Холодные игры Мурашова Екатерина
Отец тоже сразу прошел к себе, приказал подать водки, хлеба и сушеного винограда, от прочей еды отказался. Сказал, будет отдыхать. И чтоб не беспокоили. Марфа привычно хлопотала по хозяйству, нынче, после возвращения Ивана Парфеновича, народу в доме прибавилось, стало быть, и хлопот и ответственности больше.
Но так уж продолжаться не может! Все при деле. Работают, потом отдыхают. А что ж она-то, Машенька? Почему должна ждать, что кто-то где-то ее жизнь разрешит?!
Машенька присела к роялю, сыграла для настроения бравурный марш, который непременно понравился бы Софи с ее чудовищными музыкальными вкусами. Потом взяла подаренную трость и, уж привычно на нее опираясь, спустилась в гостиную. Там никого не было. На резном, инкрустированном камнем столике стояла початая бутылка ежевичной настойки. Машенька, которая никогда в жизни не выпила ни глотка спиртного (от водки люди дуреют, а мне – зачем?), поднесла горлышко к носу, понюхала. Сладкий, смолистый запах показался вполне приятным. Откуда-то (может быть, навеянная маршем?) вдруг нахлынула веселая бесшабашность. Люди не дураки, если говорят «выпить для храбрости», значит что-то в этом есть. А храбрость – это то именно, чего мне может недостать для выполнения задуманного. Значит…
Машенька зажмурилась, поднесла горлышко бутылки ко рту и сделала два больших глотка. Откашлялась, прислушалась к себе. Внутри потеплело, и дрожь, колотившая с самого Митиного приезда, вроде бы поутихла. Более ничего страшного не произошло. Машенька глотнула еще. Хватит! Поставила бутылку обратно на стол, накинула шаль и решительно направилась к гостевому флигелю.
Уже подходя, вспомнила: а что, если он уж спать лег? Значит, все напрасно? Напрасно копила решимость, на рояле играла, настойку пила… А, все равно… разбужу… Да нет же, вот лампа горит, значит не спит. Может, читает, работает…
Опалинский сидел на кровати, свесив руки между колен, смотрел в пол. Лицо свежее, умытое, волосы мокрые, слиплись русыми прядями. Нижняя рубаха расстегнута на груди. Глаза… усталые? Удивленные? Радостные? Равнодушные? Какие? Почему я не могу разобрать? Это же так просто – понять, какие у человека глаза. А, вспомнила… Самые лучшие у него глаза. Самые красивые. Любимые…
– Марья Ивановна! Машенька? Вы ко мне?.. Проходите… Но… я ж не одет… И…
– Это не имеет значения, – с комично-серьезным высокомерием заявила Машенька. – Это все условности, от которых мы с вами… мы с вами… что? От которых мы вправе от… отрешетиться…
– Да-а? – В самых лучших глазах заплясали веселые бесенята.
– Да! – твердо сказала Машенька. – И не смейтесь, пожалуйста. Я пришла с вами серьезно говорить!
– Извольте. Но может, вам будет удобнее присесть? Хоть вот сюда… И шаль, может быть, снимете?
– Да. Я присяду. Но сперва… Глядите, как я ходить могу… Я научилась… Вот так…
Машенька принялась расхаживать по тесной комнате, весьма ловко огибая стул и платяной шкаф и игриво помахивая тросточкой. Пол слегка раскачивался, и стены тоже немного колыхались, но все это было в такт и потому совершенно не мешало ходить. Чувствуя, что почти не хромает и вообще чрезвычайно грациозна, Машенька принялась даже тихонько напевать от удовольствия. Хотелось ходить еще и еще. Можно было бы даже предложить Мите прогуляться… ну хоть до леса, но это, кажется, невозможно, потому что… ночь… да, ночью бывают волки, они недавно чуть не загрызли Веру, камеристку Софи. Но ей никакие волки не страшны, потому что с ней будет Митя… Да… Но что-то стены слишком расходились… Пожалуй, и вправду можно присесть. Он уж небось разглядел, как я ловко хожу…
Серж, с трудом сохраняя остатки серьезности, наблюдал за девушкой и гадал, что ж будет дальше.
– Вам понравилось? Что ж вы молчите? – Машенька весьма удачно опустилась на стул (Серж привстал, готовый подхватить ее, если маневр не удастся) и капризно надула губки. – Я, между прочим, специально для вас тренировалась все время. Вы видите теперь, что моя хромота вовсе не такое уж препятствие…
– Разумеется, разумеется, – поспешно подтвердил Серж. – Вы, Машенька, очень хорошо ходите. Я просто поражен, какой прогресс…
– Вот! Именно! – Машенька наставила пальчик в Сержеву грудь. – Прогресс! Мой батюшка всегда за него ратовал. И я, как его дочь, тоже решила… Я прогре… прогрессивно решила более никому не позволить свою жизнь определять прежним порядком. Чтобы я могла иметь возможность выставить обстоятельства в полной противоположности тому, как они вам, должно быть, показались. Это моя цель. Да!
На лице Сержа появилось выражение некоторой обескураженности. Машенька между тем продолжала, делая паузы в самих неожиданных местах и находясь в полном восторге от своего внезапно обнаружившегося красноречия («И чего я раньше-то стеснялась?! Все ж так просто!» – промелькнула совершенно четкая мысль).
– Последовательность событий выставляет, быть может, требование к тому, чтобы я отважилась, естественному девическому состоянию в противовес, открыть вам перечень чувствительного развития, коий, наверное, мог бы вас позабавить, если б я ошиблась решительно, но надежда. Что вижу в вас образец порядочности, и, право, все поводы иные представляются мне нынче незначительными, потому что разговор лишь возможен между сердцами, а уста выражают. Поверхность, колеблемую дождем и ветром, который. Не может быть нам, истории ради отношений наших, ввергающих меня в душевный трепет, исполненный предвкушения итак, помехой для полного понимания, нет. Да!
Машенька замолчала и, победительно улыбаясь, уставилась на Сержа, причем взгляд ее почему-то концентрировался не на лице молодого человека, а на ямочке между его ключиц. Серж понял, что теперь она ждет ответа на свой вдохновенный монолог.
Господи, и что ж ей ответить? Хотелось сказать приблизительно так: «Марья Ивановна! Машенька! Ввиду возможности совершения обстоятельств нежелательных к применению в дальнейших соображениях нашего с вами сообщения поэтому. Если бы мною сочтено быть необходимым вернуться к этому разговору после того как. Выражение бесконечной признательности за ваше доверие будет мною доведено до. А пока шли бы вы спать. Да!»
Однако по собственному опыту Серж догадывался, что Машенька в ее нынешнем состоянии иронию вряд ли воспримет. А если и воспримет, то непременно неправильно. Может, позвать Марфу Парфеновну и попросить ее уложить девушку в постель? Нет, наверное, не стоит. Нынче отношения Машеньки и суровой тетки и так далеки от безмятежности. К чему же лишний раз подставлять бедняжку под Марфины попреки?
«Ты б еще Аниску позвал! – укорил себя Серж. – Аккурат к утру весь город был бы в курсе, что пьяная Маша Гордеева у полураздетого управляющего в комнате чувствительные беседы вела… Ловок ты изворачиваться, Митя Опалинский! Небось от Дубравина-покойника в наследство досталось. На кого угодно свалить, а самому – в кусты… Не выйдет теперь, милый. Ты девушке повод давал? Ес-стественно. Знал, что она не курсистка с передовыми взглядами и не актрисуля, а девица строгих правил из купеческой, считай, семьи, в божьем страхе воспитанная? Знал! Вот и будь любезен… Ладно! Это все, конечно, оченно бла-ародно, и обо всем этом можно впоследствии на досуге поразмышлять. Но что ж нынче-то совершить, в тактическом, так сказать, плане? Чтобы и девушку не обидеть, и всяких двусмысленностей избежать. Ведь как ни крути, но ты еще и у отца ее на службе состоишь. Это тоже учитывать следует…»
– Машенька! – Серж решительно встал, подошел к девушке и одной рукой обнял ее за плечи. Она доверчиво прислонилась головой к его боку. Сквозь тонкое полотно рубахи он почувствовал тепло ее дыхания. Помотал головой, отгоняя всякие ненужные сейчас мысли. – Заботясь исключительно о вашем благе, я бы просил вас сейчас, немедленно пойти со мной.
– К-куда? – спросила Машенька.
– Вам нужно теперь лечь в постель.
– Что, так сразу? – удивилась Машенька. – А поговорить?
– Поговорить – после, – твердо сказал Серж. – Завтра с утра.
– О-о-о! – еще более изумилась Машенька. – Это так в Петербурге принято? Мне говорили, но я, по правде сказать, не верила. Ну что ж… В постель так в постель. Лишь бы по правде… – Девушка обвела глазами комнату, явно в поисках пресловутой постели. Глаза фокусировались с трудом, но на миловидном лице крупными буквами была написана решимость идти до конца.
Серж с удивлением почувствовал, что краснеет. Это он-то?!
Господи, да за кого же она меня принимает?!
– Пошли, Машенька! – вздохнув, сказал он, приподнимая девушку и ласково, но твердо направляя ее в сторону двери.
– Митя! Ты меня выгоняешь?! – сориентировалась Машенька и сразу заплакала крупными крокодильскими слезами. Серж поморщился. – Ми-итенька-а…
«Меня вообще-то Сережей зовут», – почему-то захотелось сказать ему. И наплевать на последствия! Вот взять и отважиться разом разрубить все узлы. Как эта милая Машенька решилась. Несмотря на скромность девичью, несмотря на хромоту, несмотря ни на что… Лишь бы по правде…
Ладно! Охолони! – одернул себя. Девушка, в общем-то, ничем не рискует, а ты, скорее всего, на каторгу пойдешь. Особенно если московские дела до кучи вскроются. А уж в таком запутанном деле запросы-то непременно пошлют…
– Идемте, идемте… Вот шаль ваша, трость… Изящная какая вещица… Совершенно в вашем стиле… Что ж вы раньше-то ею не пользовались?.. Это что ж? Нефрит, тигриный глаз?.. Ах, яшма?.. Идите, идите, не останавливайтесь…
Во дворе Серж решительно отстранился от девушки (не идти ж в обнимку на глазах у челяди!). Она сразу же покачнулась, тяжело оперлась на трость, тут же утонувшую в грязном, почерневшем снегу. Костяшки пальцев, сжавшие яшмовую рукоять, побелели. Девушка закусила губу, закрутила головой, оглядываясь. По-видимому, свежий воздух слегка протрезвил ее, и она начала соображать, что происходит нечто немыслимое.
– Митя, – жалобно сказала она, – уже ночь совсем. Мы… гуляем, да?
– Погуляли. Домой идем. Вон, пожалуйте на крыльцо, – отрывисто ответил Серж, сам на себя злясь за неуместную сейчас, посреди двора, жалость.
Потом все же не выдержал, наклонился, как будто разглядывая что-то в усыпанном золой сугробе, и мимоходом прижался губами к побелевшим от напряжения тонким пальцам, сжимавшим рукоять. Машенька ахнула, отдернула руку, уронив трость, после поднесла пальцы к глазам, словно силясь увидеть что-то невидимое.
Далее длиться не могло. Серж почти волоком затащил девушку на крыльцо, буквально прицепил ее к резному столбику. Вернулся, подобрал трость, всунул рукоять в безвольную руку, открыл дверь. Прошли через безлюдные сени, коридор, столовую…
– Машенька! Сможете сами к себе дойти? Я б сам вас уложил, но мне туда нельзя, неприлично… Мне все одно, но о вас могут дурное подумать…
– Митя! – Машенька обхватила Сержа за шею, посмотрела прямо в лицо расширившимися глазами. От ее близко шевелящихся губ пахнуло ежевичной настойкой. – Я всегда была… Но теперь… мне теперь тоже все одно…
С дивана раздался ехидный кашель.
Серж буквально подскочил на месте, попытался вывернуться из Машенькиных объятий. Маша медленно оглянулась, не опуская рук.
– Браво, сестра! – Петя несколько раз хлопнул в ладоши. – Я всегда знал, что не такая уж ты святоша, как вечно прикидывалась. Ну что ж… мое мнение тебя, конечно, не интересует, но я думаю, ты не на ту лошадь ставишь. Хотя… «Есть многое на свете, друг Горацио»… Не правда ли, господин Опалинский?
– Замолчите, – тихо сказал Серж. – Не то я вас ударю. Это будет нехорошо, потому что вы еще от раны не оправились.
– Да, – кивнул Петя. – Кулак – это серьезный аргумент. Если вам теперь хочется, давайте подеремся. Не корите себя. Я сильным не гляжусь, это верно, но вынослив крайне. Могу тридцать верст по тайге за одни сутки пройти. Так что противник из меня серьезнее, чем на первый взгляд кажется. Машка подтвердит.
– Петя, братик, я тебя очень люблю, но не хочу, чтоб ты мешался в счастие моей жизни, – капризно сказала Машенька, которая по-прежнему висела на шее у Сержа и только сейчас, по-видимому, признала брата (в тепле ее снова развезло). – Я же тебе никогда не мешала, хотя ты вообще с иудейкой спутался… А Дмитрий Михайлович, Митя – настоящий христианин, не иноверец какой-то… Мы с ним по-христиански… – Машенька демонстративно чмокнула Сержа в щеку.
– Ма-ашка?! – весело и зло ахнул Петя. – Да ты никак напилась?!
– Не твое собачье дело! – с достоинством ответила Машенька.
Желая немедленно все прекратить, Серж, уже не раздумывая о приличиях и не обращая более внимания на Петю, поволок девушку в ее покои. Машенька почти не сопротивлялась и что-то ласково ворковала где-то в районе его плеча.
Спустя минут десять Серж (точнее, господин Опалинский) снова, уже в обратном направлении, проследовал через гостиную, коридор и т. д. дома Гордеевых. Шел быстро, но не бежал, двигался с видом крайне независимым. На Петю внимания подчеркнуто не обратил.
Петя проводил его взглядом. Потом подошел к столику, на котором стояла все та же бутылка с ежевичной настойкой (теперь в ней осталось чуть более половины). Взял бутылку, сел на стул у окна, обтер горлышко бутылки ладонью и, глядя на звезды и желтую, яркую луну, сделал большой глоток.
Еще через полчаса Петя, покачиваясь и хватаясь одной рукой (в другой руке была зажата почти пустая бутылка) за шершавые, недавно оштукатуренные стены, стоял возле двери, ведущей в кабинет Ивана Парфеновича. Из-под двери сочилась тепло-оранжевая полоска света. Следовательно, отец не спал. Читал или работал. Петя решительно постучал.
– Отец! Можно к тебе?
– Петька! – удивился Иван Парфенович. – Проходи. Чего полуночничаешь?.. Да ты никак опять вдрабадан? – Гордеев нахмурился. – Говорил тебе…
– Я, батюшка, для храбрости выпил, – ухмыляясь, пояснил Петя. – Да и не я один…
– Как так? – не понял Гордеев. – С кем же ты ночью у нас в дому пил? И на что тебе храбрость? Илюшке собрался мстить?
– Для разговору с вами… А пил один. Просто еще один пьяница у нас объявился… Точнее, объявилась. Голос крови, куда денешься… Вы-то, батюшка, тоже всегда не дурак выпить были. Я помню…
– Что ты несешь, болван?! Да, я выпить могу, но никогда дела не забывал… И… О чем ты вообще? Ты пьян! Поди!
– Нет уж. – Петя помотал головой. – Не пойду. Решился, так скажу… А там… Там пьяная Машка управляющему вашему на шею вешается. Он покуда отбился…
– Маша? Пьяна?! Что ты несешь?!
– Да что своими глазами видел, то и вам обсказал. Но… это ж тоже понимать надо. Ей лет-то сколько… Девичество постыло давно. Хромая нога иных порывов не отменяет… Правда, не знаю, я ль один видал или еще кто. Слугам рот не заткнешь. Разнесут с утра по городу… От людей стыд… Я – болван, ладно, но Машка – девица как-никак…
Иван Парфенович оперся о стол руками, начал тяжело вставать.
– Погоди, отец. Я не о Машке толковать пришел, о себе. С ней, конечно, тоже решать надо… Она тебе говорила, что Николаша ее сватает? Нет? Видать, решила сперва управляющего попытать… А я… я, батюшка, тоже жениться хочу.
– Ты? Жениться? – Иван Парфенович снова присел, оживился. Кровь отлила от его лица, даже какой-то намек на улыбку мышонком прошмыгнул сквозь густые усы и затерялся в рыжей бороде. – Это дело. Наконец-то. А то я уж, признаться, недоброе думал… На ком же? Сговорил уже или еще обихаживаешь? Кто родные?.. Ну, это нам без особой важности, сами, чай, не князья, была бы девка справная… Кто ж? Татьяна Потапова? Или помоложе нашел?
– Я хочу жениться на Элайдже, трактирщика Самсона дочери. Она иудейка, но ради меня креститься пойдет.
– Погоди, погоди, Петька! – Иван Парфенович озабоченно почесал грудь в раскрыве ворота. – Это какая Элайджа?.. Та?.. Так она же больная, умом скорбная, не говорит почти! Ее к людям-то не пускают, боятся, как бы чего не вышло. И ты… Погоди! Я понял! Дурень ты, дурень… Жиды, значит, тебя как-то окрутили, подсунули эту самую умалишенную Элайджу, а теперь пугают, требуют, чтоб ты женился. И этот паршивец в тебя из ружья стрелял?.. Ну-у… Это они зря! Это они у меня еще попомнят – Гордеевых насильно женить! Это я им устрою! Всех сгною!!!
– Отец, отец, погоди! – воззвал Петя. – Ты все не так понял. Это я их обманул. Всех, кроме Элайджи. Она сама хотела… Да, она странная на общий взгляд. Но что мне до всех? Я люблю ее. Кроме нее, мне никто не нужен… И… она от меня ребенка ждет…
– Го-осподи! – всплеснул руками Гордеев. – Час от часу не легче! Порадовал сынок… Та-ак. Как же разрешить?.. Вот! Слушай меня. О женитьбе, понятно, даже и думать не смей! Чтоб сын Гордеева на слабоумной иудейке женился… Тому не бывать! Если надо, денег им дадим, бумаг ценных, золота. Откупимся. Роза жадная, не устоит. Более чтоб близко не подходил. Чтобы слухи пресечь, придется тебя и вправду женить. Татьяна Потапова давно готова…
– Не стану я на ней жениться!
– Нет, станешь! – Глаза Гордеева налились бешеной, золотистой кровью, он поднялся, навис над сыном, шибанул по столу огромным кулаком. – Что я скажу, то и сделаешь, болван никчемный! Потому что я в своем дому хозяин!!!
Петя зажмурился от страха, но упрямо помотал головой.
– Будет пугать-то, отец. Мне уж бояться надоело. Сколько вам грозить-то осталось? Никто не вечен. А после? О загробной жизни подумали б, как Марфа Парфеновна велит…
– Что-о?!! – заорал Гордеев. От его крика за окном проснулась и недовольно каркнула сидящая на ветке ворона. – Ты что смеешь себе позволять?! С отцом?!! Пес паршивый! Пьянь подзаборная! А ну!
Гордеев вскочил, ухватил Петю за шиворот и поволок. Петя пытался сопротивляться, но ноги действительно не держали его. К тому же отец был крупнее и сильнее раза в полтора.
В сенях Гордеев локтем сшиб тяжелую деревянную крышку с водяной бочки, приподнял сына, его головой пробил образовавшуюся на поверхности наледь.
– Ну-ка, охолони! Охолони! – Он несколько раз макнул Петю в бадью.
Увидев, что тот задыхается, отпустил. Петя, бледный, как грязная штукатурка, молча стоял перед отцом и держался рукой за раненое плечо. В мокрых волосах таяли льдинки. Струйки воды стекали по вискам, шее, лицу.
– Протрезвел? – почти мирно спросил Гордеев. – А теперь садись и слушай меня.
От шума проснулась челядь и домочадцы (только пьяная Машенька спала крепким сном и чмокала губами во сне. Ей снилось, что она целуется с Митей). В обоих дверях образовалось сразу несколько испуганных физиономий. Иван Парфенович грозно махнул рукой. Физиономии исчезли.
– Значит, так… В чем-то я, пожалуй, погорячился. Уж больно неожиданно ты с этими трактирщиками сунулся. Женить тебя насильно я, конечно, не смогу. Да и не хочу. Ни к чему. Дельным ты от женитьбы не станешь – это уж по твоему теперешнему выбору ясно как божий день. Поэтому так. Касательно Маши и управляющего. Ты меня, можно сказать, порадовал. Я-то все тревожился, что она к нему интереса не проявляет. А она, стало быть, стыд девичий преодолеть не могла. Нынче преодолела. Хорошо. Скажу тебе напрямик. На тебя мои надежды уж давно минули. Господин Опалинский специально из столиц был выписан, с тем чтобы на Маше жениться и дело мое унаследовать. Таков с ним и договор. Покуда я к нему присматривался, для того и в Екатеринбург с собой возил, а нынче вижу наверняка – относительно его возраста он дельный молодой человек и с понятиями. Вполне может Машино счастье составить. Откладывать же ни к чему. Теперь с тобой. Я тебе долю выделю. Свободных денег у меня сейчас мало, все в деле, но я это перекрою как-нибудь, может, заем в Сибирском банке возьму. Ты деньги сможешь забрать и… делать, что твоей душе угодно. И где угодно…
– Значит, от дома вы меня отлучаете? Так? – спросил Петя.
Серые губы его дрожали, но держался он с неожиданным достоинством. Гордеев не мог этого не заметить и на короткий миг засомневался в принятом решении.
– Ежели хочешь, можешь считать и так. Но… дело не в том…
– Довольно, отец. – Петя повел дрожащей рукой. – Не роняйте себя. Я все понял. Деньги! Этим все можно решить. Что там товар, услужение, вещи… Люди на кону! Купить приглядного мужа увечной дочке. Откупиться от обесчещенной девушки и ее ребенка. Бросить большую подачку неудавшемуся – не такому хищному, как хотелось бы! – сыну и забыть о нем. Даже от Бога, жертвуя на церковь, вы откупиться надеетесь. А как же душа нашей матери, Марии? Душам деньги не нужны… Как с душами, отец?
Резко развернувшись на каблуках, Петя вышел из комнаты. От его движения на лицо Гордеева полетели брызги воды. Он утерся горстью, а когда опустил руку, лицо казалось постаревшим и жалким.
Аниска в дверях потирала растущую на лбу шишку, другой рукой зажимая себе рот. Впрочем, слова уже сочились сквозь пальцы…
Глава 18,
в которой происходят ужасные события и вынашиваются ужасные замыслы, а молодая послушница Ирина ловит солнечных зайчиков
Едва начало светать. На северном крае неба еще горели потускневшие звезды. Где-то простуженно кричал петух, по тракту со скрипом тянулись первые возы-волокуши. Полосатая кошка, неловко приседая, тащила от амбара через дорогу здоровенную задушенную крысу.
Осип, старый слуга Полушкиных, тряс спросонья головой и что-то недовольно бормотал. Петя не слушал его. Лицо молодого человека было острым и зеленоватым, как будто за ночь подернулось тонким осенним ледком.
– Николашу, Николая Викентьевича позови! Буди, я тебе сказал!
– Так, Петр Иваныч, время-то каково! Спят оне! – пытался спорить Осип.
– Иди! Не зли меня! – Голос Пети внезапно сорвался на визг. – Иди, или… или я решиться могу!
От визга Осип наконец проснулся, испугался, наложил крест дрожащей рукой и кривобокой рысцой побежал в покои молодого хозяина.
Николаша вышел вскорости, одетый, спокойный, потирая ладонями скулы.
– Ну, что там стряслось, Петр Иваныч? – спросил он у приятеля, но, едва взглянув тому в лицо, оборвал сам себя. – Оставим пока. Идем ко мне, выпьешь водки. После поговорим. Глядишься так, будто тебя к виселице приговорили.
В комнате, щеголевато, но беспорядочно обставленной, выделялась широкая кровать, поверх огромной перины застеленная белоснежным кружевным бельем. Петя упал в кресло, жадно, клацнув зубами об стекло, выпил протянутый ему стакан. На закуску Николаша подал другу засохшую маковку.
– Ну? – спросил хозяин, когда гость слегка отдышался.
– Помнишь, ты говорил? – выдохнул Петя. – Про отца? Я согласен!
– А что так вдруг, к утру? – усмехнулся Николаша. – Впрочем, погоди опять. Если ты всерьез говоришь, а не с похмелья бесишься, так надо это дело обсуждать не здесь, в доме, где у каждой стены уши есть… От слуг ведь, сам знаешь, ничего не укроется…
– А как же? – не понял Петя. – Ко мне тем паче нельзя.
– Найдем место, – махнул рукой Николаша.
Спустя время небольшой полушкинский возок остановился на окраине Егорьевска, возле последнего дома – небольшой, но справной усадьбы бобылки Настасьи. Николаша почмокал губами, привязал к излучине саней смотанные вожжи. Конек, как только понял, что встали надолго, опустил голову и прикрыл глаза – приготовился досыпать. Петя вопросительно глянул на друга.
– Далее гнать смысла нет, – пожал плечами Николаша. – Здесь нас слушать некому… Говори теперь, что с тобой стряслось.
– Он… он меня, можно сказать, из дому выгнал…
– Да ну-у?! – удивился Николаша. – Это с чего ж такое?
– Не важно. Есть и еще. Коли сейчас вот все не провернуть, так тебе на Машке не жениться вовек.
– Отчего это?
– Оттого, что отец ее за Опалинского сватает. Между ними с самого начала сговор был.
У Николаши на скулах заходили желваки.
– А-ах, маман! – с невольным восхищением пробормотал он.
– При чем тут твоя маман? – обескураженно спросил Петя.
– Она еще ране обо всем догадалась. А я, дурак, не поверил ей, не предполагал даже в Иване Парфеновиче такое… Да уж… умные люди всегда друг друга разберут, а нам, дуракам, еще учиться и учиться…
– Не буду я боле у него учиться, – зло сказал Петя. – Хватит! Давай свой план. Но прежде клянись… Клянись, что потом, когда все у нас будет, я на Элайдже женюсь, и ты… ты мне слова не скажешь и будешь на свадьбе дружком…
– Да господи! – досадливо поморщился Николаша. – Мне-то что! Хоть на кикиморе лесной женись… – Глаза у Пети опасно блеснули, и Николаша вмиг поправился: – Да шучу я, шучу, прости… Не проснулся еще толком, сам понимаешь, когда разбудил… Не волнуйся… Все сделаем в аккурате, не свадьба будет, а загляденье…
Несмотря на то что все пока шло на диво в лад и в точном соответствии с его планом, Николаша ощущал непонятно откуда взявшуюся неловкость. Петя, который выпил уж полуштоф водки, почему-то не желал пьянеть и смотрел по-прежнему чистыми, какими-то на удивление холодными глазами. Впервые Николаша заметил в Петином лице сходство со старшим Гордеевым.
«Самое время, ничего не скажешь», – не без ехидства подумалось ему.
– Ладно, Петюня, слушай пока мой план, – решительно сказал Николаша.
Петя обернул к нему застывшее лицо.
– Я тебя слушаю. Внимательно.
– Значит, так… Сначала ты поедешь на прииск и как бы случайно зайдешь в питейную лавку… Горло, дескать, пересохло, а запас вышел. Нет ли чего получше для молодого хозяина?..
Николаша говорил. Петя слушал. Изредка задавал наводящие, вполне по существу вопросы. Отвечая ему и попутно проясняя для себя самого некоторые моменты, Николаша думал о том, что, может, говоря о Пете с Печиногой, он не так уж и соврал инженеру. Освободившись от папенькиного гнета, новый Петя вполне мог оказаться ему полезным. По крайней мере, на первых порах.
В огороде возле поганой ямы скорчился за ящиком Ванечка, маленький сын бобылки Настасьи. Зубы мальчишки стучали не то от холода, не то от страха. Выйдя с утра до ветру и случайно услыхав начало разговора, он теперь уж не мог открыться и, обхватив руками узкие плечи, терпеливо дрожал, повернув в сторону возка оттопыренное, посиневшее от холода ухо.
В самой питейной лавке народу по случаю поста было немного. Большинство ходило поодаль и тосковало. Колька Веселов, похожий уж не на демократа Белинского, а скорее на ожившие мощи (свят! свят! свят!), ораторствовал вовсю, несмотря на то что надрывный кашель то и дело сгибал его пополам. С кашлем получалось даже убедительнее. Смысл его горячечных речей угадывался с трудом, логика хромала, но пафос искупал все недостатки. Рабочие, у которых развлечений было немного, и даже приехавшие за покупками в лавку крестьяне слушали с удовольствием. Жалели себя, сетовали на тяжелую жизнь, дружно ругали неведомых «сплутаторов» (логически выводя это иноземное наименование от русского слова «плут»).
– Окстись, Колька! – Беспалый Кузьма хлопнул оратора по плечу. – Чего нарываешься-то? Вон, гляди, в лавке сам младший хозяин сидит…
– Кто мне хозяин?! – брызгая тягучей слюной, закричал Колька. – Холопов отменили давно, так вы теперь сами, своей волей под ярмо идете! Я – сам себе хозяин!
– Да ладно, ладно, – вздохнул Кузьма. – Шел бы ты в дом. Поберег бы себя-то. Дите у тебя малое, да жена – девчонка. Загнешься вот-вот, на кого им опереться?
– Я никого не боюсь! – снова закричал Колька и закашлялся. – Я за правду стою, – с трудом прохрипел он.
Петя сидел за столом на лавке, в справной, но не роскошной шубе, в яловых сапогах, задумчиво смотрел на кашляющего Кольку через распахнутую дверь. Потом медленно поднялся, взошел на порог, глянул на мир сквозь мутный стакан с водкой.
– Вы уж не серчайте на него, Петр Иваныч, – поспешно подбежав, подобострастно склонился Кузьма. – В горячке он, чахоточный. Сам не понимает, что говорит…
– А ведь Николай-то не вовсе не прав, – негромко сказал Петя.
Рабочие замерли.
– Я бы не так дело повел. Если человека за скотину держать, так он скотом и будет. Уважать надо того, кто трудится, тогда и работа пойдет… По-иному…
– Уважать! – ахнул кто-то.
– Нет, ты слыхал, Антипка?! Он сказал: уважать! – Худой мужик в рваном полушубке потряс соседа за отвороты вытертого пальто.
Тот раздраженно вывернулся, вытянул кадыкастую шею, боясь пропустить хоть слово из сказанного на пороге.
Впрочем, Петя, кажется, более говорить не собирался. Да и нужды не было.
Мужики возбужденно загомонили все разом, перебивая друг друга.
– Да мы за уважение завсегда… с нашим… не сумневайтесь!
– Фершала бы сюда трезвого!
– Это правда! Детишки к весне мрут, сил нет, я уж с осени двоих схоронил, еще один болен, баба того гляди ума лишится!
– Лавку мясную на пост закрыли, а на рыбу в три раза цену подняли! Что ж это за закон такой?!
– Штрафы бы списать хоть наполовину! Да хоть на треть!
– Десятник, как что не по нему, так сразу – в зубы! Что мы ему – каторжники, что ли?
– Надо, чтоб разбирался кто-то, если человеков непонимание промеж вышло…
– Выбрали ж комитет, пускай он…
– Дак тот комитет инженер на порог не пустил! И Ивану Парфеновичу небось не передал!
– Да ты догадай! Кого Иван Парфенович слушать станет: комитет ентот или Печиногу? Догадал?
Петя слушал крики с больной улыбкой, которую расходившиеся рабочие попросту не замечали. Когда вопили особенно пронзительно, морщился, словно стреляло в ухе. Толпа росла. Затесавшиеся в толпу крестьяне, легко отличимые от рабочих по виду одежды и окладистым бородам, слушали молча и внимательно. Сами не встревали.
Наконец пожилой трезвый и разумный на вид рабочий придумал обратиться напрямую.
– Скажите ж нам, Петр Иваныч! Как вы про все это думаете? До сего дня мы полагали, что вы батюшкину линию держите. Одна, так сказать, рука. А нынче что ж? Или народу померещилось? Вы уж разъясните сразу, чтоб нам в помрачение не впасть…
– Отец мой – сильный хозяин, – осторожно, явно обдумывая каждое слово, начал Петя. – Я полагаю, что с этим вы все согласитесь. Но он уж немолод, начинал при прежних порядках и потому иногда перегибает палку. И люди, которых он вокруг себя собрал, которые помогают ему…
– Иноверец – змеюка узкоглазая! Рассадил кругом своих родственничков!
– Сидят аспиды, ухмыляются! Тянут последний рубль у трудового человека!
– Инженер за каждый чих штраф дерет!
– Нормы каждый год повышают, а деньги – те же!
– У меня жена три дня при смерти лежала, так Печинога мне за неделю вычел!
– Да вспомни, ты после жениных похорон две недели без просыпу пил…
– Вот я и говорю, им наша жизнь что трава придорожная. Растоптать не жалко.
– Да погодите вы, дайте хозяину сказать!
Петя задумался, посмотрел поверх толпы, словно вспоминая что-то.
– Наверное, было бы разумным в чем-то улучшить условия труда. Где-то снизить нормы выработки…
– Правильно!
– Ура молодому хозяину!
Внезапно в задних рядах толпы образовалось какое-то смущение и коловращение народа. Раздвигая людей, к крыльцу лавки прошел инженер Матвей Александрович Печинога. В полушаге за ним, сторожко оглядываясь, следовала Баньши. Даже ступенька, на которой стоял Петя, не уравняла их в росте. Инженер глядел сверху вниз, говорил спокойно и медленно, словно вразумляя ребенка:
– Что ж вы говорите-то такое, Петр Иванович? Будто не знаете, как они вас сейчас поймут. Чтоб можно было ничего не делать, и деньги на водку не переводились – вот их мечта. Вы нынче двумя словами напортачите, обнадежите их, а после отцу вашему весь сезон расхлебывать. Да и что за блажь? Никогда вас приисковые дела, а уж тем паче положение людей не интересовали. Было б не так, может, и аварии той, осенью, не случилось. Что ж теперь? Дешевой популярности захотелось? Шли бы вы лучше домой или уж в трактир. Там вам самое место.
Выкриков не было. Напряжение слишком велико. В толпе молчали. Лишь кто-то мучительно застонал сквозь стиснутые зубы. Казалось, волна ненависти сейчас захлестнет всех. У Баньши шерсть на лохматом загривке поднялась дыбом, словно под ветром, почти скрыв короткие треугольные уши.
Топот копыт барабанной дробью пронесся в мерзлом от злобы воздухе.
Мужчина осадил коня, спешился, с небрежной уверенностью бросил кому-то поводья. Через расступившуюся толпу, не торопясь, поигрывая хлыстиком, прошел к месту действия. Огляделся с деланым удивлением.
– Петя, друг мой! Ты тут. А я тебя повсюду ищу. Что ж охота? Зайцы мартовские порскают как оголтелые, тебя дожидаются. А ты? Как всегда, с народом? О, и Матвей Александрович здесь? Мое почтение! Что ж за собрание?
– Да вот Петр Иванович вдруг ни с того ни с сего взялся радеть за народное дело, – раздраженно сказал Печинога, не глядя на Николашу. – Берется судить об управлении прииском, отца прилюдно осуждает. Видите ли, слишком крут… Стыдно слушать! Уж вы бы, что ли, его укоротили, забрали отсюда к этим… мартовским зайцам…
– Я вам не позволю разговаривать со мной в таком тоне! – недовольно крикнул Петя и высоко вздернул подбородок. – Я не ребенок и не идиот!
Печинога выразительно пожал плечами.
– Господа, господа, давайте не будем ссориться. – Николаша картинно замахал рукой в замшевой охотничьей перчатке. – Петя у нас, конечно, известный либерал, а Иван Парфенович либерализмом отнюдь не страдает, но… Не надо бы вам, Матвей Александрович, прилюдно моего друга оскорблять. Культурные люди всегда имеют возможность договориться. И вовсе не обязательно делать это при всем честном народе, на пороге питейной лавки…
– Негодяи-и! Мерзавцы! – взмыл над толпой высокий, истерический голос Веселова. – Братья! Неужто вы не видите?! Они же сговорились все трое! Играют, как по нотам! Дурят вас как хотят, а вы и уши развесили! Тот – плохой хозяин, этот – хороший, по справедливости рассудит… Чепуха все! Только когда мы свою силу покажем, тогда и они на уступки пойдут! А пока сила на их стороне, шиш вам с маслом! Я говорил сто раз – сила наша в комитете, который может организованно выдвинуть требования! Организованно! Послушайте меня! Сейчас послушайте! Они ведь вас в пропасть толкают! Будет бунт, будет резня, прискачут казаки, всех, на кого Печинога пальцем укажет, в кутузку, на каторгу упекут. Остальных уволят – помирай голодной смертью, батрачь у мироедов. Останутся те, кто согласен быть покорной скотиной! Неужто вы их планов разгадать не можете! Белой же нитью шито! Не дайте им! Сейчас не дайте! Покажите, что вы не скоты!
Большинство рабочих с тупым изумлением слушали Кольку Веселова, отрицательно качали головами. Только на нескольких лицах отражалась работа мысли, желание понять.
– Они – ладно, они по природе своей мироеды! – продолжал кричать Колька, грудью наступая на стоящих на крыльце людей. – Но ты-то, ты-то, инженер, ты у них пес наемный вроде твоей собаки! Чего ж ты-то за них душу продать готов?! Или и нету у тебя, как бабы говорят, души?
Печинога молчал и явно не знал, что ответить и надо ли отвечать.
Николаша шагнул вперед.
– Ты замолчи теперь, – тихо сказал он Кольке. – Ежели хочешь еще хоть сколько пожить, замолчи.
Несколько секунд двое людей с одинаковыми именами (а следовательно, находящиеся под покровительством одного святого) глядели друг другу в глаза. Истерзанный чахоткой Веселов с впалыми горящими глазами и лихорадочным пятнистым румянцем и Николаша – красивый, розово-румяный от мягкого весеннего морозца. И в это мгновение окончательной истины (весьма редко, но такие мгновения случаются на этом свете) оба все поняли друг про друга. И каждый знал, что другой – понял. А потом Колька вскрикнул пронзительно и бессильно, как подраненный заяц, взбежал на крыльцо и бросился на Николашу, сжимая исхудалые кулаки. Николаша брезгливо посторонился и поднял хлыстик, Баньши зарычала, а Печинога протянул руку и слегка оттолкнул Кольку, с таким расчетом, чтобы он вернулся в толпу, из которой только что выбежал.
Издавна повелось, что расчеты инженера Печиноги блестяще оправдывались исключительно тогда, когда дело не касалось людей. От его толчка Колька пошатнулся, взмахнул руками и рухнул с крыльца спиной вперед. Драная шапка отлетела в сторону. Редковолосый, свалявшийся затылок с костяным хрустом ударился о наледь.
– Ко-олька! – закричал беспалый Кузьма, поспешно протискиваясь вперед.
Николаша скривил губы. Петя, побледнев, схватился за раненое плечо, глядел расширившимися глазами. Инженер нерешительно шагнул вперед, протянул руку, словно стремясь удержать Кольку от уже свершившегося падения. Баньши подняла к небу широкую морду и неожиданно завыла. В толпе начали поспешно креститься. Из угла посиневших Колькиных губ медленно стекала к уху неправдоподобно алая струйка.
В три последующих дня во всех трех штофных лавках (две в поселке и одна без лицензии на Выселках) разговоры шли об одном. Смутная тоска отодвинула мысль о посте. Колька Веселов лежал при смерти, относительно трезвый фельдшер давал ему опий, а более ничем помочь не мог.
И везде кто-нибудь (все «кто-нибудь» имели какую-то почти неуловимую схожесть в облике) словно невзначай заводил разговор о том, что молодой хозяин человек не злой и за людей, видно, болеет, но, пока жив старший Гордеев, воли ему не видать. И стало быть, рабочим тоже ничего хорошего не светит. А уж Печинога и вовсе зверь, еще почище его пса. Полез с кулаками на тщедушного Кольку, а когда тот упал, так еще и ногой его в грудь пнул. У Кольки-то кровь горлом и пошла… Вот если бы Петр Иванович всем заправлял, так он бы и штрафы отменил, и цены в лавке снизил, и больничку хорошую открыл с трезвым дохтуром… А главное, вовсе другое бы отношение к людям вышло. Он ведь хоть и гордеевский сынок, да батюшка его никогда не жаловал. Так уж вышло – у кровопийцы дети наособицу получились. И младшая дочка, каличка, – ну чистый ангел, все молится и молится. Своих-то грехов нет, так она за всех страждущих молитвы возносит…
В доме Печиноги прохожие доподлинно видели в окнах синие бесовские огни. Собака его по ночам волком оборачивается и по лесу рыщет – это все знают. А одна баба из Светлозерья шла поздно ночью мимо инженеровой избы, увидала, как из трубы вместе с искрами вылетела голая девка на метле и голова у нее была кошачья… С тех пор баба от страха и языка лишилась, лежит на печи и причитает несвязно. Хотели ей священника позвать, отчитать, да отец Михаил отказался, сказал, что глупости. А к владыке и подступиться страшно, больно ветхий годами. Так и лежит, болезная, мучимая бесом.
А все-то беды пошли оттого, что где-то есть правильная грамота, самим царем засвидетельствованная, а от народа ее исправники да губернатор прячут. В той грамоте сказано, чтоб рабочих не штрафовать и жалованье всем повысить и чтоб кто рыбу гнилую продает или водку водой разводит, тех сразу на ночь в кутузку, а ежели в другой раз попадется, то батогами и в острог. А лавки евонные отдать народу на полное разграбление для возмещения ущерба.
И правильно Колька-мученик говорил: надо бы людям до кучи собраться и потребовать, чтоб эту грамоту всему честному народу предъявили. А писана она еще прошлым царем, освободителем, и называется по имени его старшей дочери – «Конституция», а дело благое ему довершить не дали, по наущению злодеев «сплутаторов» подложили ему бомбу и разорвали святого царя на много мелких кусков. И вот теперь подлинные-то бумаги лежат в золотом ларце под семью замками. И ежели весь трудовой народ не объединится и своего не потребует, так так им там и лежать…
Все это (и еще более прихотливые умопостроения) передавалось из дома в дом, обсуждалось вполне серьезно в лавках и на улицах. Люди собирались, размахивали руками, чувствовали себя приподнято, почти празднично. Тревога, конечно, была, но умело гасилась старым, испытанным способом – водкой. Кроме того, многие обнаружили, что если просто собраться всем скопом, встать рядом, чувствуя плечо товарища, то помогает и без водки. Несколько бывших переселенцев и неизвестно откуда объявившиеся в поселке ссыльные обучили рабочих «песням протеста» – странным, волнительным, зовущим куда-то, к какому-то неопределенному светлому миру. После распитого штофа пели их чувствительно, с великим удовольствием.
С весеннего синего неба смотрело на землю ослепительно-желтое солнце. Наст сверкал под его лучами. Розовели верхушки берез. Пожилая странствующая монахиня, сестра Евдокия, тяжело опустилась на колени на берегу Светлого озера.
– Молись, Ирина! – бросила она своей спутнице, которая, скинув на плечи плат, крутила головой и жадно втягивала весенний воздух широкими ноздрями.
Ирина кивнула и улыбнулась бессмысленно и счастливо.
Евдокия подняла глаза к пронзительно-синему небу. Оставив уставные молитвы, свела к переносице густые, по-мужски кустистые брови, звучно произнесла:
– Дева Пресвятая, Богородица Пречистая. Покров Твой небесно-чистый над страной Россией. Молю Тебя, пронеси нынче, чтоб кровь не пролилась. Избавь от напасти ради милости Твоей и Сына Твоего, принесшего в мир прощение и любовь. Размягчи ожесточение в сердцах людских, дай им вразумление услышать и понять друг друга раньше, чем кровь прольется. Со смирением и надеждой воззвав к Тебе, Матерь Пречистая, милостивая…
– Сестра Евдоки-ия-а! Сестры!
От поселка к озеру, скользя, спускалась румяная молодая баба в плюшевой юбке и цветастом полушалке. Она улыбалась и весело махала одной рукой (вторую, не так давно подраненную, осторожно держала у груди).