Наблюдающий ветер, или Жизнь художника Абеля Плейель Агнета
Иногда, по окончании занятий в монастырской школе, Тинеке и Кристиен отправлялись в прохладную классную комнату. Девушка садилась за парту и, подперев рукой румяную щеку, вспоминала свои школьные годы: ветреные зимние дни на побережье, запах угля, свежей рыбы и хлеба и витающих в прозрачном воздухе снежных мух.
Сжимая в руке перо, девочка осторожно выводила голландские буквы. И каждое слово и фраза приближали ее к отцу, потому что Кристиен ни на минуту не забывала о солдате и ждала его каждый день. Ее движения были по-прежнему неуклюжи, как у копошащегося в глине гиппопотама, однако здесь ее медлительность оказывалась как нигде к месту. То, что до сих пор считалось ее недостатком, обратилось в достоинство. Терпение и усердие стали ей лучшими помощниками в освоении грамоты.
А потом Тинеке рассказывала ей – простыми, крестьянскими словами, как и сама слышала в детстве – легенду о добром Иисусе и Его смерти на кресте. Так Кристиен узнала о чудесах и многих хороших людях: праведнике Ное, царе Давиде и Симоне-Петре, а также о злых и коварных, вроде Иуды Искариота.
Все это мешалось в сознании девочки со сказками, которые она слышала раньше. Так Иуда обретал черты кранина и его хитрый прищур. Когда-то кранин повредил себе глаз и навсегда остался кривым, и, поскольку до той поры он напоминал Кристиен обезьяньего бога, стало ясно, что он происходит из царства, которым правит Иуда Искариот. А добрый Иисус, напротив, имел лицо храброго Арджуны и так же сжимал в руке разящий меч – здесь Кристиен снова представляла себе солдата, прорубающего просеку в джунглях.
Иисус Христос дал пригвоздить себя к кресту, но потом, как и Арджуна, обманул врагов и возродился в новом, более грозном облике, с пылающими от гнева глазами и сверкающим мечом в руке. Он, как и отец Кристиен, направо и налево рубил вражеские головы, которые в потоках крови превращались в отвратительных крокодилов и жаб.
Но Иисус, как и голландский солдат, вернется за своими детьми под звуки медных труб и грохот гонгов. И тогда великаны и фарисеи содрогнутся от страха в своих берлогах, потому что настанет Судный день.
Не раскаявшиеся в грехах поползут по земле, подобно змеям, и оденутся в перья и чешую, но меч Иисуса все равно настигнет их, даже старую кухарку, и по земле потекут реки крови. А потом Иисус устремится в небо вместе со своим воинством, и на краешке его плаща, как виноградные гроздья, будут висеть верные, в числе которых окажутся Тинеке и Кристиен, и тогда наступит новое время.
Тинеке описывала его, не жалея красок. Вместе они войдут в райские жилища, у стен которых плещется теплое море и зеленеют польдеры со стадами тучных коров, а ветви деревьев гнутся под тяжестью яблок. Там живет Дева Мария, небесная мама Тинеке. Но ведь Тинеке и Кристиен – почти сестры.
Когда уроки заканчивались и письменные принадлежности запирались в шкаф, Кристиен продолжала выводить буквы пальцем на пыльной земле за хозяйственными пристройками или возле очага.
Дом. Дерево. Лошадь. Я.
Она стала рассеянной и просыпала хворост на землю. Так долго вымачивала в воде траву для лошадей, что та становилась несъедобной. Но когда повариха или кто-нибудь из конюхов набрасывались на нее с упреками, девочка робко отходила в сторону, словно была ни при чем.
Это все слова и Тинеке. Но прежде всего слова, потому что именно они придавали душе и мыслям контуры. Без них Кристиен не существовало. Каждый человек должен обозначить вокруг себя невидимую границу, без которой нет ничего, кроме неопределенности и тумана.
Иисус Христос добр, но и он проникается презрением к людям, чьи души бесформенны и беспросветны. Потому что и он иногда выходит помериться силами с демонами и грешниками, подобно Арджуне, сразившемуся с семью великанами. «Вот почему так важно писать», – размышляла Кристиен.
И это приносило результаты.
Девочка впитывала грамоту как губка. Она выводила пальцем буквы и чувствовала, как в нее проникают слова. Даже кухарка удивлялась: никто из слуг, кроме кранина, не умел писать по-голландски. Старуха сидела у очага, подперев рукой щеку, но ее слабые глаза постоянно косились в сторону маленькой «индо».
Однажды кухарка даже назвала ее «нонни», что означает «маленькая госпожа». Девочка удивленно вскинула голову, но промолчала и вскоре вернулась к своему письму.
Но обе они знали, что в этом случайно вылетевшем слове заключена правда. Оно лишь подтверждало то, что и без того было ясно всем.
Потому что девочка, которая писала голландские слова, принадлежала миру белых сестер. Отныне повариха стала терпимее относиться к маленькой «индо». Окружавшая Кристиен атмосфера всеобщей неприязни постепенно рассеивалась.
«И все это слова», – думала малышка.
Кухарка сидела на земле. Дым ее очага поднимался вверх, к просвеченным солнцем листьям бананового дерева. Уперев локти в живот, старуха в задумчивости потирала пальцами лоб. Ее волосы были совсем белыми. Когда-то давным-давно один человек острым ножом вырезал ее сердце и бросил его в море. Старуха подняла голову, уставившись куда-то в пустоту.
Она должна считать себя счастливицей, что белые сестры так долго держат ее на службе. Потому что, если однажды они захотят от нее избавиться, ей некуда будет идти. Поэтому кухарка и считала себя счастливой.
Тем не менее больше всего на свете ей хотелось бы умереть.
Так, за делами, незаметно село солнце, и девочка поднялась, чтобы отправиться на вечернюю молитву. Теперь она не сомневалась, что солдат за ней вернется. Он сделает, как обещал.
Но дружба с Тинеке оказалась недолгой.
Тоска по дому продолжала мучить девушку, даже занятия с неуклюжей «индо» не смогли ее преодолеть. Она глубоко въелась в душу юной послушницы и, когда та уже думала, что поборола ее навсегда, дала о себе знать в виде болезни.
Поначалу думали, что это дизентерия, которой мучились в этих широтах почти все белые. Однако лечение не помогало. Состояние Тинеке ухудшалось. Кожа ее высохла, испражнения стали красными от крови. Глаза помутнели, словно покрылись матовой пленкой.
Потом на руках и животе девушки появилась сыпь. Тинеке часто рвало, поэтому она перестала выходить из спальни даже днем. Кристиен напрасно ждала ее на лестнице.
Опасаясь за жизнь Тинеке, сестры решили отправить ее за море. Для юной послушницы это означало поражение, которое она сильно переживала. Однако даже это не могло заглушить ее радости от предстоящего свидания с домом. Когда же Тинеке оглядела свое бледное, костлявое тело в постели, ей стало по-настоящему страшно. Она не хотела умирать.
Тинеке лежала на койке, сложив руки на груди, и плакала от счастья. Душой она уже переместилась домой и гуляла рядом с Девой Марией, своей небесной матерью, по райскому саду. Тинеке больше не было в монастыре, а потому ее прощание получилось коротким. Она едва успела собрать пожитки и, конечно же, и не подумала напоследок повидаться со слугами. Двуколка со всеми узлами и сумками уже ждала во дворе, когда сестра Аннике вдруг напомнила об «индо». Она проводила Тинеке к пристройке, где жила девочка, но той не оказалось на месте. Тогда Аннеке решительно распахнула дверь в ее спальню, и Тинеке удивилась тому, что никогда не бывала здесь раньше. Кристиен лежала неподвижно, свернувшись на циновке калачиком. Тинеке опустилась на колени.
В этот момент девочка проснулась. От ее грязного голого тела исходил запах навоза и земли. Кроме того, в каморке не было окон, и свет едва просачивался сквозь плетенные из бамбука стены. Все было так не похоже на чистые спальни белых сестер.
Девочка смотрела куда-то мимо Тинеке, словно продолжала спать. Ее тело тут же покрылось капельками холодного пота. Тинеке поцеловала малышку в обе щеки и вышла.
Уже на корабле Тинеке вспомнила, что забыла подарить своей подопечной серебряное распятие, висевшее у нее на шее.
Но было поздно.
Спрятанные в шкафу письменные принадлежности тоже следовало бы отдать Кристиен.
И девочка осталась с монахинями – куда ж ей было еще податься? Через несколько лет она стала посещать монастырскую школу.
Отцы ее одноклассниц работали в конторах торговых домов, городском управлении или на железной дороге. На уроки каждое утро девочек привозили рикши на тележках и повозках-бекаках. В классе пахло одеколоном и свежим бельем. Хрустели накрахмаленные нижние юбки, кружева и банты слепили белизной. Юные модницы хихикали и перешептывались, демонстрируя друг другу новые веера и брелоки. Они походили на порхающих над лугом бабочек. У большинства были светлые и прямые волосы, как у Тинеке, однако попадались и брюнетки с легким загаром на щеках.
На переменах они играли в саду, отгороженном от монастырской больницы белой стеной, – носились друг за другом, водили хороводы и пели высокими голосами. С Кристиен они заговаривали редко, потому что она всегда держалась в стороне. Постепенно они перестали обращать на нее внимание, и она бродила среди них, как тень.
После уроков за девочками приезжали двуколки, и Кристиен оставалась одна. Так продолжалось несколько лет. За это время маленькая «индо» снова успела почувствовать себя на границе двух стихий. Эта разделительная линия словно разрезала ее на две части.
Потому что после занятий Кристиен становилась обыкновенной туземной служанкой и отправлялась в свой сарай.
Ну а куда еще?
Правда, на нее возложили особые обязанности. Она помогала кухарке с покупками, потому что умела считать. Владея четырьмя правилами арифметики, Кристиен стала вести расходные книги. Во всяком случае, помогать в этом сестрам, потому что кранин был уволен и скрылся в неизвестном направлении.
Потом Кристиен крестили, и она прошла конфирмацию.
Несмотря на это, сестрам по-прежнему казалось, что с девочкой что-то не так. В ней чувствовалась какая-то пугающая неопределенность, неоформленность. К тому же она была некрасива – с грубыми, тяжелыми чертами, широкой нижней губой и плоским носом. Кристиен напоминала расплывшуюся черную тень или тяжелую тучу, нависшую над саванной в преддверии муссонного ливня.
Чаще всего «индо» пребывала в мрачном настроении, однако случались у нее и приступы веселья. В таком состоянии она неуклюже приплясывала под доносившуюся с берега музыку гамелан.
Дети из пристройки для слуг смеялись над ней и подражали ее движениям, за что Кристиен шлепала их пониже спины. Она ведь была крупнее их всех.
Но вскоре она возвращалась в обычное заторможенное состояние. Сестры переглядывались: что-то было не так с этой девочкой.
Она и сама это замечала. Кристиен чувствовала, что в ней заложена какая-то ошибка, более глубокая, чем неудачный цвет кожи или форма глаз.
Но однажды – Кристиен было тогда около одиннадцати лет – она пропала из монастыря. Никто не знал, куда подалась малышка. Она исчезла бесследно. Прошло несколько недель, и монахини разволновались не на шутку: они ведь отвечали за «индо», даже если знали наперед, какое будущее ожидает эту девочку. Сестра Береника лично отправилась в полицию.
Спустя некоторое время Кристиен привели – грязную, пахнущую болотной тиной, со спутанными волосами и в разорванном платье. Ее руки были исцарапаны, на лице кровоточили свежие комариные укусы. Очевидно, она спала под открытым небом. Но признаться, где именно, так и не пожелала.
Сестра Береника несколько часов допрашивала ее в кабинете. Девочка упорно смотрела в пол, шаркая ногой, словно думала о чем-то своем. Ее черные глаза оставались непроницаемыми.
– Что случилось? – допытывалась сестра Береника. – Тебя кто-нибудь обидел, с тобой плохо обходятся?
Девочка мотала головой и молчала.
На этом ее обучение в школе закончилось. После случившегося допустить ее в общество белых девочек было невозможно. К такому выводу пришла сестра Береника за время беседы и тут же объявила его холодным тоном, потому что была не на шутку возмущена. Кристиен сидела, съежившись в комок, в ротанговом кресле: плечи подняты, грязные пряди свисают на лоб. Сестра заметила, что из открытого рта девочки стекает струйка слюны, и поежилась от омерзения.
Так Кристиен снова вернулась в мир туземцев. Из слуг, некогда видевших голландского солдата, постучавшегося в монастырские ворота, оставалась только кухарка. Она была единственным темнокожим свидетелем этого события.
Но от старости память ее выцвела, как и волосы. И когда девочка расспрашивала ее о Дирке Феннеме, старуха, как ни силилась, не могла сказать ничего вразумительного. Глаза ее блуждали. Губы дрожали над черным провалом рта. Но Кристиен не видела вокруг никого, кому еще могла задать свои вопросы.
Девочка не отступала. Как долго сидел солдат с ней на руках под варингиновым деревом? Кухарка ни в чем не была уверена. Ведь он мог уйти не попрощавшись, «оранг бланда» иногда делают так.
Старуха потирала подбородок узловатыми пальцами.
Но в этот момент глаза Кристиен загорелись. Казалось, еще немного, и она набросится на старуху с кулаками. И костлявая рука взметнулась в воздухе. Да, она вспомнила! Солдат сидел долго, он ждал, пока девочка заснет, – так трудно ему было оставить свою дочь. Он как мог оттягивал момент расставания.
Он выглядел совсем молодым, почти мальчик, с золотыми, как солнце, волосами и глазами голубыми, как земляные орхидеи. Он обещал всем, в том числе и кухарке, что вернется за своей анакой. Он любил свою ньяи и ее ребенка, очень хороший «оранг бланда». Ничего подобного кухарка не могла припомнить на своем веку.
В тот год, когда кухарка умерла, сестра Береника навсегда вернулась в Голландию. Перед тем как покинуть Сурабаю, она подыскала Кристиен место гувернантки в одном голландском доме.
Так в четырнадцать лет Кристиен навсегда ушла из монастыря. Урсулинки честно выполнили данное солдату обещание, хотя так и не получили от него ни единого флорина. Девочка знала грамоту и умела считать, говорила по-голландски и прошла конфирмацию. Теперь она снова пересекла границу и ступила на территорию белых.
Когда Кристиен исполнилось пятнадцать или шестнадцать лет, она вышла замуж за белого мужчину – во всяком случае, отчасти белого. Он был намного старше ее и имел сына от туземки, почти ровесника Кристиен. Этот человек заинтересовался Кристиен, как только увидел ее в доме, где она служила, а история с солдатом и вовсе его заинтриговала.
В результате мужчина взял девушку в свой дом, находившийся неподалеку от монастыря урсулинок. Он занимался частным извозом, имел нескольких лошадей и повозок-докаров. После женитьбы дела его пошли в гору, и семья переехала в большой дом на берегу Золотой реки.
И на новом месте Кристиен думала только о том, что теперь солдату по имени Дирк Феннема будет не так просто отыскать свою дочь.
Один ребенок в доме уже был. Кристиен родила еще пятерых.
Она редко выходила на улицу и целыми днями сидела в своей комнате за задернутыми шторами, слушая шум города, течение реки или доносившиеся издалека звуки музыки. Ее лицо обрюзгло, взгляд стал еще более рассеянным, она очень много спала.
Теперь Кристиен жила в роскошном особняке с множеством слуг. Общество европейцев по-прежнему ее пугало, и вскоре Кристиен перестала появляться на балах и приемах. Ее супруг ходил туда один. У него была смуглая кожа и грубые, словно вырезанные из дерева, черты лица. Возможно, он и сам полагал, что женщине больше пристало сидеть дома, хотя и дал образование всем детям, включая девочек.
Один из его сыновей – спокойный и обстоятельный молодой человек – стал владельцем знаменитой аптеки «Свобода». Другой приобрел кинотеатр на одной из главных улиц и считался легкомысленным. Третий сын Кристиен со временем стал работать в страховой компании. Я имею в виду того самого дядю Леонарда, что удил рыбу на мосту в Эльхольмсвике в не по размеру широких штанах. Это его женой была тетя Лейда с бархатистыми карими глазами.
Кристиен родила двух дочерей, одна из которых отличалась особенной красотой. Анна имела белый цвет кожи и совсем не походила на мать. На фотографиях она всегда выглядит печальной. Она вышла за высокопоставленного чиновника в Суракарте и жила в большом доме, который правильнее было бы назвать дворцом, с белыми воротами и роскошным садом. Они с мужем часто устраивали приемы. Спустя несколько лет после замужества Анну поразила душевная болезнь – после того, как она заразилась сифилисом от супруга.
Младшая из дочерей, моя бабушка, которую звали Линтье, тоже была красива. Дедушка называл свою жену «розой Сурабаи» и гордился ею, как бедный мальчик, завоевавший руку принцессы и полцарства в придачу. Но сама Линтье всегда переживала из-за цвета своей кожи, более темного, чем у братьев и сестер. Однажды она выбила стакан из рук служанки только потому, что лицо той было светлее.
Мне понятно, почему бабушка не любила вспоминать о своей матери. В душе Кристиен была тоска, которую Линтье чувствовала и в себе. Тем не менее она выучилась на машинистку, овладела стенографией и английским языком и устроилась в контору маклерской фирмы, хозяином которой был Оскар.
Там Линтье сидела у него в приемной и печатала. Мимо нее с утра до вечера носились маклеры с прайс-листами и последними новостями с биржи, а за дверью за ее спиной сидел дедушка Оскар, к тому времени уже обрюзгший и полысевший, с сигаретой во рту.
Однажды на пороге конторы появился младший брат владельца, худой и смуглый, как даяки, среди которых он много лет прожил в джунглях, где так и не смог расстаться с мечтой о живописи. Он так и не скопил денег на билет домой, потому что, за что бы ни брался, ничего не удавалось. Между тем его возраст приближался к сорока. Он мог бы писать восхитительные картины, потому что находился в красивейшем уголке земного шара, и внутри него вызревали тысячи пейзажей, ни один из которых так и не выплеснулся на полотно. Но как он жил? Как туземец и авантюрист, бесшабашный искатель золота с «кольтом» за поясом, наподобие моряков из Сингапура и Гонконга, китайцев, малайцев и проходимцев из Австралии.
Он общался с даяками и, вероятно, их женщинами. Жил в их деревнях, где так и не нашел времени добраться до холстов и красок. Зато с веслами управлялся не хуже даяка, бил рыбу копьем с форштевня, свободно говорил на пяти или шести местных наречиях и мог обращаться с землечерпательной машиной и другими необходимыми для добычи золота механизмами.
Но во время путешествия вдоль линии экватора от Понтианака, столицы речных богов, до Сурабаи, города крокодилов, он только и делал, что сидел на палубе, обхватив руками голову. Землечерпательная установка лежала на дне реки Капуас, и надежды вырваться из этого заколдованного круга оставалось все меньше.
Закат догорал, как бывает в этих широтах, подобно лампе, в которой кончается масло. Последние лучи солнца, яростные и отчаянные, сужались до ослепительных искр и бликов, озарявших уже опустившуюся темноту. Абель явился в контору к брату, чтобы обсудить с ним дела. Ведь не кто иной, как Оскар, вложил деньги в его неудавшееся предприятие на реке Капуас.
Абель был смугл, как даяк, и гибок, как мальчик, никто не мог быстрей него взобраться на мачту. Он пришел к Оскару с пустыми руками, точнее, с жестяным чемоданчиком, где лежали счета и другие бумаги, свидетельствовавшие о его крахе. Высокий и стройный, он щурил спокойные голубые глаза, пытаясь привыкнуть к темноте помещения, и неуклюже топал грубыми ботинками. Лишь приглядевшись, можно было понять, что он не молод. Проникаясь осознанием этого факта, Абель вдвойне тяжело переживал свое поражение.
В этот момент он встретился глазами с Линтье.
Она оторвалась от печатной машинки, чтобы посмотреть, кто пришел. Потом подняла руку, чтобы поправить воротник на смуглой шее, и взглянула ему прямо в лицо, серьезно и с любопытством. Абель никогда не видел такой красивой женщины. Линтье напомнила ему розу с темными лепестками.
Она была совсем молодой девушкой, когда он сделал ей предложение. Это произошло на маяке, хорошо известном в Сурабае каждому, кто имеет дело с морем. Линтье и Абель сидели в комнатке на самом верху. Абель встал перед ней на колени и сказал, что ему нечего предложить будущей супруге, кроме себя самого. Линтье ответила, что этого достаточно. Потому что он ее долговязый мальчик, с которым она собирается прожить жизнь. Так потом вспоминала бабушка.
Это случилось вскоре после переезда Абеля в город. Отныне он всячески старался соответствовать требованиям, которые могла, по его мнению, предъявлять мужчине красивая женщина, «роза Сурабаи». Вероятно, она ни на что такое даже не намекала, но Абель предпринял последнюю отчаянную попытку разбогатеть и каждый вечер выпивал большую кружку брома, чтобы держать нервы под контролем.
И на этот раз это ему удалось – или почти удалось.
К тому времени матери Линтье, воспитаннице урсулинок, уже давно не было в городе. Своего отца она так и не дождалась. Кристиен овдовела и на мужнино наследство купила себе небольшой дом в Маланге, неподалеку от кофейных плантаций дедушки Абеля, в горах.
Так она в последний раз пересекла границу между миром белых и миром туземцев и вернулась в джунгли. Домик утопал в зелени. Моя мама хорошо его помнила, потому что приезжала туда отдохнуть от городской духоты. Там она жила у своей бабушки Кристиен.
Си хорошо помнила, как она стоит на веранде – молчаливая седая женщина в саронге и кебае, с очками, съехавшими на кончик носа. Мы долго кружили по окрестностям Малаги в поисках ее маленького дома, стоявшего на обочине дороги в окружении зелени. Время от времени останавливались, потому что Си казалось, что она его узнала.
Движение было оживленным. Запряженные волами телеги и мотоциклы теснились на проселочной дороге, вдоль которой лепились друг к другу кафе-варунги, распространяя запах пряностей, орехов и крупука.
Дом Кристиен мы так и не нашли.
Она жила в нем одна. Вечерами отдыхала на веранде в ротанговом кресле-качалке. Теперь вместо высокой городской прически Кристиен, по обычаю туземок, собирала волосы в узел на затылке. Она не надевала европейские платья и обувалась в вышитые туфли без задников.
Иногда ее навещала подруга, старая яванка, с которой они разговаривали о духах, обитающих в камнях, кустарниках и реке. Голландские слова забылись сами собой. Даже Иисуса Христа Кристиен больше не вспоминала. На его место заступил могущественный бог Гуна-гуна, имевший множество голосов, ртов и глоток, и Кристиен внимала его словам. С каждым днем она все больше углублялась в его страну, которая была и ее родиной и приняла ее как родную дочь.
Большую часть времени Кристиен проводила на веранде. Вечерами в горах становилось прохладно, поэтому москиты не особенно досаждали. Кристиен сидела в ротанговом кресле и внимала звукам леса, который с каждой ночью подходил к дому все ближе. Теперь в общем шуме и свисте она различала хруст, с которым лопалась каждая новая почка, и слышала, как тянутся к солнцу молодые побеги.
Откуда-то из темноты доносилось верещание сверчков и вопли ящериц токе. На коленях Кристиен лежал календарь, где были отмечены все праздники, включая день коронации королевы Вильгельмины, но не они интересовали Кристиен. Она записывала на полях свои ежевечерние наблюдения, в основном касающиеся древних духов и их деяний, и делала это очень осторожно, чтобы ненароком не обидеть могущественные силы. Так изо дня в день Кристиен проникалась лесным многоголосьем, и тысячи ртов и глоток Гуна-гуны кричали ей об одном – о неумолимом божественном гневе.
Кристиен раскачивалась в плетеном кресле, а голоса подбирались все ближе. Они шелестели, шептали, свистели и стонали на разные лады. И лес все теснее смыкался вокруг ее дома.
Ее лицо покрылось морщинами, а волосы поседели. Очки соскальзывали на нос, но Кристиен не утруждалась их поправлять. Она слушала лес. Старуха с костлявыми плечами и впалой грудью, она внимала божественному гневу Гуна-гуны.
Рядом на плетеном столике стояла лампа, но окружающая веранду темнота оставалась непроницаемой для ее тусклого желтого света. Кристиен раскачивалась в плетеном кресле, придерживая на коленях календарь.
В один из таких вечеров к ней пришел Дирк Феннема.
Кристиен узнала его сразу, по голубой форменной куртке, из-под которой белела набедренная повязка. Его светлые волосы доставали до плеч. В руке Дирк Феннема сжимал серебряный малайский нож с резной деревянной рукояткой.
Он остановился у подножия ее лестницы. Его лицо светилось от счастья: ведь он искал ее так долго! И хотя волосы Кристиен стали белыми как лунь, солдат сразу узнал ее, свою любимую дочь.
Кристиен смотрела на него из-под очков. Сердце ее забилось от радости, но она была возмущена. И она набросилась на отца с упреками.
– Тебя так долго не было!
– Но теперь я здесь.
– Ты не присылал флоринов.
Дирк Феннема молчал. Он смотрел на нее озадаченно. Было видно, что он проделал долгий путь.
– Ты забыл меня.
Он тряхнул лохматой головой.
– Ты сел в большую лодку, на каких плавают белые, и покинул меня.
Дирк Феннема не отвечал.
Со сверкающим ножом в руке он походил на принца Арджуну. Рукоятка из темного полированного дерева мерцала в желтом свете лампы. Он улыбался голубыми, как земляные орхидеи, глазами и смотрел на нее снизу вверх. Тут Кристиен поняла, что он пришел забрать ее, и замолчала.
Ее сердце стучало, как большой гонг, и Кристиен попыталась его успокоить, положив ладонь на грудь. Но сердце не утихало. Кристиен казалось, что под тканью ее кебаи бьет тяжелый медный молот. От этих ударов все вокруг нее вибрировало. Они заглушали все лесные звуки – и вопли ящериц, и журчание горных ручьев позади дома. Кристиен больше не слышала голосов Гуна-гуны.
Дирк Феннема протянул ей руку.
Кристиен поднялась с плетеного кресла. Воздух дрожал от ударов медного гонга, отдававшихся над лесом громовыми раскатами. Она осторожно спустилась по лестнице, и солдат взял ее ладонь.
Потом Кристиен шагала следом за ним по едва видимой тропе, а Дирк Феннема сверкающим ножом прорубал им обоим дорогу в джунглях. В ее глазах мелькали разноцветные пятна – темно-коричневые пустоты в провалах между корней, поверх которых плавали светло-зеленые блики пронизанных солнцем листьев. Лучи ложились белыми и голубыми полосами, напоминавшими отраженные в воде огни уличных фонарей. Прозрачные зеленые колонны придавали полянам сходство с высокими залами.
Дирк Феннема был большим и сильным, и нож в его руке сверкал подобно молнии. Кристиен смотрела на его молодые, мускулистые ноги и шлепала за ним в вышитых домашних туфлях. Ее седые волосы растрепались, а спина сгорбилась, но лицо светилось от счастья.
Так они шли горами и руслами рек, переходили подвесные мосты и карабкались по склонам. Они брели всю ночь, пока не поднялся над горизонтом пылающий глаз солнца. И тогда Дирк Феннема в последний раз взмахнул своим клинком, и глаз распахнулся ему навстречу.
Они шагнули туда вместе, солдат и его дочь, под звуки медного гонга, все еще не смолкавшего в груди Кристиен. И вместе исчезли в окружившем их вечном сиянии.
Глава IX
Той весной Абель и Эстрид окончили курс в декораторском классе школы искусств и обручились. Выпускники собрались в мансардной мастерской, где в зимние месяцы никогда не рассеивались серые сумерки. Голоса многочисленных гостей отдавались гулким эхом под потолочными балками.
Абель выставил три акварели – морские пейзажи, близкие к стилю глухонемого мариниста. Они привлекли всеобщее внимание свежими, чистыми красками и свидетельствовали о совершенном владении кистью. Одна из них изображала красную лодку на взморье и маленький скалистый островок. Закатное солнце отражалось от деревянного борта, так что казалось, что лодка сама испускает свет. Это было ослепительное мгновение, остановленное уверенной рукой мастера.
Многие комментировали эту акварель, кое-кто даже захотел ее купить.
Но и работы Эстрид тоже выделялись среди других – выразительные портреты маслом, в основном нищих детей из Сёдера. Среди них, однако, был и портрет Абеля: его лицо казалось худым и, пожалуй, грубоватым, с пронзительными голубыми глазами.
Анна и Сульт тоже пришли на выставку. Маринист с восхищением рассматривал работы сына. Все-таки он это освоил, глаза старого художника увлажнились. Сульт давно уже перестал следить за успехами мальчика, а они оказались значительными. Акварели Абеля были совершенны, за исключением некоторой небрежности в цветовых переходах… В остальном же чувствовалась отцовская школа – как во времена старых мастеров.
Преподаватель Хойрлин намекнул, что для дальнейшего обучения Абелю будет назначена стипендия. Анна перевела, и Сульт кивнул, не отрывая глаз от работы сына.
Тот же ничего не видел, кроме полотен Эстрид.
«А как же помолвка?» – спросите вы. Все прошло великолепно, об этом я еще расскажу.
Выпускники собрались за длинным столом в погруженной в серые сумерки комнате. Были и прощальные тосты, и песни, и объятия. Правда, теперь все происходило в белом вечернем свете начала лета. На столе горели свечи, у потолка рассеивались едва видимые кольца табачного дыма.
Только букеты первоцвета и незабудок выделялись яркими красками. Выпускники сидели на длинных деревянных скамьях и пели. Эстрид стыдливо опустила веки, когда Абель поднял бокал за ее здоровье. А потом их глаза встретились, и в ее зрачках горели два крохотных огонька.
Абель обнял девушку за талию и почувствовал исходившее от нее тепло. Когда Эстрид перегнулась через стол, Абель поцеловал ее в шею, в белесый пушок в основании затылка. Эстрид положила голову ему на плечо, и они запели. А потом снова пили за здоровье друг друга.
А когда Нордблад, встав на стул, произнес торжественную речь, в которой перечислил всех выпускников, Эстрид прижалась к Абелю, как ласковый котенок, и поцеловала его в шею. Оба смеялись вместе со всеми и пели песни.
Ближе к ночи они убежали к проливу, где у моста стоял на якоре «Триумф». Абель подал Эстрид руку, и палуба закачалась под ногами девушки. А вокруг стояла беззвучная белая ночь.
Город спал, омываемый притихшим морем. Начало лета, как это бывает на севере, выдалось теплым. Они подняли паруса и взяли курс на Риддарфьорд. Поднялся ветер. От выпитого вина щеки Эстрид закраснелись. Она сидела, прислонившись к борту. Абель держал руль. Они летели на всех парусах в сторону Ловё и Дроттнингхольма.
Они еще не знали, что это ночь их помолвки. И я должна рассказать об этом сейчас, потому что другой возможности не будет.
Я не вправе замалчивать моменты счастья. Оркестр, туш!
В отраженном от воды мягком солнечном свете вырисовывались контуры лесистых островов. Вдали, где-то возле острова Бьёркё, море шло серебряными полосами. Так, незаметно, «Триумф» приблизился к берегу.
На открытых верандах горели желтые лампы. Слышались смех и голоса. Полуночники махали руками молодым людям на паруснике.
Внезапно дома сменились голыми мысами, между которых блестела вода. И все это то приближалось, то отдалялось, теряясь в белом тумане, то словно кружилось в танце.
Абель никогда не видел Эстрид такой счастливой. Она звонко смеялась навстречу выступающим из серебристой дымки новым фьордам. Абель держал руль. Береговая линия то сужалась, то расширялась, то петляла. Ландшафт вокруг менял формы и очертания, так что казалось, «Триумф» остается в нем единственной неподвижной точкой.
Эстрид молчала. Она завернулась в одеяло и прислонила голову к перилам. Небо над головой было таким же белым, как морская гладь, по которой скользила лодка. Оно тоже плыло и скользило, изгибалось арочными сводами и терялось в белом тумане. И на нем не было ни одной звезды.
Абель сжимал руль, и «Триумф» летел вперед.
Вскоре вокруг них сомкнулось кольцо тумана, и граница между небом и морем совершенно исчезла, как и острова.
Они оторвались, потерялись в ночной дымке, как вдруг стали различать в ней звуки. Поначалу несвязные и неясные, они усиливались, складываясь в обрывки мелодии.
Абель слушал, стоя на палубе. Эстрид обхватила руками колени и вскинула голову. Где-то совсем рядом играли флейты и скрипки, мягко бухали литавры. Потом, постепенно усиливаясь, зазвучали голоса, женские и мужские, которые то сливались, то расходились с мелодией струнных. Женские словно повисали сверху, вибрируя где-то на границе воспринимаемого человеческим ухом диапазона, а потом их снова заглушили флейты. Аккомпанемент то нарастал, то словно терялся в тумане, в то время как внизу, у самой невидимой ватерлинии, скользила мужская партия – низкое, мягкое легато. Она растекалась, окутывая со всех сторон, и словно вбирала в себя женскую, которая толчками выплескивалась куда-то вверх. А затем снова вступили струнные и флейты и ударили литавры.
Абель стоял возле мачты. Закутанная в одеяло Эстрид смотрела в его сторону. И как будто в их честь в тумане белой ночи играла музыка.
Эстрид и Абель были одни. Невидимый оркестр не смолкал. Мелодия парила, то нарастая, то удаляясь. Мягко ударяли литавры, пели скрипки и флейты. Звуки – высокие, светлые и низкие, темные – встречались и расходились. Абель почувствовал на шее теплые руки Эстрид. Он выдернул из ее прически шпильку, так что светлые волосы рассыпались по плечам, и расстегнул несколько пуговиц на платье. Голова кружилась от счастья. Эстрид вскрикнула.
Они стояли одни, окруженные стеной тумана, настолько плотного, что в нем нельзя было увидеть ладонь вытянутой руки. Абель подумал, что Эстрид вовсе не такая хрупкая, какой казалась ему на занятиях в декорационном классе, и что ее губы пахнут землей и солью. Он никак не мог понять, кто кого сжимает в объятиях – он Эстрид или она его, – и был удивлен, почувствовав на лице ее дыхание.
Лодка оказалась тесной, а музыка накатывала волнами, снова и снова.
Она замолчала много позже, и только тогда молодые люди заметили, что замерзли. Абель вытащил еще одно одеяло и накрыл их обоих. Так, лежа рядом на дне лодки, покачивавшейся на волнах, Абель и Эстрид задремали.
Первое, что увидел Абель, очнувшись, было лицо Эстрид. Убирая прядь с ее щеки, он объявил, что они должны немедленно пожениться. Эстрид лежала на его руке. Она кивнула, сонная и счастливая.
Таким было их обручение, после которого оба провалились в сон.
Утром туман рассеялся. Сквозь белую дымку стали проступать голубые пятна, которые постепенно расширялись и темнели, словно кто-то дул на покрытое изморозью стекло. Пространство вокруг «Триумфа» наливалось синевой. Серебряная голубизна в просветах сгущалась до ультрамарина. Вскоре туман потянулся вверх белесыми струями, которые постепенно рассеивались в солнечных лучах.
Эстрид и Абель все еще лежали, и вокруг не было ни одной живой души. Разве молодой сокол, взлетевший с лесной опушки близ Хэрьярё, видел их в покачивавшейся на волнах лодке.
К тому времени небо почти прояснилось. Молодые люди дремали, повернувшись друг к другу, в обрамлении похожих на яичную скорлупу белых бортов, а вокруг «Триумфа» дрожали прозрачные радужные полосы. Зеленые, поднимавшиеся из глубины, переходили в розовые и смарагдовые.
Покружив над спящими юношей и девушкой, сокол устремился в сторону острова Мюншё. Вероятно, эта ослепительная картина на несколько секунд задержалась в голове птицы, которая могла видеть только так, отчетливо и ясно. Однако вскоре поблекла и рассеялась, сменившись другой.
(Здесь я должна уточнить, как именно лежали Эстрид и Абель: тесно прижавшись друг к другу, словно были сшиты. Теперь я уже не сомневаюсь, что это слово пришло ко мне из пересказа легенды о «Тристане и Изольде» Жозефа Бедье, вышедшего как раз в те годы.)
Кричали чайки. Утренний бриз морщил морскую гладь. Тут Эстрид и Абель проснулись. Обнаружив себя лежащими в столь неудобном положении, оба расхохотались. Солнце слепило глаза, отражаясь от зыбкой поверхности моря.
Абель одевался, устроившись на корме. Лицо Эстрид влажно блестело, волосы растрепались над розовыми на просвет мочками ушей. В груди у Абеля потеплело. На несколько мгновений он замер, любуясь девушкой.
– Эстрид, милая, – прошептал он.
Она вскинула голову, пытаясь подняться, и повернула к нему разгоряченное лицо. Несколько мгновений Эстрид улыбалась, а потом разразилась хохотом.
Оба очень устали и хотели пить. Абель оглядел местность. Лишь спустя некоторое время он узнал небольшой маяк на острове Бастлагнё, мимо которого они с Оскаром не раз проплывали. Сейчас маяк стоял совсем рядом, а значит, они с Эстрид находились в северной части залива Бьёркефьорден. Чудо, что ночью они не налетели на прибрежные камни и не сели на мель.
Обратное путешествие проходило при ярком дневном свете и попутном ветре. Эстрид и Абель кричали от счастья, перебивая друг друга. Наконец вдали зазолотились шпили церквей. Они пересекли залив Риддарфьорден. Предместья утопали в зарослях цветущей сирени.
Отсюда город выглядел красно-желтым. В воде расплывались яркие цветные пятна. Это показались первые рыбацкие шхуны под темно-алыми парусами.
В тот день Эстрид и Абель купили кольца.
В июле Абель в последний раз пристроил стремянку к стене Грипсхольмского замка. Заключительные золотые завитки он выводил онемевшими пальцами – то лето выдалось на редкость холодным.
На этом его работа закончилась.
Выходя из дома в то утро, Абель сунул в карман последнее письмо Оскара из Сурабаи – и это было случайностью, почти чудом, потому что в июле Оскар находился в Стокгольме и с нетерпением ожидал корабля на Ост-Индию.
Абель положил кисть на ступеньку стремянки и уже в третий раз достал из кармана свернутый вчетверо листок. Он еще раз пробежал его глазами, устроившись в оконной нише. В замковом парке шумели столетние дубы.
А вечером, как раз накануне помолвки Эстрид и Абеля, братья лежали на кроватях в доме на Кюнгсбругатан. Они мало разговаривали, но понимали друг друга без слов. Абель волновался, он полагал, что Оскару не следует уезжать.
Он никак не мог избавиться от мыслей о мертвой молодой женщине, склизких стволах той поздней осени и черной ледяной воде.
Но Сара ушла, и теперь ей было все равно, уедет Оскар или останется. Это Оскара изведет тоска по дому. Абель видел, как блестели его глаза, как у испуганного зверька.
В Швеции тоже есть возможности, уверял брата Абель. В тот вечер они лежали на койках в своей старой детской, и все было как раньше. Точнее, как в той биографии, которую выдумал себе Оскар. За окнами шумел весенний вечер, довольно прохладный, и Абель уговаривал Оскара остаться.
– Но зачем, во имя всего святого?
– Хотя бы ради себя.
– Ради вас, ты хочешь сказать?
– Ну… ради нас.
– Вам станет от этого легче?
Насмешливый тон, сверкающие глаза. Абель помнил, как зимой Оскар хватал его за руку в постели. Смерть смотрела в его бледно-желтое лицо, а он искал Абеля.
– Ну, тогда ради меня, – прошептал Абель.
(Потому что ты мой брат, и я люблю тебя.)
Тут оба замолчали, как будто Оскару требовалось время, чтобы осознать эти слова.
– Ради родителей, друзей, невесты, – спешно добавил Абель. – Ты нужен им здесь.
(И ради меня, своего брата.)
Пауза нависла, как кирпич, глыба, вот-вот готовая обрушиться на их головы. Тут Оскар приподнялся над изголовьем кровати и, закинув голову, расхохотался. Остаться? Или Абель свихнулся?
Он выудил из кармана пиджака тонкую «гавану», сунул ее между зубами и чиркнул зажигалкой. И пока Оскар прикуривал, выпятив нижнюю губу, взгляд его блуждал где-то за окном, и Абель увидел в нем
и огни далекого побережья, с поросшими синим лесом горными цепями и полноводными реками;
и нависшие над потоками деревья с длинными фиолетовыми листьями и сочными плодами с белой мякотью и миндалевидной косточкой;
и странных птиц с сине-зеленым опереньем, мелькающих в вечной тишине первобытного леса;
и людей со сверкающими глазами и блестящей коричневой кожей, оттеняемой одеждами насыщенного синего и умбры;
и полноводные реки, берущие начало из бесчисленных прохладных источников, скрытых у подножия вулканов;
и женщин, окутанных ароматами мускуса и гвоздики.
Оскар увидел желтые фонари портовых городов, и красоток с высоко убранными черными волосами, и гарцующих лошадей, и треугольные паруса изящных рыбацких лодок из Мадура, в отдалении похожих на белые точки в сливающемся с небом пространстве моря. Все, о чем писал Оскар в письмах из Сурабаи, промелькнуло в этот миг в его глазах.
«Первое время, пока освоишься, поживешь у меня, – вот уже в третий раз перечитывал Абель, устроившись в оконной нише Грипсхольмского замка. – Голландцы знают, что делают… Если тебе этого недостаточно, чертов пачкун, добавлю, что здешняя жизнь на редкость живописна…»
Безмерное одиночество – вот что видел Абель за этими строчками. И в этот момент он принял окончательное решение – словно с размаху всадил топор в деревяшку. Решение вызревало долго, быть может, всю жизнь, и дедушка Абель ждал его. Именно там, во дворе Грипсхольмского замка, все определилось окончательно.
У Абеля закружилась голова и задрожали колени, так что он был вынужден ухватиться за край оконной ниши, чтобы удержаться на ногах. В глазах замелькали зеленые пятна. Но когда поднялся, душа его ликовала. Это было сродни эйфории – ощущение жизни как расстилающееся перед ним ровной, широкой дороги.
Дедушка помыл кисти и отправился домой.
Анна протестовала изо всех сил.
Абель никогда не видел мать в таком состоянии. Она то бледнела, то вспыхивала. Она била ладонью по столу и бегала по комнате вслед за сыном. Потом ухватила за воротник и встряхнула, глядя ему в лицо снизу вверх.
Почему же она отпустила Оскара?
О, это совсем другое!
Что другое? Абель опустился на стул, не снимая пиджака. Поведение матери окончательно сбило его с толку. И тут Анна объяснила, что это путь Оскара, а не его. Откуда ей это известно? Но разве Оскару дают стипендию для изучения живописи в Париже и Риме? Этим летом Абель уже принял два важных решения. Хватит.
Кстати, как он намерен поступить с Эстрид? Денег нет, он едва стал совершеннолетним, и вот – бросает ее одну.
Она поставила локти на стол и подперла руками щеки, глядя сыну в лицо. Тот молчал, сидя перед ней в пиджаке. За спиной Анны, прислонившись к двери, стоял Сульт. Абель взглянул на отца, ища его поддержки, хотя не мог припомнить случая, когда бы тот взял его сторону против матери. Красивое лицо глухонемого оставалось спокойным, глаза смотрели ласково, но Абель не прочитал в них ответа. Некоторое время отец разглядывал их с матерью, а потом покинул комнату.
Анна уронила голову на стол и зарыдала.