Наблюдающий ветер, или Жизнь художника Абеля Плейель Агнета
Она ушла, оставив тяжесть на сердце сына, в очередной раз засомневавшегося в своей правоте.
Собственно говоря, ничего особенного не произошло. Просто теперь Абель работал с отцом не так часто, как раньше. Он изучал декоративное искусство в художественной школе и всерьез подумывал сменить тематическую живопись на орнаменты и арабески. Кроме того, Абеля привлекли к реставрационным работам в Грипсхольском замке.
Но глухонемой писал, как привык. Не знаю, был ли виноват в этом сын, но его противостояние новой живописи стало еще ожесточеннее. Сульт все больше замыкался в своих излюбленных мотивах, увлекаясь то игрой солнечных лучей на поверхности моря, то белесыми полосками света над горизонтом, то отражением берега в лучах закатного солнца, похожих на расплавленный металл. Краски гасли на его полотнах, словно во время снегопада, растворяясь во всепоглощающем белом свете.
Если в этом и состояла его месть, голос ее был неумолим. Потому что контуры предметов растворялись, краски размывались, как в белом тумане. Наконец прекратилось и движение. Сульт отказался от масла, посчитав его слишком навязчивым, а в акварелях словно стремился вернуться к первоначальной белизне бумаги, подчеркивая тем самым мимолетность натуры.
Так снег ложится на заледеневшую поверхность озера в сером свете сумерек. Так затуманивает ландшафт белый дымок поземки. Предметы на картинах словно рассеивались, становясь неосязаемы.
При этом в его мастерской, равно как и в распорядке дня, мало что изменилось. Сульт все так же прогуливался по излюбленным местам в городе, и никто не мог понять, счастлив он или глубоко несчастен. Художнику было за пятьдесят. Возможно, сын ошибался, полагая, что отец сильно ограничивает себя в выборе натуры и красках.
Так или иначе, все это время глухонемой продолжал писать свои белые картины.
Жена по-прежнему принимала заказы: большой морской пейзаж, фрегат, застигнутый штормом, маяк на взморье. Подобные сюжеты были Сульту не в новинку, ими он кормил семью. Не успевало полотно высохнуть – Анна уносила его из мастерской.
После этого Сульт откладывал масло в сторону и возвращался к своей настоящей работе, погружая мир в белое забытье.
Испытай меня, Господь, читающий в сердце человеческом.
Пойми мои мысли, если ступил я на путь нечестья.
Наставь меня на путь истинный.
Родителям Оскар писал редко, казалось, только для того, чтобы успокоить Анну. Тон его писем был неизменно бодрый. Он совершил несколько кругосветных путешествий, как перчатки меняя корабли и капитанов. И вот он наконец сошел на берег. В Батавии, на Яве, куда ходил и дедушка на «Фаншоне».
После этого он отправился в город под названием Сурабая, расположенный на побережье, и нанялся бухгалтером к одному голландцу, владельцу многочисленных кофейных и сахарных плантаций. Климат здесь лучше, чем в Батавии, которая известна невыносимой жарой. Он весел и здоров, работает много и небезуспешно. Его месячное жалованье составляет сто пятьдесят гульденов, что, вообще говоря, не так много. Однако в перспективе, если только он останется на этой должности, оно обязательно увеличится.
Кое-кому из голландцев удалось сколотить здесь баснословное состояние на посреднических операциях, и в будущем Оскар тоже видит себя маклером. Он цепляется за любую возможность, однако не стоит уподобляться некоторым несчастным европейцам, хватающимся за любые безумные аферы. Такие компании не для него, писал Оскар. Слава богу, с головой у него все в порядке (в этом месте Анна, которая переводила письмо Сульту, рассмеялась, однако тут же прикусила губу), а работы он не боится.
В ближайшее время они вряд ли увидятся, писал Оскар. Разве годика через четыре, когда он накопит достаточно денег, чтобы открыть собственное дело на родине. И там уж можно будет готовиться к свадьбе (здесь Анна одобрительно кивнула, словно заглаживая вину за неуместный смешок), потому что только тогда и не раньше он сможет жениться на Марии. Родители должны простить Оскара за то, что редко им пишет. Он работает почти круглые сутки, а ведь невеста тоже ждет весточки.
Глухонемой следил за движениями Анны, не меняясь в лице. Он сидел на своем обычном месте за столом. Его красивое лицо скрывала тень, руки лежали на скатерти. Абель не мог понять, что отец думает об отъезде старшего сына. Разве не были они всегда чужими друг другу? Оскар никогда не интересовался тем, чем занимался отец. Еще подростком он привык говорить о нем не иначе как в снисходительном тоне.
Однако перед самым отъездом Сульт пригласил Оскара к себе в мастерскую, где они провели несколько часов за закрытой дверью наедине. Оскар вышел оттуда красным, как рак.
О чем они беседовали? Оскар молчал. Вероятно, этот разговор Сульт планировал давно. Быть может, речь шла о будущем Оскара, не исключено, что и о его спешном увольнении из военно-морского училища. В адресованных родителям письмах брата Абелю слышались заискивающие нотки, словно тот пытался в чем-то убедить не только отца, мать и Абеля, но и самого себя.
В целом тон писем оставлял у Абеля странное впечатление. Непривычно серьезный, он казался неискренним. Однако успехи Оскара впечатляли. У Абеля не оставалось сомнений в блестящем будущем брата. Голландские слова, которыми изобиловали письма Оскара, звучали как заклинания – волшебный ключ к счастливой жизни в далекой стране.
В июне, накануне праздника летнего солнцестояния, Абель увидел в газете объявление о смерти Сары. Безутешный супруг остался с маленьким ребенком на руках. Абель сидел за письменным столом, а в ушах у него отдавался гул раскачивающегося медного колокола. Тут он заметил, что газета в руках дрожит. На мгновение Абелю показалось, что он стоит на узком перешейке посреди клокочущего моря. Словно Оскар улетел в небо, пробив в нем брешь, на землю устремились мощные воздушные потоки. И на земле начался хаос.
Смерть Сары свидетельствовала, что теперь возможно все. Потому что Оскар, который был в ней виноват, ушел безнаказанным. Головокружение не проходило несколько дней. Абелю чудилось, что Земля сошла со своей орбиты и под ногами разверзается пропасть. Вскоре Абель повстречал на улице приятеля Отто, который подтвердил, что Сара покончила с собой. Она сделала это в состоянии глубокого душевного смятения.
Абель долго носил объявление в кармане. Он не мог найти в себе силы написать Оскару. Но в конце лета вырезка снова попалась ему на глаза. И тогда Абель вложил клочок газеты в конверт, на котором вывел имя и адрес Оскара в городе Сурабая. Он хотел сопроводить листок какими-нибудь разъяснениями, но мысли в голове путались. В конце концов Абеля хватило только на короткое приветствие, под которым он поставил свою подпись.
Ответ пришел спустя несколько месяцев.
Тон адресованного Абелю письма был вполне доброжелательным. Оскар писал о погоде, климате, своих делах и о том, как скучает по их совместным морским прогулкам. В конце стоял постскриптум: передавай привет шхерам и «Триумфу».
Больше ничего. Все, что Оскар успел настрочить, когда у него выдалась свободная минутка.
Абелю нравилось в Грипсхольме, он любил запах гипса, свежей древесины и разговоры с рабочими. Там он измерял, вычерчивал, стучал молотком, выпиливал, носил камень и бревна, научился штукатурить.
Физический труд избавлял от ненужных мыслей. Осеннее солнце ложилось на стены золотистыми полосами. Присев отдохнуть в высокую оконную нишу, Абель иногда видел мелькнувшего в замерзшей траве зайца или косулю. А потом пришла зима, и выпал снег, положивший конец его сезонной работе. Теперь Абелю ее не хватало. Городские улицы казались ему тесными и грязными, а воздух – слишком тяжелым. В Грипсхольм он вернулся только в марте и снова оказался в кругу знакомых реставраторов и мастеровых.
Абель чувствовал себя одним из них, хотя и не работал с ними каждый день по причине занятости в художественной школе. Весной свет стал ярче и обнаружил новые трещины в стенах. Реставраторы трогали их пальцами, обмениваясь идеями и опытом. А затем подошел черед художников. Абель взобрался на высокую приставную лестницу. Сантиметр за сантиметром обрабатывал он поверхность стены, готовя ее к нанесению краски и сусального золота.
Наконец они занялись гирляндами. Теперь Абель работал в команде резчиков и лепщиков, которые почитали его как мастера и с ухмылкой подавали нужный инструмент. Абель чувствовал себя Рафаэлем в Сикстинской капелле. Разумеется, он всего лишь воспроизводил уже созданное, но делал это как настоящий художник. Он был реставратор – тот, кто сохраняет и восстанавливает.
Эти гирлянды снились ему каждую ночь. Они извивались и качались над ним, как змеи, а он бежал, цепляясь за них, огибая острые выступы скал и гладкие края бездонных пропастей. Гирлянды постоянно ускользали из рук. Проснувшись, Абель первым делом думал, что беспокоиться не о чем. Потому что с гирляндами все давно ясно вплоть до мельчайших деталей. Он выудил их идею из сознания другого художника и теперь воплощает заново. Фрагмент за фрагментом вырисовываются их очертания, словно проступают в чьей-то памяти.
Абель хорошо чувствовал неизвестного мастера, чьей кисти следовал, чьи движения были неотличимы от его собственных. С тревогой ждал он дня окончания работ, утолявших его непреодолимое желание писать и в то же время не бывших творчеством в полном смысле слова. Осознавая последнее, Абель мучился, обвиняя себя чуть ли не в измене.
И в то же время не мог понять, кому именно изменил.
Он должен создавать собственные полотна. Однако стоило Абелю об этом подумать, как он сразу вспоминал отца и его беззаветную преданность искусству. Чувствуя на себе взгляд Сульта, Абель смущался, и краски его многообразного мира гасли одна за другой, размываясь белизной.
В апреле он взял за привычку возвращаться из школы в компании одного из своих сокурсников. Юноша по фамилии Лундгрен был сыном резчика и продолжал дело отца. Тихий и медлительный, с широким, круглым лицом, он успел зарекомендовать себя хорошим мастером и принять участие во многих реставрационных работах.
Когда же выяснилось, что Лундгрен очень любит море, но никогда не ходил под парусом, Абель немедленно повел его к «Триумфу», дожидавшемуся своего часа на все тех же деревянных стапелях. Судно следовало привести в порядок и покрасить. Так впервые в жизни у Абеля появился помощник, а когда пришло время, они с Лундгреном спустили «Триумф» на воду. Они еще не раз выходили в море вместе, хотя и не так часто, потому что у обоих на суше дел было невпроворот.
В открытом море Лундгрен цепенел от страха, ведь он ничего не знал ни о ветрах, ни о рифах и не умел плавать. С ним было иначе, чем с Оскаром.
Я пишу, чтобы понять или, может, утешиться. У Октавио Паса я вычитала один интересный индейский миф.
Когда первые люди упали с небес, говорится в этом мифе, земная кора не выдержала и лопнула. Люди не смогли заделать трещину, через которую на землю хлынул хаос. Таким образом, падение рода человеческого началось с его появления на планете Земля. И с тех самых пор человеческая жизнь неотделима от трагедии.
Это красивый миф, странный и в то же время утешительный. Мексиканские индейцы понимали, что такое отчуждение. Собственно, Библия повествует нам о том же, хотя и в других образах. Несмотря на запрет, человек вкусил от древа познания добра и зла, через что в отличие от всей остальной природы стал осознавать сам себя. Прочее творение невинно, однако человек обособился от него, чем нанес себе неизлечимую рану.
Теперь он тоскует – по чему? По остальному творению или собственной невинности? Уже в момент грехопадения человек знал, что он чужой в этом мире, о чем напрямую сказано в индейском мифе. Это он нарушил целостность Земли и ее извечный порядок.
И с этого момента он не в ладах с собой. Он принес в мир насилие. Что было до того? Лев с ягненком… Но это преступление сделало человека человеком, образом и подобием Божиим. Если бы не оно, человек не мог бы различать добро и зло, а потому насилие священно. Одновременно с ним в мир вошло прощение и милосердие. И теперь человек должен примириться с собой, вернуть утраченную целостность. Конечно же, нарушение запрета изначально входило в планы Создателя. И Господь лицемерил, когда грозил человеку смертью.
Потому что человек не умер. И змей с раздвоенным языком говорил ему правду. За это гностики, и не только они, почитали змея священным зверем. Он – предвестник преступления, рода человеческого и всепрощения. Библия лишь по-своему варьирует тему отпадения человека от природы и долгого и полного опасностей возвращения к самому себе, то есть к Богу, – мысль, вероятно, еретическая, но тем не менее.
Он создал человека по своему образу и подобию, то есть творцом. Он дал ему возможность выбирать – поступок, сам по себе исполненный великодушия, однако имевший неоднозначные последствия. И человек стал бояться сам себя. Мексиканские индейцы хорошо это чувствовали. Человек вторгся в мир насильственным образом, покинув рай, или лоно природы-матери, что не могло обойтись без родовой травмы.
То же самое происходит и в жизни каждого – в частности, в моей и дедушки Абеля. И я пытаюсь уловить момент его отпадения от себя самого. Думаю, это произошло, когда он прочитал в газете объявление о смерти Сары. Это было в июне, как раз накануне праздника летнего солнцестояния; тогда Абель почувствовал, что руки его дрожат.
Итак, молодая женщина умерла, оставив младенца на руках безутешного супруга. В квартире на Кюнгсбругатан было тихо. Родители Абеля, как всегда, уехали на острова. Вероятно, он планировал посвятить это время живописи. Абель посмотрел на свои руки. Большие и сильные, они огрубели и покрылись трещинами за время реставрационных работ в Грипсхольме.
Но в этот момент Абель увидел другое: это были руки убийцы. Да, они могли бы задушить. Абелю стало страшно. Волна безымянного ужаса поднялась откуда-то изнутри, и Абеля прошиб озноб, несмотря на июньскую жару.
Позже они с Лундгреном еще не раз выходили в море на лодке под парусом.
А потом пришел черед Эстрид.
Глава VI
Тот день Абель посвятил работе.
Он поднялся из-за стола и прошелся по комнате. В лившемся из окон свете белые простыни, наброшенные на мебель, походили на саваны. В квартире пахло смертью, и Абелю это нравилось.
Он направился в отцовскую мастерскую. Солнце ручейками растекалось по половицам. Кисти и тюбики с краской были убраны в футляры и коробки, вдоль стен стояли мольберты с чистыми холстами. Абель выдвинул один из них. Кто он такой, в конце концов, чтобы судить брата? Оскар выбрал свой путь, невзирая ни на что.
Но молодая женщина умерла. Абель почувствовал пустоту внутри, и голова снова закружилась. Именно поэтому он должен писать. Никто не может ему помешать. Абель покрепче прикрутил холст к отцовскому мольберту, достал кисти и терпентин и вытащил ящик с красками. Выбрав нужные, он решительно нанес их на полотно. Абель поступил правильно, это было единственное, что ему хотелось сделать. Он считал брата убийцей и именно поэтому должен был писать.
Он оставит школу, дом, родителей и пойдет своей дорогой, наплевав на всех.
Как Оскар, да, как Оскар.
Абель писал весь день без перерыва.
Это походило на одержимость, уже забытое опьянение. Через открытое окно с видом на пролив в комнату проникал сладковатый запах зелени. С другого берега доносились звуки аккордеона и голоса. Абель думал о том, что уничтожит глухонемого, с его молчанием и всепроникающей белизной. Он больше не боялся. Краски на холсте горели. Абель писал ландшафт, которого никогда не видел.
Здесь были и вулканы, и увешанные странными плодами доисторические деревья, и цветы. Абель думал о бесчестье Оскара и о своей любви к нему. Он работал целый день. Несколько раз Абель выходил в кладовую, чтобы отыскать там кусок селедки или огурец, а потом возвращался к холсту. И все это время его преследовал пьянящий запах смерти. Однако получившееся в результате полотно жило.
Абель отложил кисти и залюбовался картиной. Он сам не мог понять, чем она ему нравится, но она не походила ни на что встреченное раньше. Ни один человек на свете не должен был увидеть этой работы. Глухонемого это касалось в первую очередь.
Краски пылали в закатном свете. Абель сел на отцовский стул. Когда солнце село, комната наполнилась серебристым светом, и наступила белая ночь. Абель устал, как после тяжелой физической работы. Он надеялся, что Оскар, как и обещал, пробудет на чужбине не меньше четырех-пяти лет. До его возвращения Абель должен повзрослеть.
Он убрал масло и краски. На другом берегу все еще играл аккордеон. Там танцевали.
Остальное время занимали плафоны, стены и их поверхности, орнаменты, анатомия и человеческое тело, история живописи и архитектурных стилей.
Помещение было погружено в серые сумерки, потому что расположенные высоко мансардные окна пропускали недостаточно света. Углы, вплоть до потолочных балок, утопали в тени. Постоянно гуляли сквозняки, особенно зимой. Холодный ветер проникал в щели между широкими половицами. Говорили, что раньше на чердаке хранили зерно, только потом его перестроили под мастерскую. Ученики сидели каждый за своим мольбертом или с этюдниками на коленях.
Их умы занимала проблема перспективы, принципы копирования и стилизации. Молодые люди готовились стать усердными служителями искусства и хранителями традиций. Бушевавшие в Академии битвы их не трогали. Иногда в мансардное окошко стучал дождь, и стекла запотевали, от чего в мастерской становилось еще темнее. Осенью и зимой юные художники не снимали верхней одежды.
И сейчас они работали в пальто и объемных свитерах грубой вязки, некоторые – в варежках, нахлобучив на головы меховые шапки. Берлин и Париж, не говоря об Италии или Греции, были далеко. Юные художники походили на полярников. Когда дождь прекращался, становилось слышно, как их карандаши царапают бумагу.
Время от времени ученики отрывали глаза от этюдников и поднимали головы к столу в середине комнаты, на котором сидела полноватая натурщица, одетая Дианой. За спиной у нее висел колчан со стрелами, а одна рука была отведена назад, словно женщина целилась из невидимого лука. Ткань тяжелыми складками ниспадала к ногам, обутым в меховые унты. И именно эти складки, а не сама дама представляли для живописцев наибольший интерес.
Между тем натурщица уже была порядком простужена и то и дело шарила за поясом, куда заткнула носовой платок.
Когда она сморкалась, пышные плечи вздрагивали, а потом шаркала по полу ножка стола. Наконец в комнате раздался звонок, женщина спустилась со стола и, набросив на плечи жакет, поспешила к камину.
Художники тоже оставили мольберты и встали со своих мест, чтобы размять ноги и растереть окоченевшие пальцы. Они принялись шарить в карманах в поисках курительных трубок и все громче переговариваться. Наконец в ателье появился мастер, коренастый чернобородый человек с круглым животом. Он фланировал между рядами молодых людей, отпуская комментарии, давая советы, просто подбадривая.
Впрочем, в классе декораторов работали и две женщины. Одна из них, темноволосая и эмоциональная, даже курила сигару. Это была бесстрашная девушка, которая на все имела свое мнение и не считала нужным его скрывать. Она рисовала резкими, уверенными штрихами. В целом же девушки держались сами по себе и на перерыв обычно выходили в коридор, где у оконной ниши делили свои бутерброды.
Но сейчас темноволосая читала вслух текст о Диане – которую, ко всему прочему, называла Артемидой, так как ставила греческое искусство несравнимо выше римского и итальянского. Она и сама успела побывать в Греции, которая в ее рассказах представала страной античной культуры, с ландшафтами, кишащими обнаженными божествами, и лордом Байроном – которого она цитировала по-английски, – до сих пор переплывавшим Босфор.
Абель слушал вполуха. Слова «Манфред», «Мазепа» и «Каин» ни о чем ему не говорили. Он чувствовал себя необработанным куском гранита, который долго еще придется шлифовать, прежде чем он станет годен для самой нижней из ступеней храма искусства.
Тем не менее время от времени Абель поднимал глаза на другую ученицу в группе декораторов. Она сидела наискосок от него, так что он видел ее почти в профиль. Как и остальные, эта девушка была старше Абеля на четыре или пять лет. Ее звали Эстрид.
Да, Эстрид занималась с ним тогда в классе декораторов.
Абель смотрел на ее маленькое лицо и тонкие запястья, мелькавшие в рукавах шерстяной кофты. Волосы девушки были собраны в узел, однако на тонкой, бледной шее темнело несколько прядей. Серые глаза смотрели серьезно.
Абель хотел поймать ее взгляд, поразивший его своим спокойствием. О, эти озера не знали ни бурь, ни подводных течений! Они всегда оставались ясными и походили на два маяка, освещавших путь своей обладательнице. Абель обратил внимание на чистый, детский лоб и то, как Эстрид время от времени поводила плечами, словно ежась от холода, но не внешнего, а шедшего откуда-то изнутри.
Да, все выглядело именно так, будто Эстрид мерзла и ей требовалось прилагать усилия, чтобы сохранить тепло. При этом от нее веяло спокойствием, и она была красивой, как женщины на полотнах голландцев из Делфта или портретах, которые мог бы написать Сульт, если бы отдал должное этому жанру.
Работала она осторожно, вдумчиво, как будто вслед за глухонемым видела в карандашном рисунке прежде всего насильственное нарушение белизны листа. Она прикасалась к бумаге с нежностью, ее орнаменты и виньетки походили на негромкую музыку – словно одинокая флейта звучала в пустой церкви. Линии не прерывались, подчеркивая выступы арочной лепки или колонн.
При этом ее работы отличались особой четкостью контуров. Этюды Эстрид узнавались с первого взгляда, подписывать их было излишне.
Даже ее Диана, которую Абель сумел разглядеть за широкими рукавами шерстяной кофты художницы, показалась ему особенной. Набросок вышел небольшим и располагался с краю листа, а не посередине. Эстрид игнорировала громоздкость модели, выглядящей на иных рисунках карикатурно. Она сосредоточилась на основной задаче: классических складках ткани у ног богини. Меховых унт также не было. Босые ноги Дианы Эстрид словно срисовала с одного из гипсовых слепков, хранившихся в высоких шкафах в коридоре школы.
И все-таки так могла видеть только Эстрид.
Абель восхищался ее независимостью. Казалось, Эстрид не нуждалась даже в модели: все необходимое для работы она имела внутри себя и заранее знала, как это должно выглядеть на бумаге. Она словно ткала гобелен из собственных впечатлений. Абель и сам часто бунтовал против школьной манеры преподавания, отличавшейся особым консерватизмом и негибкостью. Но в работах Эстрид уважение к традиции сочеталось с творческой свободой – и в этом состояла ее загадка.
Абель часто думал об этой девушке. Он не просто восторгался ею, он почитал ее почти как святую и стыдился перед ней своей неотесанности. Школьные порядки унижали Абеля и доставляли ему немало огорчений. Но что такое была эта школа, в конце концов? Гудящий улей. Грипсхольм, вот где кипела настоящая работа!
Эстрид обернулась, почувствовав на себе его взгляд. Она посмотрела ему в глаза и покраснела. Румянец полыхнул и пропал, и девушка снова отвернула лицо. В движении она походила на ящерицу или испуганную птицу.
В этот момент Абель уловил ее аромат – свежий, с кислинкой, напоминающий запах заячьего щавеля в весеннем лесу. Абель наклонился вперед, придерживая на коленях этюдник. Но в это время темноволосая закончила свой доклад о Греции и Мазепе – что, собственно, было общего у этого украинца с греками? – а натурщица снова взобралась на стол. Абель вернулся к своей Диане.
Он разглядывал рельеф ее фигуры, со всеми его изгибами: мощный подбородок, полные плечи, линию груди и бедер. Ниспадающая складками ткань получилась у него, пожалуй, хуже всего. До сих пор Абель находил свой рисунок удачным. Теперь он казался ему бесформенным и слишком плотским. «Бить надо за такую работу», – подумал он.
Во второй половине дня серые сумерки в комнате сгустились. Грифели царапали бумагу. Натурщица кашляла, от чего ножка стола шаркала по полу. Но Абель ничего не замечал: он видел перед собой только изящную шею Эстрид и чувствовал только одно непреодолимое желание.
Больше всего на свете ему хотелось расшнуровать ботинок Эстрид и посмотреть, какие у нее ноги.
Движимый странным желанием – увидеть ноги Эстрид, – Абель стал искать ее общества.
Теперь в перерывах он шутил с дамами возле оконной ниши и несся вниз по лестнице в табачную лавку за «гаваной» для темноволосой. Светловолосой же, с серыми глазами, ничего не было нужно, и она краснела как рак, когда в очередной раз сообщала об этом Абелю.
Тогда он взял за правило прогуливаться с Эстрид по городу после занятий, чтобы ей не было скучно возвращаться домой. Так они и шли бок о бок, Эстрид и Абель. Он нес ее сумку с эскизами и коробку с красками, а иногда и зеленую папку, перевязанную черной лентой. Город всплывал на своих водах, набухали и лопались почки, светило солнце и дул ветер. Потом деревья шелестели зеленью, которая вдруг желтела и опадала, и снова все засыпало снегом, только мачты, как густой лес, чернели вдоль причалов.
Когда море покрывалось льдом, звуки вокруг смолкали. Снег лежал на крышах и мостовых, как белое одеяло. А весной на улицах снова звенели топоры и дребезжали пилы, стучали копыта, громыхали телеги. Набережные приходили в движение, разгружались лодки, топали по трапам тяжелые сапоги, в воздухе пахло рыбой и деревом.
Эстрид и Абель гуляли молча. Девушка оказалась выше, чем думал Абель, когда наблюдал за ней в мастерской. Она шла быстро. Зимой кутала голову и плечи в серую или черную шаль и не носила шляпок. Ее башмаки были разбиты, а пальто залатано, потому что Эстрид происходила из небогатой семьи. Бледное лицо оживляли блестящие серые глаза с темной каймой вокруг радужной оболочки. Тонкие ноздри прямого носа казались прозрачными.
Эстрид напоминала тихое лесное озеро. И Абель, шагая рядом с ней в таком же быстром темпе, проникался ее спокойствием. Ее общество умиротворяло.
Потому что, когда рядом не было Эстрид, в душе у Абеля словно завывал ветер. Мучившее его беспокойство если и отпускало, то лишь на время, обычно когда Абель работал руками, например в Грисхольме. А в присутствии Эстрид все бури стихали. Она мягким движением склоняла голову, и Абель чувствовал ее улыбку. Так они бродили по улицам, набережным, мостам.
Иногда их тела соприкасались. Один раз, особенно развеселившись, Абель положил руку на ее плечо. Он почувствовал тепло в кончиках пальцев и ладонях, как будто внутри Эстрид горел огонь, спокойный и ровный, как в очаге. Абель удивился.
Эстрид ни в чем на него не походила, она была другой.
Они прощались возле большого серого дома, где жила Эстрид. Дальше Абель шел один, чувствуя, как в душе снова поднимается ветер. Ветер изматывал и опустошал, и Абель ощущал мироздание как холодную, шершавую стену, о которую он обречен скрестись и биться всю жизнь.
Порой ему снились загадочные сны.
В одном из них Абель видел себя в высокой комнате, залитой солнечным светом, но без окон. Там были его отец и мать и много книг. В этом сне Абель давал кому-то странное обещание: умереть. Он должен был взобраться на высокую стопку фолиантов в потрепанных кожаных переплетах и, распустив крылья, взлететь, как птица. Именно парение в небе, кружение в воздушных потоках и означало для него смерть. Но каждый раз, когда Абель начинал восхождение, книги выскальзывали у него из-под ног, и в конце концов он падал. Отец молча наблюдал за ним, сидя на высоком стуле, одетый в пиджак из плотной ткани. А мать снова собирала книги и спрашивала сына, не желает ли он что-нибудь съесть или выпить перед очередной попыткой. Абель благодарил ее и отказывался, и тогда Анна гладила его по щеке, а в глазах у нее стояли слезы. Абель опять лез на стопку фолиантов, собственно, даже не книг, а старинных рукописей в кожаных переплетах. Наконец он спросил отца, можно ли ему прекратить попытки. Но отец только ласково улыбнулся и покачал головой.
И Абель понял, что именно Сульт дал ему это трудное задание. Но умереть таким способом у Абеля никак не получалось. Он снова обратился к отцу: нельзя ли сделать это как-нибудь иначе? Но Сульт смотрел на него кротким взглядом и молчал. Его лицо светилось непонятной радостью и было очень красиво. Тогда Абель нащупал в кармане веревку и надел ее на шею. Он медленно затянул петлю. Веревка оказалась тонкой, и Абель ее почти не чувствовал. Все стало гаснуть, и фигуры родителей исчезли. Вскоре Абель видел только их лица, излучавшие тот самый свет, который заполнял комнату. В конце концов и сам Абель погас, как свечка, и все погрузилось в темноту.
В этот момент Абель проснулся. Он помнил сон настолько отчетливо, словно все это происходило с ним наяву. Абель решил, что речь шла о какой-то его вине, но не мог понять, в чем она состояла. Сон показался ему красивым, но оставил неприятное впечатление.
Наконец настал момент, когда Абель увидел ноги Эстрид.
Летом, после второго года обучения в школе, она приплыла к нему из города на пароходе. Как всегда, Абель проводил каникулы с родителями в шхерах, на этот раз – близ Линдальсюндета. Эстрид сошла по трапу с зеленой папкой под мышкой. На ней было легкое хлопковое платье и шляпка, в руке девушка держала сумочку. Увидев Абеля, она покраснела и улыбнулась, показав мелкие белые зубы.
В ее глазах отражалось солнце. Эстрид спотыкалась на сходнях, поэтому Абелю пришлось взять ее за локоть. На узкой лесной тропинке, по пути к дому, который сняли родители, Абель ее поцеловал. Губы Эстрид пахли лесом: заячьим щавелем, папоротником и влажной землей. Ее щеки оказались теплыми, а платье – прохладным и свежим. Анна сидела на ступеньках и лущила горох. Увидев Эстрид, она отставила миску и обняла гостью.
– Должно быть, вы успели хорошо подружиться, – заметила она, выслушав восторженный рассказ Абеля об Эстрид.
Девушка покраснела еще больше и посмотрела на Абеля, все еще державшего в руке ее сумочку. Он рассмеялся, чем окончательно смутил Эстрид, которая опустила глаза и прикрыла лицо рукой. Сцена вышла настолько комичной, что в конце концов расхохотались все трое.
Тут из-за угла дома появился отец, который при виде их веселых лиц тоже заулыбался. Он поцеловал Эстрид в обе щеки, как дочь или близкую родственницу. Потом достал из кармана веточку с двумя вишенками и повесил на ухо Эстрид, как сережку.
Так Эстрид вошла в дом. Словно то, о чем между ней и Абелем не было сказано ни слова, решилось само собой.
Во время обеда в беседке между Анной и молодыми людьми завязался оживленный разговор. Все это так не походило на молчаливые трапезы в компании глухонемого. Но Эстрид не забыла о нем и время от времени кивала и улыбалась Сульту.
Абель заметил, как ткань ее платья – серая, в мелкий белый цветочек – натягивается на груди, когда Эстрид выпрямляет спину, и удивился, что не замечал этого раньше. До сих пор, во время их прогулок по городу, формы Эстрид скрывала кофта или пальто.
Ее груди оказались маленькими и круглыми. Когда Эстрид расстегнула две верхние пуговицы и подставила лицо солнцу, Абелю бросилась в глаза ямка в основании ее шеи. Он подумал, что именно оттуда исходят лесные запахи Эстрид. Но сколько бы ни смотрел Абель на девушку, всякий раз его взгляд останавливался на ее груди.
Ее глаз он не видел, их прятала тень от шляпки.
После обеда отец захотел показать Эстрид свои эскизы. Он казался непривычно веселым, когда раскладывал их перед ней на столе. Оживленно объяснял на пальцах выбор темы, главную задачу той или иной работы и исходные моменты сюжета: где располагается источник света и откуда дует ветер. Потому что все это необходимо знать уже на стадии наброска.
Это было во время его увлечения белым цветом, растворяющим все остальные. Но в своих замечаниях по поводу увиденного Эстрид словно бы не заметила этого. Она рассуждала о четкой, хорошо прочувствованной композиции, о необычном сочетании красок и фантастических переходах одной стихии в другую. Обычно молчаливая, она оживилась не на шутку и будто совсем забыла об Абеле, который переводил их разговор, переходя то на слова, то на жесты.
Наконец отец захотел посмотреть работы Эстрид.
Она робко возразила, но Абель уже пошел за папкой, которую девушка по его просьбе взяла с собой. Разумеется, ей хотелось узнать мнение Сульта о ее рисунках. Она дрожала от волнения, пока Абель развязывал тесемки на папке, а потом протянула Сульту кипу листков.
Пока он просматривал их один за другим, Эстрид сидела в оконной нише, подтянув колени и отвернувшись в сторону сквозившего между березками моря. Она не решалась смотреть на Сульта и не повернула головы, даже когда Абель начал переводить. Как и предполагал Абель, отцу пришлось по душе то, что делала Эстрид.
Сульт говорил об уверенности ее руки, о смирении и спокойствии ее стиля. Эстрид слушала, глядя на свои колени.
Но потом отец вдруг спросил ее, чего она боится. Только тогда Эстрид повернула голову и посмотрела сначала на Абеля, а потом на глухонемого. А тот продолжал: она еще недостаточно созрела как мастер, потому что не может подчинить себе свой темперамент. Художник должен уметь управлять и пользоваться им. Разумеется, сама Эстрид уже присутствует в своих работах, но будто не может на что-то решиться. Не надо бояться себя, улыбнулся Сульт.
Абель запнулся, пытаясь подобрать нужные слова. Потому что о нем Сульт никогда не говорил ничего подобного. Юноша был ошарашен, сбит с толку. Он подумал, что нащупал то самое игольное ушко, в которое не мог пролезть по причине своей неуклюжести. Но если Абель был для этого ушка слишком грубой и толстой ниткой, то Эстрид, по мнению Сульта, – слишком мягкой. И он призывал ее стать жестче.
Девушка выслушала все очень внимательно. Она сказала, что добивается именно того, чего требует от нее Сульт. Ни больше ни меньше.
Лицо отца просветлело. Абель понял, что ответ Эстрид ему понравился.
После кофе родители пошли отдыхать, а Эстрид и Абель отправились покататься на лодке. Жара еще не спала, вода отражала небо и край леса. Абель сидел на веслах, тишину нарушал только плеск воды.
Эстрид сидела, обхватив колени руками. Ее голова заслоняла солнце, которое теперь стояло низко, от чего волосы девушки походили на светящуюся корону. Рядом лежала шляпа с белой лентой вокруг тульи. Лицо Эстрид сияло. Когда Абель бросил весла, чтобы отдохнуть, стало слышно, как плещется в море рыба. Лодка пахла дегтем и нагретым солнцем деревом. Эстрид сказала, что она в восторге от Сульта и Анны.
Ей льстило внимание Сульта к ее работам, ведь Эстрид считала его выдающимся художником, чья слава еще впереди. Абель кивнул. Когда они приблизились к другому берегу пролива, за спиной Эстрид нарисовались склоненные к воде ветки молодых березок. Сюжет складывался восхитительный: Эстрид, сидящая на фоне зелени, обхватив руками колени, и с золотистым венцом волос на голове. Абель замер, пытаясь сохранить его в памяти.
Лодка качнулась. Вода по обе ее стороны походила на черное зеркало, по поверхности которого скользил солнечный свет. Абель еще не знал, что эта картина – Эстрид в лодке на фоне листвы – останется с ним надолго. Она запечатлелась в его сознании и не раз потом всплывала перед глазами, причиняя ему страдания. Я читала об этом в письмах, которые дедушка посылал своей матери с Явы и Борнео.
Абель отдыхал и любовался девушкой, а она молчала и тихо улыбалась. Так они смотрели друг другу в глаза, а лодка покачивалась. Абелю пришло в голову, что тишина, которая живет внутри глухонемого, не должна пугать Эстрид. Она сродни ее собственной.
Но Эстрид и не думала ничего бояться. В ее молчании не было ничего, кроме покоя. В этот момент Абелю захотелось, чтобы Эстрид стала его женой. С ней он забыл бы и о своей неприкаянности, и о беспокойном тиканье часов внутри. Впервые Абель подумал, что это смерть преследует его, скалясь из тишины небытия, зияя глазницами черепов из груды костей в катакомбах.
Но тишина Эстрид была другой: в ней чувствовалась свежесть живительного источника.
Несколько энергичных движений – и они причалили к берегу. Снасти заскрипели. Абель вытащил лодку на берег и вышел в березовые заросли, держа Эстрид за руку. Стоял полный штиль, по воздуху разливалось тепло. В тот день Абель еще не раз поцеловал ее, наслаждаясь запахом травы и влажной земли. В том, что он чувствовал, не было ни тени вожделения, только бесконечная нежность, и это удивляло его самого.
Эстрид была ему как сестра или подруга детства.
Она краснела и улыбалась, когда Абель гладил ее по волосам и щекам. Она обнимала его, великана, и прижималась к его плечу. В этот момент внутри Эстрид что-то поднималось, словно легкий бриз пробегал по озерной глади. В смятении она касалась пальцами лица Абеля, и он целовал ее.
А потом Абель взял Эстрид за руку, и они снова спустились к воде. Он хотел сохранить их отношения в чистоте. Эстрид, как всегда, оставалась невозмутимой.
На берегу она велела ему отвернуться. И когда Абель снова посмотрел на нее, она стояла перед ним босая и без чулок. Так Абель впервые увидел ее ноги. Эстрид зашла в воду по щиколотку и принялась плескаться, а Абель прилег в траве неподалеку. Наигравшись, девушка опустилась рядом с ним.
Ее ноги оказались крепче и сильнее, чем он думал, с мускулистыми сухими лодыжками. Пальцы с обкромсанными ногтями были одинаковой длины. Ступни Эстрид совсем не походили на гипсовые слепки, что хранились в высоких шкафах в коридоре художественной школы. Они предназначались не для любования, а для дела и могли бы принадлежать юноше, но достались Эстрид.
Не такими представлял их себе Абель, когда разглядывал ее белые от холода запястья и тонкую шею в погруженной в серые сумерки мастерской. Он был ошарашен, обманут – смешное чувство. Он стыдился своей ошибки. Тут Эстрид наклонилась и осторожно промокнула ступни подолом юбки – и в этом движении было столько грации, что Абель невольно залюбовался.
Он опустился перед Эстрид на колени и принялся растирать и целовать пальцы на ее ногах, одновременно нежные и сильные.
Солнце почти зашло, и краски залива гасли одна за другой. Эстрид стала мерзнуть, и молодые люди поплыли домой.
Уже после того, как она уплыла от них на пароходе, Абель как-то раз спросил мать, не кажется ли ей, что Эстрид будет ему хорошей женой. Это было после праздника летнего солнцестояния, они сидели в беседке. Сирень уже отошла, и ее соцветия висели поблекшими, бурыми лохмотьями. Мать что-то вязала – салфетку или просто прихватку для кастрюли.
Анна ответила не сразу. Она рассмеялась, положила работу на колени и, качая головой, потрогала увядшую гроздь сирени, будто сокрушалась о том, что лето кончается. Только после этого она сказала, что Эстрид будет хорошей женой кому угодно, потому что она на редкость красивая, умная и добрая девушка.
Но Абель настаивал, он повторил вопрос. Разве он сделал Эстрид предложение? – поинтересовалась Анна. Нет, ответил Абель, он захотел узнать, как мать оценивает его шансы. Анна пожала плечами. Эстрид старше него, ведь так? Ей уже двадцать три или двадцать четыре, в то время как Абелю едва сравнялось девятнадцать. Он возмутился: уж не считает ли она его недостаточно взрослым для женитьбы?
Некоторое время Анна внимательно смотрела на сына. Потом ответила, что есть вещи, о которых не принято ни с кем советоваться, потому что о них знает только твое сердце. А его никто не видит, кроме тебя. А если человек все-таки об этом спрашивает, значит, его сердце пока молчит. Поэтому здесь она Абелю ничем помочь не может. В тот день, когда Абель скажет ей, что его женой должна стать Эстрид и никто другой, она примет ее как родную дочь. Но не раньше.
Слишком много страданий причиняют нам поспешные решения, добавила Анна и вернулась к работе. Тем самым она закрыла тему. Абель притих.
Вокруг стояло лето в самом разгаре. В высокой траве пенился дягиль, на полянах ковром расстилался клевер, алели, сверкая на солнце, цветки лесной герани, ближе к берегу желтела терпкая пижма. Но Абель ничего этого не видел: он опустил глаза и слушал, как чуть слышно звенели спицы в руках Анны.
Он чувствовал, как у него внутри снова задувает ветер. Неужели он так никогда и не уляжется?
А время было неспокойное. Многие в поисках заработка подались в города, иные – еще дальше, и устраивались там, кто как мог, на окраинах, в трущобах. Бесконечные вереницы мужчин, женщин и даже детей чуть свет тянулись через заводские проходные и возвращались обратно только с наступлением сумерек. Ветер теребил застиранное белье, наброшенное на ветки вокруг их убогих жилищ, срывал с петель плохо навешенные ставни и двери, насквозь продувал дощатые хижины, колыхал бурьян над брошенным инструментом из дерева и металла, которому не нашлось места в новой жизни.
Многим происходящее казалось неслыханным. Новое, как это часто бывает, опустошало сердца и выбивало почву из-под ног. Потому что люди оставляли то, что было им дорого, и отсеченные части, как отрубленные конечности, продолжали болеть. Кроме того, все перемещались вместе со своими старыми обычаями и привычками, которые плохо подходили к новой жизни. В людях продолжали бушевать все те же страсти, их мучили старые тревоги, а потому они теряли всякие ориентиры и уже не понимали, к какому миру принадлежат.
Их души были открыты всем ветрам и напоминали плохо утепленные дома. Новые мысли заступали место старых, воздвигались новые храмы, из тоски по лучшей жизни рождались новые псалмы и гимны. Но в них было забвение, а в нем жила боль, которая прорывалась наружу не сразу, терпеливо дожидаясь своего часа.
Неистовствовали бури, бушевали ураганы, и трудно было предсказать их направление и последствия. Многие, подобно глухонемому Сульту, исследовали их исходные причины. Но «кто наблюдает ветер, тому не сеять; и кто смотрит на облака, тому не жать»[29] – что мне возразить против этой истины? Единственное, что я могу сказать: никому не укрыться от ветра, несущего с собой перемены.
Однако подобно тому, как бриз, морщащий морскую гладь, не колеблет камень, ветры перемен оставляют в разных сердцах неодинаковые разрушения. Все зависит от конкретных обстоятельств.
Прошло почти два года, прежде чем Абель получил очередное письмо от брата. Из послания следовало, что дела Оскара вовсе не так блестящи. Поначалу Абель ничего не заметил. Оскар, по своему обыкновению, шутил, спрашивал, не забросил ли Абель школу и какова она, эта Эстрид. Но между размашистых тесных строчек сквозило что-то еще, что нагнетало беспокойство Абеля от слова к слову, пока наконец, перевернув страницу, он не прочитал главного: Оскар болен.
Его мучили приступы странной лихорадки, каждый раз накатывавшие внезапно. Вероятно, ничего серьезного, писал Оскар, хотя порой ему бывает трудно устоять на ногах. А картина, которую он наблюдает по утрам в зеркале, и вовсе неутешительная: это сам дьявол пялится на него оттуда или смерть, потому что под прозрачной кожей просвечивает череп.
Друзья советуют ему вернуться домой.
Однако Оскару не следует делать это, во всяком случае – сейчас. Для начала он должен позаботиться о небольшом капитале, который наскреб с таким трудом, – например, поместить его в ценные бумаги. Заодно избавиться от пары-тройки парней, которые лебезят перед ним, однако не упустят случая нанести удар исподтишка. Так что кое-кому будет жарко, пообещал Оскар.
Перечитывая эти строки, Абель чувствовал кое-что еще: смертельную усталость, словно Оскар задыхался, убегая от кого-то. Что его так изводит, одиночество? Ведь он намекал – как бы между прочим, но тем не менее, – что скучает по брату. «Иногда мне жаль, что рядом со мной нет тебя», – писал Оскар. Это было нечто новое. Так что же произошло?
И по мере того как Абель снова и снова пробегал глазами листок, недосказанное, скрытое на втором плане, проступало все явственней. Сидя за мольбертом в художественной школе, он уже отчетливо представлял себе лицо брата – красное от лихорадки и с каплями холодного пота на лбу. Оскар пыхтел, как будто за ним кто-то гнался. Неужели и вправду смерть?
Занятия были в самом разгаре, чуть слышно скрипели карандаши, товарищи сосредоточенно работали, а в душе Абеля поднимался необъяснимый ужас, так что скоро стало трудно усидеть на месте. Он заметил в глазах Оскара знакомый огонек, тот самый, что пульсировал там много лет назад, во время одной незабываемой сцены. В памяти всплыло, как глухонемой в рубашке, забрызганной краской, колотил кулаками в стены, будто сошел с ума, как бушевал, извергая леденящие душу звуки, которых сам не мог слышать. Абель вспомнил дикие глаза Анны и их с Оскаром, прижавшихся друг к другу в темном углу под столом. Он думал, что они с братом должны в такой момент поддержать друг друга, но Оскар схватил его за шею и несколько раз ударил лбом об пол, так что выступила кровь. Вероятно, он сам не понимал, что делает. Тогда в глазах брата и заиграли эти огоньки, словно два оскалившихся хищных зверька.
Но Оскар отвел взгляд, и зверьки спрятались. Больше Абель их никогда не видел. И вот сейчас, во втором письме брата из Сурабаи, Абель снова почувствовал их присутствие. Они скалили острые зубки, просовывая злые мордочки между завитками букв, и Абель уже знал, кто улыбался Оскару из зеркала.
Он один видел это.
Анна не замечала зверьков, потому что Оскар все время отводил взгляд в сторону. Он рано повзрослел и отпустил усы, которые приглаживал указательным пальцем. Он ухмылялся, блестя глазами, и слова извергались из него потоком, непослушные, как горные козы.
И еще: Оскар приносил домой деньги, которые Анна прятала в карман юбки. И когда она спрашивала его откуда, Оскар хватал ее за талию и начинал кружить там же, у очага, так что у Анны все плыло перед глазами. А если она проявляла настойчивость, поднимал ее в воздух, так что мать смеялась и визжала.
И при этом ни разу ей не ответил.
А потому, продолжал Оскар в письме, которое на этот раз было не просто приветом, но имело вполне практическую цель, вполне вероятно, что через полгода или позже он прибудет домой на лечение. Но не от лихорадки, в которой никто ничего не понимает, а от другой болезни, которая имеет вполне определенное название – дизентерия. По-видимому, у него особо тяжелый случай тропической дизентерии.
И он хочет, писал далее Оскар, чтобы брат в осторожных выражениях подготовил родителей к тому, что их старший сын не совсем здоров. О лихорадке им знать не обязательно, а вот о дизентерии надо рассказать. И еще Оскар был бы благодарен Абелю, если бы тот расспросил знакомых, есть ли среди стокгольмских докторов более-менее сведущие в тропических болезнях.
С братским приветом, Оскар.
Абель ответил, и в следующие несколько месяцев между братьями завязалась оживленная переписка. Но в этих письмах Оскар был такой, как обычно. Страх выветрился. Он рассказывал обо всем, что приходило в голову в редкие минуты, свободные от конторской работы. И в первую очередь, конечно, о том, что могло быть интересно Абелю.
Оскар описывал, не без тайного умысла, насколько понимал Абель, красоты яванской природы, отмечая, что здесь есть чем поживиться живописцу. О возможностях, которые открываются для европейца в этой стране, об особенностях местного судостроения и мореплавания и о многих удивительных обычаях народов архипелага. Единственное, о чем он больше никогда не упомянул, – это о своей лихорадке.
А Абель, который последний год занимался в декораторском классе, делал большие успехи в живописи. Мастер отметил, что он на редкость талантлив. Абель навещал Эстрид и ее мать, живших на Брюннсгатан, и познакомился с братом Эстрид Иваром, таким же милым и спокойным, как и его сестра. Вскоре они с Иваром подружились, и вопрос об их Эстрид будущем встал особенно остро.
Зимой в их отношениях с Эстрид наступило затишье. «Вероятно, это к лучшему», – думал Абель. Эстрид, похоже, не особенно расстраивала его медлительность. Тем не менее именно теперь, похоже, все прояснилось окончательно. Они принадлежали друг другу. Абель понял, что нужен Эстрид. До сих пор, встретившись с ним взглядом, она краснела, и в глазах у нее появлялся радостный блеск.
Но картины вроде той, что он написал, читая объявление о смерти Сары в мастерской отца, больше не появлялись. Тот пылающий пейзаж Абель выставил на чердак и с тех пор к нему не возвращался. Теперь у него внутри снова завывал ветер и мучил, опустошая душу и раздувая злобу на Анну и Сульта.
Абель хотел писать, но словно выбирал объездной путь, не вполне уверенный в том, стоит ли ему это делать. Разве не потому он медлил, ничего окончательно не решая с Эстрид? Как ему было вырваться на свободу из сетей необходимости, найти ту единственную точку, опершись на которую он смог бы творить, давая выражение всему необъяснимому и темному, что таилось в его душе? Как ему было достичь свободы и примирения с самим собой?
И чем было ему усмирить этот бешеный ветер?
В феврале вернулся Оскар.
Город стоял пустой и серый. На домах и оградах тонким слоем лежал снег, и ветер сдувал его с воем, словно срывал кожу. Гранит и железо испускали холодное серое свечение. Сползая с крыш, льдистая корка закручивалась вокруг краев, оставляя на стеклах и рамах серо-белые пятна и полосы. Несмотря на холод, море еще не сковало льдом, и город лежал, окруженный черной шевелящейся массой.
Оскар прибыл поездом из Амстердама, и все семейство вышло встречать его на вокзале: отец, мать, Абель и даже дедушка. Они пришли слишком рано. Анна стояла в поношенном черном пальто, прижав к груди сложенные в замок руки, слезы на ее ресницах быстро превратились в ледяные жемчужины. Глухонемой вглядывался в даль, опираясь на трость и щурясь от холодного ветра.
Абель поддерживал деда под локоть. Старый капитан страдал подагрой и нетвердо держался на ногах. Не так уж часто выезжал он в город последние несколько лет, но сегодняшний день – особенный. Внук вернулся из краев, которые сам Старина знал вдоль и поперек. Им было о чем поговорить.
По настоятельной просьбе брата, как позже узнал Абель, невеста не явилась. Оскар боялся обнаружить свою болезнь в ее присутствии. Он вышел из дальнего вагона, но так выделялся в толпе, что его сразу заметили. Оскар двигался неуклюже, волоча за собой тяжелую кожаную сумку, и был не по сезону легко одет. Абель тотчас побежал ему навстречу.
Оскар похудел, загорел и постоянно кашлял. Тем не менее, по своему обыкновению, так и сыпал шутками. Когда он обнял Абеля, тот почувствовал чужой, экзотический запах. Оскар схватил Анну и поднял ее в воздух, как бывало раньше, а потом с молчаливой улыбкой остановился напротив Сульта. Отец обнял сына за шею и пристально посмотрел ему в глаза. И Оскар выдержал этот взгляд, все так же улыбаясь.
Но и отец улыбался. Он снял с головы шапку и нахлобучил ее на макушку Оскару, потому что сын вернулся домой без головного убора. А Старина, шагая рядом с внуком по перрону, все время похлопывал его по плечу.
Я хорошо представляю себе эту маленькую группу. Им не пришлось долго идти от вокзала до Кюнгсбругатан. Но стоило свернуть на улицу, как в лицо ударил холодный ветер, осыпая иголками льда. Облако снега то клубилось, но вдруг вытягивалось и неслось вперед, рассыпаясь колючими искрами, словно готовило дорогу кому-то, кто следовал за ним. Но город был пуст, будто жители покинули его на время зимы.
Оскар ругался, отворачивая лицо. От метелей, по крайней мере на время странствий, он был избавлен. Как вообще человек может обитать в таком климате? Анна весело смеялась, поддерживая его за руку. Он вернулся и выглядел здоровым, ее долговязый мальчик.
Оскар был тот и не тот. В его глазах что-то словно умерло или погасло. Абель не знал, объяснялось ли это дизентерией, лихорадкой или чем-то еще, о чем Оскар не говорил, но взгляд брата показался ему странным, каким-то постаревшим, поблекшим.
В больнице, куда Оскар лег на обследование, Абель навещал его как можно чаще и с жадностью слушал его рассказы. Оскар говорил тихо, стараясь не мешать другим больным. Он лежал, откинувшись на подушках и обхватив руками затылок. Время от времени глаза его блестели. Он хвалился, как быстро смог приспособиться к новой стране и ее обычаям, как вовремя сумел уловить возможности, которые она предоставляет предприимчивому европейцу.
Оскар то сливался с Явой, то держал дистанцию, в зависимости от обстоятельств. Он взвесил все «за» и «против», тщательнейшим образом рассмотрел все возможные варианты. Он умел быть льстивым и держать удар – и дела действительно пошли в гору. По правде сказать, он из кожи лез, чтобы войти в круг яванских маклеров. И это оказалось не так просто, там с подозрением косятся на новичков.
Он еще себя покажет. Только за последние полгода Оскар получил приглашения от трех торговых домов, и все это – очень влиятельные компании. Однако это не согласовывалось с его планами, он хотел открыть собственное дело. И они об этом знали, поэтому его уговаривали. Но Оскар уже придумал название. «Шведская Ост-Индская компания», – он произнес это, смакуя каждое слово.
Почему бы и нет? Да, претенциозно. Но он первый, в конце концов, к чему скромничать? Дело, разумеется, большое, и придется попотеть, тем не менее Оскар не сомневается, что у него все получится. Он наладит торговое сообщение между родиной и новой страной. В конце концов, он хорошо начал. Кофе, сахар, специи, копра и фосфат – оттуда. Отсюда – железо, целлюлоза и бумага. Не так уж мало, правда?
Оскар рассмеялся. Визиты Абеля его оживляли. Он любил говорить о своих планах, пересыпая длинные монологи риторическими вопросами, вроде «А почему бы и нет?», «А что мешает?», «Совсем не глупо, ты не находишь?», «А чем я хуже?». И Абель подключался к обсуждению проектов, заражаясь его энтузиазмом.
Каждая реплика сопровождалась странным гортанным звуком, означавшим, судя по всему, доверительность. Оскар объяснил, что перенял его от голландских колонистов, и теперь ему трудно избавиться от этой привычки. Так говорят в яванских деловых кругах, в банковских конторах. Этим звуком голландцы делят речевой поток на отрезки, сообщая ему энергию и напряженность.
Потому что, вздыхал Оскар, он успел прочно войти в эти круги. Он стал их частью, акклиматизировался, насколько это было нужно, чтобы никто больше не посмел считать его чужаком.
Два года – достаточный срок для обучения. Теперь этот срок окончен. Пришло время заняться своим делом. «Шведская Ост-Индская компания», – Оскар снова попробовал фразу на язык и тут же рассмеялся, как будто все, сказанное до сих пор, было шуткой.
Но Оскар рассуждал всерьез, и Абель знал, что брат уедет навсегда. Он нашел свое место. Если он и вернется, то богатым, влиятельным человеком. Абель почувствовал, как его душит зависть, потому что собственное будущее представлялось ему жалким, тяжелым и беспросветно мрачным. Когда он сказал об этом брату, Оскар снова рассмеялся. «Так поехали со мной», – подмигнул он.
Но Абель покачал головой: нет, ему надо писать.
Как-то раз Абель застал возле койки Оскара Марию – девушку с лучистыми карими глазами.
Свет проникал через высокие мансардные окна, наполовину задернутые гардинами. Снаружи все еще шел снег. Вокруг Оскара на койках лежали другие больные – бесформенные серые тюки. Появление здесь Марии было подобно солнцу. Собственно, посторонним женщинам запрещалось входить в мужскую палату, но эта девушка могла уговорить кого угодно.
Она походила на красивую птицу. Витавший над койками тонкий аромат духов заставлял на время забыть о простынях, стиранных хозяйственным мылом. При малейшем движении Марии на ее запястьях звенели браслеты, а на шее переливалось ожерелье. Перед Оскаром она всегда хотела выглядеть красивой.
Когда она смеялась над анекдотами Оскара, ее глаза блестели, отражая мерцающий шелк блузки. Мария происходила из богатой семьи и могла позволить себе красивую одежду. Поэтому она сидела на краю койки, как большая тропическая птица или роскошный цветок.
С ней Оскар был в своей стихии. Он рассказывал смешные истории, и они вдвоем хохотали до упада, пока какая-нибудь медсестра не одергивала их строгим взглядом, прижав палец к губам. Иногда Мария доставала из сумочки маленькую бутылочку с вином и подносила к губам Оскара, прикрывая его собой. Это задавало истории новый толчок, и оба снова заливались смехом, который Мария резко обрывала – боялась, что ее выставят из палаты за нарушение порядка.
Но и это все Абель воспринимал совершенно серьезно.