Лебединая песнь Головкина Ирина
– В обществе их называли «красавицы-Глебовны!» – сказала Леля. – Ты, Ася, хорошо знаешь, как все запрещенное меня всегда особенно привлекало: в детстве – книги, потом – знакомства и тот же фокстрот, а теперь – новая, незнакомая мне среда. Ты вот говоришь мне: «Не мельчай», – а я скажу тебе, что в нашей жизни необходимо что-то изменить: мы словно под стеклянным колпаком! Надо выйти из-под опеки старших, они всячески стараются отдалить нас от действительной жизни и современного общества, и, боюсь, что сами того не сознавая, наносят нам непоправимый вред. Это одинаково относится и к твоей бабушке, и к Сергею Петровичу, и к моей маме. Я вот бунтую против мамы в мелочах, а в целом выйти из под ее влияния не умею. Для этого надо, очевидно, иметь волю не такую, как у меня, а может быть, в таких случаях человеком должна руководить идея, а у меня ее нет.
– Я слышала, Шура говорил вчера, что идейными среди женщин бывают только некрасивые. Но это, конечно, глупости, – сказала Ася.
– Не знаю, а так как мы с тобой и не идейные, и не уроды, то нас это задевать не может. Я только говорю, что нам с тобой надо приспособиться – взглянуть в лицо жизни и найти свое место в ней, а вот как это сделать я и сама хорошенько не знаю, Это трудно, когда отовсюду гонят. Служба могла бы мне помочь ориентироваться, а без нее… Ася, помнишь эти крупные синие цветы, похожие на иван-да-марью, их много было на дедушкином могильном месте в Новодевичьем монастыре, – как они называются?
– Viola odorata [14], – без запинки ответила Ася. – А почему ты о них вспомнила?
– Вот почему: предок этого цветка, кажется – дикая лесная фиалка, которая растет повсюду. Ну а эту культуру уже так облагородили, что она стала махровой, и ароматной, и синева особенная, но зато она требует совершенно особого ухода и непременно погибнет в среде, где отлично уживаются ее предки. Ты вот такая виола одората, Ася.
– Леля, почему ты говоришь обо мне? Сама ты разве не такой же садовый цветок? Я слышала, что род твоего папы древнее рода Бологовских.
– Конечно, я тоже махровая и тепличная, только я не фиалка, я скорее гвоздика; страшно люблю я ее пряный, немного эксцентричный запах. Но ты увидишь: я когда-нибудь переделаюсь и стану опять дичком. Я акклиматизируюсь!
И она усмехнулась, довольная найденным выражением.
Синьора, ваш конец – на плахе!
Д. Ориас (Эллиа).
В это время Сергей Петрович сидел на низеньком диване, положив ногу на ногу, и курил. Посередине комнаты перед трюмо стояла дама, поправляя на себе тонкие пожелтевшие кружева. На вид ей было лет 30 с небольшим, но в черных, стриженых и завитых локонами волосах уже мелькали серебряные нити. Она была высокого роста и хорошо сложена, несмотря на некоторую полноту. Большие меланхоличные зеленовато-серые глаза и черные тени под ними придавали трагический оттенок ее чертам и невольно приковывали внимание к этому усталому лицу, в котором уже давно потух блеск жизнерадостности и невинности.
Комната имела несколько запущенный и беспорядочный вид: среди стен, увешанных французскими старинными гравюрами – афиши; посреди ваз и запылившихся портретов – недоеденный завтрак в виде вареной трески, утюг и куча недоглаженного белья на изящном столике с инкрустацией, на другом – мраморном – зажженная керосинка, и на ней кастрюля, в которой варился картофель. Облупившийся грязный потолок и отсыревшие обои придавали комнате оттенок обветшалости, но старинные вещи согревали ее своим неповторимым обаянием, а множество нот и переписанных от руки партий, томик «Нивы» и ваза с засушенным вереском вносили тонкую струю в это заброшенное под рукой нужды и горя жилье. Чарующие зеленые глаза под усталыми веками, похожие на глаза русалки, скользили по комнате и задумчиво останавливались на курившем мужчине.
– Я не задержу тебя. Через минуту я буду готова, – сказала она.
– Я не тороплю тебя, Нина, – и Сергей Петрович взялся за журнал. – Что же, решила ты, наконец, что ты будешь петь сегодня? – спросил он через минуту.
– Ах, не знаю! Что вздумается! Арию из «Царской невесты», а может быть, колыбельную из «Мазепы». Гречаниновскую «Осень» и его «Спи-усни».
– Две колыбельные в одном концерте – не много ли? – спросил Сергей Петрович. – У тебя положительно страсть к ним.
– Да, я это знаю. Уж ты-то должен понять почему. Неужели этого никогда-никогда не будет? – прибавила она, и голос ее прозвучал бесконечно печально.
– Ну, сейчас не время говорить об этом, – сказал Сергей Петрович с досадой.
– Ты хмуришься? Ты эгоист, как и все мужчины. Ты знаешь, я даже во сне вижу ребенка.
– Ну и что же? – спросил он нетерпеливо.
– Неужели его никогда не будет?!
– Ах, Нина! Тебе не двадцать лет. Ты должна была думать об этом раньше, когда была замужем. Ты желала быть свободной и изящной, а теперь от меня ты требуешь невозможного; у меня на руках мать, племянница и француженка; жизнь так трудна, что нам едва хватает того, что я могу заработать в оркестре и на этих случайных концертах. Свои же материальные затруднения ты сама слишком хорошо знаешь. Зачем производить на свет существо, которое нельзя будет обставить так, чтобы и ему и нам существование его доставляло радость? И потом, мы не зарегистрированы, нельзя забывать это.
– До последнего мне безразлично, – и она пожала плечами. – Кто теперь обращает на это внимание? Советская бумажонка о браке никого не интересует. Мы живем врозь потому, что в этих невыносимых условиях я не могу оставить брата, а ты свою мать, ну а обменяться комнатами так, чтобы жить всем вместе, до сих пор не удается. Этих оснований вполне достаточно для родных и знакомых.
– Но не для моей семьи, – сказал он твердо.
– Скажи лучше прямо, что ты детей не любишь.
– Нет, я всегда любил их. Я помню, когда-то в Березовке я приходил смотреть, как просыпается Ася: щечки у нее бывали розовые, тельце теплое. Она протирала кулачками глаза и очаровательно потягивалась. Мы с Всеволодом налюбоваться на нее не могли. Он хватал ее на руки и покрывал поцелуями бархатную шейку и ножки. Я был тогда влюблен в одну барышню и думал, что если женюсь, то непременно у меня будут дети. Но это было тогда. А теперь все иначе, вся жизнь! Я сам уже не тот – слишком утомлен и измучен, чтобы начинать что-то новое. Причем половину отеческого чувства я уже отдал Асе. Да и чувство мое к тебе, хоть и глубокое и прочное, а все-таки надорванное и неровное. Я тебе говорил много раз, честно говорил, что нашему браку препятствует целый ряд осложнений. Ведь говорил?
– Да, да, говорил… Я знаю. Ах, жаль, нет романса на слова Ахматовой:
Все по-твоему будет, пусть!
Обету верна своему,
Отдала тебе жизнь, но грусть
Я в могилу с собой возьму.
И она вытерла глаза.
– Вот ты уже расстроила себя; к чему заводить такие разговоры, тем более перед выступлением? – сказал с некоторым раздражением Сергей Петрович.
– Ну, какое это выступление! Два-три романса в каком-то рабочем клубе… я даже не волнуюсь перед такими выступлениями. А ты что играешь? – и она стала разглядывать принесенные им ноты, чтобы скрыть слезы. – Сен-Санс, Кюи – это хорошо! А вот это, переписанное от руки, что такое? Опять новый романс сочинил?
– Да, набросал вчера. Хотел с тобой посоветоваться.
– После концерта просмотрим. А чьи слова? Майков? – и она прочла:
Над необъятною пустыней океана
С кошницею цветов проносится весна,
Роняя их на грудь угрюмого титана.
Увы! Не для него веселия полна,
Любовь и счастие несет с собой она.
Иные есть края, где горы и долины,
Иное царство есть, где ждет ее привет.
Трезубец опустив он смотрит ей во след…
Разгладились чела глубокие морщины…
Она ж летит, что сон… вся красота и свет…
Нетерпеливый взор куда-то вдаль вперяя
И Бога мрачного как будто и не зная…
Нина отложила ноты.
– Красивый текст, – сказала она, – но угрюмым и мрачным я бы этого титана не назвала, уж скорей меланхоличным! – и она усмехнулась. – Ну а посвящается этот романс кому? Наверно, племяннице?
Сергей Петрович поднял голову:
– Почему так, Нина? Что за странная мысль?
– А разве я ошиблась?
– Я никому не посвящал его. В твоих словах мне показался намек, которым я удивлен. Кажется, ты меня за доктора Паскаля из романа Золя принимаешь?
– Нет, Сергей, я далека от мысли, что ты можешь соблазнить или увлечь Асю. Благородство твое я знаю. Я подумала только, что ты бессознательно, в глубине души очарован ею.
– Почему ты вообразила? Ты и вместе-то нас видела всего только раз.
– Для женщины и этого довольно. Разве я не права?
– Нет, не права. Я знал ее ребенком, и она для меня прежде всего дочь моего брата. После взятия Крыма красными, когда Всеволод был расстрелян, а меня, как ты знаешь, морили в ямах вместе с другими белогвардейцами, я страшно беспокоился за судьбу Аси. Я едва отыскал ее потом на окраине Севастополя, в мазанке. Она бросилась мне на шею, ободранная, худенькая, голодная… Я дал себе тогда мысленно клятву, что пока я жив…
– Сергей, это трагично, то что ты говоришь! С кем же она была?
– С Нелидовыми и с француженкой. Всеволод сделал большую ошибку, когда взял с собой семью, уезжая в Киев, где тогда концентрировались силы белых. Он втянул таким образом жену и детей в самый водоворот событий! Лучше было им пересидеть это тревожное время в деревне или в Петербурге с матерью: в Петербурге все-таки было тише… Никто, конечно, не мог предвидеть, как сложатся события, но результаты были самые печальные: жена и мальчик Всеволода погибли от сыпняка, а в Крыму, после его собственной гибели, легко могла пропасть и Ася. Теперь многие удивляются, что мы не расстаемся с мадам, а ведь она сохранила нам ребенка в самых тяжелых условиях. Есть услуги, которые забыть нельзя. Нина, понимаешь ты это?
Она вздохнула:
– Да неужели же я не способна понять чувства долга и семейной привязанности? Я прошла через такие же ужасы. Кстати, она догадывается?
– О чем? О наших отношениях? Не думаю, она слишком невинна, чтобы быть проницательной. Притом она видела нас вместе всего однажды.
– Отчего же она смутилась, когда на последнем концерте ты знакомил нас?
– Не знаю, не заметил… Неужели в самом деле догадывается?
Минуту они молчали.
– Если я любуюсь ею, то только как растением, которое сам вырастил, – заговорил опять Сергей Петрович, по-видимому задетый за живое подозрением Нины. – А если бы иные чувства возникли во мне против моей воли, никогда я не позволил бы себе ничем обнаружить их. Никогда.
Он вынул портсигар.
– Она вызывает во мне постоянную тревогу и жалость. Моя мать с нею слишком строга. Я почему-то уверен, что она не будет счастлива в жизни. Вот увидишь. Неудачи гонятся за ней по пятам. К тому же она не из тех, которые умеют постоять за себя, а счастье очень часто надо хватать с бою. Леля – маленький хищник, и при случае покажет свои коготки, но Ася…
– Она тоже очень мила, ваша маленькая Нелидова! – сказала Нина, вызывая в своей памяти две очаровавшие ее головки. В помещении какого-то рабочего клуба, в тесной неряшливой комнате, отведенной под артистическую, она поправляла себе волосы перед зеркалом, ожидая Сергея Петровича, с которым по обыкновению «халтурила» вместе с целью подработать. Услышав его голос, она обернулась и увидела рядом с ним двух молодых девушек. Обе были настолько непохожи на окружающую публику, что она тотчас признала в них Асю и Лелю, о которых столько от него слышала. До сих пор Нина не была еще с ними знакома, так как на квартире у Сергея Петровича не считала возможным бывать, а на заводские концерты, где они вместе выступали, Сергей Петрович избегал брать девушек. Их лица показались ей настолько еще свежими, юными, невинными, что она невольно вздохнула о том, что сама уже давно потеряла. Розовые от мороза, они жались друг к другу и не отходили от Сергея Петровича, как будто чувствовали себя несколько растерянными в непривычной обстановке. Вскоре Сергей Петрович увел их, чтобы усадить в зале. Перед тем как выходить на эстраду со скрипкой, он отозвался, потирая несколько лихорадочно руки: «Воображаю, как сейчас волнуется Аська: она всегда сама не своя, когда я выступаю». Когда пришла очередь Нины, она с эстрады отыскала глазами Асю – та сидела, тесно прижавшись к подруге, и в глазах у нее светилось столько тревоги и тепла, что Нина почувствовала себя согретой выражением сочувствия в этом молодом существе. Но после, в «раздевалке» (как говорили в клубе), она зоркими женскими глазами увидела, с какой бережливой нежностью Сергей Петрович закутывал Асю оренбургским платком. Так можно было одевать любимого ребенка или обожаемую женщину… в этой заботливости чувствовалась любовь самая бережная и благоговейная. И она на минуту как будто задохнулась от острой боли в сердце… Ей показалось почему-то, что никогда она не видела у него такого взгляда, обращенного на нее. Эту же боль она чувствовала и теперь – хотелось заломить руки и разрыдаться.
Сергей Петрович заговорил первым:
– Сейчас, когда я шел к тебе, у меня была встреча, которая оставила грустный след: bella solur [15] моего брата – Нелидова, Зинаида Глебовна, с которой мы вместе бедствовали в Крыму, она стояла у водосточной трубы, как нищая, и продавала жалкие искусственные розы… Боже мой, до чего она показалась мне измученной! Я поспешил у нее купить два цветка и, когда при этом поцеловал ей руку, то вызвал сенсацию среди прохожих; кто-то даже отпустил замечание на наш счет: «Двое недорезанных церемонии разводят». Очевидно, уж очень не вязалась моя галантность с ее лохмотьями, да и с моими. Впрочем, в Зинаиде Глебовне есть тот оттенок порядочности, который позволяет безошибочно отнести человека к категории «бывших». На улице, как нищая… Когда-то изящнейшая дама, жена гвардейского офицера, дочь сенатора! Вот она – наша действительность!
Нина взяла несколько арпеджио… Чистый серебряный звук наполнил комнату.
– Кажется, я сегодня в голосе, наверно, буду хорошо петь: мне невыносимо грустно, а когда мне грустно, я всегда хорошо пою. Но эта публика разве понимает?
Сергей Петрович вздохнул при мысли об аудитории, которая их ждет в прокуренной зале заводского клуба: голые шеи, торчащие из матросских воротников, пиджаки, надетые прямо на свитер, майки и красные платочки, и то нетерпеливо-жадное любопытство, в котором ему всегда чудилось тайное недоброжелательство плебеев. Он рад был бы стать выше такого чувства и все-таки не выносил эту толпу и неохотно выходил раскланиваться перед новыми слушателями в ответ на аплодисменты. Нина была менее постоянна в своих впечатлениях.
– Хорошо слушают! Я чувствовала эти незримые нити, связующие артиста и публику! – часто говорила она, вынырнув из маленькой дверцы, соединяющей клубную сцену с импровизированной артистической. Но в этот вечер она была во власти иных течений и сказала:
– Плохая нам досталась доля: клуб за Нарвской заставой и отвратительный трамвай! Хоть бы мне раз выйти на эстраду в бриллиантах, шумя шелковым шлейфом, и увидеть перед собою сияющий огнями колонный зал, а после сесть в автомобиль, украшенный цветами, кивая направо и налево поклонникам – музыкальным знаменитостям и прочим господам. Не повезло!
– Пой для меня, Нина! Я никогда не устану тебя слушать и понимать во всех оттенках. Знаешь, я не мог бы полюбить женщину немузыкальную; для меня это так же невозможно, как полюбить глухонемую. Наш роман весь соткан из музыки, не правда ли? Когда я в первый раз тебя увидел два года тому назад, ты пела рахманиновскую «Сирень», и я вспоминал сиреневые аллеи в нашей Березовке. Твое лицо на один миг представилось мне окруженным сиренью, как на картине Врубеля; я подумал, что у тебя голос, как у Забеллы. Я в твой голос влюбился раньше, чем в тебя. Нас сблизили наши выступления. Странно, в детстве мне попадало за скрипку: мать требовала, чтобы я стал военным, и слышать не хотела ни об университете, ни о консерватории. А вот теперь именно скрипка и только скрипка кормит нас.
– Ты университет, кажется, не успел окончить?
– Мне оставался последний курс, когда началась война. Я тотчас перешел в юнкерские классы Пажеского. Ты помнишь, какой тогда был энтузиазм? В семье все приветствовали этот жест. Дома кумиром всегда был Всеволод – кадровый преображенец, а я с моей скрипкой всегда был немножко «блудным сыном», но в те дни восхищение семьи на некоторое время перешло на меня…
Она подошла к нему и запустила пальцы в его волосы.
– А я хотела сказать тебе… Тоже объяснить… Ты не совсем правильно представляешь себе мою замужнюю жизнь: я выходила очень молодой и была такой же невинной овечкой, как твоя Ася, а вышла я в семью самую патриархальную. Ребенка я, конечно, имела, но тогда такое было страшное время… Я очень скоро потеряла моего крошку… Еще прежде, чем узнала о гибели мужа. Я никогда об этом не говорю – тяжело вспоминать… Но я не хочу, чтобы ты думал обо мне, как о легкомысленной женщине.
– Я никогда не считал тебя легкомысленной. Клянусь честью! Ну, подожди, Нина, подожди. Ася такая хорошенькая стала, она, наверное, скоро выйдет замуж, и тогда мы устроим нашу жизнь, а за некстати сказанные слова – прости!
Он поцеловал ее руку. Она продолжала теребить его волосы.
– Опять идут аресты среди бывших военных. Смотри, не попадись, а то твоей Асе придется вот так же стоять с цветами, как мадам Нелидовой.
– Это уж судьба, Нина! Один Бог знает, как я боюсь того, что может ждать ее и мать. Кстати, меня вчера вызывали в три буквы.
– В гепеу? Тебя?!
– Да. Мои не знают, я не сказал. Приятно побеседовали со мной часа два, потрепали имена моего отца и брата. И барона Врангеля. Спрашивали, у кого я бываю. Не пугайся, я тебя не назвал, я сказал, что очень занят и нигде не бываю… Ну и отпустили.
– Мне эта история не нравится, – сказала она озабоченно.
– Хорошего мало, но сейчас хватают чаще кадровых.
– Дорогой мой, да разве недостаточно того, что ты сын генерала и притом белогвардеец?
– Оснований, конечно, достаточно. Да им и основания не нужны: сегодня есть человек, завтра как в воду канул! Препоганое, однако, состояние, когда плетешься туда и воображаешь себе различные варианты разговоров и расставляемые тебе силки. Но не стоит об этом. Спой мне колыбельную, и поедем. Твое пение имеет дар выкуривать серые мысли, как по волшебству. Спой, Нина, и скажи, что ты простила меня.
Он подпер рукой голову и закурил снова. Жизнь не удалась! Мечты и планы юности потерпели крушение: все свелось к борьбе за существование, в которой старуха-мать и эта девочка – ребенок брата – связывали по рукам и ногам. Но вот вопреки всему сложилось так, что эта девочка и ее иссиня-серые глаза как раз стали самой большой радостью – эти наивные и ясные глаза под темными ресницами… Жизнь приносит не то, чего хочешь и ждешь. Условия существования так трудны. Случись, что со мной – Ася не сумеет устоять в борьбе с действительностью. Она принадлежит к натурам, которых пугает и отталкивает материальная сторона жизни. С ее происхождением…
Пение Нины на этот раз оказалось не властно рассеять серые мысли.
Там корабль возвышался, как царь,
И вчера в океан отошел.
А. Блок.
Рояль стоял в комнате Сергея Петровича. Здесь царствовал постоянный хаос от множества нот, партитур, раскрытых книг и нотных бумаг, разбросанных на рояле, на пульте и даже на стульях, так как ноты уже не помещались в ломившиеся от них шкафы. Сергей Петрович запрещал прибирать и перекладывать ноты и нотные листы во время ежедневной приборки и был одержим постоянной тревогой, что именно после вмешательства женских рук в хаос его комнаты он не отыщет наброска нового сочинения или места, на котором он остановился в оставленной им книге. Когда Ася и мадам вторгались с пылесосом и тряпками в его «Святое святых», он приходил в отчаяние, уверяя, что подобные чистки наносят удар по творческому вдохновению человека, и обвиняя Асю в измене его интересам.
В один январский вечер Ася, сосредоточенно нахмурив брови и приложив к губам карандаш, сидела за роялем с самым озабоченным видом. «Ничего не получается из моего осеннего прелюда! Я помню – первый раз эти темы пронеслись у меня в голове, когда мы с Лелей бродили вокруг арсенала в Царском Селе и листья кустарников были как кровь. Когда она наигрывала их в первый раз, вот эти мотивы были гораздо фантастичнее, а теперь они звучат как-то плоско! Никогда не пойму, как можно записать музыку! Все, что во мне родится, ускользает прежде, чем я занесу на бумагу хотя бы такт. Я никогда не могу повторить ни одной строчки и всякий раз играю по-новому. Что делать! Мадам права, когда говорит, что должны быть люди, которые стирают, шьют и стряпают котлеты. Очевидно, и я одна из них, хотя в груди у меня иногда целый оркестр! Я бы хотела сочинять для церкви – музыка должна говорить о божественном! Если бы у меня был голос, я бы пела «херувимские» и «свят, свят, свят», чудные, небесные, никому не ведомые, всякий раз новые! Шура уверяет, что у меня очень приятный тембр голоса, но это он говорит только из вежливости. А какой чудный голос у той дамы, с которой меня познакомил дядя Сережа – я бы никогда не устала ее слышать! Гречаниновскую колыбельную она спела так задушевно, что я вспомнила, как покойная мама, прежде чем уехать в театр или в гости, приходила, бывало, перекрестить меня перед сном и закрыть своими руками!»
Морщинка врезалась между бровей девушки при этом воспоминании – под ним покоилось старое детское горе… Десять лет тому назад по дороге из Петербурга в Киев братишка ее Вася захватил сыпняк, от которого гибли сотни и тысячи людей в те страшные годы. Ася не слишком беспокоилась, пока Вася болел – совершенно очевидно, что Вася встанет и они опять будут играть вместе. Но он не встал. И только взглянув на застывшее личико одиннадцатилетнего брата, Ася поняла, что такое смерть. Она расплакалась у гроба с отчаянием, которое испугало старших. Через два дня в этом же самом тифу слегла мать. Напуганный Всеволод Петрович поспешил переселить девочку к Нелидовым, которые жили в этом же самом доме, этажом выше. Ася замирала, находясь теперь под впечатлением только что пережитого. Сыпняк представлялся ей длинным серым чудовищем, которое прячется в их квартире, отняло у нее брата и теперь задумало отнять мать. Когда наступали сумерки, ей начинало казаться, что чудовище это проникло незамеченным в квартиру Зинаиды Глебовны и в темноте протягивает страшные щупальца, чтобы схватить ее и Лелю. По вечерам она не отпускала Зинаиду Глебовну от себя, упрашивая сесть около своей постели.
– Тетя Зина, не туши лампу! Тетя Зина, а закрыты ли двери на лестницу? Папа говорил, что тифы ходят по городу. Возьми меня скорей за ручку.
Но страх потерять мать был настолько силен, что как только в квартире все ложились, она отваживалась вылезти из кроватки на ковер и на коленях просила Бога защитить маму от серого страшилища – молитва «на ковре» с детства считалась у нее чрезвычайным средством. Если же случалось, спускаясь по лестнице, проходить мимо квартиры отца, она пробегала как можно скорее, закрывая при этом глаза.
В один вечер Леля уже давно заснула, а она, сжав маленькие пальчики в крестное знамение, чтобы вернее защититься от чудовища, лежала и думала о том, как страшно, должно быть, мадам в папиной квартире: «Прислуги теперь нет, а папа в военчасти; он только вечером на минуту забегает узнать о мамином здоровье. Мадам одна с мамой, которая бредит». И вдруг она услышала голос мадам из соседней комнаты. Она приподнялась на локте, прислушиваясь. Теперь они уже жили не так роскошно, как в Петербурге – анфилады комнат не было, – и она услышала разговор Зинаиды Глебовны с мадам из смежной столовой и поняла из этого разговора, что только что скончалась ее мама. Мадам послала денщика в часть за Всеволодом Петровичем, а сама пришла сюда. Воспитание и выдержка сказываются иногда в ребенке с неожиданной силой: напуганная девочка не закричала и не выскочила из кроватки, даже когда Зинаида Глебовна вошла на цыпочках в детскую, чтобы приготовить ложе для измученной мадам, Ася только повернулась лицом к стене, но и тут не сказала ни слова. Через некоторое время она заснула в слезах. Утром, когда они одевались, мадам не было в комнате, и Асю охватила слабая надежда, что все слышанное накануне ей просто приснилось. Тревожным признаком было только то, что Зинаида Глебовна ходила с красными глазами. Уже тогда Ася обладала тончайшим чутьем к интонациям, взглядам и жестам: от нее не укрылось, что тетя Зина была еще более, чем обычно, ласкова с ней – усадив ее и Лелю пить какао, она уговаривала ее есть, а сама не садилась. Одна из многих, прочно засевших в голове Аси заповедей гласила: «Маленькие девочки не должны лезть к старшим с вопросами», и, не смея заговорить, Ася водила тревожными глазами за тетей Зиной, причем у нее постепенно складывалось впечатление, что последняя нарочно отводит свой взгляд… Все это было настолько знаменательно, что Ася спешно переложила ложку из правой руки в левую, а пальцы правой сложила в крестное знамение, приготовляясь к защите… В эту как раз минуту она услышала, что тетя Зина, подойдя к дверям, заговорила с кем-то полушепотом… Ася стремительно повернулась и, встретив печальный и пристальный взгляд отца, поняла, что непоправимое несчастье в самом деле пришло…
«Бедная мама! Память о ней в нашей семье как-то растаяла! Папу я больше помню, хотя погиб он только годом позже. Бабушка и дядя постоянно вспоминают его слова, поступки, привычки, а от мамы как будто не осталось и следа… Я помню, собираясь в театр или на бал, мама часто надевала колье с двумя бриллиантами и уверяла, что бриллиантик побольше – Вася, а поменьше – я, и что в театре она будет вспоминать своих детишек».
И вдруг она вздрогнула, услышав шаги за своим креслом.
– Как ты тихо сидишь, дитя – сказал, подходя, Сергей Петрович.
– Я не слышала, как ты вошел, дядя Сережа! – сказала Ася, вскакивая и принимая из его рук скрипку. – У бабушки голова болит, а мадам пошла в костел. Мне поручено разогреть тебе ужин.
А про себя она подумала: «В кухне сейчас темно… Никого нет… Бояться темноты в восемнадцать лет – это, конечно, очень стыдно, а все-таки я не хочу туда идти. Мадам говорила, что видела вчера там мышь».
Сергей Петрович точно подслушал ее мысли.
– Не хлопочи, детка, я сыт: перекусил в буфете. Посидим лучше у камина. Попадало моей стрекозе сегодня?
– Конечно, дядя! Разве я могу провести благовоспитанно день? Сначала попало и мне, и Леле за то, что мы начали играть в мяч и угодили в самоварный столик. Бабушка рассердилась и сказала, что мы могли попасть в севрскую вазу, и что она уже много раз запрещала игру в мяч в комнатах. Потом пришла графиня Коковцева, а бабушка еще не вышла из ванной; мадам велела нам занимать гостью, а нам с Лелей это показалось очень скучным, и мы стали поочередно друг друга подменять. Получалось иногда, что фразу начинает одна, а кончает другая. Мадам заметила наши маневры и пожаловалась бабушке. Опять попало. Ну, а вечером попало уже мне одной за то, что я опять бросила свой берет и перчатки на бабушкином ломберном столике.
– Неисправимая егоза! А была ты у консерваторского профессора?
– Да, была. Он нашел, что за месяц занятий с Юлией Ивановной я сделала успехи, но рукой моей остался все-таки недоволен и дал мне несколько указаний, как держать кисть во время октав. Зато мое исполнение Шуберта ему, кажется, пришлось по душе – он очень долго и пристально посмотрел на меня, когда я кончила, и сказал: «Здесь мне делать нечего, прикоснуться – значит испортить!» Говорят, он похвал никогда не произносит, а вот, когда надо разносить и критику наводить, тут он беспощаден и бывает резок; ученице, которая играла передо мной, он сказал: «Идите лучше чулки вязать».
– А свой прелюд ты ему сыграла?
– Да. Ему понравился этот повторяющийся каданс, в котором я изображаю шорох падающих листьев, но мне показалось, что он недоволен моими попытками сочинять: он сказал, что лучше мне не разбрасываться и что композиторская деятельность съела уже много талантливых пианистов. И еще он сказал: «Я вот стараюсь вложить в вас истинное мастерство, а через год или два вы выйдете замуж и забросите рояль… пианист должен быть аскетом». Я поэтому решила, что никогда не выйду замуж, я так ему и сказала, чтобы его успокоить. Отчего ты смеешься, дядя?
– Твои рассуждения по-детски забавны иногда, Ася! Я прежде не хотел увидеть тебя профессионалкой, зарабатывающей при помощи музыки, но жизнь складывается так, что теперь это лучшее, чего бы я мог желать! Ты в детстве начинала жалобно плакать при звуках минорной музыки. Я уже тогда говорил, что ты музыкальна. Когда тебе было четыре года, ты не хотела засыпать без колыбельных Лядова и Чайковского. Я помню в Березовке, я войду, бывало, к тебе в детскую, а ты прыгаешь в кроватке и повторяешь: «Хочу гули-гуленьки!» Ты уже тогда была нашей общей любимицей. Ну, а теперь скажи мне, какая кошка пробежала между тобой и Лелей? Кажется, Леле уже наскучили все наши увлечения, весь тот мирок, который мы себе создали, чтобы скрасить невыносимую жизнь?
Она тревожно и озабоченно взглянула на него:
– Дядя, милый, я вижу теперь, что счастлива была я одна и не замечала этого! Как грустно!
Он знал всю изменчивую гамму выражений в этом лице, которое помнил лицом ребенка и маленькой девочки; эти прежние лики просвечивали в чертах, в улыбке, во взгляде… с отеческой лаской он провел по ее волосам.
– Что говорить обо мне, Ася! Мне не так легко быть счастливым: уклад жизни изменился катастрофически и слишком многих людей мы не досчитываемся! Но честью клянусь – все, что я старался в тебя вложить, я настолько люблю сам и настолько еще сохранилась во мне способность к увлечению, что бывали минуты, я испытывал подлинную большую радость при виде твоего восторга, твоего увлечения. А Леля – человек действительности, человек более реальный; у нее будет меньше разочарований, но и светлых минут будет меньше.
– Помнишь, дядя, как мы вернулись с тобой в прошлом году с представления «Китежа» и полночи безумолку проговорили от восторга, подбирая на рояле запомнившиеся нам отрывки, пока бабушка не поднялась с постели, чтобы разогнать нас по углам. Ты был тогда безработный, и на ужин была только вобла с пшенной кашей, а комнаты были не топлены, потому что не было дров… Но мы так были счастливы, что не замечали этих невзгод!
– Я научил тебя любить все прекрасное и вдохнул артистическое чувство вот в эту маленькую головку! – сказал он с гордостью. -Не знаю, что успеют сделать другие и в том числе консерваторская знаменитость. Пусть пробует, кто может сделать лучше! Думаю, что Всеволод, если он может видеть нас оттуда, доволен мной. Может быть, я недостаточно развил в тебе способность к практической деятельности, может быть, ты недостаточно приспособлена, но мне кажется, что то, что я успел сделать, важнее: это даст тебе возможность быть счастливой собственным внутренним счастьем. Больше всего бойся косности, Ася, косности и мещанства – они страшнее даже подлости. Подлость не может быть опасна такой душе, как твоя – она бы слишком жгла твою совесть. Но косность охватывает человека незаметно, а держит крепко. Совесть ее обычно не замечает – тем она и опасна. Она парализует в человеке все, что есть в нем от духа, самую способность подняться вновь. Это – повилика, которая обвивает стебель чарующего цветка и высасывает из него жизненную силу. Запомни, Ася.
В глазах девушки светилось жадное внимание, как у ребенка.
– Весна! – проговорил он с улыбкой и умолк, погруженный в невеселые думы. – Вчера Нина… Нина Александровна, – поправился тотчас он, – пела мне романс, которого я прежде не слышал: «Дух Лауры» Листа, слова Петрарки. Боже мой, как это прекрасно! Вот в ком нет и тени косности – в Нине Александровне! В нетопленной комнате, полуголодная, всегда без денег, затравленная семейными несчастиями и неприятностями – и всегда увлеченная искусством. Это, может быть, самое большое ее достоинство, но оно неоценимо! На земле, видно, так уж заведено, что гении расцветают на чердаках и гибнут от нужды, как Шуберт, который умирал с голоду.
– Нина Александровна очень несчастлива, дядя?
– Она пережила много горя, Ася! Замуж она вышла тотчас по окончании Смольного, совсем юной, а тут – гражданская война; муж ее – кавалергард князь Дашков – убит в Белой армии, в Крыму; отец – у себя в имении отрядом латышских стрелков, которые грабили имение; тогда же она потеряла и ребенка. Как видишь, одно несчастье за другим, а теперь постоянные неприятности за титул: она с ее голосом могла бы быть на первых ролях в Мариинском или Большом театре, а вынуждена петь на окраинах, по рабочим клубам. Хорошо еще, что ее в Капелле держат. Капелла и филармония стали с некоторых пор прибежищем гонимого дворянства: барон Остенсакен, Половцева, Римские-Корсаковы, брат и сестра, многие… Уж разгромят нас в один прекрасный день! Нина Александровна – солистка Капеллы, но это немного дает ей в материальном отношении. У нее брат – школьник, неблагодарный, дерзкий мальчишка; я приберу его к рукам когда-нибудь.
Он остановился. Ася замерла на коленях около его кресла, стараясь проникнуть в то, что скрывалось за его словами. «Этот разговор бабушки и мадам… Мне до сих пор неудобно, что я его слышала. Мадам сказала: La dame de son coeur! [16]» – шелестели ее мысли. Застенчивость сковала ее – она не шевелилась.
– Иногда мне больно слышать, – заговорил Сергей Петрович, – как на дрянном концертишке, в среде, которая не умеет ценить и понимать, звучит и утомляется этот божественный голос. В следующий раз, когда увидишь Нину Александровну, постарайся быть с ней поласковей: она очень в этом нуждается – она так одинока! Ты сумеешь.
– Дядя Сережа…
– Что, милая?
Сидя около него на полу, она положила щеку ему на руку, доверчиво глядя ему в глаза, и он видел, как становились все розовее и розовее нежные щеки…
– Вчера я долго не засыпала, дядя. Ты ведь знаешь, бабушка всегда посылает меня в постель в 11 часов, а мне иногда еще не хочется спать. Я лежала, а дверь была не совсем закрыта… оставалась щелочка, и падал свет; бабушка и мадам сидели в соседней комнате; мадам чинила белье, а бабушка раскладывала пасьянс; они разговаривали…
– Ну и что же?
– Сначала говорили обо мне – бабушка опять грустила, что меня не приняли в консерваторию, – а потом о тебе; и тут бабушка сказала: «Мне жаль моего сына; филармония и халтура отнимают все его время, а все деньги он отдает в семью; для личной жизни у него не остается ни времени, ни средств; он, конечно, давно бы женился, если бы…» И мне стало так грустно, дядя, что я зарылась в подушку, чтобы не слушать больше и долго плакала.
– Ну и напрасно, дорогая; при советском строе жизнь у каждого из нас идет не так, как мы бы того хотели. Это не новость.
– Я ни за что не хочу, чтобы ради меня ты отказывался от своего счастья, дядя!
– Ася, ты что-то не так слышала или не так поняла. Женщина, которая мне дорога и о которой я только что рассказывал тебе, не такова, чтобы ее могли оттолкнуть материальные или семейные затруднения. Ее любовь выше этого.
– Она, значит, твоя невеста? Да?
Он поднял за подбородок это просиявшее личико.
– Так ты этого хочешь, моя стрекоза?
– О, конечно, конечно хочу! Я бы так ее берегла, я бы так старалась, чтобы она была счастлива! Я научусь аккомпанировать ей и без конца буду слушать ее пение. А бабушка перестанет тогда за тебя огорчаться! Ты уже сделал предложение, дядя?
– Ты еще слишком наивна, Ася, чтобы понять всю сложность взаимоотношений в некоторых случаях. Она давно знает, что я люблю ее, – он остановился. – Что это? Кажется, стучат?
– Да, у нас звонок попорчен, Шура обещал починить завтра. Похоже вышло на стук судьбы в пятой симфонии. Кто же это так поздно? – и она побежала в переднюю, досадуя, что непрошенный стук перебил разговор. На пороге вырос дворник.
– Повестка вашему дяде. Распишитесь.
Она расписалась и закрыла дверь. Вприпрыжку она перебежала большую неосвещенную комнату – бывшую гостиную – и вернулась в кабинет.
– Повестка тебе, дядя Сережа.
Но он почему-то нахмурился, когда взял ее в руки; потом быстро вскрыл, пробежал глазами и остался стоять неподвижно.
– Что ты, дядя Сережа? – спросила она, увидев изменившееся выражение его лица.
Он не отвечал.
– Что-нибудь случилось? Неприятность какая-нибудь? – тихо спросила она и подошла ближе, испуганными глазами всматриваясь в его лицо.
– Предписание немедленно выехать в Красноярский край. Завтра в два часа я должен быть на вокзале. Ссылка! Только, чтоб слез не было, Ася!
В семь часов утра вся семья была уже на ногах. Сергею Петровичу предстояла тысяча необходимых дел: увольнение со службы с «обходным листом», сдача продуктовых карточек и тому подобные формальности, которые неизбежно сваливаются на голову советского гражданина в подобном положении, хотя срок ему дается в лучшем случае три дня, а иногда лишь несколько часов. Наталья Павловна с удивительным присутствием духа распоряжалась и складывала вещи сына. Мадам, просидевшая всю ночь над починкой шерстяного свитера, взяла на себя самое ответственное поручение – раздобыть денег – и с этой целью, захватив с собой два серебряных подстаканника и старое бальное платье Натальи Павловны, отправилась на Кузнечный рынок, обещая выручить не менее двухсот рублей и надавать по морде всякому, кто вздумает ей помешать. Асю Наталья Павловна послала прежде всего к Нелидовым, без которых нельзя было себе представить ни одного важного события у Бологовских. Близость эта между Натальей Павловной и Зинаидой Глебовной образовалась за последние несколько лет, после того как обе семьи понесли столько потерь, причем Зинаида Глебовна относилась к Наталье Павловне с почтительностью невестки.
Отправляясь к Нелидовым, Ася после недолгого колебания спросила Сергея Петровича, с которым вместе выходила из подъезда:
– Дядя Сережа, у тебя так много дел… Пошли к Нине Александровне меня, я сбегаю и сообщу ей, чтобы она пришла проститься.
– Бесполезно, дорогая, Нина Александровна вчера уехала в Кронштадт, где подвернулся шефский концерт. Она вернется только завтра. Я передал бабушке для нее письмо.
Ася остановилась.
– Вы даже не проститесь?! Господи! Что же будет с ней?
– Что будет с ней? Наши русские женщины в обмороки не падают. Проплачет ночь, а утром пойдет в Капеллу и будет петь еще лучше, чем обычно. Вытри глаза, глупышка! У тебя впереди твоя собственная жизнь и еще неизвестно, что принесет она тебе – не расстраивайся из-за судьбы старших. Беги, вон твой трамвай подходит, – и он повернул в другую сторону.
Ася почти не спала эту ночь и теперь от бессонницы и от нервного возбуждения чувствовала, что вся дрожит, когда стучала в черную дверь квартиры, где жили Нелидовы. Парадный вход, как и в большинстве квартир в то время, был закрыт по непонятным соображениям «управдомов», этой хозяйственно-шпионской единицы – самого мелкого представителя власти на местах. Было только 8 утра и на лестнице темно, входная дверь приоткрыта, и из кухни слышался визгливый женский голос. Ася для приличия постучала. Никто не открыл, а крик продолжался:
– Своими глазами я свет у тебя из-под двери видела! Ты всю ночь электричество жгла – цветы свои крутила! Умеешь жечь, умей и платить, вошь старорежимная!
– Я не отказываюсь платить, Прасковья Васильевна! Я заплачу, но неужели же в три раза больше других? Поймите, что мне это очень трудно, – лепетала в ответ Зинаида Глебовна, сохраняя неизменную корректность.
– Плати, говорю! А коли не заплатишь, сейчас сообщу фининспектору. Другие бы давно донесли, это уж мы с мужем такие люди, что терпим. Так умей за то уважать людей и не спорь, а дочку изволь приструнить – больно уж зазнается перед нами твоя бездельница!
Ася решилась, наконец, войти сама. Зинаида Глебовна, миниатюрная, почти в лохмотьях, с усталым, худым лицом, еще сохранившим следы былой красоты, и со свойственным ей теперь постоянным испугом в глазах, стояла около керосинки с чайником, а возле нее огромная туша разгневанной бабы занимала, казалось, половину тесной кухоньки.
– Ася, деточка! Иди сюда, дорогая! – воскликнула Зинаида Глебовна, увидев племянницу, но визгливый голос перебил ее:
– Наследила-то, наследила по всей кухне! Вытирать за твоими гостями кто будет? Я, что ли?
Только в маленькой, почти пустой комнате, где ютилась теперь семья бывшего камергера, Ася в первый раз расплакалась, бросившись на шею тете Зине и рассказывая о случившемся.
Зинаида Глебовна опустилась на стул и схватилась за голову. Ее крошечные изящные ручки, покрытые теперь мозолями, сжали виски жестом отчаяния. Но она, как и Наталья Павловна, уже знала долгим мучительным опытом, что отчаяние ничему не поможет и что необходимо полностью сохранить ясность мысли, чтобы переделать тысячу совершенно необходимых мелочей. И после первых нескольких минут овладела собой.
– Асенька, сядь и вместе с Лелей выпей чаю. Наверное, ведь ничего не поела сегодня? У меня есть белая булочка. Леля, не расстраивайся, детка! Мойся, одевайся и садись за стол. А я пороюсь тем временем в вещах. Надо Сержу подыскать что-нибудь теплое: там ведь морозы лютые. У меня офицерский башлык сохранился и носки шерстяные; это все пригодится. Сколько у вас денег, Ася?
Глотая слезы и булку, Ася информировала о положении дел, в то время как ее кузиночка, любившая поваляться и почитать в постели, вытирая слезы, выползала из-под одеяла.
– Мама! Ты мне чулки заштопала? – зазвенел капризный голосок.
– Да, да, деточка. Там, на стуле повешаны.
– А блузку выгладила? Мне ведь надеть нечего! – продолжал маленький деспот.
– Сейчас и блузка готова будет. Меня Прасковья задержала – опять мне сцену устроила. Будь с ней поосторожней, Леличка, от нее всего ожидать можно.
– Я с твоей Прасковью не ссорюсь. Это она со мной ссорится. Вчера дармоедкой назвала меня и еще какое-то словечко прибавила; наверно, очень страшное, потому что я не поняла, – ответила, расчесывая косу, Леля.
– Ах, Боже мой! Старайся не выходить вовсе в кухню. Был бы жив твой отец, эта баба не посмела бы нас оскорблять, а теперь она отлично видит, как мы беззащитны.
Говоря это, Зинаида Глебовна рылась в кованом железом сундуке. Сундук этот с расписной крышкой, на которой были изображены цветы и райские птицы, служил семье Нелидовых еще со времени Иоанна Грозного, а теперь одновременно играл роль кровати, так как на нем стелили тюфяк для Лели.
Через час все трое вышли из дому. Зинаида Глебовна помчалась к обожаемой Наталье Павловне, а девочки побежали сначала в комиссионный магазин с квитанциями от вещей, сданных на продажу. Магазины эти в то время были завалены самой изысканной утварью, и вещи ждали продажи иногда месяцами.
Сергей Петрович вернулся позже всех, только за час до того, как надо было выезжать на вокзал.
– Как ты поздно, Сережа! Мы измучились, ожидая тебя! -воскликнула Наталья Павловна.
– Что же делать, – ответил он, – срок – несколько часов, а человек обязан переделать тысячу формальностей.
– Садись завтракать, – сказала Наталья Павловна, – неизвестно еще, когда ты будешь есть!
Он стал отказываться, она настаивала. Садясь, он поймал и поцеловал руку матери; она прижала на минуту к груди его голову. Нелидова и француженка вытерли невольные слезы. «Она уже стара. Увидит ли она его когда-нибудь!» – подумала каждая.
– Продавайте хрусталь, фарфор, бронзу – все, что найдете нужным, только книги и ноты сохраните по возможности, – говорил он, глотая наскоро завтрак. – Мои романсы… Они, конечно, никому не нужны; когда я их писал, я знал, что они никогда не увидят свет. Отдайте их Нине Александровне, она их любит. Ася, ни в коем случае не бросай занятия музыкой. Скоро ты сможешь давать уроки и аккомпанировать. Только музыка поставит тебя на ноги. Как только я получу работу, я тотчас вышлю вам денежный перевод, но я очень боюсь, что для скрипки там работы не найдется, а если они пошлют меня чинить дороги и разгребать снег – я заработаю гроши.
– Пожалуйста, ничего не высылай, Сергей! Ведь мы здесь всегда сможем что-нибудь продать. Напиши, если не будет заработка, и мы тотчас вышлем и посылку, и деньги, – сказала Наталья Павловна.
– Ну, нет! Этого не будет – на хлеб себе я всегда заработаю, – сказал он, а про себя подумал: «Как знать, там могут запретить мне работать. С некоторыми они так делали».
Семейные разговоры были прерваны появлением старой графини Коковцевой. Она жила в том же доме, этажом ниже, и приходила иногда к Наталье Павловне поиграть в вист. Теперь она приплелась, опираясь на палку, поддерживаемая старой горничной, вся в черном, со старинной наколкой на седых буклях. Все поднялись, Сергей Петрович поцеловал ей руку.
– Это… это Бог знает что! Это такое безобгазие! Я напишу в Пагиж бгату! – грассируя, говорила она, точно желая кого-то припугнуть этими словами. Через пять минут она удалилась, чтобы не стеснять своим присутствием в момент расставания. Тотчас вслед за ней состоялось другое появление: в дверь постучала соседка, вселенная недавно по ордеру.
– Там пришел управдом – осведомляется, уехали ли вы?
И тут же на пороге выросла фигура непрошеного гостя.
– Что вам здесь угодно, товарищ! – спросил Сергей Петрович и вложил столько иронии в последнее слово, что человек, вошедший в комнату с фуражкой на затылке, зачуял нелестное для себя в этом обращении.
– Я пришел проверить исполнение приказа. Я при исполнении служебных обязанностей, так что вы, гражданин, не очень-то… – пробурчал он.
– Я должен уехать в два часа, а сейчас двенадцать с минутами. Я нахожусь в своем доме на законном основании, а вас попрошу немедленно отсюда убраться. Вы здесь лишний, могу вас уверить!
– Serge, au nom de Dieu! [17] – воскликнула Нелидова, хватая его за руку.
– Что вас страшит, Зинаида Глебовна? Это только управдом, а не комиссар чрезвычайки, имеющий власть отправлять на тот свет.
Управдом потоптался на месте и вышел.
– Они изведут всю русскую интеллигенцию! Именно это они поставили себе задачей! – воскликнула Нелидова, вытирая себе глаза.
– Вы несправедливы, Зинаида Глебовна! Меня за мое происхождение следовало бы заморить в одиночке, а меня только высылают. Оцените великодушие соввласти! – и он взглянул на часы.
Наталья Павловна стояла около дверей кабинета.
– Поди сюда, – сказала она сыну и отступила в глубь комнаты. Прочие остались около вещей в тяжелом молчании. Когда мать и сын вышли, все невольно взглянули на них, и такова была выдержка Натальи Павловны, что даже теперь глаза ее оставались сухими. Решено было, что провожать поедут только девочки. Сергей Петрович на этом настаивал, уверяя, что поездка на вокзал не даст провожающим ничего, кроме утомления. Нелидова и француженка начали наперерыв объяснять Сергею Петровичу, что положено из теплых вещей и что из провизии следует есть в первую очередь. Они крестили его, он перецеловал им руки и уже двинулся идти, как вдруг послышалось слабое повизгивание: умирающая борзая выползла из-под рояля и делала отчаянные усилия, чтобы добраться до уезжающего хозяина. Все с изумлением переглянулись: неужели она поняла? Она доползла и, лизнув ему сапоги, положила морду на передние лапы и подняла на него кроткие, печальные глаза. В этих усилиях умирающего животного было столько преданности и тоски, что в этот раз у всех женщин глаза на минуту наполнились слезами. Сергей Петрович наклонился к собаке.
– Ну, прощай, бедняга! С тобою, видно, нам уже не увидеться! Да, Диана, плохие пришли времена! – и он почесал ей за ушами. – А где Всеволод Петрович?
Собака взвизгнула и оглянулась. Сергей Петрович повернулся к матери:
– Помнишь, мама, как в Березовке мы с Всеволодом возвращались, бывало, с охоты с полными ягдташами и всегда сохраняли в величайшей тайне, кем сколько убито птиц? Дело-то все было в том, что убивал один Всеволод; я палил мимо, а вот она, эта самая Диана, одна была в курсе событий и презирала меня тогда до такой степени, что отказывалась со мной ходить. Однако пора. Иначе опоздаю.