Волшебная книга судьбы Тонг Куонг Валери
Почему я вовсе не испытывала горя после ее самоубийства? Из зависти? От досады?
Если бы можно было все вернуть, насаживать на зубья я бы никого не стала.
Я посмотрела на часы. Половина девятого. В это время мы должны были войти в класс, сесть на свои места, слушать учителя французского. Говорили ли о нас в коридорах? Наши семьи ничего не знали о нашей дружбе. Но остальные? Что они думали о наших пустых стульях? Что им сообщили? Наверное, ничего. Если о смерти Алисы ничего не написали в местной газете, значит, родные намеренно ее скрывали. Они наверняка придумали какую-нибудь болезнь или несчастный случай. Легко: одноклассникам большего и не требовалось, они и так были счастливы, что не стало первой ученицы, на сто километров опередившей всех. Что до меня, в лучшем случае дадут невразумительное объявление о розыске, которым никто не будет всерьез заниматься, поскольку мне исполнилось восемнадцать лет. В лицее мое отсутствие едва заметят и быстро забудут, как меня звали. Тетка будет притворно жаловаться подругам на мой побег: для нее это роскошный повод в очередной раз прослыть жертвой. Она будет заламывать руки, сетуя на мою неблагодарность: «Представляете себе, сбежала, едва восемнадцать стукнуло, а мы-то так о ней заботились, надышаться на нее не могли, – эта девчонка всегда была неслухом, дикаркой, при таком-то воспитании она кончит, как ее мать».
Тетка поспешит освободить комнату от моих вещей и стереть все следы моего пребывания, потому что приемная семья, моя дорогая, это хорошо на время, верно? Но не на всю же жизнь, сколько денег мы на нее угрохали, пора было положить этому конец. Скатертью дорога!
Дядю, я думаю, кольнет чувство вины. Он вспомнит свою сестру, мою мать, – это будет единственный положительный момент. Он задумается раз-другой о том, что со мной сталось, но ни словом не обмолвится об этом жене, чтобы избежать неприятного разговора, и тема (то есть я) не будет больше затрагиваться на протяжении месяцев, а то и лет.
Домик стал чистеньким, опрятным. Я вышла в сад и, хоронясь, обошла владения. Было абсолютно тихо, словно все здесь умерло, – что меня вполне устраивало. Я была так рада найти место, где остановиться, что всю усталость прошлой ночи как рукой сняло. Я чувствовала, что полна энергии, странное чувство, тем более что у меня не было и намека на какие-либо планы на ближайшее будущее. Я села на детский стульчик и задумалась. И внезапно поняла, что мне делать.
По моей просьбе Алиса часто описывала мне дом, в котором жила. Я могла слушать ее бесконечно.
– Три этажа?! Да он огромный!
– Да ну я же тебе говорила, последний – это чердак, под самой крышей. Сейчас он нежилой. Мои родители планируют сделать там кинозал, когда закончат обустраивать сад.
Кинозал: это был не дом, а мечта. И вот я увижу его своими глазами.
Я аккуратно закрыла калитку, повесила замок и пошла по обсаженной деревьями дороге, уходившей в квартал Мулен. Было тепло, небо ясное, солнце еще бледное; я шла ровным и спокойным шагом минут десять и вдруг, подойдя к кованым воротам, узнала дом. Белые ставни, увитые плющом стены, крылечко, к которому прислонен велосипед. Да, это был он. В точности такой, каким я его себе представляла. С кустами гортензии и посыпанной гравием аллеей, огибавшей небольшой водоем. По газону прыгали воробьи. Птицы! Единственные птицы, которых я видела в «Гвоздиках», были желтоватые цыплята мясника – он приезжал каждую пятницу на своем грузовичке, доставляя товар пенсионерам.
Открылось окно. Я попятилась. Кто это, мать Алисы? Домработница? Отец, который, с учетом обстоятельств, отменил свои деловые встречи?
Сердце у меня отчаянно заколотилось. Она здесь, эта семья, так долго казавшаяся мне идеальной, всего в нескольких метрах. Как они держатся теперь, лишившись Алисы? Что думают о причине ее самоубийства? Оставила ли она им хоть записку?
От всех этих мыслей голова шла кругом, и снова волнами накатывал страх.
Они никогда не поверят, что это была ее идея. Что это она захотела, решила, постановила. Что это она пришла за мной вчера утром, взяла за руку и сказала: сегодня, Мина, придет конец этой жизни, конец сожалениям, конец мукам.
«С днем рождения, Мина».
Я бегом понеслась в обратную сторону. По центральной аллее, по тропе, сорвала цепь с замком и кинулась, не переводя дыхания, в свой домик.
Я не закрыла за собой дверь, даже не оглянулась – опустилась на пол и обхватила голову руками, силясь успокоиться, как делала моя мать, когда ее одолевали страхи. Она сжимала негнущимися руками виски, как тисками, и смотрела в невидимую точку на стене, не шевелясь.
В этой позе она могла оставаться часами. Однажды, когда я была маленькая, лет шести-семи, то спросила ее:
– Чего ты боишься, мама?
Она не ответила: объяснение было бы слишком долгим. Теперь я знаю, что моя мать боялась всего, абсолютно всего, но особенно она боялась больше никогда не узнать любви. Мне бы утешить ее, давать ей больше тепла, ласкать, целовать, мне бы показать ей, какая она красивая. Заставлять ее бывать на людях, надевать юбки с воланами, маечки на бретельках, душиться духами с цветочным ароматом, которые понапрасну выдыхались в шкафчике в ванной. Весь мир бы влюбился! И быть может, это все бы изменило между нами. Но я не смела. Она сидела, опершись локтями о стол, насупившись, иногда дрожа. Потом приступ проходил, она расслаблялась, и если у нее было при себе немного денег, мы шли в кино. С годами ладони-тиски она заменила стаканом белого вина. Потом двумя, потом тремя. Спиртное приводило ее в хорошее настроение, и я долго искренне верила, что это лучшее лекарство.
В восемь лет я сама ходила в магазин за бутылками. Бывало, приносила ей вино на подносе в постель – баловала.
Я в каком-то смысле отравила мою мать.
Конечно же, в этом Алиса со мной не соглашалась.
Но при всей своей исключительности Алиса не была во всем права.
Так я пролежала, скорчившись, почти до полудня. За окнами стояла все та же тишина. Уличного движения в квартале практически не было, только прислушавшись, изредка можно было уловить шум мотора. Это было слишком. Слишком неподвижно, слишком тихо. Я вышла из своего укрытия, высматривая хоть какое-то движение, признак жизни – но тщетно. И тогда, машинально, я принялась приводить в порядок сад. Выполола сорную траву на клумбах и клевер на газоне, собрала сухие ветки под деревьями, выбросила испорченные фрукты. Все, что увяло или сгнило, я срезала.
Я остановилась, только когда солнце начало клониться к закату. Сад вновь обрел ухоженный вид, как будто на вилле по-прежнему жили. Моя грудь расправилась: в первый раз, сколько себя помню, я испытала гордость. Мои ногти были черны, руки все в земле, но плевать: это произведение искусства было моим.
Я любовалась плодами своих трудов, как вдруг услышала характерный лязг цепочки о железные прутья калитки. Калитка? Я спряталась, как могла, за стволом дуба, втянув живот и ссутулив плечи, как будто это могло помочь мне исчезнуть. Трава приглушала шаги, но я чувствовала совсем близко незнакомое присутствие, угадывала движения. Через несколько минут, не выдержав, я осторожно выглянула из-за ствола. Спиной ко мне голый по пояс мужчина расшнуровывал ботинки.
Я прижалась к стволу, но тут и мужчина, в свою очередь, что-то почувствовал.
– Есть тут кто-нибудь? – позвал он.
Голос был молодой, энергичный.
Я не шелохнулась.
Он же не стоял на месте. Вдруг возник прямо передо мной, и я его тотчас узнала: это был бармен из кафе.
Лицо его смягчилось.
– А, это ты.
Он улыбнулся.
– Я боялся наткнуться на владельцев или на парня из агентства недвижимости – тем более что его-то я хорошо знаю, он каждое утро пьет кофе со сливками у нас в бистро.
Я не могла отвести глаз от его торса. Он поймал мой взгляд и усмехнулся:
– Странно тебе, да?
– Да, немного.
– Вообще-то ничего странного. Я тут переодеваюсь каждый вечер, перед тем как сесть на автобус: не хватало еще, чтобы в моих краях меня видели в прикиде пингвина.
Он показал на кипу одежды и рюкзак, валявшиеся на земле. Я разглядела большой темно-синий передник и белую тенниску.
– Значит, ты тоже это заметила, – продолжал он. – Цепочку, открытую калитку… Скажу сразу, я тут ни при чем. Замок так и висел, когда я пришел сюда в первый раз. Я искал тихое местечко, чтобы переодеться. И никогда ничего здесь не трогал.
Он говорил и одновременно рылся в рюкзаке. Достал черную рубашку с воротником-жабо, узенькие черные брюки, широкий пояс с шипами и сапоги на толстенной подошве. Потом надел на шею ошейник с брелоками в виде черепов.
Парень подмигнул мне.
– Если хозяин меня в этом увидит – вышвырнет за дверь. Мы, готы, мухи не обидим, но, поди знай почему, люди нас боятся – а ведь с тех же самых людей станется доверить все сбережения первому встречному мошеннику, если он явится в костюме и при галстуке.
Я слушала его, это было удивительно; сколько времени я ни с кем по-настоящему не разговаривала? Если, конечно, можно было назвать разговором этот почти монолог: он задавал вопросы и сам же на них отвечал. Чудную мы с ним являли картину. Растерянная девушка, потная, перепачканная землей, и тип, словно вышедший прямиком из фантастического фильма – бывший незадолго до этого идеальным официантом.
Вдруг он прервался и посмотрел мне в лицо. Поколебался, потом, словно решив не спрашивать меня, протянул руку:
– Меня зовут Без-Слез.
– Без чего? Странное имя…
– Без-Слез. Ладно, если хочешь знать, от рождения я Давид, но предпочитаю, чтобы меня звали так. Раз уж мы не на работе…
– Как хочешь.
Честно говоря, мне было плевать, как его зовут. Единственное, чего я боялась, – что он выдаст меня пресловутому типу из агентства недвижимости. Я сделала над собой усилие, чтобы быть любезной. Призналась ему, частично: мне вчера исполнилось восемнадцать, у меня никого нет, и мне некуда идти, я решила пожить в этом домике, и мне очень хочется здесь остаться.
– Ни о чем не беспокойся, я, во всяком случае, тебе не помешаю. И вообще, этот дом продадут не скоро, так что живи сколько хочешь.
– Почему ты так говоришь?
– Нехорошая история здесь произошла.
Я перебила его:
– Умер ребенок, да?
Он озадаченно посмотрел на меня.
– Ты в курсе? Они сразу выставили дом на продажу, но сама понимаешь… Какая семья поселится здесь с детишками после такого? Эта халупа будет висеть на них три ближайших поколения.
Он закончил одеваться. Убрал рабочую одежду в рюкзак.
– Мне пора. А то опоздаю на автобус. Пока, до завтра!
Калитка закрылась. Без-Слез накинул цепочку, помахал мне рукой и скрылся. Мне бы надо было попросить у него что-нибудь, ведь у меня теперь ничего не было. Полотенце, кусочек мыла. Поздно. Он уже в пути, домой, к своим делам, к своей жизни, до меня ему больше нет дела. А я?
Я вдруг осознала всю шаткость моего положения. Последние часы я прожила, не задаваясь вопросом, что будет и как. Я просто бежала, пряталась от действительности, ни о чем не задумывалась. Что же теперь со мной станется? Я сижу в этом саду, как Робинзон на острове, накормлена и занята благодаря щедротам осени и наличию в саду водопроводного крана – по счастью, не перекрытого. При известной сноровке я продержусь несколько недель, если, конечно, погода будет благоприятствовать. А что потом?
Мне вспомнилась моя комната, моя одежда, сложенная в шкафу из белой сосны, принадлежавшем еще кузине, большая картонная коробка, в которой когда-то лежали сапоги моей матери, где я хранила все, что от нее осталось: фотографии, дешевые украшения, записочки, на которых она ставила сердечки резиновым штемпелем из моей детской игры.
Вспомнилась Алиса, которая обнимала меня, когда я открывала эту коробку, такая красивая, такая забавная, такая ласковая и внимательная ко мне, бледной тени, прильнувшей к ней, глубоко-глубоко вдыхавшей ее силу и уверенность, – Алиса, дарительница жизни.
Моя половинка, раздавленная, перемолотая, навсегда потерянная.
Она рассталась со мной без сожалений, как рассталась со всем остальным миром. Ушла красиво, взметнув за собой волосами эфемерную волну между небом и землей.
Она бы все равно прыгнула, даже зная, что я отступлюсь. Ничто бы ее не остановило. Так было предначертано; я говорю это не в свое оправдание, а потому, что я это знала, чувствовала всем нутром.
Это не было равнодушие, это не было отчаяние, это был ее личный расчет, необходимость.
Необратимая цель, мишень.
Остальное стало моим делом.
Я помню долгие часы в очередях, когда все обходили меня под разными предлогами: я беременна, я спешу на поезд, я просто вышел покурить, надо вернуться на работу через десять минут, дети дома ждут, я тяжело болен, я ветеран войны.
Я помню, что всегда была последней в играх в «музыкальные стулья» и «горячую картошку», первой попадалась в «сеть», но выигрывала в молчанку.
Я помню, как в шестнадцать лет мне остригли волосы, потому что я подцепила вшей.
Я помню, как мечтала быть блондинкой с длинными локонами.
Я помню, как четыре раза была влюблена: в детском саду, в начальной школе, в шестом классе и в третьем, и как слышала вслед смешки, после того как писала записки своим избранникам.
Я помню, как учитель истории забыл меня, когда все ушли на экскурсию, помню, как полдня просидела взаперти в туалете для девочек, потому что никто не заметил, что меня нет.
Я помню слово «отсутствует», то и дело встречавшееся в моих школьных дневниках; не потому что я пропускала уроки – просто учителя подозревали, что мысли мои далеко.
Я помню, как промолчала, хоть мне и хотелось завопить, когда тетка объявила мне, что я не пойду на кремацию матери, во-первых, потому что это слишком тягостное зрелище, а во-вторых, именно на эту дату был назначен экзамен.
Я спала как убитая, без сновидений, без кошмаров, в слепой и глухой черноте: наконец-то крепкий сон. Разбудил меня ранним утром настойчивый стук. Я не сразу поняла, где я, потом, проморгавшись, вспомнила два последних дня. Алису. Лес. Бегство. Дом.
Это чувство уязвимости.
Я не шелохнулась. Я знала, что это мне не поможет: если кто-то хочет войти, достаточно толкнуть калитку. Но у меня не было сил. Не хотелось говорить, излагать, оправдываться.
Стук прекратился. Я очень медленно сосчитала до ста и, решив, что выждала достаточно, встала. Приподняв занавеску на одном из окошек, я увидела бутылку молока, стоявшую на видном месте.
Бармен, больше некому. Открыв бутылку, я выпила половину. Погода снова стояла прекрасная, как будто осень была на моей стороне. Я потянулась и удивилась, что так свободно дышу. Именно в этот момент я поняла: что-то во мне изменилось. Я больше не боялась. Внутри не было ни страха, ни тяжести.
Убегая позавчера от моста, я думала, что горе и угрызения совести будут копиться, пока не задушат меня, восстановив хоть какую-то логику. Но сегодня утром они, наоборот, с каждым часом как будто рассеивались. А между тем ничего не забылось и не притупилось. Алиса все так же была здесь. Она растворилась во мне, в каждом моем органе, в каждой клеточке, в голове, в сердце, в словах; она жила во мне. Просто чувства мои изменились. От нее и ее ухода во мне осталось лишь одно: эта необъяснимая дружба и какой-то покой. И, каким бы нелепым это ни показалось, я чувствовала себя сильнее.
На мгновение я встревожилась: неужели я ищу разумного объяснения ее смерти? Ищу смысл в том, что объективно было смесью трусости и эгоизма? Одной этой мысли хватило, чтобы омрачить нарождающееся ощущение блаженства. Я безмолвно взывала к Алисе, умоляла ее послать мне ответ, где бы она ни была. Я подняла голову к небу, всматриваясь в тени, легла в траву и поскребла ногтями землю, чтобы открыть ей путь. Пусть она проявится, пусть подаст мне знак, хоть один! Пусть выскажется!
Но Алиса оставила меня наедине с моими бреднями, и так было лучше.
Я сняла с футболки приставший к ней мусор – вчера я соорудила себе матрас из капустных листьев и морковной ботвы. Встряхнула волосами. Было немного неприятно не знать, как я выгляжу. Я никогда не отличалась кокетством, но всегда старалась быть хотя бы чистой. «Приличной», по крайней мере, в глазах дяди и тетки: некоторые замечания я не способна была вынести.
Так, после истории со вшами я решила носить короткую стрижку и подравнивала ее сама, вооружившись кухонными ножницами. Просто и эффективно.
– Как же красиво, – повторяла Алиса, проводя рукой по моему затылку. – А как свободно, наверно, себя чувствуешь с короткими волосами! Я бы тоже хотела постричься. Но моя мама категорически против.
– Она права.
– Права? Вправе решать за меня, что красиво, а что нет?
– Она хочет тебе лучшего.
– Лучшее враг хорошего. Мне так плохо, Мина.
Я не верила своим ушам. Ей так плохо! Плохо иметь волосы куклы, шелковистые, ухоженные, с одного взгляда говорившие, как обеспечена ее жизнь, сбалансировано питание, спокоен сон. Плохо иметь мать, оберегающую ее драгоценную красоту.
Это не могло не обернуться ссорой.
– Уши вянут тебя слушать, Алиса. Да, и, пожалуйста, не употребляй больше слов «свободно» и «красиво» в отношении меня.
– Согласна: при условии, что ты прекратишь думать, будто владеешь истиной в последней инстанции и, как ты думаешь, так и есть.
Вопрос объективности часто вставал между нами. Мы жили в диаметрально противоположных мирах, что давало пищу для жарких споров. Кто прав, кто не прав, что истинно, а что ложно? Стакан наполовину полон или наполовину пуст? Может ли кто-то решать за других, и если да, то по каким критериям избирается высший судия? Существует ли нагая истина, или же истин столько, сколько людей, – и, стало быть, истины нет? Как можно быть уверенным, что данное определение соответствует объективной реальности?
Алиса отстаивала свою точку зрения (в данном случае: нет ничего незыблемого, все определяется ситуацией, взглядом и позицией). С тем большим жаром, что речь шла о ее матери.
– Если бы ты знала, Мина… Всю жизнь она копирует какую-то расплывчатую модель, извлеченную из журналов, которые она читает, и разговоров, которые ведет. Все, что она делает, все, что говорит, все, что предпринимает, ее выбор, ее решения – все становится отражением этой модели. Почему? Она живет лишь через образ, который надеется создать. Она хочет, чтобы о ней думали: «Ах, какая женщина, прекрасная женщина, исключительная женщина, у нее великолепный дом, у нее великолепный брак, у нее великолепная дочь». Чтобы добиться этого результата, она трудится без устали. До изнеможения занимается ремонтом, подбирает гардероб, свой и мой, отслеживает последние тенденции во всех областях. И тут она сильна! Многие ей завидуют. Она всегда выбирает лучшую модель автомобиля, подходящий цвет, потрясающие планы на уик-энд, оригинальную и сногсшибательную благотворительность, хозяйка она незаурядная. О моем отце говорят: как же ему повезло жениться на этой женщине! Бриллиант! Но, в сущности, никто не знает, кто она на самом деле. Ни люди, ни отец, ни я, ни тем более она сама. Она идеальная женщина текущего момента. Непроницаемая глыба хороших манер и хороших идей, почерпнутых в хороших местах. И мало того, мы все в плену ее представлений. Она определяет путь – горе тому, кто с него свернет. Чему она меня научила, что показала? Мир иллюзий. Вся жизнь в притворстве. Этому ты завидуешь?
По-моему, Алиса была так несправедлива! Я не видела никаких иллюзий, только женщину, которая старалась изо всех сил, чтобы жизнь ее семьи походила на рай, тогда как моя мать оставила мне в наследство ад.
– Нет, Мина. Не ад. Твоя мать оставила тебе просто толику человечности. Как это ни больно.
Вот она, вечная проблема с богачами, буржуа, обеспеченными, баловнями. И всегда-то им надо объяснять, отчаявшимся, что им повезло, что они живут настоящей жизнью, истинными ценностями, что невинным воздастся и все такое.
– Вот в чем фокус, а, Алиса? На самом деле жертва – ты. Это ты пытаешься мне объяснить, я правильно поняла?
Она посмотрела на меня своим особенным взглядом, тем, что обезоружил бы и Чингисхана.
– Я ничего не объясняю… Она любила тебя, разве не так?
Стоило ей произнести эти три слова, «она любила тебя», как все вернулось ко мне ударом в живот, в солнечное сплетение, туда, где перехватывает дух и разбивает вдребезги, да, именно туда, где больно и в то же время до того, ну до того хорошо.
Всплыли нежные слова и ласки, запрятанные глубоко-глубоко в моей детской памяти, восторг прикосновений, поцелуи по-эскимосски и поцелуи бабочки. Всплыло воспоминание о недолгом счастье.
Алиса прижала меня к себе, она была теплая, мягкая.
– Вот это и есть главное. Эта вот любовь.
Я долго не могла сказать ни слова, чувствуя, как все вокруг и внутри меня плывет, как рушатся жалкие ориентиры, которые я себе создала. Я уже ни в чем не была уверена насчет моей матери – хотя в том, что касается матери Алисы, на сто процентов придерживалась своей прежней теории.
И вот сегодня, как результат странного уравнения, мы образовали новую и волнующую фигуру: две мертвые и две живые. Одна мать и одна дочь.
Но если Алиса была права, что станется с ее матерью? Если она была права, идеальная семья рухнула в тот миг, когда она бросилась под поезд. Если она была права, в глазах мира – ее мира, мира цензоров, инквизиторов, слухов – ее мать будет отныне антимоделью, той, что довела дочь до самоубийства, той, что ничего не заметила, той, что потерпела крах. От нее, надо думать, все отвернутся. Перечеркнут все восхитительное, что находили в ней. Как же она выживет, лишившись своего пресловутого притворства?
Я прошлась по саду, рассеянно наблюдая за полетом птиц, за ветром в ветвях, не в силах избавиться от этого неотвязного вопроса. И тогда я решила вернуться к дому Алисы. У меня не было плана, не было четкой идеи, просто непреодолимое желание приблизиться к ним.
Когда я подошла, из ворот выезжала серебристо-серая машина, за рулем сидела внушительная фигура. Я вдруг поняла, что до сих пор ни разу не подумала об отце. Поискала в себе какие-то чувства, хоть каплю сострадания, но ничего не почувствовала, как будто он вовсе не играл никакой роли в этой истории, как будто был просто элементом контекста, не имевшим никакого значения. Я лишь попыталась собрать воедино обрывки воспоминаний.
Это было трудно: Алиса почти никогда не говорила об отце, а если все же упоминала, то для того, чтобы попенять за отсутствие. Он много работал, часто уезжал и домой возвращался поздно.
Только однажды мы заговорили о нем, и я доказывала – довольно вяло, – что если хочешь жить в роскоши, приходится кое-чем поступаться. Алиса не поддержала тему. Она понимала, сколь болезнен для меня вопрос об отце. Я о своем ничего не знала: мать ни словом не обмолвилась об их встрече, как я ни упрашивала. Мне пришлось научиться жить с этой недостающей деталью, этим зиянием, и порой я просыпалась от кошмаров; мой отец преступник? насильник? Что он такого страшного натворил, что моя мать не оставила ему ни лица, ни имени?
Это чувство ущемленности достигло апогея, когда пришлось заполнять документы на школьную поездку и, как всегда, ставить прочерк в графах, содержавших сведения об отце. Меня вдруг страшно затошнило, и пришлось выбежать вон из класса, опрокинув по дороге стул. Алиса тотчас прибежала за мной в туалет. Она поддерживала меня, отводя волосы ото рта, а меня все рвало моим отвращением и безысходностью. Она гладила меня, утешала:
– Я знаю, чем тебя рвет, Мина, это твой страх неизвестности, ты воображаешь худшее, но худшее редко бывает там, где его ждешь. Может быть, твоя мать скрывала его имя, потому что он был женат или даже знаменит? Политик? Известный спортсмен? Поди знай, это, наверное, была большая любовь, она обещала ему сохранить тайну… Я уверена, что он замечательный человек. Доказательство – ты унаследовала его гены, его кровь. Ты его дочь, и посмотри, какая ты классная.
– У меня скверный характер, я замкнутая, и во мне нет ничего интересного.
– Вот я и говорю: личность без эксцессов.
Алиса обладала даром снимать боль, даже когда несла вздор и развивала завиральные теории. Она, как никто, умела найти всему объяснение и во всем интерес. Ей удалось доказать мне, что отсутствие отца и безалаберность матери сделали меня в конечном счете более независимой и сильной.
И все же я охотно поменялась бы с ней местами, чтобы жить в теплом гнездышке с обоими родителями – пусть даже у них и есть какие-то недостатки.
Я приближалась к дому. Мне нужен был наблюдательный пункт, более незаметный, чем вчера. Автобусная остановка на другой стороне улицы показалась мне идеальным местом. Она была сложена из старых камней, с красной черепичной крышей – мало общего с остановками в моих краях, из металла и стекла, часто разбитого и всегда исцарапанного. Прикрепленный к стене резервуар для дождевой воды оказался удобным возвышением, чтобы наблюдать, что происходит за оградой.
Я ждала добрый час, прежде чем она появилась. Женщина лет сорока, блондинка, волосы сколоты небрежным узлом. Высокая, в облегающем платье и туфлях на каблуках. Очень красивая, насколько я могла судить издалека. Она открыла тяжелую дверь дома, вышла на крыльцо и окинула взглядом сад, большие деревья, пестрые цветы, привядшие клумбы.
Думала ли она об Алисе? Искала ли ее в танце листьев на ветру? Надеялась ли увидеть поданный ею знак среди лепестков?
Она вздрогнула и скрестила руки, словно прижала к себе дочь. Плакала ли она? Шептала ли ее имя?
Мне захотелось перебежать улицу, броситься к ней и сказать, что я тоже любила Алису, что она была светом, смыслом, счастьем и ее не хватает в этом мире, как легкого в грудной клетке.
Потом я вспомнила.
Никто не должен был знать, особенно она. Конечно, я могла бы ей много порассказать об Алисе. Могла бы сказать, почему и как она решила прыгнуть. Изложить ей версию фактов ее собственной дочери.
Но зачем, если я не способна была сказать главное: почему она все же прыгнула. Почему смотрела на этот поезд, не дрожа, без единого слова, тогда как я – я отступила.
Если Алиса ошибалась, если мать любила ее чистой, цельной, бескорыстной любовью, мое присутствие было бы как острый нож.
Если же Алиса говорила правду и ее мать так дорожила своим имиджем, я стану идеальной виновницей. Она первая покажет на меня пальцем, будет с пеной у рта утверждать, что я – подстрекательница, воплощение дьявола, ведь благодаря этому ей не в чем будет себя упрекнуть, разве что в том, что не уследила за знакомствами дочери, – но какая мать знает всех одноклассников своего ребенка?
Какова бы ни была гипотеза, лучше было не высовываться.
А женщина все равно ушла в дом. Прежде чем закрыть дверь, поправила растение в одном из огромных глиняных горшков, украшавших крыльцо.
Я много бы дала, чтобы зайти с ней в дом, посидеть в гостиной, посмотреть кухню и вдохнуть ее запахи, потрогать деревянные перила лестницы, зарыться носом в занавески в комнате Алисы, лечь на ее кровать. Но я, конечно, ничего этого не сделала, лишь ждала развития событий.
Около полудня дверь снова открылась, и вышла мать Алисы, одетая иначе. На этот раз на ней были брюки цвета хаки, ботинки и зеленые резиновые перчатки. Она ненадолго скрылась за домом, потом я увидела, как она подстригает секатором кусты. Она работала, пока за воротами не появилась вновь серая машина. Высунулась рука с пультом, ворота открылись, зашуршал гравий, и хлопнула дверца. Мужчина с элегантным кожаным портфелем под мышкой быстрым шагом направился к дому, жена семенила следом. Понятно, приехал домой обедать. Дом безмолвствовал около часа, потом дверь вновь распахнулась, на этот раз с грохотом. Мужчина быстро спустился по ступенькам, а женщина кричала ему вслед:
– Я не могу больше! Ты что, не видишь, что я больше не могу?
Но мужчина не обернулся, сел в машину, тронул с места, высунув руку с пультом, открыл ворота и умчался.
Женщина с яростью швырнула на ступеньки тряпку, которую держала в руке.
Ей было плохо, это уж точно. Она страдала. Она крикнула «Я больше не могу!». Лицо ее осунулось, наверняка она плакала. Она не могла простить мужу этого бесчувствия: как он мог составлять досье и заключать сделки, когда присутствие дочери было еще осязаемо в этих стенах, как он мог хотеть есть или пить, как мог делать что-либо, когда она лишь искала следы Алисы в каждом камне дома, в каждом скрипе половиц, в каждом вздохе ветра, как, наконец, он мог оставить ее одну, ее, мать, в такой момент, одну со следами и отголосками, когда ее наотмашь били воспоминания о дочери, о ее последнем дне, о ее последнем вздохе – ее свитер на стуле, черная резинка для волос, намотанная на черепаховый гребешок, тапочка, забытая под кроватью?
Мать Алисы была одна со своей болью, и я ничем не могла ей помочь.
Я больше не могла оставаться на своем посту. Этот крик «Я больше не могу!» не давал мне покоя. Я не чувствовала такого бессилия с последнего визита к матери, когда та лежала, исколотая и опутанная трубками, на койке в реанимационном отделении. Изменилась ли погода? Или мое состояние? Мне вдруг стало очень холодно. Я вышла из укрытия, зачем-то тревожно оглядываясь. Всего несколько сотен метров отделяли меня от моего нового дома. Я поспешила, скрестив руки, почти обхватив себя ими, в точности как мать Алисы. Ее одиночество крутило мне нутро. Мне хотелось развернуться, побежать к дому, позвонить в дверь и умолять ее не плакать, сказать ей, что Алиса теперь там, куда она стремилась всей душой, сказать, что она ушла не несчастной, не отчаявшейся, – все эти вещи, которые невозможно слышать, хоть это истинная правда.
– Пора положить всему этому конец, – обронила Алиса сентябрьским утром на школьном дворе.
Ее заявление меня ошеломило. Надо сказать, что я в эту ночь почти не спала: накануне тетка в очередной раз устранила меня, так как принимала гостей. Она установила это правило с моего появления в доме и отказывалась его менять, хоть прошли годы. Когда в доме ждали гостей, мне полагалось поесть в шесть часов, под тем предлогом, что после кухня будет целиком посвящена приготовлению ужина. Затем я должна была уйти в свою комнату и больше не показываться. Поначалу я не возражала. Я была еще мала, и, по мне, было лучше побыть одной, чем сидеть, как в остальные вечера, за столом с дядей и теткой, прямыми, как палки, неодобрительно посматривающими на меня, в тишине, нарушаемой лишь стуком приборов да звуком жевания. Но я росла, и ужинать в час, когда раздают подносы в больницах, стало невыносимо. Я предложила делать себе сандвич и есть его позже, за уроками, но у тетки было и другое правило: никакой еды в комнатах. Посадить же меня за стол с гостями, что было бы логично, ибо речь шла о кузенах и более дальней родне, ей и в голову не приходило.
Эти требования были лишь одним примером из многих. Тетка не скрывала своей неприязни ко мне, которая с годами только росла. Я не была ни ее плотью, ни даже ее кровью. Я слышала, как она жаловалась по телефону: «Эта девчонка мой крест, мое несчастье».
Я не пила, не баловалась наркотиками, нигде не бывала, даже не завела бойфренда. Оценкам моим было далеко до Алисиных, но каждый год я без труда переходила в следующий класс. Я не была ни злой, ни агрессивной. Не бунтовала, предпочитая замыкаться в одиночестве и молчании. Только одно – я поняла это позже – могло восприниматься теткой как обида: когда мы разговаривали, я смотрела ей в глаза.
В сущности, ей не в чем было меня упрекнуть. Злилась она сама на себя за то, что не смогла воспротивиться, когда дядя настоял на том, чтобы взять меня в семью. С тех пор она считала себя ущемленной и не выносила моего лица, моего голоса, моего присутствия, самого моего существования. Я была неразрешимой проблемой: за какие грехи ей досталась такая обуза, когда она должна бы жить в свое удовольствие, после того как вырастила своего ребенка и столько лет боролась за место в жизни и семейный очаг? Я слышала, как она жаловалась, закрывшись в ванной:
– Я-то разве пьющая? Я-то разве безработная? Матери что, она умерла! После нее хоть потоп! А я изволь воспитывать ее чадо и платить за все!
Как ни странно, я ей в глубине души даже сочувствовала. Судьба загнала ее в угол. Сначала эта безумная идея дяди взять меня в семью. Не послушавшись своего инстинкта – отказать наотрез, – тетка согласилась, рассчитывая, что он сам передумает и, переварив кончину сестры, отошлет меня к бабушке. Но та подложила ей свинью, умерев от горя через три месяца после дочери.
Пришлось смириться и кусать локти, считая годы: как назло, с моей стороны не последовало ни единой провинности, ни малейшего кризиса трудного возраста, которые оправдали бы иные меры. Хуже того: тетка вошла в роль жертвы, из тщеславия уверив свое окружение, что приняла меня по доброте душевной, – и, стало быть, оказалась вынуждена держать в себе злобу и ненависть, пожиравшие ее на глазах, отчего становилась еще более нервной, когда мы оставались вдвоем.
Так вот, в тот вечер мы оказались с ней лицом к лицу в кухне, после того как она позвала меня пронзительным криком:
– Минааааааааа!!!
Она указала мне на поднос: суп, ломтик ветчины, тарелка макарон и йогурт. Все это, приготовленное для меня, я имела дерзость оставить нетронутым на столе.
– Ты не поела! Ты же знаешь, мне нужно место для готовки, так что поторопись!
На ней были домашние тапочки и розовый халатик, который она ритуально надевала перед приходом гостей, чтобы не запачкать платье. Длинные обесцвеченные волосы были сколоты простой белой пластмассовой заколкой. Вот это, думаю, и сработало детонатором. Без каблуков и высокого шиньона тетка была на голову ниже меня. Мы стояли, глядя глаза в глаза. Она побледнела от унижения: приподниматься на цыпочки, вытягивать вперед подбородок, чтобы выдержать мой взгляд, было для нее нестерпимо.
Что-то произошло. Я вдруг поняла, что выросла. Или скорее постарела? Я больше не была потерянной девочкой, которую скрепя сердце взяли в дом: я стала взрослой женщиной. Мои кулаки сжались, злые слова просились на язык, но я не смогла; плотину не прорвало, словно я забыла, как говорить, как орать, как выкричать все, что болит внутри, не находя выхода.
Я лишь оттолкнула поднос на середину стола, не отрывая от нее взгляда. В дверях мне все же удалось ей сказать, что я поем позже, – в ее понимании это равнялось первостатейному оскорблению.
На самом деле сам факт, что я восстала, начисто отбил мне аппетит. В ту ночь я без конца ворочалась в постели. Мне снилась Алиса: она держала меня за руку и повторяла: «Мы сильнее, Мина», как говорят малыши на школьном дворе. Сон был радостный, и в лицее мне не терпелось рассказать его. Но когда я увидела подругу у центральной лестницы, лицо у нее было необычно серьезное. «Пора положить всему этому конец», – обронила она, глядя в сторону.
– Положить конец чему, Алиса? – спросила я, и кровь застыла у меня в жилах.
Но она не ответила. Встала и поднялась по ступенькам, как будто меня не было вовсе. Пока я приходила в себя, она уже сидела в классе, зажав в губах карандаш.
– Положить конец чему? – переспросила я шепотом.
Но учитель математики тоже уже сидел на своем месте и строгим взглядом обводил класс. Не время было болтать.
Алиса и бровью не повела, оставив меня мучиться вопросами без ответов.
– Я думал, ты уже не придешь, – сказал Без-Слез.
Он стоял, прислонясь к стене домика. В штатском, если можно так выразиться, то есть весь в черном, в тяжелых ботинках с пряжками и футболке с надписью «I still exist»[2].
Я остановилась как вкопанная, он улыбнулся.
– Я решил подождать немного, вдруг ты поблизости.
Он достал пачку сигарет, закурил.
Ждать меня? Мне это показалось подозрительным. Он выдохнул облачко дыма.
– Ты ушла из дома, да? Сбежала…
Да кем он себя возомнил?
– Мне восемнадцать лет, и я ни перед кем не обязана отчитываться.
– Может быть, но все-таки ты сбежала.
Я посмотрела на него, пытаясь проанализировать, что могло вызвать в нем такой интерес ко мне. Напрасный труд: я не понимала. А он продолжал улыбаться, как будто курил не табак с капелькой смолы, а что-то другое.
– Чего ты, собственно, хочешь? Или ты работаешь на полставки в социальной помощи?
От чужой заботы я всегда делалась агрессивной. Я по опыту знала, что бескорыстной она бывает редко. Ко мне подходили, только чтобы о чем-то попросить: сделать что-то по дому, дать списать задание в лицее, – общий удел всех невидимок.
Разумеется, кроме Алисы.
– Спокойнее, – сказал Без-Слез. – Я просто подумал, что могу тебе помочь. Вчера не сообразил. Дома потом злился на себя. У тебя ведь нет даже свитера. Ночи холодные, ты, наверно, закоченела?
Мне это казалось все более подозрительным. Я предпочла его предупредить.
– Хоть ты парень, а я девушка, это не значит, что ты обязательно одержишь верх. Я умею драться.
Это, конечно же, была неправда. Я хотела записаться на курсы дзюдо при муниципалитете, но тетка отказала: слишком дорого. Я чувствовала себя слабенькой и иногда, ловя по телевизору трансляцию боксерских матчей, закрывала глаза и воображала, что на ринге – я. Я была непобедима, внушала уважение, носила шорты из золотистого шелка и чемпионский пояс на талии.
Без-Слез рассмеялся.
– Ты так думаешь?
Потом вдруг помрачнел.
– Знала бы ты, сколько раз мне тоже хотелось сбежать.
– Почему?
– Посмотри на меня. И подумай, что ты знаешь об этих местах. Ты многих встречала таких, как я?
Все парни здесь одевались одинаково или почти. Серые или темно-синие свитера с капюшонами, кроссовки и фирменные джинсы; они ходили, поигрывая плечами, что значило «вот это мужчина, настоящий». Здешние парни делились на три клана: те, кто слушал рэп, те, кто слушал все остальное, и те, кто вообще ничего не слушал, потому что был занят онлайн-играми на мощных компьютерах в интернет-кафе. Для других места не было. Так что худого парня с напомаженными волосами и серьгой в ухе, с подвесками в виде черепов, в облегающих брюках и черной кружевной рубашке было действительно трудно представить в этих местах.
Он провел пальцем по своим усикам – этот жест, как я узнала позже, был у него знаком сильной нервозности.
– Мой отец работал мастером на сталелитейном заводе. В прошлом году его сократили после двадцати лет беспорочной службы. Официально он больше не обременен семьей, поэтому оказался первым в списке кандидатов на увольнение. А на самом деле это моя вина.
– Твоя вина?
– Я, видишь ли, не внушаю доверия. Иметь, видишь ли, сына, который одевается, как я, – признак «неблагонадежности». Мы, видишь ли, семейка педиков, а педики работать не умеют. Это не я придумал, так говорят.
– А твой отец, он что говорит?
– Что я его позорю.
Мы помолчали. Он все еще водил пальцем по усикам. Я не удержалась от вопроса:
– Так ты это самое или нет?
– Что?