пришло к тебе, Ася. Такого у меня не будет, а кусочек счастья, может быть, перехвачу и я. Не порти только себе то, что у тебя есть, беспокойством за меня. Расскажи как твоя музыка?

– Играла на зачете мазурку Шопена, но неудачно.

– Глупости! Не поверю. Ты всегда собой недовольна, сколько бы не получала похвал и пятерок.

– Пианист сам себе самый строгий и верный судья. Уж поверь мне, Леля. Завтра иду к профессору на обычный просмотр моих успехов. Буду играть опять Шопена и органную фугу Баха, от которой я без ума. Уже заранее волнуюсь. У него каждое замечание открывает новые красоты в произведении. Знаешь, он надеется, что все-таки наступит момент, когда он сумеет протащить меня в консерваторию в свой класс.

Радостный щебет внезапно прервала печальная нота:

– Полковник Дидерихс заключен в лагерь. Его жена сама сообщила это бабушке в воскресенье у обедни.

Удар по больному месту! Последствие визитов в кабинет № 13!

Скрыть от Аси душевное волнение было делом почти безнадежным!

– Я не ожидала, что так взволную тебя, Леля! Прости. Ты там, у моря, отвыкла от наших печальных новостей. Я тоже стараюсь не думать. Знаешь, я, как страус, не смотрю на опасность, чтобы она меня не увидела.

Эта политика страуса не соответствовала привычкам Олега и Натальи Павловны. В семье никто кроме Аси не разделял ее. Наталья Павловна не могла забыть разговора с полковником и пожелала во что бы то ни стало выпытать у Лели не проболталась ли она кому-нибудь, кто мог явиться передаточной инстанцией. Это необходимо было установить, чтобы предостеречь девочку на будущее.

На другой день после возвращения Лели, Наталья Павловна позвала ее в свою комнату и задала вопрос совершенно прямо, воспользовавшись случаем, что ни Аси, ни мадам дома не было. Она была уверена, что получит ответ вроде ответа Аси или в худшем случае признание в неосторожности при разговоре с соседями. Не получая ответа вовсе, она оглянулась на девушку и увидела полные слез глаза и дрожавшие губы… Тайна, по-видимому, была более удручающего свойства!

– Говори мне сейчас же все, – сказала Наталья Павловна с тем самообладанием, которое ей не изменяло никогда.

Леля прижалась лицом к коленями Натальи Павловны, и худенькие плечи ее начали вздрагивать.

– Говори, дитя, – повторила Наталья Павловна.

– Олег Андреевич знает все. Пусть он расскажет, – едва смогла пролепетать между жалобными всхлипываниями Леля.

Наталья Павловна тотчас кликнула Олега, который был оставлен на этот час в качестве няньки при своем сыне и штудировал газету, сидя около детской кроватки. Олег объяснил все дело без комментариев, но в заключение прибавил:

– Позволю себе заметить, что не могу считать Елену Львовну слишком виновной: устоять в такой обстановке нелегко! Прошу вас извинить ей вполне понятный в молодой девушке недостаток героизма. Елена Львовна как только могла старалась выгородить и меня, и Асю.

Наталья Павловна молчала, видимо глубоко пораженная.

– Перестань плакать, крошка! Я не собираюсь тебя упрекать. Ты попала в когти тигров, – сказала она наконец и провела рукой по кудрям девушки. – Выйди и успокойся. Мать твоя ничего не должна знать.

Когда Леля послушно и безмолвно вышла, Наталья Павловна в полуоборот головы взглянула на своего зятя, слегка закусив губы и полузакрыв веки, и этот немой взгляд вместе с бескровной бледностью лучше слов объяснили ему ее ужас.

– Олег Андреевич, что же это? Мы не на краю бездны – мы уже летим в нее. Как спасти этого ребенка? – спросила она.

– Ее надо спасать одновременно и от предательства, и от репрессии, и я пока не вижу способа, – сказал Олег. – Заявить на себя? Но моя явка ничем Елену Львовну, по-видимому, не выручит. Этот подлец выбрал ее своим орудием против целого ряда лиц: Надежда Спиридоновна, Дидерихс, Нина Александровна, а может быть и другие, о которых мы не знаем.

– Олег Андреевич, такая явка – не выход. Она поставит нас всех, в том числе и Лелю, в положение самое катастрофическое. Об этом даже думать не смейте.

Изящным жестом она поднесла к виску худую руку с двумя перстнями.

– Вы – глубоко верующая, Наталья Павловна. Вы знаете, где искать утешение и поддержку, и в этом я могу вам позавидовать, – сказал Олег, желаю ободрить старую даму.

Она ответила не сразу:

– Бог в последнее время суров ко мне. Мои молитвы не доходят. Я, очевидно, большая грешница.

И жестом отпустила его, точно аудиенцию заканчивала.

На другой день незадолго до обеда Славчик, заливаясь звонким смехом бегал по бывшей гостиной, а молодая мать ловила его, повторяя:

– Гуси-лебеди домой, серый волк под горой!

Мадам заглянула в гостиную и расплылась в умиленной улыбке. Наталья Павловна только рукой махнула. Олег, возвращаясь со службы, еще в передней услышал смех жены и ребенка. Как только он вошел в гостиную, оба устремились к нему навстречу. В обычае было подхватить на руки сынишку, поднять его вверх на протянутых руках, а потом поцеловать в мягкую шейку и поставить на пол; после этого точно так же поступить с женой, которая стояла обычно рядом, ожидая очереди. Но он ее не поднял в этот раз, и шаловливый блеск тотчас потух в ее глазах, которые сразу напомнили ему глаза испуганной газели.

– Что с тобой, милый? Случилось что-нибудь?

– Ася, меня уволили сегодня. Я ожидал, что это будет. Я держался только благодаря Рабиновичу, который желал иметь около себя толкового человека. А эти дураки уже давно подкапывались под меня; ну и докопались, как только представился благоприятный момент: Рабинович отсутствует уже третий месяц, всем известно, что он безнадежен. На его месте уже сидит другой, который лебезит перед партийной верхушкой: нашел нужным спихнуть меня по знаку дирижерской палочки. Газеты науськивают… Каждый день та или иная статья по поводу «белогвардейского охвостья». Ты понимаешь серьезность положения, Ася?

– Пустяки, милый! Может быть, все к лучшему: ты найдешь другую работу, где будешь меньше уставать – я ведь отлично вижу, что ты не досыпаешь и переутомляешься. Я пока наберу уроков, а вещей, которые можно продать, у нас еще целая куча – все эти бронзовые статуэтки и фарфоровые вазы нам вовсе не нужны, пожалуйста, не беспокойся!

– Я именно таких слов ждал, зная твое сердце, Ася! Но рассуждаешь ты еще совсем по-детски. Я уволен как политически неблагонадежный – это ведь волчий паспорт. Я помню, как трудно было устроиться на это место, а теперь будет еще труднее. Притом теперь выселяют из города в массовом порядке всех неблагонадежных. Меня могут пристегнуть к этому числу тем легче, если я в такой момент не буду состоять на государственной службе: тотчас отнесут к нетрудовому элементу.

– У тебя, Олег, брови почти срослись над переносицей. Славчик, посмотри, какая у папы морщинка! Влезай к папе на колени и давай сюда ручку – надо скорей ее разгладить. Нам не страшен серый волк, серый волк, серый волк!

Когда Наталья Павловна узнала о новом осложнении, она тотчас потребовала Олега к себе, так как пожелала узнать, в какой связи по его мнению событие это стояло с визитами Лели к следователю. Олег был убежден, что связи нет.

– Поверьте, Наталья Павловна, увольнение с работы и возможная высылка за черту города направлены против меня как против Казаринова: я, так сказать, один из легиона тех, которые в общем порядке подлежат этим гуманным мероприятиям. Это резвятся местные власти – жакты и райкомы, руководствуясь общими инструкциями свыше. По отношению к князю Дашкову мероприятия исходили бы непосредственно от гепеу и носили бы не сколько иной характер.

Он не нашел нужным договаривать, какой именно – все и так было понятно.

В эту ночь Олег почти не спал: он ясно видел, что попал в положение человека, у которого выбивают из под ног почву. Угроза высылки за черту города становилась слишком реальна, возможность содержать семью ставилась под сомнение, при одной мысли об этом желчь и злоба душили его.

– Не нужно мне ни титула, ни состояния. Я готов жить своим трудом. Но эта вечная угроза, вечная травля хоть кого изведут! – думал он. – Ася еще настолько дитя, что не отдает себе отчета в нашем положении.

Он обернулся, чтобы полюбоваться ресницами, опущенными на нежные щеки, и увидел, что она осторожно приподымается и встает, неслышно ступая босыми ногами; вот она оглянулась на него, как будто желая удостовериться, что он за ней не наблюдает. Он в тот же момент закрыл глаза. Она прокралась к зеркальному шкафу и пролезла за его стенку в угол, который он прикрывал собой.

Прошло минут пять… десять… Она не подавала и признака жизни. «Что за диво! Что она делает там? Она простудится в одной рубашке, босиком…» – думал он и, потеряв терпение, окликнул ее по имени.

Она тотчас выскочила с самым растерянным и виноватым видом, словно застигнутая на месте преступления.

– Что ты там делаешь, Ася?

Она молчала.

– Ответь, пожалуйста. – сказал он строго.

– Зачем тебе это знать? Ничего плохого, ты понимаешь сам. Взгляни за шкаф – там никого нет.

Он усмехнулся.

– В этом я не сомневаюсь! Я не так глуп. Раньше свет перевернется, чем ты спрячешь в своей спальне мужчину. Тем не менее, знать я все-таки желаю.

Она потупилась.

– Молилась.

И закрыла лицо руками.

Секунда тишины, и его мысль уже потянулась к веревке, оставшейся в кармане. Но Ася отдернула ладони и быстрым шепотом стала объяснять:

– Среди дня у меня нет возможности. Я почти не остаюсь в комнате одна. Только, если я проснусь на рассвете, я могу иногда…

– Ты словно оправдываешься, Ася! А разве я тебя виню? Прости меня за мою нескромность.

И он поцеловал озябшую ручку.

Ася присела на край кровати.

– А ты почему не спишь, милый? Неужели уже семь часов? Подожди вставать. Сегодня тебе торопиться некуда. Я принесу тебе в постель кофе. Я хочу, чтобы ты отдохнул.

– Что ты, голубка! Разве я позволю себе так благодушествовать? Кофе в постель! В моей жизни это было только однажды, когда я приехал к маме с фронта… Сегодня я с утра еду в порт за расчетом, а потом на поиски нового места. В манеже сейчас руководит верховой ездой Оболенский, он обещал попытаться устроить меня. Надежды мало, но я хочу испробовать каждый самый небольшой шанс. Нельзя допустить, чтобы в жакт поступило сведение, что я безработный. Они могут…

Она закрыла ему рот рукой, а потом приникла к его груди.

– Мама! – зазвенел детский голос, и невольно они отпрянули друг от друга.

Проснувшийся Славчик встал в своей кроватке, держась обеими ручонками за решетку. Щечки его со сна разгорелись, а большие карие глаза с выражением светлой и наивной радости смотрели на отца и мать из под растрепанных кудряшек.

– Проснулся, мой птенчик, снегирь мой! – воскликнула Ася и, выскочив босыми ногами из кровати, бросилась к ребенку и перетащила его на свою кровать, словно кошка котенка. Началась общая возня и смех. Часы с амурчиками и веночками пробили восемь. Олег спохватился.

– С вами тут чего доброго о всех делах забудешь! Довольно! Чур, первый занимаю ванную.

В столовой абажур, низко спущенный над затканной скатертью, серебряный кофейник, дорогой фарфор и старая дама с обликом маркизы напоминали дворянскую усадьбу прошлого века и, казалось, призраки ссылки и нужды не властны разрушить этого очарования! Олег снова и снова удивлялся мужеству Натальи Павловны, которая ни единым словом не выражала тревоги по поводу его сокращения; тема эта мелькнула только издали, когда тотчас после чаю Ася сказала бабушке:

– Я бегу в музыкальную школу: там в классе ансамбля можно достать иногда заработок за аккомпанемент виолончелистам и скрипачам.

В обычное время ребенок по утрам оставался на попечении: Аси, так как француженка уходила за покупками, а Наталью Павловну оберегали от возни со Славчиком; именно то, что Ася так решительно подкидывала ребенка бабушке, указывало на необычность положения.

Подавая жене пальто, Олег увидел у нее судок, прикрытый крышкой и бумажный промасленный пакет.

– Что ты это с собой тащишь? – спросил он с удивлением.

– Мне надо забежать сначала на чердак, – таинственно ответила она. – Видел ты серую кошечку, которая ютилась у нас на лестнице? Она в последнее время ходила беременная, а потом пропала. Я едва разыскала ее на чердаке. У нее теперь котята, а ее никто не кормит. Надо ей снести подкрепление, – и одевая берет, прибавила: – мне передавали, что молодой Хрычко ловит и вешает кошек на нашем дворе. Надо ему объяснить, что нельзя делать такие вещи.

– С Эдуардом лучше не связываться: словами тут не поможешь, – сказала Олег.

Ася нахмурилась.

– Но нельзя же оставаться безразличными к таким вещам! Кому-то вмешаться надо: слишком жалко животных. Я поговорю тогда со старшим Хрычко, он совсем незлой: он ласкает и нашу Ладу, и кошку курсанта, я это давно заметила. Если бы он не пил, то был бы совсем хороший человек.

– Еще бы! – усмехнулся Олег. – С Хрычко я лучше поговорю сам, а этот пакет оставь, перчатки перепачкаешь.

– Нет, нет! Надо отнести теперь же: кисанька совсем обессилела, худая, как скелет! – и она выскочила на лестницу. Он удержал ее за локоть:

– Бегать по чердакам ты находишь время, а гулять с сыном не успеваешь и рубашки мне опять не накрахмалила.

– Попроси мадам: она тебе не откажет, и сделает гораздо лучше, чем я. Забежать на чердак – пять минут времени, а это может спасти жизнь животному. Нельзя ставить на одну плоскость вопрос щегольства и вопрос жизни! – и умчалась.

Он взялся в свою очередь за пальто, чувствуя прилив уже знакомой досады. «Нельзя воспринимать окружающее сквозь призму одного только сострадания!» – Но тут же сказал себе: «А впрочем я счастьем своим обязан, по-видимому, не столько своей наружности, сколько именно ее состраданию. Не лестно, но факт».

Спускаясь с лестницы, он уже представлял себе корпуса незнакомых заводов и холодные проходные, по которым ему опять суждено скитаться, за проходными – серые и скучные канцелярии и папки анкет с опостылевшими вопросами вроде: «Чем занимались родители вашей жены до Октябрьской революции?» или: «Ваша должность и звание в Белой армии?» Все это надо заполнять и вручать неприветливому, уже заранее ощетинившемуся служащему за канцелярским столом – жалкому прислужнику отдела кадров – сторожевого пса при грозном огепеу. Все это, очевидно, неизбежные атрибуты пролетарской диктатуры и созданы они как будто со специальной целью добить в человеке последние остатки жизнерадостности и энергии.

Глава двадцать шестая

Нина и Марина подымались по лестнице в квартиру на Моховой. Щеки им нащипал мороз, отчего обе казались моложе и свежее, но глаза были заплаканы и у той, и у другой.

– Сейчас согреемся горячим чаем, ноги у меня совсем застыли, – сказала Нина, открывая ключом дверь. И как только они вошли в комнату, Нина усадила Марину на диване и заботливо прикрыла ее пледом. – Отдыхай, пока я накрою на стол и заварю чай. Жаль, что у меня нетоплено, но я решительно не успеваю возиться с печкой. Я тебя сегодня не отпущу, ночевать будешь у меня: я ведь знаю, что такое возвращаться с кладбища в опустевший дом.

Через четверть часа она придвинула к дивану маленький стол и стала наливать чай.

– Не представляю себе теперь моей жизни! – уныло сказала Марина, намазывая хлеб.

– Не отчаивайся, дорогая! Первые дни всегда кажется, что нет выхода и неизбежна катастрофа, а потом понемногу силы откуда-то берутся, и снова цепляешься за жизнь. Неужели не сумеешь себя прокормить? Фамилия теперь тебе не помешает: это на наших дворянских именах проклятие, а ты уже не Драгомирова, а Рабинович, поступишь опять в регистратуру или в канцелярию… Кроме того, у тебя вещей много, можно «загнать» часы или чернобурку.

– Я боюсь, что многие вещи мне не отдадут.

– Кто не отдаст? Как так?!

– Его сестры. Если бы ты знала, что за особы эти жидовочки, особенно младшая, Сара. Пока Моисей Гершелевич был жив, обе перед ним на задних лапках танцевали. Да и как не танцевать? На курорт всегда за его счет ездили, ребенок у старшей за счет Моисея Гершелевича в пионерлагерь отправлялся и английскому языку учился – все почему-то Моисей обязан был им устраивать! Воображаю, как обе злились, когда видели, сколько его денег уходит на мои наряды! Однако волей-неволей молчали; ну а в последнее время обнаглели до такой степени, что я при одной мысли о встрече с ними домой возвращаться не хочу.

– С тобой живет, кажется, только младшая?

– Вот в младшей-то и все зло! Сарочка просто фурия: старая дева, безобразная, рыжая, в веснушках, завидует моей наружности и туалетам, сама одеваться не умеет: в вещах видит только деньги, а вкуса никакого. «Этот мех – валюта! Эти перчатки, по крайней мере, сторублевые!» – только, бывало, от нее и слышу!

– Пусть говорит, что хочет, но ведь не воровка же она, чтобы присвоить твою собственность! То, что дарил тебе муж – твое неоспоримо.

– Воровка не воровка, а интересы мои ущемить сумеет. Ты не представляешь себе ее наглости! На днях в моем присутствии говорит с сестрой по телефону и заявляет ей: «Моя русь присмирела, морду держит вниз». Это обо мне!

– Что?! – воскликнула Нина и ударила по столу. – И ты не дала ей по физиономии? Ты стерпела?

– Ты знаешь, я трусиха, и потом… у постели умирающего!…

– Вот это правда. Но какая, однако, наглость!

– Вот теперь видишь, а мне с ней жить придется! Пока Моисей был жив, она не смела подкусывать, ну а теперь вознаградит себя за все годы.

– Тебе надо изолироваться от нее, хозяйничай отдельно, а дверь в ее комнату заколоти.

– Нина, какую дверь, в какую комнату? Она требует себе ту большую, в которой жили мы с Моисеем, а меня предполагает выселить в соседнюю, в проходную. Я тебе говорю: она мне житья не даст.

– Постой, постой, почему? На каком основании? И разве большая комната не имеет отдельного выхода?

– Не имеет, а права на эту комнату у Сарочки есть. Тут все напортила практичность еврейская: когда два года тому назад Сарочка эта свалилась к нам на голову из своего Бердичева, Моисей оформил большую комнату на ее имя, так как ставка ее была ниже и выходило выгодней с оплатой, ну а платил, конечно, сам, – и жили мы себе спокойно в большой комнате; ну а теперь она кричит на меня: «Пусть переезжает в проходную, большая комната принадлежит по закону мне!» Придется ютиться кое-как, а Сара будет ходить мимо в любую минуту.

– Да что ты! Печально. Пожалуй, и в самом деле ничего нельзя сделать.

– Конечно, ничего. А как она меня третировала в последние дни жизни Моисея! Она заметила, что я с больным теряюсь и не умею… Проходит, бывало, мимо и бросает мне: «Загляни хоть на минутку к супругу, верная жена!»

– Тебе, Марина, не надо было уступать ей свои обязанности: теперь у них негодование против тебя отчасти справедливое, ты им сама против себя оружие в руки дала.

– Поверь, что если б я просиживала напролет все ночи, было бы нисколько не лучше! И разве мало мне досталось забот за эти месяцы? Я тебе, кажется, еще не рассказывала: ведь накануне его смерти, в пятницу, я осталась с ним одна на весь вечер. Врач еще заранее предупредил, что Моисей, может быть, и суток не проживет, а Сарочка все-таки ушла и оставила меня одну. Я сидела в соседней комнате, вдруг он начал стонать, и в эту как раз минуту зашевелилась гардина у двери в переднюю. Отчего-то я вообразила, что это Смерть вошла и вот проходит мимо меня к нему… Я вся похолодела, забралась с ногами на диван и дрожу: как нарочно я одна, в квартире пусто, зажжена только тусклая лампочка, а я боюсь встать, чтобы включить люстру. Он окликает: «Марина, ты здесь? Подойди!» А я молчу, боюсь выдать свое присутствие, шевельнуться боюсь… «Она тут, она меня заденет», – думаю, и, кажется, волосы шевелятся на голове. Так просидела я час или больше… только когда Сарочка зазвенела ключом в передней, я решилась вскочить и бросилась ей навстречу; как только другой, живой человек оказался рядом, сразу стало не так страшно. Я знаю, я виновата, что не подошла, не упрекай – я сама знаю, и это уже не поправить! – Она вытерла глаза. – Теперь они затевают семейный суд, – продолжала она после минуты молчания, – соберется вся их родня, и старый дядюшка, новый Соломон, явится разбирать, кому какую комнату и какие вещи. Вот еще удовольствие – являться в качестве подсудимой на еврейский кагал!

– Не отказывайся, Марина! Являться ты, конечно, не обязана, но этим ты проявишь уважение к их семье. Почем знать? Может быть, этот «Соломон» рассудит по справедливости. Мне кажется, что вещами тебя не обидят: они не такие люди… вся беда в комнате!

– Нина, тебе не кажется иногда, что все это только тяжелый-тяжелый сон, что в одно утро ты проснешься и увидишь снова счастливую радостную жизнь вокруг себя, своих родителей живыми, анфилады комнат вместо этих грязных коммунальных углов и все чему пришел конец в восемнадцатом году?

– Я спою тебе один романс, – сказала, вставая, Нина, – это Римского-Корсакова.

Она подошла к роялю, зябко кутаясь в старый вязаный шарф, и, не подымая запыленной крыши и не открывая нот, взяла несколько аккордов и запела:

О, если б ты могла хоть на единый миг

Забыть свою печаль, забыть свои невзгоды!

О, если бы я твой увидеть мог бы лик,

Каким я знал его в счастливейшие годы!

И вдруг остановилась и, не снимая рук с клавишей, приникла к роялю головой:

– О, если бы и я могла хоть во сне, на минуту, перенестись в нашу гостиную в Черемухах… окна в сад, свечи на рояле, соловьиное пение, Дмитрий и наш влюбленный шепот… Ну, не плачь, Марина, не плачь! Не ты одна… у всех горе. Если тебе в самом деле станет невыносимо с твоей Сарочкой – забирай вещи и переселяйся ко мне. Мы обе одиноки – станем жить как две сестры, друг о друге заботиться…

Они бросились друг другу в объятия.

Страницы: «« ... 2324252627282930 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Монография посвящена актуальным проблемам молодежи современного московского мегаполиса. В круг рассм...
В пособии раскрываются особенности организации обучения, направленного на развитие познавательной ак...
Новая повесть Натальи Евдокимовой «Конец света» – это фантастическая антиутопия о самых обыкновенных...
В монографии разбираются основные модели эволюции государства в условиях глобализации. Наряду с конц...
Монография посвящена исследованию процесса формирования устойчивости и конкурентоспособности предпри...
Настоящее издание представляет собой конспект лекций по пропедевтике детских болезней. Подробное рас...