Крымчаки. Подлинная история людей и полуострова Ткаченко Александр
– Улыбочка! Птичка вылетает, замрите… Все, вы у меня в порядке. Завтра в это же время, здесь же, без опоздания, брак не считается, на выбор… Три фотографии, с вас три рубля, сейчас…
– Но…
– Ви что, мне не доверяете? Спросите каждого, и он ответит, что даже если никто не приходит на пляж в снег, дождь, слякоть, Моисей стоит здесь, у колонны, словно кариатида, каждый день…
Услышав такое умное и культурное слово, отдыхающие верили Моисею и отдавали трешку, спрятав поглубже в кошелек квитанцию…
Моисей стал уличным фотографом почти случайно. Увлечение детства стало профессией. Родители, а потом и жена укоряли его:
– Моисей, надо что-то посерьезней, ты же так и умрешь под танком в ожидании клиентов…
Имелся в виду танк, который вошел первым в Крым и был поставлен на постамент в центре города. Хотя в каждом городе был свой танк, возле него охотно фотографировались приезжие. Сначала дела у Моисея шли неважно, но скорость, с которой Моисей двигался по местам боевой славы и пляжам, где он успевал запечатлеть несметное количество своей клиентуры, хорошее качество и честность в расчетах делали свое дело. Он стал преуспевающим фотографом. Его стали приглашать на свадьбы, похороны, последние звонки в школы, на спортивные соревнования. Знакомые, приятели знакомых и наконец просто друзья говорили:
– О, наш Моисей, он же Анри Картье, – забывая при этом самое главное, фамилию Брюсон, – только наш уличный, рекомендуем…
Семья была довольна, и никто уже не сомневался, что он выбрал профессию ту, что надо.
В партию он вступил на фронте, как и все нефанатичные коммуняки. И особенно этим не тяготился. Напротив, когда стал зрелым мастером фотоателье его стали приглашать первые партийные лица, чтобы запечатлеть себя на фоне портрета Ленина, или с гостившим высшим партийным чином, или с семьей. И, конечно же, иногда он получал более деликатные просьбы… Например, снять за городом с красоткой, которая выпархивала из служебной машины и в полуобнимочку замирала с тайным любовником. Затем выходил Моисей, быстро, по-оперативному щелкал, и все вместе исчезали с места происшествия. Потом, когда Моисей вручал фотографии, его спрашивали:
– Негативы уничтожил? Маладец!
– Съел, – шутил Моисей, и его опять хвалили.
– Маладец, настоящий коммунист, даже реактивов не боишься…
И приставляли палец к сжатым губам: мол, молчи, мы свои, понял? Но денег никто из них никогда не давал. «Халява, сэр», – думал Моисей, но прощал. Ему важнее было другое – он был накоротке с властьимущими, и в принципе они все у него были на крючке. Так, на всякий случай, хотя внутренне он не презирал их, но и не восхищался, просто отслеживал ситуацию…
Однажды в воскресенье его пригласили такие вот бонзы на пикник за город. Покупаться, попить вина. И надо же, вышло так, что в жаркий день мужчины, удалившись к скалам, стали купаться голыми и, естественно, Моисей щелкнул два-три раза… Потом спокойно вроде уехали: накупавшись, навеселившись… Однако не тут-то было. Как-то вечером к нему постучали. Он увидел двух своих клиентов из горкома.
– Моисей, выходи.
Тот вышел.
– Фотографии делал в скалах, помнишь? Отдавай все. С негативами. И не приходи больше… И это еще не все. Будем тебе выговор по партийной линии делать, а там…
– А что случилось?
– Ничего не понимаешь? Дурак, да? Мы в американские газеты попали…
– Я не посылал.
– Еще бы… Если бы ты, убили бы. Наши враги отправили, а скоро партийная конференция. Там было написано, что снимали со спутника. Откуда у тебя спутник, а, Моисей?…И подпись: «Так развлекается партийная элита». Мы тебе покажем элиту! Завтра же сделаешь наши портреты при всех наградах у танка и отправишь…
– Куда? У меня нет адреса.
Их не сняли с работы. Оказывается, что при всей разрешающей способности спутниковой техники лица не получились… И они отбрехались. Но доверие к Моисею, базирующееся на смутном классовом чутье, было подорвано. С тех пор его карьера пошла немного вниз, низводя его снова до городского пляжа.
И вот он сидит на песке, а две девицы что-то болтают ему о «ню», ему – тончайшему маэстро, пострадавшему на этой почве даже политически… Вдруг что-то екнуло:
«А почему бы и нет? Поведу на дальний пляж, и там щелкну… Холодно ведь, долго нельзя, простудятся».
Так и договорились. И вот только девицы встали по щиколотки в море, обнаженные и хорошенькие, и только Моисей прицелился, как вдруг сзади раздался басовитый знакомый голос:
– Опять вы, Моисей Юрьевич, за старое! И не стыдно? Ведь давно уже не мальчик, а все туда же… Снова у вас голые…
Моисей отвернулся и увидел прогуливающегося партийного секретаря с супругой. Девицы шлепнулись с испуга в воду и начали кричать: «Холодно, холодно…»
– Еще и людей мучаете! Завтра у меня в кабинете, в девять…
На следующий день ровно в девять Моисей пришел и разговор получился не из приятных.
– Партбилет на стол и фотоаппарат вдребезги за такие художества!
– Сейчас не те времена, – начал было Моисей.
– Для кого не те, а для тебя в самый раз! И ты у меня не в Израиль поедешь, а в Сибирь…
– Как, опять в Сибирь? Но ведь сейчас за это не в Сибирь…
– Это кого-то не в Сибирь, а тебя – точно в Сибирь! Будешь там голых медведей снимать.
– А как же семья? Кормить надо, трое детей…
– А ты о чем думал, когда на виду у всего города голых баб снимал?
– Не голых, а обнаженных, Анри Картье Брюсон…
– Какой там Анри… Картье… Массон… Партбилет на стол… А это орудие производства можешь забрать…
– Партийная комис… – начал опять Моисей.
– Какая там партийная комиссия, вон!..
И тут Моисей выдал домашнюю заготовку.
– Хорошо, хорошо, я сдам партбилет, но перед уходом я оставлю вам на память одну фотографию…
В кабинете повисла гнетущая, как говорят в такие моменты, тишина. Партийный секретарь вспоминал лихорадочно, что же за фотографию может подарить ему Моисей…
И ничего не вспомнив, тихо спросил:
– Опять порно? Я не интересуюсь…
– А вы тут ни при чем… Там интересуются…
– Это где там?
– Ну там, где вы уже печатались, и партбилет придется сдавать нам вместе… И Сибирь, Анри Картье Брюсон вашу мать, мне не страшна, я там уже был, а вот…
– Ну ладно, – уже совсем тихо сказал секретарь райкома, – ты мне как коммунист коммунисту скажи…
– А вот это уже другой разговор. Хотите увидеть? Я уже отправил, только если на почте свои есть…
– Ну, конечно, есть…
И секретарь увидел на выложенной фотографии двух вчерашних голых девиц и сбоку себя, да так отчетливо…
– Как же ты своей сраной лейкой так захватил?
– А у меня новый, широкофокусный. Знаете, как берет…
– Да я не об этом…
– А я об этом…
– Негативы где?
– Так, дом не обыскивать, детей и семью не трогать, сам уеду в командировку в Сибирь на пару месяцев, пока вы все забудете. Негатив в надежном месте. Товарищи, если что – отправят снова туда же… А это вам на память, в одном экземпляре. Честно как коммунист коммунисту говорю: в одном… Или вернее – честное крымчацкое…
Моисей ушел. Уехал в Сибирь, и вернулся назад через два месяца с огромным циклом фотографий и репортажей о сибиряках и сибирячках. Все газеты напечатали. Моисей снова встал на свое рабочее место. На пляже. У танка. У античной колонны. Иногда встречал на прогулке в пустынной части набережной бывшего первого секретаря райкома. Он пошел на повышение. Позвали третьим в горком. И третий всегда почтительно спрашивал:
– Ну как творческие успехи, Моисей Юрьевич?
– Да ничего, не жалуюсь, все живы-здоровы, это главное.
– Ну добре, добре, работайте…
На свободной волне
Волна уплывала и возвращалась. Арбен все ниже и ниже склонял свою голову к светящейся шкале небольшого немецкого радиоприемника «Телефункен», доставшегося ему от отца, сумевшего вывезти его из Германии в качестве трофея. Тогда, в начале пятидесятых, радиоприемник был большой редкостью. Советский – брал только средние и длинные волны, а короткие – начиная с 31 метра и выше. Поймать ничего нельзя было, кроме музыки. Поймать – в смысле информации на русском языке, отличной от той, что дозированно отпускалось советским гражданам из черных воронок репродукторов между шестичасовым утренним и двенадцатичасовым ночным исполнением гимна. «Телефункен» обладал способностью брать не только средние волны с европейскими станциями и длинные в основном с румынской речью и музыкальной передачей «Музика ушваре», переложенной стихами великого дадаиста Тристана Тцара. Он брал короткие волны, начиная с 16 метров, на которых в основном и «висели» вражьи голоса, такие, как «Голос Америки», «Свобода»…
И вот ночью Арбен, закрывшись в своей комнатке под голубятней на окраине города, где он жил со своей стареющей матерью в старом сыплющемся доме, начинал ползать по эфиру.
– Вот глушилка работает, а рядом…
И вдруг чисто вырывалось на какое-то время:
– Вы слушаете «Голос Америки» из Вашингтона, с вами ведущая политических новостей Людмила Фостер.
Арбен Перич сливался с «Телефункеном», и в его клеточки впивалась вся, как ему казалось, правда репродуктора:
– Состояние Сталина ухудшилось…
Арбена это потрясало. Не состояние Сталина, а то, как говорила ведущая, словно он ее кореш, а не генералиссимус, победивший фашизм. Сам Арбен не служил в армии и не воевал из-за перенесенного в детстве полиомиелита: у него были трудности с правой ногой. Но к победам и главнокомандующему относился с восхищением, а слушал «голоса» только потому, что хотел знать больше, чем все. Так вот… Вот эта ее, фостеровская, слегка развязная, немного холодная, независимая интонация одновременно и раздражала, и нравилась Арбену.
«Ишь ты, сучка, – уважительно думал он, – не товарища Сталина, не состояние великого Сталина, а просто, как бы невзначай, между других новостей, бац и все тут: «состояние Сталина ухудшилось»… Во прет на буфет, во стерва! Ухудшилось… Разве ему дадут помереть…»
Было, конечно, страшно. По доносу, за прослушивание западных радиостанций, ему могли дать лет десять. Но он слушал. Для себя. «На машинке ведь не размножаю, никому ничего не рассказываю», – успокаивал он сам себя… Правда частенько судили именно таких, как он. Обычно это были закрытые суды, без адвокатов и всякой такой мутотени.
– Зачем вы слушали «Голос Америки»?
– Я не слушал.
– Но свидетель пишет…
– Я должен знать, как они клевещут, чтобы еще осознанней бороться…
– С кем? Где? У нас?
– Ну, я же не могу поехать туда.
– Вот вы и проговорились… Значит, хотите туда?
– Да я не об этом.
– Об этом, об этом… советскую Родину не любите…
Так примерно выглядела схема разговора на суде – не более получаса. И – десятка. Арбен слышал о таких судах, но, как всегда в подобных случаях, каждый думает, что его это не коснется. Ему уже было лет под тридцать. Он занимался голубями по тогдашней моде, и именно внутри голубятни была незаметно протянута проволока: антенна.
«Да еще на окраине города, в нашем засранном районе… Кому это нужно меня проверять?» – думал Арбен. И успокаивался, и снова настраивался на раздражающий, но и сладкий голос Людмилы Фостер: «Состояние Сталина ухудшилось, дело врачей набирает обороты, уже арестованы… «Голос Америки» из Вашингтона начинает свои передачи, слушайте нас на коротких волнах в диапазоне…»
Арбен Перич был не такой уж заядлый голубятник, и поэтому кореша подарили ему в шутку попугая. Говорящего. Ну, какого, к черту, говорящего. Просто произносящего одну-две фразы, и то с трудом. Попка сидел в клетке, спал, мало двигался, попивал водичку. Арбен даже и не догадывался о роковой роли попугая в его судьбе. Однажды друзья целой компанией зашли распить бутылку-другую водки в его сарайчике. Был среди них незнакомый парень, такой угловатый, молчаливый и смурной… Кто-то попросил Арбена:
– А покажи своего попугая, открой его, пусть проснется. Посмотрим, как он у тебя тут, среди наших засранцев…
Арбен снял старую наволочку с клетки, и попугай тут же, был атакован командами:
– Скажи: Арбен дурак.
Попка четко произнес:
– Арбен дурак.
«Конечно, с помехами, но классно», – подумал Арбен, зарабатывая очки перед компанией.
– Ну-ка скажи: хочу двести грамм.
Попка точно повторил на удивление собравшимся. Сеанс уже заканчивался, и вдруг в паузе без всяких просьб попугай взял да и сказал:
– Состояние Сталина ухудшилось.
Да так четко, что все аж присели.
– Что это он у тебя, Бен, дурак дураком, а такой антисоветский?
Все рассмеялись. Не рассмеялся только один, молчаливый, угловатый и смурной… Вскоре все ушли, а в душу Арбена закралась пугливая мысль: «Скоро придут за мной. Этот малый, такой пришибленный, по-моему, был оттуда…»
И Арбен закопал на огороде свой «Телефункен», срезал антенну. Через пару дней за ним действительно пришли. Вели себя бесцеремонно.
– Арбен Перич, вы арестованы согласно постановлению: …слушал «Голос Америки», распространял антисоветскую пропаганду, статья УК СССР 58… Проедем с нами. И попугай тоже проедет с нами. А вот и главный аргумент – «Телефункен», отрытый на вашем огороде, – и они поставили на стол завернутый в старую клеенку аппарат.
В комнате следователя, кроме него самого, сидели Арбен и попугай в клетке. После формальных вопросов следователь попытался разговорить попугая.
– Ну, повтори: попка дурак, хочу двести грамм.
Попугай молчал.
– Ну, повтори: Ара и его жена Сара.
– Не учите его глупостям, товарищ следователь…
– Молчать, сволочь антисоветская! Как развращать животное, тьфу, птицу, так можно. Пусть лучше он скажет то, что слышал по твоему радио.
– Спрашивайте сами…
Но попугай молчал. Следователь говорил все больше какие-то нескладухи, а произнести: «Состояние Сталина ухудшилось» не решался, и вынужден был в конце третьего часа допроса заорать на попугая:
– Да говори же, сука…
Но попугай молчал. Тогда следователя осенило, и он произнес: «Состояние… ухудшилось». И попугай произнес: «Состояние ухудшилось». У следака загорелись глаза, но полностью всю фразу он произнести боялся… Ему нужно было, чтобы попугай повторил то, что слышал по «Голосу Америки», дабы отмерить Арбену побольше. Но тот молчал. Тогда следователь спросил Арбена:
– Значит, распространяете пропаганду? И попугая научили?
– Так он же птица, а не советский гражданин…
– В Советском Союзе – все советское. И птица тоже, это я тебе говорю, следователь МГБ Гордеев. Понял? – добил Арбена следак. – У нас так: если больше двух знают, уже срок за распространение.
Арбен рассмеялся.
– Так он же птица, и к тому же не знает. А вот вы знаете и пытаетесь при мне растлить попугая…
– Зря смеешься, Перич, ты мне это брось. Глазами я все вижу, но не говорю, – начал оправдываться следак… – Да что это я. Где взял говорящего попугая? Вместе с «Телефункеном» подарили?
– Да нет, от отца, с фронта…
– Значит, попугайчик тоже с фронта, тоже трофейный, немецкий значит? Значит, немец?
Арбен вдруг подумал, что следак, вероятно, хочет посадить и попугая, внутренне улыбнулся и сказал ему это. И следователь неожиданно рассмеялся. И вдруг попугай четко и громко произнес:
– Состояние Сталина ухудшилось. Зря смеешься, Гордеев!
Следователь побледнел, забегал по комнате и вдруг открыл форточку, затем достал попугая из клетки и выпустил в окно на мороз…
– Улетел, падла… Никому теперь не скажет, язык свой фрицовский отморозит… А ты…
В общем, дали Арбену Перичу восемь лет за то, что слушал «Голос Америки». Без попугая посадили. Попугай действительно замерз, утром его нашли недалеко от следственного изолятора.
Арбен отсидел только два года, потому что состояние Сталина ухудшилось еще больше. Вернулся он к своим голубям, а они почти все разлетелись. Но больше всего Арбен грустил по попугаю. Где-то через полгода, это уже было примерно в начале пятьдесят пятого, под дверью он нашел повестку в КГБ.
«Опять начинается? Что теперь? Вроде – все чисто. Наверное, не досидел. Решили, что надо весь срок до конца дотянуть…»
Несколько дней мучался и ночей не спал до десяти утра того дня, что был указан в повестке. Ровно в десять он постучал в кабинет к старшему следователю Гордееву.
Арбен первый спросил:
– Что опять?
– Да нет, я вызвал, чтобы сообщить: вы реабилитированы…
– Ну и шуточки у вас, – сказал Арбен и двинулся на выход, но вернулся назад, приоткрыл дверь.
– А попугая тоже?
– Да, но только посмертно, – серьезно ответил Гордеев и уткнулся в бумаги.
Из глубины кларнета
Из безымянной джонки: дом крымчака, город Ак-Мечеть, осень 44го…
- Губы полны поцелуев
- Не надо
- Пояс полон монет золотых
- Не хочу
- Звезды морские горят в волосах
- Угасая
- Душу отдай
- Ветер дул вчера весь день
- Сад опустел
- Яблоки катились по дороге
- Всю ночь
- Я слышал топот табуна
- Тебя отдали за богатого
- Я уезжаю навсегда
- Ты будешь счастлива
- Я сохраню твою ресничку упавшую в ту ночь
- Мне на ладонь когда мы уходили в степь
- Закатную не обернувшись
- Батрачить буду дом построю
- Чтоб ты заплакала когда узнаешь что другую
- Отдадут за нелюбимого
- Моя судьба
- Летящий лист из сада
- В поле
- В пустое поле
- Без тебя
Деньги в долг – пусть проветрятся
- Не ходи из дома если птица кричит
- Если плачет человек выходи
- В гостях много пьешь дома будешь еще больше
- Лошадь не обгоняет лошадь без хлыста хозяина
- Больной в доме хозяин
- Вода течет даже когда ее нет нигде
- Мертвый хочет любую работу
- Живой никакой
- Женщина приходит любимой уходит к другому
Вчера разлилась Карасу унесло два небольших мостка для полоскания белья вода подступила совсем близко к домам словно ком к горлу унесло вороного коня он бил копытами по воде но потом заржал в последний раз сверкнув черным мокрым крупом на солнце скрылся под водой цыгане найдут в океане плакали мальчишки ходили возле воды и вылавливали не тонущих целлулоидных кукол но уже без рук они пристают к земле и уходят домой прыгая с камешка на камешек вода сойдет но до следующей весны оставит полоску у самых окон домов обращенных к реке Карасу оставляющей черные следы на известке домов
Плач по умершей жене
- Море горит небо краснеет
- Умерла моя дорогая вспыхнула горсткой листьев
- Кто меня теперь будет купать
- Как ребенка дети мы дети все ее дети
- Как в саду ее птицы любили
- Целовали у края слезы
- Ты ушла ты куда мы там не были
- И не сможем помочь
- Ты вернешься я знаю
- Ранним утром когда сосульки стекут
- На кусты кипариса и на будку собаки
- На листы винограда на остывший чоче
- Ты жена мне отныне больше чем была вчера
- Твои кости вчера говорила что ныли
- От подагры а теперь не болят мне сказали в аптеке
- Не скажу я прощай у нас нет этого слова
- И понятия нет я твоя дорогая жена
- Ты мой муж посредине меж нами
- Роза лежала без шипов
- Ты взяла ее первой
- Родная
Топчу у ворот уголь-орешек
- Топчу у ворот уголь-орешек
- Скоро зима и последние груши
- Вот-вот упадут на дорожку в саду
- Звезды потом упадут
- Будет скользко но некому падать
- Дети уехали в город и не вернулись
- Почему
- Что я им мать не отец или отец не мать
- Что же так рано
- Птица ударила клювом по льду
- Под водостоком
- Утром уехали вечером нет
- Надо идти доставать прошлогоднюю вату
- Чтобы меж рам уложить
- Без нее в доме не будет тепла
- Даже сосед не согреет наливкой
- Южная стужа душа костенеет
- Костенеют деревья и косточки
- В сливах и грушах
- Сад если ляжет то всеми стволами
- Листья сорвутся то всеми стадами
- Дети уйдут то со всеми вещами
- Мухи и те улетают с липучками
- Я никуда не уйду
- Пока все не вернутся
- Предчувствие хуже вражеской армии
- Входит в сознание
- Опустошает
- Что-то грядет если меня не снимает
- С места ни ветер ни страх холодов
- Все же уходят дома оставляют
- Даже отца у ворот позабыли
- Подняли лишь воротник из собаки
- Так что не слышно кашля машин
- Пусто вокруг разбегается небо
- Дети уехали в город и не вернулись
- Скоро наверно…
Одинокая лодка
Хафуз увидел, как к воротам римской дачи, стоявшей на берегу моря, подъехала карета, запряженная медленным, известным на всю Балаклаву конем по кличке Смельчак. Римская дача называлась римской потому, что в ней обосновались выходцы из Италии крымчаки Пьястро, а конь был известен как единственный на всю балаклавскую бухту фронтовик – он достался извозчику чуть ли не после англо-французской войны с Россией. Конь был стар, глух и поэтому сильно не разгонялся, однако слушался вожжей хорошо. На нем обычно привозили знатных особ с инкерманской станции – ну не брать же бричку без рессор, не встряхивать же свое тело на каждом камне! Карета была лакированной, однако скособоченной и вся, если присмотреться, в трещинках. Из кареты вышла легкая изящная девушка в ярко-белых, накрахмаленных летних одеждах – юбка едва не касалась земли, и девушка придерживала ее одной рукой, а другой крепко держала шляпку, которая касалась неба. Конечно девушка была длинненькой. Но не настолько. Просто дул бриз и мог снести ее шляпку в море. За ней тяжело, прямо через ступеньку шагнул хозяин римской дачи Пьястро, толстый, но поворотливый мужчина лет пятидесяти на вид, и они вдвоем двинулись к калитке дачи. Хафуз стоял недалеко и наблюдал сию картину, отнюдь не претендуя на внимание. Вдруг шляпка вырвалась из-под руки девушки, и ее понесло, как и предполагалось, к морю…
– Ну все, – сказала девушка, – теперь напечет голову, опять буду мучиться…
Хафуз тут же рванул за шляпкой, в пять-шесть прыжков догнал ее и тут же вернулся.
– Вот, – сказал он, передавая шляпку приезжей.
– Да вы герой, – сказала она.
– Нет, я не герой, я лодочник, работаю с парусами, а там знаете как надо управляться…
– Кстати, Франческа, познакомься, это Хафуз, – прервал начавшийся разговор Пьястро, – наш сосед, музыкант. А это Франческа, моя племянница из Акмечети, недавно вернулась из Италии, потому вся в белом. Светская девушка, она не особенно признает наших, ну… ты сам понимаешь, правила у них такие, что ли, и поэтому вся в белом, шляпка… Надеюсь, ты нам сыграешь как-нибудь, а, Хафуз?
А Хафуз смотрел на ее тонкие подвижные брови и губы, тонкую талию, светлые глаза и какую-то надменно-ласковую улыбку, – всё это начинало увлекать Хафуза. Франческе на вид было лет двадцать, ну, может, чуть постарше, Хафузу двадцать пять. Он был опрятен, черноволос, смугл на лицо, брови его были ярко-черные и густые, да и ростом он был почти с длинненькую Франческу, особенно если учитывать ярко-красную феску на голове. Игре на кларнете его начали учить еще маленьким мальчиком, и со временем он стал прекрасным кларнетистом. А музыкант, как известно, нужен всюду: и на свадьбах, и на похоронах, и на дружеских посиделках с вином или граппой. Его знали и любили все в узенькой, но уютной балаклавской бухте. Даже когда он оставался один, то садился на стул посреди комнаты и играл для себя тонкие мелодии, временами басистые, грустные, временами визгливые, радостные. Он любил извлекать из этого незатейливого черного с серебряными клапанами инструмента то голоса больших пароходов на рейде, то чуть ли не разговорную речь соплеменников: быструю, горячую, добрую – все эти бала ала буюн хала… Еще он мог управлять лодкой, доставшейся ему от отца, с белыми тяжелыми полотняными парусами, катая время от времени местных, за бесплатно, и приезжих за небольшие деньги.
Франческа мельком взглянула на Хафуза, кажется, улыбнулась и вдруг, почти издеваясь, спросила:
– Неужели здесь кто-то на чем-то может играть? Море играет, я понимаю, ветер играет и солнце, я понимаю, но рыбак…
– Я не рыбак, я моряк, хозяин маленького корабля… с парусом. И еще играю…
– И на чем же?
– На кларнете.
– Ну да, а на чем же может еще играть крымчак, не на рояле же…
– Нет разницы на чем, была бы музыка в мышцах, настоящий музыкант играет телом, – обиженно ответил Хафуз. – Кларнет – это наш инструмент, а рояль чей – я не знаю. И потом, его тяжело таскать с собой, а кларнет взял подмышку и пошел себе куда хочешь…
– Вот как, – надменно сказала Франческа, – ну-ну… Но надо хотя бы знать, что кларнет – это французский инструмент… – и исчезла за воротами римской дачи.
– А мне все равно, какой национальности кларнет, главное, что я его люблю, – прокричал Хафуз уже вдогонку Франческе.
Балаклавская бухта сама была похожа на кларнет, если посмотреть с высоты остатков генуэзских башен, вечно сбегавших по склону горы. За склоном ритмично билось море, – такое же вытянутое черно-синее с мундштуком в начале и расширенным окончанием, а по бокам – с набережными: одной грузовой, другой с жилыми домами. Хафуз жил как раз в конце набережной, недалеко от этой дачи. Дня на два или три все смолкло вокруг этой дачи, но Хафуз не мог забыть обидных слов Франчески. «Вот какая стерва, думает, тут уже не люди, коль из Италии, а все равно приехала сюда к нам», – размышлял про себя Хафуз и понимал, что неравнодушие к Франческе просыпается в нем все больше. Ближе к выходным дням он на своей лодке катал под вечер кого-то из отдыхающих и вдруг увидел, что на балконе римской дачи, нависающей прямо над морем, появилась Франческа и помахала ему рукой. Хафуз сделал вид, что не заметил ее, и упорно правил лодкой. Уже возвращаясь домой через створ бухты после большой воды, он в темноте опять увидел балкон римской дачи: на нем было пусто. И он вдруг неожиданно достал кларнет из мягкой и чистой тряпицы, в которой его хранил, и начал играть. Штиль, да еще брошенный перед этим якорь, остановили лодку. Все погружалось во тьму южного вечера. Только мерцающие, словно слезящиеся, огоньки на склонах бухты, сверчки и цикады, да шевелящиеся звезды над головой напоминали о жизни вокруг. И еще белый свет на балконе и медузы, словно выплывавшие из глубин моря на звуки музыки… Хафуз играл, играл грустные мелодии и думал, что вот-вот Франческа выйдет на балкон… Но Франческа не выходила. А Хафуз продолжать дуть в деревянную трубку, перебирал клапаны пальцами, не переставая думать о Франческе… Наконец, так и не увидев Франческу на балконе, он умолк.
«Наверно, обиделась, что я днем не ответил на ее приветствие, вот дурень», – подумал он и неожиданно услышал, что с обеих сторон бухты начали кричать люди: – Играй, играй еще, хорошо играешь, Хафуз, сыхмаса джанымы, не томи душу…
И Хафуз играл еще и еще, но Франческа так и не выходила на звуки одинокого кларнета…
Хафуз почти каждый вечер подплывал к балкону и играл на кларнете. Каждый вечер люди с берега кричали: «Играй, играй, Хафуз, сыхмаса джанымы…» Каждый вечер он играл допоздна, и даже когда поднялась волна, он решил играть прямо перед балконом римской дачи. Было прохладно, лодку болтало, но Хафуз стоял, не поддаваясь качке, и пружинил ногами, но вода попадала в лодку, а Хафуз все играл и играл… Наконец он не увидел раскрывшиеся двери балкона. Перед ним в свете далеких молний появилась Франческа и опять помахала ему рукой. Хафуз все играл и даже не заметил, как его лодка наполнилась водой и мигом пошла ко дну вместе с выпавшим из рук кларнетом… Хафуз начал плыть к берегу, а Франческа сбежала через сад к морю и ждала его там с полотенцами. Хафуз приплыл, они обнялись, а затем исчезли в балаклавской наступившей темноте на всю ночь…
Через две недели Франческа уезжала. Она даже не зашла попрощаться в дом к Хафузу. Дядя Пьястро заглянул к нему в дом и зло, чуть ли не сбив с ног мать Хафуза, выпалил:
– Ты мерзкий и дерзкий аглан, баш балабан, акылийок. Патла калгайсын. Чтоб ты лопнул, но Франческа тебе не до станется…
Прошло лет пятнадцать. В Балаклаве ничего не изменилось. Все те же отдыхающие летом, все те же мокрые ветра со снегом зимой. И одиночество, и пустынность набережной, и слезливость сбегающих по склонам бухты огней по вечерам… Римская дача долгое время пустовала, но в одно лето туда приехала знатная семья: муж, жена и дочка лет пятнадцати… Они отдыхали незаметно, часто устраивая чаепития прямо над водой на балконе. Но неожиданно покой был нарушен. «Хозяева, хозяева!» – кто-то громко стучал в дом. Знатная дама вышла на стук. Это были рыбаки.
– Мы тут сетями чистили прибрежную воду и прямо под вашим домом выловили вот что… Возьмите…
Знатная дама дала рыбакам какую-то мелочь и через секунду держала в руках заржавленный, весь в водорослях кларнет… Она вышла на балкон и положила его на большое блюдо.
– Мама, что это? – спросила дочка, вопросительно поведя большими черными бровями.
– Это старый утонувший кларнет, он уже негоден, я думаю. Но пусть полежит здесь, просохнет на солнце.
Вечером мама с дочкой опять вышли на балкон. Кларнет имел такой же жалкий вид, но зато был сухим.
– Попробуй, дочка, ты же училась играть на кларнете.
Дочка взяла в руки кларнет, очистила от тины и начала дуть в него. И вдруг он заиграл, да так, будто и не лежал под водой много лет. Дочка играла и играла… А светская дама, пораженная, слушала, и ее глаза были полны слез.
В этот момент из темноты показался белый парус одинокой лодки и начал двигаться прямо в сторону балкона, но затем повернул к выходу из бухты и медленно проплыл мимо римской дачи.
Заточение в камне
Сары долго присматривался к двум сестрам. И младшая ему нравилась, и старшая. Ходил он к ним в гости по-соседски, но вынашивал скрытые планы – жениться на одной из них. Разница в возрасте у сестер Сме и Хоры была четыре года, но не это Сары волновало. Он не мог понять, какая ему нравится больше. Сме вся светилась тайной страстью, интересом к жизни улицы и томилась домом. Ей было шестнадцать. Хора, как говорили родственники за ее спиной, уже перезрела. Она была внешне уже женщиной, красивой, правда, немного грубоватой в чертах: не в мать пошла, а в отца. Но в ней уже жила готовность стать женой, настоящей женой. Она была готова к этому новому состоянию, и ухаживания Сары воспринимала с ожиданием, не так, как младшая, Сме… Сары был уже не юношей – около тридцати… Но ему не везло с невестами. Одна, которую он выбрал в своем районе, неожиданно переехала с семьей на север Крыма, аж на Арабатскую стрелку. Другая вышла замуж, так и не дождавшись решительного слова Сары…
Он работал резчиком по камню, хотя отец его был разрубщиком туш на базаре и научил своему ремеслу сына. Но потом Сары почему-то стал заниматься камнем. Он работал в мастерской, где принимались любые заказы: надгробия, орнаменты для украшения домов, надписи… Через несколько лет работы он уже мог вырубить из камня небольшую голову на заказ. Почти как скульптор. Он нигде не учился, просто находил подходящий камень, кусок мрамора или гранита, туф, песчаник, белый камень, прикидывал на глаз и начинал рубить. Молоток и долото не выскальзывали у него из рук. Потом шли более мелкие инструменты, доводка более твердым камнем или наждаком – крупным, затем мелким…
Заказы шли постоянно. Он хорошо зарабатывал и готов был построить дом для семьи. Но вот с женитьбой… Он приходил по-соседски к Сме и Хоре, они сидели в беседке, увитой виноградником и хмелем, разговаривали ни о чем, потом, вздыхая, расходились… Отец девочек подходил к Сары и подмигивал:
– Ну что ты тянешь! Бери, мне все равно какую, обеих люблю. Парень ты что надо, все в дом. Да с любой из них у вас будут золотые пороги, лишь бы не было войны: нэ эльдэ, нэ бельдэ – ни в руках, ни в пояснице…
Но Сары тянул – и та ему нравилась, и эта. И решил он послушаться камня. Нашел в горах два куска розового туфа и начал вырубать две женские головки. Камень для портрета Сме шел покорно, мягко. Она получилась за несколько дней, с доброжелательным выражением лица. Камень Хоры был жёсток, сопротивлялся – Сары даже в кровь изодрал руку. Он работал недели две. Поставил потом на подоконник обе головки и стал рассматривать. Ничего не скажешь, обе были хороши. Сме – легка и смешлива. Хора – с характером, но в лице вдруг проявилась мягкость… И Сары решил, что коль камень Сме так хорошо ложился под руку, то, значит, будет она ему ладной, верной и не занозистой женой…
Но однажды ночью он увидел на каменной щеке Хоры слезу. Она медленно стекала из глаза, и Сары понял, что она так страдает, так любит его, что даже камню это передалось. Он тут же решил свататься к Хоре… Опять тупик…
Сары пошел к ребе. Ребе выслушал его и, открыв талмуд, начал читать примерно так:
– Если парень влюблен в двух сестер, одна из которых старше другой на четыре года, и не знает какую выбрать, то… – Ребе долго искал ответ и наконец продолжил: – надо брать молодую, старшая тоже будет при вас…
– Это как же? – спросил Сары. – А если я возьму старшую?
– Если парень влюблен в двух сестер, одна из которых старше другой на четыре года, и не знает какую выбрать, и когда ребе предложил ему взять молодую, потому что старшая и так будет при вас, и парень на это спросил: а если я возьму в жены старшую, то… – Он долго не находил в талмуде ответа и наконец произнес: – молодая все равно выйдет замуж, и парень будет переживать всю жизнь, что не ту выбрал…
– Так как же быть, ребе?
– Знаешь, я скажу тебе без этой вечной книги: возьми в жены третью.
– Но где? В этой семье? У них только две дочери, а я так привык к ним…
– Тогда иди к черту и не морочь мне голову, – сказал в сердцах ребе.
Сары пошел на работу и стал искать ответ на свой вопрос среди тех надписей, которые заказали его клиенты. Он перевернул один камень и прочитал: «Спи спокойно…». Тьфу ты… На другом камне был орнамент для входа над дверью: «Входи и выходи спокойно – ты дома»…
Ну и к чему ему все эти народные мудрости? Вдруг Сары увидел новый заказ. Надо было вырезать на огромной цветочной вазе следующее: «Если не знаешь куда идти, стой на месте, пока ветер не наклонит дерево, куда надо…»
«Вот это да, – подумал Сары, – точно как у меня. Буду ждать, сидеть на месте, в саду Сме и Хоры, пока…»
И он продолжал ходить в гости, распивал чай с айвовым вареньем, болтал с сестрами и все ждал какого-то знака… Шло время, а ничего не менялось. Сары все так же заигрывал с сестрами, и они, каждая по-своему, отвечали ему тем же. Но как-то вечером он услышал шум подъезжавшей к дому соседей машины. Он выглянул в окно, и все остальное было для него ужасом, стыдом и кошмаром. Два брата-татарина из Бахчисарая заслали сватов к Сме и Хоре. И отец их, конечно же, согласился…
Сары больше не заходил во двор к соседям. Сестры исчезли. Говорят, были богатые свадьбы и живут они в Бахчисарае недалеко от ханского дворца… Эти новости били ножом в сердце Сары. Он еще ожесточенней резал камни и все думал о том, правильно ли он понял пророческую мысль – надо стоять на месте и ждать. На самом деле он любил все сильнее обеих сестер и готов был жениться на любой, хотя бы ради прикосновения к одной из них через другую.
Прошел год. Сары все так же тосковал, но ничего не спрашивал у отца Сме и Хоры. Но видел, что старик как-то погрустнел… Недели через две, это было ранним июнем, когда зелень в саду и вокруг прет уже вовсю, он увидел на пороге дома соседей молодую красивую женщину. Она обернулась, и он узнал Сме… «Наверное, на день-два к родителям…». Но Сме жила и жила у родителей неделю, вторую, потом месяц… Как-то невзначай, гуляя по своему саду, он обратился через изгородь к отцу Сме, который покуривал у цветущей вишни.
– Что это Сме вернулась? Болеет?
– Да нет, Сары, что-то не заладилось у них там с Ахметжаном… Вот приехала, плачет, не хочу, говорит, не могу… А что не могу – не выспросить. Сам знаешь, наши женщины не очень любят говорить на эти темы, особенно с родителями… Зашел бы…
Еще через неделю Сары пришел в гости к соседям. Позвал Сме в сад за деревянный столик и вытащил из шерстяного платка вырезанную когда-то головку Сме.
– Видишь, Сме, это ты! Ты здесь такая веселая и счастливая! Этот камень имеет свойство исправлять лицо, если будешь долго смотреть на него. Возьми и поставь напротив своей постели…
Каждый день, уходя в мастерскую, Сары посматривал в сторону крыльца соседей. Наконец он увидел, что Сме стала выходить по утрам в сад, слушать игривое пение птиц и подставлять свое красивое лицо солнцу, иногда чему-то улыбаться, срывать, подпрыгивая, то персик, то грушу и съедать их без остатка, выбросив косточки в его огород. И если раньше ему этот последний жест не очень нравился, то сейчас он был счастлив: пусть Сме хотя бы так тянется к нему…
Прошло еще с полгода, и Сары заговорил с отцом Сме о свадьбе.
– Знаешь, потерпи еще немного. Ты уже взрослый мужчина и должен понимать… Она потеряла ребенка… А ты сможешь ее беречь?