Лебединая песнь Головкина Ирина
– Да, – сказал Олег и почувствовал, что непременно запутается.
– Это странно. У нас вот есть сведения, что он был не убит, но ранен и после поправился. Что вы на это скажете?
«Эти сведения обо мне! – лихорадочно проносились мысли в голове Олега. – Да, они путаются между мной и Дмитрием, поскольку фамилия одна, а сведения отрывочны. Что отвечать? Если я буду настаивать, что Дмитрий убит, то натолкну их на мысль, что есть другой Дашков, к которому относятся сведения из госпиталя…»
– Как вы нам можете объяснить эту неточность? – настаивал следователь.
– Не знаю, что вам сказать, – ответил он. – Я видел его на носилках без памяти, его уносили в госпиталь. Я думал, он умирает… Может быть, он прожил еще несколько часов или дней, но, во всяком случае, не поправился, так как к жене он не возвращался.
– Вы в этом уверены?
– Уверен. Она всегда говорит о нем, как о мертвом. Все, кто ее окружают, знают, что муж к ней не возвращался. Свидетелей достаточно.
– А вы не осведомлялись о его здоровье тогда же?
– Нет. Я сам был ранен через два дня и еще не успел поправиться, когда пришли красные.
– Вот этот шрам на вашем виске, очевидно, след ранения?
– Да.
– Забавно! Два неразлучных друга, Казаринов и Дашков, оба ранены в висок, один – в правый, другой – в левый.
Олег настороженно молчал, стараясь проникнуть в значение этих непонятных для него слов.
– Вы только в висок ранены или было еще какое-нибудь ранение?
«Ну, конечно, – подумал Олег, – очевидно, у них имеются сведения, что Дашков лежал с осколочным ранением ребра и раной в висок, кроме того».
– Было еще второе, – пробормотал он сквозь зубы. И увидел при этом, что следователь заглядывает в какие-то бумаги, лежащие перед ним на столе.
– Ага! Второе! – и какой-то блеск, напоминающий глаза кошки, когда она играет с мышью, мелькнул в глазах следователя, обратившихся опять на Олега. Он нажал кнопку коммутатора: – Алло! Попросите в тринадцатый кабинет дежурного врача. Без промедления.
На ногах следователя были коричневые краги. Он бойко переменял положение ног, и ботфорты скрипели. Звук этот задевал по нервам Олега и надолго запомнился ему.
– Раздевайся! – сказал следователь и прошелся по кабинету. Он уже обращался к Олегу на «ты» и всякое подобие корректности оставило его, очевидно, он уже считал Олега пойманным.
– Для чего это нужно? Ранение у меня было в правый бок. Я не скрываю.
– Раздевайся, говорю, – повторил следователь и, вынув револьвер, щелкнул им перед носом Олега.
Олег знал этот прием и не мог испугаться, но понял, что на него уже смотрят как на арестованного.
В кабинет вошел пожилой мужчина, тоже в форме, поверх которой был накинут белый халат.
– А, доктор! Простите, побеспокою. Вот осмотрите-ка этого молодчика. Тут должны быть рубцы от ранения левой почки. Ну, левая и правая сторона могут быть спутаны… Этому я значения не придаю… Почки, одним словом. Освидетельствуйте его, да снимите пробу с волос – не выкрашены ли. Должны быть рыжие.
Олег с удивлением поднял голову. «Почки? Рыжие волосы? Так госпитальные сведения, стало быть, не обо мне?» – мелькнуло в его мыслях.
Доктор приблизился к нему.
– Товарищ следователь, попрошу вас сюда, – сказал он через минуту. – Вот, взгляните сами: здесь было разбито ребро и, очевидно, повреждено легкое. Но это не то ранение, о котором говорите вы, – и обратился к Олегу: – Вам резекцию ребра делали?
– Да, – процедил сквозь зубы Олег.
– Плевали кровью?
– Да.
– Клинически тоже совсем другая картина, товарищ следователь, – авторитетно продолжал врач.
– Да мало ли что он вам скажет, товарищ доктор! А тем более при подсказке, – с досадой возразил следователь. – Он тут с три короба врал. Не верьте ни одному его слову. Я вам повторяю: здесь должно быть ранение почки.
– Я вовсе не его словам верю, а собственным глазам. Почки расположены ниже, эти рубцы не могут относиться к ним, – возразил опять врач.
– Ага! Ниже! – и следователь опять повернулся к Олегу. – А ну! Снимай пояс!
– Вы больше ранения не найдете. С меня и двух вполне достаточно! К чему это?- начал Олег, но револьвер опять щелкнул перед его носом. Пришлось раздеваться. Заметно было, что следователь очень удивился, не обнаружив более рубцов и выслушав уверения врача, что цвет волос натуральный. Он попросил врача зафиксировать на бумаге результаты осмотра, а сам тоже сел к столу, сказав Олегу:
– Можете одеваться.
«Ордер на арест выписывает», – думал, одеваясь, Олег, и какое-то оцепенение нашло на него – все равно до всего стало в эту минуту.
Следователь обратился к нему снова:
– Скажите, гражданин Казаринов, лежали вы в больнице Водников в феврале этого года? – спросил следователь.
– Нет, – мгновенно настораживаясь, ответил Олег.
– Предупреждаю, что врать вам смысла не имеет, так как мы пошлем в больницу запрос.
– Запрашивайте сколько хотите, – ответил Олег и уже хотел прибавить: «Лежал в больнице Жертв революции», но неясное чувство удержало его. «Чем меньше о себе сообщать, тем лучше! К тому же есть еще неясная мне связь между моею болезнью и вопросом о больнице», – подумал он.
– Скажите еще, каковы у вас отношения с гражданкой Бычковой? – опять спросил следователь.
– Никаких отношений нет, мы живем в одной квартире и только.
– Нет у нее каких-нибудь оснований быть недовольной вами?
– Сколько мне известно – никаких, – сухо ответил Олег и почувствовал, что даже нависшая опасность не может заставить его изменить тем джентельменским правилам, в которых он был воспитан.
– Подойдите сюда и подпишите свои показания, – сказал следователь.
Олег внимательно прочел протокол: записано было более или менее точно. Он подписал. Следователь отпустил врача и стал ходить по кабинету, скрипя ботфортами.
– Вот что, Казаринов, – сказал он, останавливаясь перед Олегом. – В вопросе о гибели Дмитрия Дашкова есть странные противоречия. Вы здесь чего-то не договариваете. Вы у меня на подозрении, и положение ваше очень шаткое. Вполне возможно, что вы не пролетарий и не рядовой, а такой же гвардеец, как и Дашков, а может быть, даже… – Он остановился.
– Весьма странно! – сказал Олег. – Такие документы, как у меня, никто бы не стал добровольно выдавать за свои! Наведите справки в Соловецком концлагере, где я был – нас там проверяли и фотографировали сотни раз. Вам пришлют самые точные сведения, что то был я собственной персоной.
– Это все ничего не значит, – ответил следователь, закуривая. – Это будут сведения, начиная с двадцать второго года, а я говорю о том, что было до этого.
– Не могу запретить вам подозревать меня, – возразил Олег, – но моя вина была установлена по свежим следам боевыми отрядами чека, и мне было инкриминировано только то, что я не выдал властям белогвардейского полковника. Наказание за эту вину я уже отбыл. Разве в Советском Союзе можно арестовывать человека на основании самых неясных подозрений и личной неприязни?
– Можно, если это делается в интересах рабочего класса, – ответил следователь. – Вы – махровая контра. Я это чую носом. Лагерь ничему вас не научил, и вы напрасно принимаете такой независимый вид – приказ о вашем аресте уже готов. – Он подошел к столу и помахал какой-то бумагой, однако Олегу ее не показал. – Отсюда два выхода – в тюрьму и на волю!… – и, подойдя к Олегу, он потушил папиросу о его руку. Олег не шевельнулся. – Однако у вас все-таки есть один шанс сохранить свободу, но это будет зависеть от вас.
– Как так от меня?
– А очень просто. Если вы согласитесь приносить нам пользу, мы могли бы с вами договориться.
– Я приношу уже пользу там, где я работаю. Какая же еще польза?
– Может быть и другая, если вы захотите.
Смутная догадка шевелилась в мозгу Олега, но он не находил нужным обнаруживать ее. «Пусть выговорит все до конца подлым своим языком», – думал он.
– Если вы желаете, чтобы я вас понял, говорите яснее, гражданин следователь, – сказал он.
– Могли бы уже понять. Я предлагаю вам заключить с нами некоторое условие, помочь нам кое в чем. У нас есть несколько лиц, за которыми нам необходимо установить наблюдение. Ваши давние знакомства и симпатии в бывших дворянских кругах, ваше умение себя держать с бывшими господами могли бы нам пригодиться. Желаете вы сотрудничать с нами?
– Нет, не желаю.
– Почему же это, Казаринов? Напоминаю вам, что положение ваше весьма шаткое. Ваша готовность служить интересам Советской власти изменила бы к лучшему ваше положение во всех отношениях. Знать об этом никто не будет. Тайну мы вам гарантируем – это в наших интересах столько же, сколько в ваших.
Олег молчал.
– Вы, очевидно, предполагаете, что мы попросим вас наблюдать за гражданкой Дашковой? Это было бы очень желательно, особенно ввиду неясности в конечной судьбе ее мужа, но если в вас еще так сильны прежние привязанности, мы можем вас освободить от этой обязанности и дать вам список других лиц.
– Не трудитесь! У меня к этому делу нет ни навыка, ни способностей. Хитрить и изворачиваться я не умею. Короче говоря, я не желаю.
Следователь подошел совсем близко.
– А дрова в гавани по пояс в воде грузить желаете? – прошипел он почти над его ухом и опять притушил папиросу о руку Олега.
– Я уже семь лет грузил – привык. Этим вы меня не запугаете.
– Показалось мало? Еще захотели?
Олег не отвечал.
– Ну, так как же, Казаринов, в тюрьму или на волю?
– Агента гепеу вы из меня не сделаете! А запрятать меня, конечно, в вашей власти.
Следователь вынул револьвер и приставил его к виску Олега. Сохраняя бесстрастное выражение, Олег смотрел в окно.
– Вам, что ли, жизнь надоела?
– Да, пожалуй, что и так.
Следователь спрятал револьвер и подошел к столу.
– Вот вам пропуск, чтобы выйти из здания, а вот ваше удостоверение личности. Подпишите, что разговор наш останется в тайне. На днях я вас вызову еще раз. На досуге обдумайте мое предложение. А теперь – уходите.
Олег не верил своим ушам.
Когда он вышел, то удивился, что все еще был день и светило солнце: ему казалось, что он пробыл в этом здании, по крайней мере, полсуток. Странно было опять увидеть залитую солнцем улицу, воробьев и детей, радовавшихся жизни, после этого мертвящего прикосновения бастилии. Он остановился, было, у подъезда и, охваченный внезапной усталостью, прислонился к стене, но тотчас мелькнула мысль, что лучше скорей уйти от этого здания, где, может быть, наблюдают за ним в какую-нибудь лазейку и делают свои собственные выводы. Он побежал за трамваем и вскочил на ходу, лишь бы убраться скорей от проклятого места.
Если бы он знал, что ушел навсегда, он мог бы вздохнуть всей грудью, но Советская власть никого никогда не прощает! Она следит за своими жертвами до последнего их часа и мстит до седьмого колена: лагеря, анкеты, ссылки, лишения прав, «минус шесть», тайный шпионаж, отказ в работе и в прописке – это все идет на всю жизнь за тем, кто раз попал в число врагов, хотя десять раз уже было отбыто положенное наказание! За ним теперь наверняка будет установлено наблюдение: Катюша первая не устоит против приманки или угрозы… ему и Нине придется взвешивать каждое слово.
Он увидел, что трамвай завозит его куда-то в сторону и, выйдя на первой остановке, пошел, не думая о том, куда идет.
Кого напоминал ему этот следователь? Напоминал кого-то, знакомого с детства… И вдруг он вспомнил кого… Когда восьмилетним мальчиком он поправлялся после скарлатины, мать читала ему вслух Киплинга. И он и маленькая сестричка особенно любили «Рики-тики-тави», который охотился за Нагом – страшной коброй с зелеными глазами и гипнотизирующим взглядом. Наг этот казался Олегу необыкновенно отвратительным, особенно когда он обвил шеей кувшин и заснул. Образ этого Нага настолько прочно завладел тогда его воображением, что позднее стал для него олицетворением нечистого духа, с которым ассоциировалась мысль о загробных мучениях. Если жизнь его будет греховна, он будет отдан после смерти во власть этому Нагу, и тот обовьется вокруг его груди и станет медленно душить. Это не описано в дантовском «Аде», но эта та казнь, которая будет для него!
«Это все, но это будет вечно!» – говорил он себе словами любимого Гумилева. Этого-то Нага и напоминал теперь следователь, который явился душить его жизнь, если не мог душить за горло! Глаза тоже холодные и злые, и тоже гипнотизируют, и весь он как будто все время хотел, но только не смел извиваться по-змеиному – не смел выдать родство с Нагом. Задавая вопрос, он всякий раз начинал ерзать на стуле, как будто примеривался прыгнуть на свою жертву, и вместе с тем ерзанье это его, по-видимому, распаляло, являлось способом привести самого себя в ярость.
«Я воображаю, каков он в застенках, где уже ничто его не сдерживает», – думал Олег. Легкая боль в правой кисти заставила его взглянуть на руку и он увидел красное пятнышко от папиросы, точно укус змеи! Жить в ожидании нового вызова, новой встречи с этой ядовитой коброй, одна мысль о которой вызывала дрожь омерзения… «Нет, больше я туда не пойду! Плохую услугу оказала мне Нина тем, что выбросила мой револьвер. Он бы теперь пригодился! Но где же это я?» Он остановился и огляделся – почему-то он оказался около греческой церкви. Куда идти? Что делать с собой? Он знал, что тоска пойдет за ним, куда бы он ни пошел. Эта тоска только стала расходиться, светлеть, а вот теперь опять сгустилась и словно стена сплошным мраком встала вокруг него, почти физически давила грудь.
Тело матери, брошенное на кучу мусора, и воющая рядом собака…- неотступно стояли перед его глазами.
Был уже седьмой час. В семь он должен быть у Елочки – у нее какое-то дело, придется идти. Он вспомнил, что небрит, и завернул в первую попавшуюся парикмахерскую, потом позвонил Нине из автомата. Усталость все усиливалась, он чувствовал, что еле идет. Со вчерашнего дня он ничего не ел, так как утром и у него, и у Нины кусок останавливался в горле. Силы его после лагеря, по-видимому, еще не восстановились: раньше он мог не есть и не спать несколько дней подряд, а теперь всякий раз при этом охватывала мертвящая усталость, переходящая в потерю сил. Чувство одиночества и обреченности усиливалось тоже.
«Войду ненадолго, придумаю какой-нибудь предлог, извинюсь и уйду», – думал он, нажимая кнопку звонка.
Ему отворила незнакомая женщина неинтеллигентного вида, в платочке. Еще три женщины в этом же роде стояли здесь же, в кухне, в которую он попал прямо с лестницы. Когда он спросил, можно ли видеть Елизавету Георгиевну, все повернулись и в упор уставились на него самым бесцеремонным образом. Точно так же они продолжали пялиться, пока он кланялся выбежавшей навстречу Елочке и проходил следом за ней. Оживленный говор послышался позади них, как только они вышли из кухни.
– У вас здесь, кажется, любопытная публика, – сказал Олег. – Может быть, я своим появлением скомпрометировал вас?
– Было бы перед кем! – с невыразимым презрением отчеканила Елочка. – Никакого внимания не обращаю на этих кумушек и их толки! – и пропустила его в комнату.
– Как у вас хорошо! – сказал он, оглядываясь. – А вот этот образ – Нерукотворный Лик, кажется, еще византийского письма?
– Да, старинный, семейный – ответила Елочка. – Вскоре после того, как он был вывезен из имения – там сгорел дом, и между крестьянами ходила молва, что так случилось, потому что «Спас ушел». Садитесь, пожалуйста.
Едва они перекинулись несколькими словами, как послышался стук в дверь. Это был политический акт, разработанный экстренным собранием кумушек в кухне. Они были уверены, что Елочка появится на пороге не тотчас и несколько в ином виде… скорее всего в халатике. Было очень заманчиво пристыдить эту гордячку, и ради такой высокой цели одна из них взяла на себя смелость постучать. Елочка, предчувствуя что-нибудь в этом роде, в ту же минуту выросла на пороге.
– В чем дело? – спросила она.
Женщина замялась, потом пробормотала:
– Одолжите стопочку подсолнечного масла.
Пожав плечами, Елочка извинилась перед Олегом и вышла. На ней были мягкие туфельки – возвращаясь, она подошла к своей двери неслышно и с порога увидела, что Олег припал лицом к бархатной спинке дивана. Это была секунда; услышав скрип двери, он мгновенно принял корректную позу, но она успела заметить.
– Что с вами? – очень мягко спросила она, подходя. – Не болит ли у вас голова?
– Нет, нет, благодарю! – ответил он, вскакивая.
– Вы очень бледны. Я с самого начала заметила. Что-нибудь случилось?
– Ничего, уверяю вас, устал немного.
Но она пристально и тревожно всматривалась в него:
– Пожалуйста, садитесь и скажите… скажите мне правду! -и видя, что он колеблется, прибавила: – Вас не вызывали ли в гепеу?
– Елизавета Георгиевна, – сказал он тогда, – вы не только умны, вы очень проницательны. Да, я как раз оттуда, но вы не беспокойтесь, я не привел за собой никакого шпика. Я специально проверил. Есть один безошибочный способ…
Но она перебила его:
– Ах, это неважно! Я вовсе не так пуглива. Говорите, зачем вас вызывали. Мне можно сказать все, уверяю вас.
Он начал рассказывать, очень коротко, как всегда, когда говорил о себе: это хоть и согласовалось с требованиями хорошего тона, всякий раз не удовлетворяло Елочку, она предпочла бы, чтобы он был в этом случае менее воспитан. После нескольких слов он остановился – тоска и отвращение мешали ему говорить.
– Это возмутительно! Нигде ни при какой власти так не было! – воскликнул он. – Для них не существует разницы между политическими и уголовниками. Они третировали меня, как вора или убийцу. Вы не представляете себе этого обращения! Щелкнут револьвером у самого лица: «Молчи! Раздевайся! А ну, раздевайся!., молчи!» Что-то неслыханное!
– Ах, вот что! Раздеваться заставляли, – сказала она.
– Да, осматривали следы ранения, очевидно, в виде особых примет. Даже врача вызывали. В этом пункте мне кое-что неясно: я ожидал, что тут-то меня и уличат – а вот отпустили. По-видимому, сведения из госпиталя, перепутаны.
Елочка молчала. «Невеликодушно будет рассказывать, что это я спутала следы. Я бы точно напрашивалась на благодарность! – думала она. – Я хотела его предупредить, но предупреждение мое запоздало».
– Подлецы! – продолжал взволнованно Олег и стал ходить по комнате. – Они осмелились мне предложить стать их агентом и бегать к ним с доносами… пытались застращать! Они не понимают, что такое чувство чести, которое с детства заложено в нас. Я еще не арестован, а они уже приставляют револьвер к виску. Безнаказанно убить, задушить – им все нипочем! Ответ один: в интересах рабочего класса! Они еще во время гражданской войны показали свою жестокость! В Ростове они подожгли госпиталь с ранеными и оставили их погибать в огне. В Харькове пленным офицерам вырезали глаза и уши, прежде чем расстрелять. В Киеве… Киев они затопили кровью. Когда мы его отбили, все городские сады оказались полны казненными, на площадях красовались десятки виселиц… В Липках, где в одном из особняков обосновалась чрезвычайка, были обнаружены горы трупов и все стены забрызганы мозгами и кровью. Это рассказывает вам очевидец! Тела свозили потом день и ночь в анатомический театр для массовых захоронений, сколько было девушек, дам! По всему городу шли непрестанные панихиды… А в Петербурге после взятия Зимнего? А в Ярославле? В Крыму цвет русской интеллигенции расстреливали по приговору чека китайцы, и Европа допустила это! Ну а теперь? Ведь теперь нет военных действий; нет сопротивления, никакой остроты момента, и, однако же, эта недопустимая, неслыханная, небывалая жестокость продолжается. В ней есть что-то не русское, не наше. Русские жестокостью никогда не отличались. Наша толпа может рассвирепеть, и тогда она страшна, как и всякая толпа, но жестокость толпы – нечто стихийное, проходящее, а ведь здесь жестокость преднамеренная, входящая в систему. Эти сети лагерей, эти пытки в подпольях, где оборудована вся аппаратура вплоть до глушителей… Во всем этом что-то несвойственное нам, что-то чужое!
– Чье же? – спросила, трепеща, Елочка.
– Не знаю. В цека очень большое количество евреев, вообще в партии. Сейчас они, несомненно, в чести, очевидно, как угнетаемое нацменьшинство. Директора крупных учреждений, политруки, лекторы по марксизму – евреи в огромном большинстве… Но они не жестоки! Я их терпеть не могу – они способны высосать из человека все соки, как пиявки, но они не жестоки, даже отзывчивы, когда можно, когда неопасно. Нет, эта жестокость скорее азиатская, а все в целом – гнусный сплав нашего отечественного хамства, еврейского самого злостного вампиризма и азиатской свирепости. России больше нет! Даже имя ее не произносится! Недавно на службе я сказал нечаянно: «У нас в России», и мой начальник-еврей меня поправил: «У нас в Союзе». России больше нет! А с моим поколением безвозвратно погибнет и белогвардейская идея о ее возрождении, – идея, ради которой полегло столько жертв!… «О, Русь, забудь былую славу!»
Елочка следила, как он взволнованно мерил шагами комнату, словно тигр, запертый в клетку.
– А вы не думаете, что за всем этим стоят оккультные силы, что этот сплав – продукт темноты! – дрожащим шепотом решилась она высказать заветную мысль.
– Бесы? Не знаю… Может быть, – ответил он.
Елочке показалось, что он недостаточно оценил эту мысль, но усталый звук его голоса коснулся ее сердца. Она встала выключить электрический чайник, который уже в течение нескольких минут шипел и плевался, и сказала опять с тою же мягкостью, которая звучала в ее голосе только в обращении к Олегу:
– Вы прямо «оттуда» и устали. Вам надо поддержать силы. Я вам налью стакан крепкого чаю… Пожалуйста, не отказывайтесь, -и стала накрывать на стол.
Через несколько минут Олег сказал, мешая ложкой чай:
– Теперь я в приятном ожидании: следователь сказал, что пришлет на днях новое приглашение. Жить, предвкушая новый допрос… Благодарю покорно! Впрочем, я туда больше не пойду!
– Как не пойдете? Если получите повестку, придется идти. Иначе ответите за уклонение. Олег Андреевич, не теряйте благоразумия.
Он молчал, как будто что-то обдумывая.
– Ну, да об этом рано говорить, поскольку приглашения еще нет, – сказал он через несколько минут.
Она коснулась его руки:
– Да вы о чем думаете? Вы должны беречь себя, для России беречь. Быть может, придет минута, когда будут нужны как раз такие люди – с военным опытом, с именем, с несокрушимой энергией и преданности делу!
Он взглянул на нее загоревшимся взглядом.
– О, если б такая минута пришла! Россия, Родина! Если б я знал, что доживу до ее освобождения, что еще могу быть полезен! Кажется, только в этой мысли я могу почерпнуть желание жить. Бог свидетель – я совсем не думаю о своих выгодах, о том, чтобы вернуть потерянное состояние или привилегии, или титул. Пожалуй, я даже не хотел бы реставрировать монархический строй. Я был связан с ним семейными традициями и привязанностями, но этих людей уже нет, а действительность показала, что эта форма правления уже отжила. Я думаю теперь только о России. Нужен строй, при котором наш великий народ действительно получил бы возможность выправиться и расцвести и развить свои лучшие свойства. Погибнуть в боях, которые сметут с лица земли это подлое цека – на три четверти нерусское, – вот все, чего я хочу для себя, в этом все мое честолюбие! Вы знаете, там, в лагерях, мне мерещилось иногда всенародное ополчение, подобное Куликовской битве или Смутному времени, – могучая, светлая устремленность всего народа, решающая великая битва, хоругви, знамена, звуки «Спаси, Господи, люди твоя» и колокольный звон! Но прежде чем это осуществится, я, наверное, погибну на дне их подвалов. Все глухо, все оцепенело – ничего, что могло бы предвещать желанный бой!
Елочка слушала как зачарованная, не смея пошевелиться, каждая жилка в ней дрожала. О да! Он способен на подвиг! В нем еще не сломлен дух его великих предков. Он такой, каким она хотела его видеть: «мой Пожарский!»
Кто-то постучал в дверь. Елочка с досадой пошла отворять и едва не ахнула: перед ней стояла Анастасия Алексеевна, а за ней, подталкивая друг друга локтями, три кумушки.
В одну минуту Елочка учла всю сложность положения: она отлично поняла, до какой степени она себя скомпрометирует, если не разрешит войти Анастасии Алексеевне, но поняла и то, что нельзя допустить ни в каком случае, чтобы она увидела и узнала Олега. Она пошла ва-банк – встала перед дверьми, заслонила их собой и сказала:
– Анастасия Алексеевна, милая, извините меня, я не могу вас принять сейчас.
Но когда, проводив обратно в кухню, сконфуженную и извинявшуюся гостью, она закрыла входную дверь и повернулась, то оказалась лицом к лицу со всем женским составом квартиры: все, хихикая, оглядывали ее – туалет Елочки был в загадочном порядке, вплоть до белого воротничка и черного бантика у горла, однако в комнату она не пустила… «Из постели выскочила…» – долетели до ее ушей шепотом сказанные слова.
Она быстро обернулась и смерила взглядом говорившую. «О, женщины – ничтожество вам имя» – вспомнилось ей. «Молодой мужчина пришел к одинокой женщине… Для них это то же, что оставить вдвоем кота и кошку. Им даже присниться не могут отношения более тонкие. Дальше комариного носа они не видят. Да я такого разговора, какой был сейчас у нас, ни на какие объятия и поцелуи не променяю».
Подымаясь, чтобы уходить, Олег спросил:
– У вас было какое-то дело ко мне? Рад быть полезен.
– О нет! Пустяки: мне предложили урок французского, а я к этому не привычна. Не хотите ли бы взять?
Он поблагодарил, записал телефон, и у него не мелькнуло догадки, что она отдала ему заработок, которому очень обрадовалась сначала, имея в виду тратить его специально на книги.
Сколько теплых слов хотелось ей сказать Олегу, когда она прощалась с ним! Как хотелось ей крепко сжать его руку! Но она ничего не посмела, лишь отрывисто шепнула:
– Держитесь! Думайте о грядущей битве! Все остальные мысли – слабость!
Вечером она глубоко задумалась около уже приготовленной на ночь постели. История не идет назад! Совершенно очевидно, что реставрация монархии явилась бы нелепостью, как реставрация Бурбонов во Франции. Странно, что он сказал: «Пожалуй, я не хотел бы реставрировать монархический строй», – а вслед за этим: «Монархические формы правления явно отжили». Тут есть идейное несоответствие. Какая нужна Тебе форма правления, какая? – прибавила она и закрыла глаза, мысленно обращаясь к потустороннему дивному Лику, взлелеянному на дне воображения. – Знаешь, я боюсь за Тебя: боюсь и текущей страшной действительности, и новой гражданской войны и вмешательства иноземцев. Они, как шакалы, бросятся расхватывать лакомые кусочки, они вернут Тебя к пределам времен Иоанна Грозного. Я этого не хочу. О, если б знала Ты, как я болею за Тебя душой! Исцели Свои раны силами Своего же народа, Сама, изнутри. И да не вступит никто, никто на нашу землю. Омой, очисти Себя Сама, моя Русь, моя Святая!
И встала на колени, закрывая руками лицо.
В этот же момент в сознании ее отчетливо проплыли строчки любимого стихотворения, нарочито измененные:
Ранят тело Мое трисвятое!
Мечут жребий о ризах Моих!
Елочка замерла, не смея пошевелиться, чтобы не спугнуть очарование минуты. Она отнесла ее к числу неповторимых, как минуту, напоминающую общение с сознанием высшего плана. Но нашла ли еще хоть одну послушную мембрану эта нежная жалоба, упавшая с высоты, запечатлелась ли еще хоть в одном сознании?
Глава двадцать шестая
ДНЕВНИК АСИ
19 апреля. Я так много ждала от этого воскресенья, а оно принесло мне только грусть. Ожидая Олега Андреевича, я уже совсем готовая стояла перед бронзовыми часиками, которые на камине и, глядя на стрелку, думала, что она, словно нарочно, почти не двигается! В эту минуту вошла мадам и сказала, что monsieur le prince звонил только что и просил передать мне свое извинение, он не может идти со мной в музей, так как занят. Я тотчас спросила, когда же он теперь придет? Мадам ответила, что он ничего не сказал об этом. А почему же вы не позвали меня – спросила я; мадам объяснила, что она готова была идти за мной, но он уверил ее, что не стоит беспокоиться, так как ничего больше не имеет мне сообщить! Как это вам понравиться? Сразу все словно бы померкло для меня, стало так серо и пусто! Не пришел и даже передать ничего не захотел… что же это? Мне теперь кажется, что я не должна была целовать его: может быть, он считает теперь меня дурочкой или невоспитанной? Или разочаровался во мне и не хочет видеть меня? День тянулся таким тусклым и вялым, я бродила с места на место, не зная чем заняться, играла без одушевления, вечером пошла рано спать и даже немного поплакала в постели. Как это могло выйти, что я росла около моей бабушки, под неусыпным надзором мадам, и вот до сих пор не научилась прилично вести себя? Очевидно, я очень испорченная! Ведь не целуются же Леля и Елочка!
20 апреля. Сегодня с утра так же серо и скучно, та же тоска, а вопросы бабушки и мадам «Что с тобой? Здорова ли?» – невозможно раздражают. Я знаю, что все это делается из очень большой любви ко мне, но уж лучше оставили бы меня в покое. Мне сейчас ничего от них не надо, мне хотелось бы, как раненому зверьку, спрятаться в свою норку, чтобы никто меня не тревожил. Вчера весь вечер неподвижно высидела на диване, не спуская глаз с телефона; сегодня предавалась этому же занятию, и опять напрасно. Сейчас пора идти спать; я знаю, что опять буду плакать ночью!
22 апреля. Со мной делаются иногда странные вещи: в некоторые дни я просыпаюсь иногда с ощущением света. На каждой вещи в моей комнате словно бы лежит невидимый отблеск, во всем особенная прозрачность и легкость. Это чувство обычно сопутствует мне в течение всего дня, если что-либо особенно неприятное не спугнет его. Откуда оно приходит – не знаю, я не умею управлять этим ощущением. И вот сегодня утром я проснулась с ним; оно было так сильно, что мне не хотелось двигаться и разговаривать. Я лежала, боясь пошевелиться, отдаваясь этой странной блаженной легкости. Потом, конечно, пришлось вставать, умываться, одеваться, пить чай – чувство это ослабело, но не ушло совсем. И вот, во власти этого чувства, я вдруг ясно припомнила, как Олег Андреевич, стоя на лестнице, смотрел на меня, когда я, убегая после поцелуя, взглянула на него сверху. Он стоял, слегка закинув голову, и провожал меня взглядом, и из глаз его шли на меня большие, светлые, длинные лучи, которые ласкали и золотили. Я так и вижу эти лучистые глаза! В них совсем не осталось печали, в лице не осталось обычных скорбных теней. Если бы он разочаровался во мне, не мог бы он так смотреть! Мне вдруг это стало совершенно ясно. Как могла я забыть его лицо и дать такое толкование случившемуся? Ведь тогда вечером, после поцелуя, я сто раз приводила себе на память выражение его глаз, а потом, после телефонного звонка, от досады и обиды попала в круг самых банальных, мелко-самолюбивых мыслей – не хочу даже вспоминать их. Я знаю, что минута поцелуя была прекрасна, и если он не пришел, были другие причины, другие, – но не разочарование… Что-то идущее извне и временное, но вот что?
23 апреля. От Олега Андреевича по-прежнему нет вестей. Я мучительно остро чувствую, что мне сейчас ни до кого и ни до чего нет дела. Я хочу любить только одного, думать только об одном. Мне хочется просить всех оставить меня в покое. И вот, словно нарочно, как раз в этот день заговорил о своей любви Шура и сделал мне предложение! Он пришел в музыкальную школу, чтобы проводить меня домой, на что уже давно имеет разрешение бабушки. Погода уже несколько дней как испортилась, шел грязный мокрый снег, под этим снегом он бежал следом за мной, стараясь занять разговорами, а я все ускоряла шаг и через силу отвечала ему, погруженная в свои собственные думы. В подъезде мы остановились, отряхиваясь. Он снял с меня бывшего соболя, а потом, надевая его мне на шею, вдруг говорит: «Я люблю вас! Вы это уже давно знаете. Будьте моей женой, и счастливее нас не будет никого в целом мире». Ну уж нет! Как же так мы будем самыми счастливыми в мире, когда, конечно, будем ссориться с утра до ночи! Ведь если он говорит «белое», я сейчас же скажу «черное». Сам же он назвал меня Ксантиппой. Я хотела все это объяснить ему, но его круглые черные глаза смотрели на меня так умоляюще, что я сказала нечаянно совсем другое: «Вы такой добрый, умный и милый, Шура; вы заслуживаете большой любви, а у меня ведь ее нет – и я не смогу дать вам счастье. Пожалуйста, не обижайтесь на меня». Прощаясь со мной, он поцеловал мне руку – это было первый раз в жизни – и сказал: «Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам Бог любимой быть другим». Цитата эта и вся корректность его поведения заставили меня как-то по-новому на него взглянуть: он словно вырос в моих глазах, но чем же я виновата, что полюбила другого? Если вообще можно неудачно выбрать время для предложения, то он выбрал наинеудачнейшее – бедный неудачник Шура!
24 апреля. Вчера в 9 часов вечера раздался звонок. Я вообразила, что это он, и меня охватило сумасшедшее волнение – сразу бросилась к иконе. Но пришла всего только старая графиня Коковцева. Она отлично могла бы остаться у себя дома: никто по ней не соскучился.
25 апреля. Еще один день без весточки! Что же разъединяет, что?
Эти Хрычко очень мало любят своих детей: на закуску и водку у них всегда есть деньги, а дети голодают. Младший мальчик, Павлютка, такой худенький и бледный. Ему только пять лет, а мать постоянно оставляет его одного. Она уходит то в гости, то в баню на целые часы, а ребенок тоскует. Мне слышно, как он скулит, не плачет, а именно скулит – жалобно, как больной щеночек. Сегодня я не выдержала: я вошла в их комнату и спросила: «Что с тобой? Болит что-нибудь?» Он ответил: «Мамка ушла и сказала, что Едька (его брат) принесет мне булку, а Едька не возвращается, я знаю – он пошел не в булочную, а в кино». Я принесла ему французскую булку, а бабушка рассердилась, она сказала: «Мне не жаль булки, но я хочу, чтобы ты поняла, что мы должны держаться как можно дальше от этих людей. Это не наш круг. Мальчишка расскажет, что ты входила в комнату, и еще неизвестно, как это будет перетолковано. Твои самые лучшие чувства могут быть оплеваны этими людьми». Может быть, это и так, но зачем иметь «самые лучшие чувства», если нельзя давать им ход? Этот мальчик такой заброшенный и бледный до синевы – неужели мы должны приучить себя смотреть на это равнодушно? Бабушка сказала недавно: я очень люблю детей, но не пролетарских! А мадам прибавила, что у пролетарских детей всегда текут носы. Конечно, это некрасиво, но я все-таки не могу согласиться ни с бабушкой, ни с мадам. Нет, бабушка детей не любит.
26 апреля. Страстной понедельник. Неужели все кончено? Неужели он решил, как ножом перерубить нить отношений? Почему он не хочет видеть меня, почему избегает? Моему уму кажется, что я имею неопровержимое доказательство его холодности, но другое, более глубокое чувство говорит мне, что он меня любит, любит, любит, что его отсутствие и молчание коренятся не в равнодушии или холодности, а в чем-то другом. Есть какая-то причина, неизвестная мне! Он, уже так много перестрадавший, такой сдержанный, не стал бы говорить те слова, которые я не могу забыть, если бы никакого действительного чувства не было для меня в его груди. И глаза его не светились бы, если б он не любил меня! Отчего же он не приходит?
«Я уже покалечен жизнью», – не могу забыть этих слов! Меня волнует, тревожит, мучит его состояние! Отчего нельзя пойти к нему и прямо просто сказать: «Я вас люблю также глубоко, как вы меня, возьмите мою жизнь, чтоб быть счастливым!» Почему же это нельзя? Это можно, и, наверно, есть женщины, у которых достаточно смелости поступить так и спасти, может быть, жизнь человеку… А вот я не могу… не могу! Что-то сильней меня самой заставляет меня не только ни в чем не идти навстречу при нашем сближении, но даже как будто защищаться, свертываться. Что это за сила? Инстинкт ли, нечто ли привитое воспитанием, что, передаваясь из поколения в поколение, во мне образовало целый кокон шелковых нитей, которыми я вся опутана – не знаю, не могу понять. Иногда это мной ощущается как нечто досадное даже! И вот потому, может быть, что я запрятана в этом коконе, он не подозревает о том, что я чувствую, и не решается, не смеет или просто считает тщетным приходить, говорить, писать? И я это понимаю, и все-таки не могу обнажить своей души и выйти из кокона, где рощу крылья, превращаясь в бабочку. Я точно боюсь порвать эти тончайшие ниточки – бабочка еще не готова!
27 апреля. Страстной вторник. Дома уже начинаются приготовления к Пасхе. Утром мыли окна и выколачивали ковры. Творог уже куплен и лежит в столовой под толстыми книгами. Когда я была маленькой, я всегда бегала смотреть, сколько накапало из творога, когда он так же отжимался под лоханкой, и звуки капель напоминают детство. Я была у вечерни и слушала «Чертог Твой» и «Се жених». Эти песнопения такие красивые и такие грустные! Вернувшись, я забралась в кресло в бабушкиной спальне и долго смотрела на огонек в голубой лампадке перед старинной божницей. Я чуть не плакала – так мне было грустно! Я не переставая думала об измученном одиноком человеке. Я чувствую, что его душа ищет, зовет мою. Я знаю, что я нужна ему. Его судьба была трагична, а я была счастлива почти каждый день моей жизни! Меня истомило желание утешить его и согреть. Неужели он не понимает, что когда любишь в первый раз, не можешь обнаруживать своего чувства легко и свободно? Неужели он не умеет проникать в душу через оболочку, через манеры, через слова и ничего не увидел во мне такого, что подало бы ему надежду? Если бы он только знал, что целый день с утра до ночи я только о нем думаю, что холод мой только наружный, что я не могу забыть ни одного его слова! Если бы он это знал, может быть, светлее бы стало в его душе. Я точно вижу, как бегут его слезы – они непривычны и странны этим глазам. Только я могу их остановить, только я! Одинокий… Да знаешь ли ты, что я люблю тебя? Не придет… И никогда больше не засияют, не засветятся эти глаза? Я не хочу, чтобы так было!… Не хочу!
В страстную среду вечером Нина сидела с Натальей Павловной в ее уютной спальне. Дрожащий огонек лампадки освещал полные слез глаза и растрепавшиеся волосы Нины. Этот трагический отпечаток, характерный для ее лица, составлял оригинальный контраст с мраморными чертами Натальи Павловны.
– Иногда мне так хочется бросить все и теперь же уехать к Сергею, – говорила она, вытирая глаза. – Но Мика… Как оставить его? И как жить без заработка? Ведь для скрипки там работы нет, очевидно, и для пения! Это, по-видимому, просто село. Сейчас я все-таки содержу себя и брата. И на посылки Сергею могу выделить, а если я все брошу и уеду, мы окажемся без средств. Кроме того, я потеряю комнату – комнату в Ленинграде! Это значит остаться навсегда бездомной. Теперь все так невыносимо осложнено. Боже мой! Когда-то институтками мы проливали слезы над судьбой Трубецкой и Волконской, насколько же хуже наш собственный жребий! Им было кому оставить детей, на которых не ложилось никакого пятна, их личной свободе ничто не грозило, и в любую минуту они могли вернуться к родным, их дом оставался полной чашей… А мы! Несколько квадратных метров жилплощади и несчастная зарплата превращаются в неодолимое препятствие, перед которым ты волей-неволей останавливаешься, хотя готова отдать человеку жизнь!
– Ну, успокойтесь, успокойтесь, Ниночка! Сколько бы вы ни плакали, слезами не поможете, – Наталья Павловна говорила со своим обычным самообладанием. – Поезжайте сначала на время, а там видно будет. Как только устроится продажа рояля, я всю эту сумму тотчас отдам вам на поездку к Сергею. Он все эти годы заботился только о нас, и я дала себе слово устроить вашу встречу. Возьмите очередной отпуск и дополнительно за свой счет и поезжайте на месяц или полтора. А Мику вашего я возьму к себе на это время. Только не ждите церковного венчания, Ниночка: это новостройка, и церкви там, конечно, нет, зарегистрируйтесь и поселяйтесь вместе, иначе ваш брак отложится на очень неопределенное время.
Тонкая улыбка скользнула по губам Нины: до чего наивна была, несмотря на свои 66 лет, эта старая дама! Она не представляла себе, по-видимому, их отношений и в своей материнской любви хотела сама сблизить их, лишь бы скрасить жизнь сыну.
А Наталья Павловна продолжала:
– Если позднее окажитесь вместе там, где будет церковь или хотя бы священник, – повенчаетесь. Мы поставлены в такие условия, что волей-неволей приходится изменять самым заветным традициям. Но ведь говорит же апостол Павел, что браки священны и у язычников, то есть как союз двух любящих, независимо от вероисповедания. Понимаете ли, Ниночка?
Нина поцеловала руку Натальи Павловны с тем покорным видом послушной девочки, который она часто принимала в этом доме, невольно вспоминая себя в 20 лет перед княгиней Софией Николаевной.
– Постараюсь устроить отпуск, думаю, что дадут. Надо мной ведь еще один дамоклов меч, – и она рассказала разговор с дворником и вызов Олега в гепеу.
– Если они дознаются, кто он, они дадут мне лет пять лагеря, ну а его… Его прямым сообщением на тот свет. А может быть, меня вышлют, но совсем в другое место, не туда, где Сергей. Сибирь огромная, страшная и от нее веет такой тоской!
– Мне кажется, что со стороны Олега Андреевича было несколько неосторожно поселиться у вас и открыто встречаться с вами, – задумчиво сказала Наталья Павловна. – Этим он навел гепеу на след и сделал хуже себе же.
– Может быть, но, видите ли, он уже с двадцать третьего года Казаринов, и до сих пор в этом отношения все обстояло благополучно… потом… Олег говорил, что когда был убит Дмитрий, он успел подбежать к нему и Дмитрий повторял, умирая: Нина… ребенок… Нина, как будто поручая нас ему. Воля умирающего… Нельзя винить Олега, что он разыскивал нас. Когда же он узнал, что ребенок мой скончался, а я невеста Сергея, он хотел уйти от меня, но куда? Наталья Павловна, куда? Ведь такие тиски, такие препятствия со всех сторон! Он почти умирал с голоду, я сама не пустила его. Надо было скорее прописать его, чтобы устроить на работу. Нельзя же было вытолкать за дверь обессилевшего человека!
Тихие шаги послышались за ее креслом…
– Ася, ты, деточка? Ты уже вернулась?
– Да, бабушка. В церкви народу было так много, что тете Зине дурно сделалось. Я хотела принести огонек, но на улицах группы каких-то людей останавливают богомольцев и задувают свечи, а милиция им содействует. Тетя Зина сказала, что нельзя нести огонек или придется иметь дело с ними. Пришлось задуть мою свечечку, – и после минуты молчания, она спросила тихо: – Вы про Олега Андреевича говорили?
– Да, – и Нина бросила на девушку внимательный взгляд.
– Его там очень… очень мучили? – и голосок Аси дрогнул.
– Он неохотно рассказывает, но кое-что все-таки говорил. Знаю, что грузил дрова, стоя по пояс в воде по десять часов, конечно, был впроголодь… Потом там чрезвычайно жестокая система наказаний: деревянные срубы без окон и дверей, куда запирают на ночь в лютые морозы без верхней одежды и обуви. Да, да! Поверить трудно, но это так! Он сам это испытал два раза. Запирают, да еще приговаривают: «Вам не нравится власть советская, так вот отведайте власти соловецкой!»
– В чем же провинился Олег Андреевич? – спросила Наталья Павловна.
– Один раз, когда они шли строем на работу, старый мужчина, шедший впереди Олега, выронил какую-то бумажку, а Олег наклонился и подал ему. Разом подняли свист и тревогу: конвойные вообразили, что они обменялись секретными сведениями и затевается побег. Всех тотчас окружили и обыскали, и хотя ничего не нашли, но и Олега, и старика засадили на всю ночь, а мороз был 20 градусов.
– Ужасно, – сказала Наталья Павловна.
Ася молчала.
– Другой раз при нем поволокли в карцер женщину, – продолжала Нина, – тоже политическую – эсерку. Олег говорил – еврейка. Она громко кричала: «Мы не за это боролись! Вы – узурпаторы революции! Вы давно превзошли жестокостью царских жандармов!» Тогда они, чтобы заставить ее замолчать, очень грубо навалились на нее, зажимая ей рот. Тут несколько мужчин из заключенных, в том числе Олег, бросились на ее защиту. Получилась потасовка. За это им прибавили по полтора года каждому к назначенному сроку, так что он вместо шести лет высидел семь с половиной.
– А еврейка? – обрывающимся голосом спросила Ася.
– С тех пор как в воду канула. Расстреляли, наверное.
Несколько минут все молчали.
– Я этих лагерей боюсь как огня! – продолжала Нина с остановившимися глазами, полными ужаса. – Счастье, что Сергея миновал этот жребий.
– Когда же выпустили Олега Андреевича? – спросила Наталья Павловна.
– Этой только осенью, в октябре. Месяц он проработал там же вольнонаемным, чтобы собрать хоть немного денег на дорогу, так все делают, а потом в течение двух месяцев добирался сюда. Дорогой окончательно измучился: надо было огромные расстояния идти пешком по тракту. Там, около Кеми, в ноябре уже снега, от деревни до деревни много верст, одежды теплой у него не было, а крестьяне не хотят пускать на ночлег: принимают всех прохожих за беглых лагерников и боятся отвечать за укрывательство. Видно, тоже напуганы. Один раз даже комический случай был: в одно село Олег вошел ночью, никто его не хотел пускать в дом, гонят от ворот, даже камни бросают, как в собаку. Все село спит, ворота на запоре, сугробы… а он страшно прозяб и изголодался. Говорит: думал, что упаду тут же на улице. С отчаяния стал разыскивать отделение милиции. Вдруг его кто-то хвать за ворот – «Стой! Откуда взялся? Предъявляй сейчас свои документы!» Милиционер! Олег обрадовался ему, как другу: вас-то, говорит, я и ищу! Ну, взяли его на ночь в часть, усадили у печурки и даже щей горячих дали. Добрые милиционеры попались. Другой раз он на одном переходе волка встретил. Волк был, по-видимому, такой же голодный и полуживой, как сам Олег, – тащился сзади, а нападать не решался. Олег хромал – у него нога была стерта от негодных сапог, а волк тоже припадал на лапу – из капкана, что ли, вырвался? Олег рассказывал: «Я иду, да время от времени обернусь и посмотрю на приятного спутника, а он остановится и тоже посмотрит на меня – лязгнет зубами да слюну проглотит: дескать, рад бы съесть и уже съел бы, да маленько опасаюсь».
– Чем же это все кончилось? – спросила Наталья Павловна.
– Олег набрел на палку, которая валялась на снегу. Он замахнулся и по-охотничьи заулюлюкал, волк убежал. Но вы представляете себе, в каком виде Олег вернулся после таких удовольствий? А здоровье уже не то, что было раньше: ведь у него ведь в боку осколок. Его хотели положить на операцию, да он не хочет.
– Почему не хочет? – спросила Ася.
– Говорит, что зарабатывать нужно, говорит, что здоровье его никому не нужно… Мне иногда кажется, что он близок к тому, чтобы покончить с собой. Он однажды уже делал попытку застрелиться… К счастью, неудачно.
Ася перехватила ее руку:
– Стрелялся?
– Да. Это было примерно на Рождество. Револьвер дал осечку. Я выкрала после этого его револьвер и забросила его в Неву.
– Но ведь он может еще раз… иначе!
– Этого и я боюсь. Видите ли, Ася, у него было слишком много потерь и горя. Если бы он мог найти в ком-нибудь утешение… хоть какая-нибудь радость, цель в жизни… а так…
Нина опять покосилась на девушку.
– А почему он перестал бывать у нас? – и щеки Аси запылали.
– Его на днях вызывали в гепеу, по-видимому, заподозрили подлинность его документов. Пока туча прошла стороной, но он считает свое общество опасным и не хочет подводить друзей.
Часы на камине пробили десять.
– Ася, твоя ванна, наверно, уже готова, простись с Ниной Александровной и иди, – сказала Наталья Павловна. – Она не будет пить с нами чай, Ниночка.
– Отчего же? – спросила Нина.
– Она ведь завтра причащается.
