Холодные игры Мурашова Екатерина
– Я помню. А вот ты, братец, забыл. Про Тихона моего.
– Что? – Он и впрямь забыл. Но тут же вспомнил, понял, о чем она, и в рыжем взгляде поплыло удивление. – Вон ты откуда… Да брось, сестра! Не любила ты Тихона-то. Кабы любила, так легко бы не далась, ты ж не Мария! – Невольно повысив голос, он задохнулся, попытался кашлянуть, Марфа тут же, быстро склонившись, поднесла к его рту кружку с питьем.
Отхлебнул, продышался. Выговорил едва слышно:
– Не стоил он того, твой Тихон.
– А ветрогон этот того, значит, стоит? – Она выпрямилась, отступила, с громким стуком поставила кружку на стол.
Иван Парфенович не ответил. Закрыл глаза.
Сестра ушла не сразу. Стояла, глядела на него, гадала, спит ли. Потом ее босые ноги прошлепали к двери. Иван Парфенович осторожно поменял позу, повернул голову набок. Взгляд, сразу погасший, скользил по витым рамам картин, по печным изразцам, по лаковым листьям пальмы в кадке. Пролетел и по макету прииска, не задержавшись. Прииск… Нет, Коська, он не твой. Моим детям достанется… Машеньке. А с тобой на том свете встретимся, там и сочтемся. Нет, Коська, ты – пустой человек, хоть и тоже душа живая, мне перед тобой положено виниться, да не стану.
Вот Мария… А теперь, выходит, и Марфа.
Марфа и Мария!
Не мастер был Иван Парфенович евангельские притчи разгадывать. Но ведь такими они и были в его жизни. С женой – высоко и легко, а сестра все о земном, все о хозяйстве. Ну, жене-то он сам крылья и оборвал. Слишком высоко летала, тяжел он для нее. А как допустить?
«Ты куда это, Маша, глядишь, о чем думаешь?» – а в голове другой вопрос колотится: о ком? О ком?! Ведь невозможно же, чтоб никого не было! Раз не он, значит… С ума сходил, об стену головой бился: признайся, признайся! Она, бедняжка, сперва и понять не могла… все объясняла ему что-то. Вон, говорила, смотри: облако летит, а вон коряжинка, на лисицу похожа…
Марфа – та и объяснять не пыталась. Слишком хорошо знала братнин норов. Он-то думал: ей это в радость. Крепкий дом, ключи, варенья. А она… Выходит, тоже в высоту хотела. Да ладно, какая высота. Обычное дело бабье. Полюбила… малость не того. Иван Парфенович с трудом припомнил этого Тихона: ни кожи, можно сказать, и ни рожи, веснушки одни. Свистульки ребятишкам чудные резал… В детстве он с ним и не знался почти. А потом, когда уже приказчиком – наследником! – Данилы Егорьева приехал на родину за сестрой, она ему и выложи: хочу, говорит, за Тихона замуж. Он аж обомлел слегка. Это ж надо: всех дельных женихов по молодости расшугала, а как вышла из возраста – здравствуйте, нашла сокровище. Его, стало быть, с собой везти, на шею сажать? Не на то ли и позарился?.. Короче, и слушать не стал, отрезал: или за Тишку замуж, или со мной в Егорьевск.
Она ж сама, сама выбрала! Ну, может, поплакала ночь… У Тихона же в кармане воши на аркане и той не водилось! А потом – давай жилы рвать, Богу молиться. В монастырь! Вверх, вверх!
Ан с Тихоном-то, может, у нее бы и вышло.
Иван Парфенович дернул лицом, жестко превозмогая вспыхнувшую боль. Что за мысли полезли! О том ли надо сейчас? Ведь – конец!..
Конец. Он медленно проговорил это слово вслух, пытаясь осознать. Страх Божий почувствовать, что ли! Не выходило. Конец – значит конец.
И беспокойство за дело, что неистово грызло с весны, отступило как-то. Все уже – ничего не переиначишь. Пусть ветрогон этот, которого судьба подсунула, берет в свои руки. Руки-то – ничего, крепкие… он, пока в Екатеринбург ездили, пригляделся. И Петьку он не обидит. И с рабочими… не так круто. По-современному, с обхождением.
Вдруг остро хлестнуло запоздалое сожаление: вот если б сам-то он так умел. Если б шли к нему люди, да из лучших лучшие, если б знали, что тут им все: и работа, и лечение, и ученье, и… Ох, как бы развернуться-то можно было! Не сажать себе кровососа Алешку на шею, а таких, как Матвей, – к машинам, таких, как Митя-Сережка этот, – к управлению, таких, как Коронин да младший Полушкин, – науки изучать, да тут бы!..
Упущено, все упущено. Он не дал себе воли: не стал представлять, что было бы, если бы… Морщась, пустым напряженным взглядом смотрел в стену.
К сумеркам в доме Гордеевых все стихло. Иван Парфенович уснул. Машенька тихо плакала у себя. Серж, более никем не тревожимый, отправился ее утешать. Пичугин оставил Марфе последние наставления и отбыл домой. Софи тоже собиралась отправиться к Златовратским.
Храпящий, весь в пене конь едва не снес грудью перекладину ворот. Игнатий поспешно распахнул створки и едва узнал приискового мастера Емельянова в растрепанном человечке с диким, затравленным взглядом. Первая мысль у Игнатия была, что Емельянов каким-то образом прознал о болезни хозяина. Потому он поспешил сразу приезжего успокоить:
– Ивану Парфеновичу уже лучше. Уснул.
Емельянов дико блеснул белками, бессильно сполз с седла набок, опустился прямо в грязный, запятнанный золой снег.
– Иди скажи всем: на прииске бунт! Печиногу порешить хотят!
Игнатий взвизгнул от ужаса, подхватился бежать, но привычка оказалась сильнее: схватил под уздцы запаленного коня, который хрипел и тяжело поводил боками (если сейчас не обиходить, падет непременно!), затащил в конюшню, передал с коротким наставлением и профилактической зуботычиной мальчишке-помощнику. После уж кинулся в дом…
Почти час ушел на крики, причитания и бестолковую беготню. Марфа, уже мысленно от мира отрешившаяся, растерялась под напором внезапно свалившихся событий и, противу обычаю, почти ни в чем не принимала участия. Петя куда-то из дому ушел, да и толку от него никто не ждал. Машенька, побелев лицом, молилась у себя в комнате. Серж собрался было сразу скакать на прииск, но все ему объяснили, что этого нельзя ни в коем случае, так как совершенно непонятно, что именно он там будет делать. Софи считала, что нужно немедленно послать кого-нибудь за казаками или иной властью. Из слуг самым рассудительным оставался Мефодий. Так или иначе, он сумел прекратить бабий визг, запер Аниску в кладовке (чтоб раньше времени панику по городу не разносила), снарядил нетряские санки и велел запрячь в них лучших лошадей, в санях же саморучно оборудовал из шкур, одеял и соломы мягкое лежбище, ежели хозяин решит-таки ехать на прииск.
Гордеев, вроде бы от новой беды слегка оправившийся, грозно сдвинув брови, допрашивал Емельянова.
Картина вырисовывалась безрадостнее некуда. Третьего дня к вечеру скончался от чахотки Николай Веселов. Из-за несчастным образом сложившихся обстоятельств большинство рабочих винили в его смерти инженера. Матвей Александрович, как это у него всегда водилось, на людей и их мнения никакого внимания не обращал, ходил по поселку как ни в чем не бывало вместе со своей собакой, работал в лаборатории, покупал в лавке хлеб.
Члены самодеятельного рабочего комитета, главой которого был Веселов, решили устроить товарищу достойные, на их взгляд, похороны. «С речами, песнями и прочей галиматьей», по выражению Емельянова.
В течение следующего дня возбуждение нарастало. Люди собирались на улицах, размахивали руками, возмущались чем-то неопределенным. Всех тянуло выпить – «залить горе». Многочисленные племянники Алеши не пожелали упустить кажущейся выгоды и, несмотря на пост, утроили продажу спиртного и скоромных закусок. После трех недель поста все это пошло крайне тяжело. К вечеру в совершеннейшем разоре прибежал в поселок светлоозерский юродивый Михрютка, которого бабы почитают за святого, и с места в карьер заявил, что ему во время рыбалки явился в снежном вихре полупрозрачный Колька Веселов, прошептал: «Товарищи, отомстите!» – пёрнул и исчез. Это произвело на рабочих очень сильное впечатление, поскольку вроде бы Михрютка о смерти Николая знать был не должен.
На третий день утром состоялись похороны, на которые, ко всеобщему смятению и возмущению, явился инженер Печинога (по счастью, без собаки). Он принес собственноручно сделанный из кедровых ветвей венок, в который с помощью проволоки были вплетены шишки и красные бумажные цветы. Во время прощания Матвей Александрович попросил слова, сказал, что ему очень жаль, возложил венок на Колькин гроб и выразил надежду, что цветы, имитирующие красные гвоздики, наверное, понравились бы Веселову, который был известен своими революционными настроениями и идеалами. Трудно сказать, что имел в виду Печинога на самом деле, но ошеломленные рабочие восприняли все это как изощренное издевательство.
Собственно бунт начался прямо во время поминок, когда все выпили, но еще держались на ногах.
Самого Печиногу ко времени отъезда Емельянова с прииска отыскать не удалось (говорили, что кто-то видел его в Светлозерье у медвежьего закута), зато две из трех лавок уже подверглись разгрому и грабежу. Уже с тракта Емельянов видел поднимающийся над прииском столб дыма. Что именно подожгли – он не знает. Кроме того, он самолично видел в озверевшей толпе, бесцельно шатающейся по поселку, несколько очень подозрительных харь с Выселок и, не дай бог соврать, разбойников из банды Воропаева. Там же почему-то очутился и Николай Полушкин, который вроде бы пытался рабочих успокаивать.
– А ты-то? Ты?! – с трудом сдерживая клокотавшее в горле бешенство, спросил Гордеев. – Бросил, значит, глупца-инженера на расправу, а сам сбежал?! Ты начальство над ними, где надо изворотлив, без мыла в жопу влезешь, ты должен был их успокоить, сродственников Алешиных приструнить, если надо, спрятать их, пообещать разобраться, что угодно…
– Так сообщить надобно, Иван Парфенович…
– А боле-то некому?
– Так как им доверить-то? Куда поскачут?
– У тебя сыновей сколько?
– Троих Бог послал…
– Лет… Каких годов?
– Старшему двадцать три будет, среднему – двадцать, младшенькому – шестнадцать исполнилось…
– Где ж они теперь?
– Я их с бабой вместе и с дочерью на заимку отправил. От греха…
– Так, значит, сына двадцати трех лет послать с вестью не мог?! – зловеще повторил Гордеев. – Убрал от греха… И сам сбежал…
– Иван Парфенович, благодетель! Помилуйте! – Емельянов повалился на колени перед кроватью.
– Не помилую, – почти спокойно сказал Гордеев. – Хоть капля крови прольется или поразрушат чего дельное – нипочем не помилую… Да разберемся после. Если, конечно, нынче в живых останешься…
– Это как же понять, благодетель? – Емельянова била крупная дрожь.
– А так и понимать, что едем сейчас обратно, Капитон. На прииск…
– Опасно, Иван Парфенович. Не ровен час… Вы не видали. Распален народ до крайности… Как увидят… Казаков бы…
– И это надо. Только времени уйдет. А пока там инженера убить могут, Николашу, еще кого… Викентий мне не простит, да и я сам… Едем!
Выехали следующим порядком. Серж с Игнатием – верхами. Сани с Гордеевым, Емельяновым, да Мефодий – за кучера. Мальчишка – помощник Игнатия – поскакал с запиской в Большое Сорокино, где квартировали казаки.
В доме остались одни девки да бабы. Аниска колотилась и скулила в кладовке, но ни у кого сил и решимости недостало ее выпустить. Марфа, словно оцепенев, стояла на коленях в спальне брата, прижав к высохшей груди его несвежую рубаху. При этом она, по видимости, даже не молилась, может быть, потому, что в комнате Гордеева не было образа и некуда было обратить взгляд и мысль.
Софи, не попадая руками в рукава и подпрыгивая, одевалась в сенях.
Машенька, неловко ступая, подошла к ней.
– Софи, как же это?
– Вы о чем? – Софи взглянула затуманенными глазами. В ее голове мелькали обрывки рассказов Эжена про французские революции. – Про отца? Про Дубравина? Про прииск?
– Да обо всем сразу, наверное. – Машенька пожала плечами.
– После разберемся.
– Вы куда сейчас?
– К Златовратским, конечно. Надо Каденьке знать. Там решим.
– А я?
– Вы? Ну, вам, наверное, надо дома быть. Ждать. Чего ж еще?
– Чего ж еще? – эхом повторила Машенька, силясь заплакать.
Каденька, никогда медлительностью не отличавшаяся, решила мгновенно.
– Могут быть раненые, в толпе, в драке, по пьяни – что угодно. Фельдшер, если трезв, сбежал. Ему уж прошлого раза хватило. А пьяный – так и толку нет. К тому же Иван… Берем побольше лекарств и едем.
– Мама, я с тобой! – крикнула Надя.
Глаза у нее горели каким-то нехорошим огнем. Видимо, при слове «бунт» и в ее голове заполоскались обрывки каких-то революционных видений, навеянных Корониным. Каденька поморщилась, но не возразила. Она, в отличие от большинства родителей, уважала не только свою свободу, но и свободу детей. Надя имеет право выбирать.
– Ты уверена? – только и спросила она.
– Абсолютно! – Надя тряхнула головой и бросилась собирать собственные лекарственные запасы.
Двух других сестер дома не было. Любочка ушла к подружке гадать, а скрытная по природе Аглая никому в своих перемещениях не отчитывалась.
– Я тоже поеду. Мне надо видеть, – сказала Софи с какой-то необъяснимой уверенностью.
Когда уже загрузились в сани, во двор вышла закутанная до глаз Вера.
– Я все знаю, – сказала она. – Я слышала. Его убить могут. Я должна.
– Вера! Ты с ума сошла! Нельзя! – закричали Надя с Софи. – Зачем?! Опомнись! Ты только оправилась! Ребенок!
– Я должна. – Вера упрямо сжала губы.
– Вера, это невозможно, – твердо сказала Каденька. – Я все понимаю, но просто, гляди, места нет.
Вера сделала два шага к саням и неожиданно легко, как кутенка, выдернула из них Айшет вместе с ее корзиной. Аккуратно опустила на грязный снег (Айшет встала на четвереньки и оскалилась), отобрала корзину.
– Я вместо нее поеду. Корзину таскать – невелик труд. Если хотите, править могу. Вы, Леокардия Власьевна, слишком поводья неравномерно дергаете, поэтому лошадь нервничает. Она быстрее бежать может. Скажете «нет» – пешком пойду. Или коня украду…
Каденька молча подвинулась. Софи выразительно похлопала себя по лбу. Вера улыбнулась ей смутной, окаменелой улыбкой. Всем троим эта улыбка напомнила инженера.
Левонтий Макарович читал Плутарха, пил чай и не сразу сумел понять, о чем говорит ему Айшет. Что-то смущало его, раздражающе кололо глаза, не давало уловить смысл слов. Сосредоточившись, он понял причину своего беспокойства: впервые в жизни он видел Айшет без корзины. Это был явный непорядок. Что-то случилось.
Девочка говорила едва слышно, глядя в пол.
– Что?! – раздраженно переспросил Златовратский. – Когда? Куда поехали? На прииск? Кого лечить? Да говори же ты внятно!
Постепенно картина прояснялась. Господин Златовратский отшвырнул Плутарха, вскочил с кресла, уронив на пол плед, которым прикрывал колени.
– Но это же опасно! Почему Каденька не сказала мне?! Одни женщины?! Она должна была… Я непременно… А ты почему здесь?! Ведь ты же должна… – с внезапным подозрением спросил он у Айшет.
– Меня не взяли, – с обидой ответила девочка. – Вера мою корзину забрала. А про вас Леокардия Власьевна сказала: нечего беспокоить, все равно с него толку нет…
– Вот, значит, как… Вот, значит, как она обо мне понимает… – Левонтий Макарович залпом допил стоящий на столике чай и забегал по комнате. – Я еду немедленно. Она не понимает. Восстания плебса были еще в Древнем Риме. Bellum omnium contra omnes[13]. Это очень опасно. Кто-то должен их предупредить, защитить в случае чего… – Златовратский подхватился бежать.
– Вы в халате поедете? – едва слышно спросила Айшет.
Златовратский посмотрел на нее с подозрением. Потом судорожно потянул узел на поясе.
– Будьте здесь, – рассудительно сказала Айшет. – Я сейчас все нужное соберу и вам подам.
– Хорошо, давай. – Златовратский вздохнул облегченно и снова опустился в кресло. – Только уж ты давай побыстрее.
Айшет вышла из кабинета, плотно захлопнула за собой дверь, не колеблясь, два раза повернула ключ в замке, выдернула его и спрятала на груди.
– Чего там с хозяином-то? – тревожно спросила девочку кухарка Светлана. – Нешто кричит чего?
Она уже знала о бунте. Доброе морщинистое лицо ее выражало разнообразные и самые нехорошие опасения. В приисковом поселке у Светланы жил взрослый сын с семьей, младший брат и два отделившихся племянника.
– Я его заперла, – коротко сказала Айшет и показала Светлане ключ.
– Го-осподи! – ахнула Светлана. – Как же ты решилась?
– Там опасно, – снизошла до объяснений Айшет. – Пусть хозяйка скачет. Хозяин среди другого мира живет. Ему туда не надо.
– Это какого же? – спросила Светлана.
Дикий поступок Айшет пробудил ее любопытство. Да и девочка, кажется, заговорила впервые на ее памяти.
– Верхний мир, – важно объяснила Айшет. – Он Вере и другим рассказывал, я слышала. Там боги живут и герои, которые в древних временах были. Не русские, киргизы.
– Отчего же киргизы?! – изумилась Светлана.
– Я на картинках видала, – сказала Айшет. – Волос черный, гладкий, глаза вот такие. – Девочка показала на свои раскосые глаза. – И оружие, у коней упряжь – неужто я киргизов не узнаю…
– Да-а… – ухмыльнувшись, протянула Светлана. – Дела. А ну-ка, дай мне сюда ключ этот, паршивая девчонка! Распустила тебя хозяйка!
Айшет мигом отпрыгнула в угол кухни, вытащила откуда-то из одежд небольшой, но опасный на вид кинжал.
– Не подходи, Светлана, – предупредила она. – Я тебе зла не хочу, но нож кидать могу, на пятнадцать шагов в сердце попадаю. И выпустить хозяина не думай. Кончится все – я сама открою. И ответ на мне. Всем скажу: Светлана помешать хотела, я не дала.
– Да провались ты, хорек дикий! Вот взяли в дом на свою голову! – Женщина смачно плюнула на пол, вытерла руки об передник. – Уйду я к соседской Агафье, а вы тут сами разбирайтесь как хотите!
– Правильно решила, Светлана, – сказала Айшет и мягким, действительно звериным шагом отошла в сторону, освобождая проход и ни на миг не спуская с кухарки пристального взгляда.
В поселке и на прииске искали. Разное. Для разных целей. Некоторые искали инженера Печиногу, чтобы отомстить ему за смерть Веселова. Другие (более пьяные) искали подлинную грамоту убитого царя, чтобы предъявить ее исправнику, казакам или губернатору. Группа рабочих, собравшихся на площадке перед лабораторией (в ее деятельности принимали активное участие бывший матрос и другие члены рабочего комитета), искала правду и составляла какое-то воззвание неизвестно к кому. Беспалый Кузьма и его немногочисленные единомышленники (из числа наиболее трезвых) искали Капитона Емельянова или хоть какое начальство, чтобы с их помощью попытаться приглушить беспорядки. Большинство же искало, что бы еще выпить или от души пограбить. Бойкие поселковые бабы и ребятишки, в самих беспорядках участия не принимающие, тем не менее крутились неподалеку и после разгрома лавок рабочими (мужики тут же хватались за водку) деловито тащили все, что получалось утащить. Девицы прямо на улице примеряли полушалки. Совсем маленький, голопузый мальчишка лет шести, в короткой рубашонке и огромных валенках на босу ногу, пыхтя от усердия, волок по снежным задворкам важно блестевший самовар.
Скрипя полозьями, мчались по тракту сани. Стучали копыта. Светило мартовское наглое, кошачье солнце. Гордеев, сведя брови, молчал и глядел на убегающие назад черные кусты. Серж азартно покусывал губу.
В деревне Большое Сорокино поднимались «в ружье» бородатые, смурные казаки. Румяный подъесаул бодро покрикивал, то и дело на треть доставая шашку из узорчатых ножен и снова с треском вхлопывая ее обратно. Кроме него, бодрости, похоже, никто не испытывал. У многих казаков на прииске были знакомцы, сударушки (а у сударушек – отцы, братья и т. д.). Воевать против своих не хотелось. Иное дело – Светлозерье, Выселки, всей тайге известное разбойничье гнездо.
Но там-то нынче как раз тихо. В избах – ни души. Все, кто мог передвигаться, утекли в поселок. Только у подворья Матрены Лопахиной возился на цепи двухгодовалый медведь: ворчал, крутил головой, грыз и скреб когтями тяжелую загородку. Будто вовсе невмоготу ему стало сидеть на привязи, теперь, когда у двуногих – воля! Потом, словно по просьбе, явился уже знакомый ему большой человек, отодвинул засов и сбил цепь.
– Вот тебе шанс, – сказал он. – Ты по изначальному расположению судьбы – зверь. Живи теперь, коли сможешь, свободным.
И ушел куда-то, не заложив засов.
Немного подумав, молодой мишка, оглядываясь, вышел из частокола и, высоко подбрасывая зад, затрусил к недалекому лесу.
Матрена тоже была здесь – в избе. Охала, гладя подстреленное плечо. И рада была, что не может никуда пойти – от греха-то подальше! – и тосковала. Жалко было Климентия, пропавшего ни за грош. А вот теперь и новый полюбовник, к которому успела присохнуть душа, хлопнул дверью, даже не попрощавшись. И Матрена знала, хоть никто ей об этом и не говорил, что больше никогда его не увидит.
Глава 22,
в которой Машенька едет на прииск, а Софи описывает Элен потрясшие ее события
– Марья Ивановна! Сестрица Машенька!
Маша вздрогнула. Взгляд, пристывший к мутному окну, с трудом оторвался от него, она обернулась. Шорох внизу… Кажется, кто-то ее позвал? Или показалось? Голос не похож на Петин, а кроме Пети, некому. Где же он все-таки? Когда все уехали, она пыталась его искать. Ходила по комнатам, заглянула в чулан, в подклеть. У тетки спрашивать было бесполезно – та молилась, не вставая с колен, ничего не видя и не слыша.
Маша понимала, что тоже должна молиться. Но не получалось почему-то. Внутри будто все замерзло, и мысли не складывались в слова. Только один вопрос – опять и опять, тупо, будто стук капели по подоконнику: зачем я здесь? Почему не с ними? Почему Софи послушалась? Она – там, а я – здесь… Почему?
– Машенька!
Вот – снова! Это в самом деле ее зовут, и это не Петя! Она кинулась к двери. Шаль зацепилась за что-то, слетела с плеча – она не заметила. Ступеньки… она их тоже не заметила, тех самых ступенек, по которым еще недавно спускаться была целая проблема. Вбежала в нижнюю гостиную, огляделась.
– Кто здесь?
И застыла, увидев Петю.
Брат лежал, раскинувшись, на широком диване. Взгляд широко раскрытых глаз уперт в потолок. За короткий миг Маша испытала – одно за другим – три сильных чувства. Сперва – ужас: и с ним неладно! Потом, почуяв сивушный дух, – облегчение. И тут же – такую лютую ненависть к братцу, что едва не задохнулась.
– Приди в себя! – Она хлестнула его по щеке – раз и другой, без всякой пользы. Схватила со стола кувшин с брусничной водой…
Но тут ее снова позвали, теперь было понятно откуда – из сеней, и она, прижав к груди разом забытый кувшин, побежала на зов.
– Сестрица, это вы? Вы меня помните? Как лошадку мне подарили…
Маленькая фигурка выступила из полумрака. Маша и впрямь признала ее не сразу.
– Я – Ваня! Я прибежал сказать, чтоб они туда не ехали! А они уже…
– Ванечка, господи.
Маша наконец узнала мальчика. Быстро взяла за руку. Так тепло стало – хоть одна живая душа! И слезы, что замерзли комом где-то в горле, вдруг растаяли и оказались близко.
Но он ведь не просто так пришел! Он сказал…
– Ванечка, что?
– Их убьют всех! Там… понимаете, они хотят батюшку нашего погубить и господина Опалинского. Для того и бунт затеяли! Я боялся… думал, а вдруг мне тогда почудилось… и вдруг… Бежать же надо!
Мальчик глотал слова, вцепившись Машеньке в руку, круглые глаза его расплывчато блестели.
– Погоди, успокойся. Кто – они?
– Да Полушкин же! Николай Викентьич! И…
– Да?
Маша прижала к губам стиснутый кулак. Удивления не было. Почему-то показалось – она всегда это знала. Торжественный Николаша, с трудом подбирающий слова: я пришел нынче, чтобы предложить вам венчаться… дело не терпит отлагательств… Такой красивый, золотые волосы волной на лбу, лазоревые очи сверкают.
Лазоревые! Она засмеялась. Вогульский-то шаман был прав, оказывается.
– Сестрица, вы чего?
– Ох, прости, Ваня, прости. Я сейчас… Сейчас поедем!
Она бегом вернулась в гостиную. Размахнувшись, выплеснула брусничную воду из кувшина Петруше в лицо. Тот вскинулся, замычал, таращась на нее бессмысленно.
– Т-ты… чего?
– Петя, очнись! Поедем! Бунт на прииске! Николаша… Ну пожалуйста!
Петя, мотая головой, попытался усмехнуться. С трудом поднял руку и многозначительно погрозил ей пальцем:
– Никола-аша! И ты тоже… с ним? Отцеубийство? Не допущу!
– Так ты знал! – тихо ахнула Маша.
От двери донесся Ванечкин невнятный вскрик.
– Это неправда, – убеждала она минут пять спустя то ли себя, то ли Ванечку, хватая с вешалки шубу и уже не оглядываясь на дверь в гостиную, из-за которой слышалось пьяное бормотание Петруши, – неправда, ты ведь слышал! Не смог он. Он жениться хочет… на этой еврейке. И пусть женится, пусть ему будет хорошо. А мы сейчас поедем… Кто хоть дома-то? Аниска! Ты где? Аниска!
Она выбежала во двор, потом опять – в дом. И отыскала-таки Аниску, вовсе ополоумевшую в кладовке. Услыхав, что барышня собралась на прииск, та взвыла белугой. Но отговаривать не решилась – все возражения примерзли к языку, едва увидела Машенькин взгляд, яростный и тяжелый, точь-в-точь как у Ивана Парфеновича. Обрадовалась было, что ехать не на чем: из лошадей один Петрушин Соболь, и того не во что запрягать, не в летнюю же таратайку. Да и запрягать ни Маша, ни Аниска не умели.
Однако Машу это не остановило.
– Верхом поеду. Ну-ка, помоги…
– Да вы что?! Барышня! Да господи… – Аниска только хлопала глазами, глядя, как она распутывает повод, кое-как прикрученный к коновязи пьяным Петей. Потом, опомнившись, бросилась к Соболю, ухватила его за гриву: – Не пущу! Убьетесь! Сама поеду!
Маша, полоснув по ней глазами, хотела сказать что-то резкое. Но вдруг смягчилась.
– Пойми, это мое дело. Помоги лучше.
Дорогу развезло, но умный Соболь знал, где скакать. Маша им и не управляла. Сказать по правде, она и вперед-то не глядела толком: перед глазами все плыло, каждая ветка норовила хлестнуть по лицу. Но главное было не это, главное – удержаться в седле! Дело совсем непростое, когда трясешься и подпрыгиваешь беспрерывно и стремена каждый миг норовят выскользнуть из-под ног. Они с Аниской их подтянули, да, видать, плоховато. И все-таки она не падает, она едет! Приближается к прииску. Маша почему-то была уверена, что, если доберется благополучно, все будет хорошо. Что «все», она не уточняла даже мысленно.
Воздух потемнел, с неба посыпался дождь пополам со снегом. Еще немного, еще… Осторожнее, Соболь! Она пригнулась, вцепившись в гриву. Совсем некстати начала болеть нога. Она и забыла, когда в последний раз это было, а тут… Почему – ясно, только могла бы и подождать! Ничего, потерпим. Господи, помоги!
Обнаружив, что снова может молиться, она воспряла духом. Молитва выходила короткая: Господи, прости, Господи, помоги. И еще: спасибо, Господи, за все, что Ты мне дал хорошего. И пусть они будут живы.
Она и не заметила, как одолела почти весь путь. Сырой ветер, в очередной раз налетев коротким порывом, донес разноголосый то ли крик, то ли плач. Ну да, вон он, поселок! Людей-то сколько… Она невольно выпрямилась, натягивая уздечку. Соболь перешел на шаг.
Людей было слишком много. Так много, что отдельно никого не разглядишь, будто ворочается и вопит многоглавое чудище, к которому не то что приближаться – глядеть на него страшно! Впрочем, этот страх был скорее теоретический. Практически она, напрягая глаза, пыталась все-таки увидеть кого-то из своих – отца, Митю… она по-прежнему говорила про себя «Митя», все последние разоблачения как-то выветрились из памяти – до лучших времен. А еще ее беспокоило то, как она будет слезать с коня. Что одна не справится, это ясно. Хотя нога уже не болела; точнее, Маша ее просто не чувствовала, как и почти всего остального тела! Может, и не надо слезать? Тогда ведь и вовсе никого не найдешь, сразу в этой толпе утонешь…
Соболь громко фыркнул. Маша, вздрогнув, наклонила голову – и наткнулась на чужой взгляд.
Незнакомый человек держал за повод ее коня. Молодой, высокий, в худом крестьянском полушубке, но на мужика совсем не похож. Лицо – как у ангела с иконы.
– Marie, c’est vous, – сказал он тихо, будто задыхаясь, – pourquoi vous tes ici?[14]
Он смотрел на нее восхищенно, качая головой. Потом отвернулся. Кажется, ему очень нравилось то, что вокруг происходило. А она как-то разом вдруг почувствовала, как сильно промокла и продрогла, и боль снова впилась в ногу горячими иголками. «Не хочу ничего этого, – прошептала она беззвучно, тряхнув головой. – Не хочу! Этот человек… Нет! Митя, где ты, Митя?»
– Помогите мне, я должна слезть с лошади, – быстро сказала она, протягивая незнакомцу руку.
Кажется, он слегка растерялся. Сейчас начнет, как Аниска, меня уговаривать, подумала Маша нетерпеливо. Но он не начал. Она снопом свалилась на него с седла и на короткое время оказалась в его объятиях, вдохнула запах старой овчины и давно не мытого, нездорового мужского тела. И отшатнулась, едва устояв на ногах. Что-то мигнуло перед глазами ярким живым пятнышком. Свечка… Свечка в ледяном храме?
В следующий миг она вспомнила, зачем приехала, – и все тут же вернулось на свои места, человек рядом перестал быть важным. Она попыталась сделать шаг. Ноги – как чужие, совсем не хотели двигаться. Какой-то мальчишка, голося, пробежал мимо, толкнул ее. Незнакомец мгновенно подхватил под руку, она крепко взялась за него.
– Пожалуйста, пойдемте! Они там… мне нужно найти…
Кажется, она говорила еще что-то, и он что-то отвечал. Они пробивались сквозь толпу, кто-то узнавал ее и давал дорогу. Она искала глазами – отца, Митю, Николашу. Не было никого.
Затылки, плечи, спины. Густой запах пота и перегара. Радостная злоба и острое любопытство: что еще будет? А если вот эдак?.. Сухой треск выстрела. Мефодий с ружьем… Мефодий! Маша встрепенулась, увидев наконец-то знакомое лицо. Но почему у него ружье? Неужто это он стрелял? Она хотела крикнуть, позвать его, но тут люди вокруг внезапно притихли, и Маша, невольно повернув голову – туда же, куда и все, – увидела на крыльце конторы инженера Печиногу.
В руках у него тоже было ружье. Но начал он не стрелять, а говорить. Громко, отчетливо и – совершенно непонятно. Маше сперва даже показалось, что не по-русски. Кто-то рядом с ней пьяно заржал – и тут же захлебнулся: народ желал слушать, хотя не понимал, как и она, ничего, и все отчетливее наливался злобой.
А Маша вдруг все поняла. И задохнулась от жалости. Господи, ведь он оправдывается. Быстро перекрестившись, она рванулась вперед. Было ясно одно: если вот сейчас, немедленно чего-то не сделать, будет поздно!
Уже – поздно. Женский голос, рев, стоны… Кажется, Митя что-то кричит… Выстрел!
Брызги крови на снегу. Этот снег – бурый, истоптанный, перемешанный с грязью – вдруг резанул ей глаза немыслимой белизной. Уже было такое, подумала она с отстраненным удивлением. Совсем недавно было! Вязкий, замороженный воздух… Софи бежит куда-то, и я не могу ее догнать, а потом она упала, и ягоды… Софи? Почему Софи? Там же Матвей Александрович! Это его кровь.
Его убили.
Она поняла это сразу. Но продолжала упрямо проталкиваться вперед. Какая-то громоздкая преграда выросла перед ней, она ухватилась за нее и только тогда сообразила, что это – отцовские сани. И увидела отца, лежащего навзничь. Голова запрокинута, точно как у Пети, оставленного дома… Как у только что убитого инженера.
Это не он, подумала Маша, глядя на неподвижное, ровного желтоватого цвета лицо, с которого почему-то исчезли все морщины. Это просто оболочка, а он уже не здесь. Он умер.
– Он умер, – сказала она, поднимая голову.
Наверное, он был виноват перед ними. Иначе они бы не пришли сюда и ничего этого бы не случилось. Только вот теперь он умер, а они стоят и смотрят. А Матвей Александрович? Он – тоже виноват? Зачем – его?
Вокруг было по-прежнему тихо. Она как-то вскользь подумала, что это неправильно: должен быть шум, вопли, выстрелы. Почему они молчат? Смотрят на нее. У них, оказывается, все-таки есть лица.
1884 год от Р. Х., апреля 3 числа, г. Егорьевск,
Ишимского уезда, Тобольской губернии
О Элен!
Так это странно и страшно, то, что произошло. Я до сих пор не совсем еще пришла в себя и пишу-то к тебе главным образом для того, чтобы привести в порядок свои мысли и чувства. Не обижайся, ради бога, из дальнейшего ты поймешь, что никакой тебе обиды тут нет, и кто хочешь, получив наше с тобой образование и воспитание, растерялся бы и себя забыл, с этаким повстречавшись.
Мне, однако, надо теперь быть в совершеннейшем порядке, потому что того от меня другие ждут. А им более, чем мне, покой надобен и утешение. Вот я и стараюсь. А ты уж… В общем, ты меня всегда принимала как есть и нынче, я думаю, постараешься.
Попытаюсь описать все по порядку, а то, что тебе точно непонятно будет, разъясню потом, в следующем письме. Нынче же для меня главное – самой разобраться. Прости еще раз.
31 марта на Мариинском прииске Гордеева случился бунт. Отчего да почему – я толком и не поняла. Петропавловский-Коронин мне после разъяснил, что никаких специальных для этого причин будто и не нужно, а такова, мол, стихия народного возмущения. Про стихии, конечно, ему виднее, а только я лично полагаю, что немалую руку ко всему этому приложил бесследно исчезнувший Николаша Полушкин. План у него был какой-то тонкий, а цель, насколько я поняла, – жениться на Маше Гордеевой, самого Гордеева и Петю с дороги устранить и стать всему (делу и деньгам) хозяином. Все теперь гадают: ежели он к тому стремился, так отчего же отцово-то дело принять не захотел? Но душа человеческая темна, а где нынче Николаша, у которого спросить и которого полиция ищет, – одному Богу ведомо.
Поводом для бунта послужила смерть от чахотки какого-то рабочего, которого накануне не то ударил, не то просто толкнул инженер Матвей Александрович.
А у Ивана Парфеновича Гордеева как раз перед бунтом случился удар или с сердцем что-то (тут я опять же не поняла, но только после узнала, что все того, оказывается, давно ждали. А на вид-то он крепок был, как дуб у Лукоморья, к которому кота привязывать).
И тут же одновременно оказалось, что управляющий Опалинский – наш с тобой общий знакомец – блестящий Сергей Алексеевич Дубравин (как выяснилось, мещанин и мошенник, но это отдельная история, я ее тебе позже расскажу, чтоб не запутаться).
В общем, все завязалось узлом, как в хорошем романе.
Все поехали на прииск. И твоя сумасбродная подруга Софи – тоже. Куда же без нее?
Теперь опишу декорации и полный состав участников спектакля, как они мне представились в начале действия, сразу после подъема занавеса (ужасно! ужасно! но не могу отделаться от мысли – что-то театральное во всем этом было, я в какой-то момент даже стала мысленно декорации и реплики подправлять).
Стало быть, конец весеннего дня. Подмораживает. По небу несутся клочкастые тучи. Дует ветер. На лицах и фигурах бегучие темные тени. Черно-серо-коричневые тона. Кричат дерущиеся из-за гнезд вороны. По всему поселку брешут собаки, которым передается людское возбуждение. Все люди собрались у большого бревенчатого сарая, в котором с разных концов размещаются контора и лаборатория.
С одной стороны, естественно, взбунтовавшиеся рабочие. Почти все пьяны, дики, страшны и оборванны, как черти в преисподней. У некоторых уже отчего-то лица разбиты, другие какие-то песни поют, а еще у одних изготовлено какое-то воззвание на измятом лиске, которое они нам после совали. Среди этих кошмарных уродов мелькают неожиданные образы: Николай Полушкин с порочной улыбкой на лице; камердинер Сержа Никанор (его мне Вера указала) – лохматый, звероподобный мужик, типа хтонических чудовищ; «гражданин», давеча приезжавший к Коронину; и, наконец, совсем юный, изможденного вида человек с совершенно аристократическим, тонким лицом и умными больными глазами.
С другой стороны: умирающий Гордеев в санях; Серж Дубравин с победительной, обаятельнейшей улыбкой, которую ты, должно быть, помнишь; двое слуг Гордеева и приисковый мастер Капитон Емельянов, перепуганные почти до медвежьей болезни; в других санях – Леокардия Власьевна со сжатыми в нитку губами и корзиной медикаментов; Софи Домогатская без всяких чувств и характеристик; закутанная в полушубок Вера с впалыми желтыми щеками; Наденька Златовратская, раздувающая ноздри, с пылающими глазами.
Само действие было сумбурным и плохо поставленным. Гордеев, приподнявшись в санях, пытался выяснить, где находятся Печинога и хозяева лавки (родственники гордеевского приятеля-самоеда). Рабочие, увидев Ивана Парфеновича, вроде бы слегка пришли в чувство, выдвинули каких-то самодеятельных ораторов и стали говорить что-то про штрафы, пенсии, гнилую солонину, безопасность в раскопе и прочие насущные, вполне понятные для приискового люда вещи. Гордеев при посредстве Емельянова и Дубравина начал что-то выяснять и обещать. Какое-то время казалось, что тем все и обойдется.
Но вдруг (я со стороны смотрела – как будто спичку кто поджег) все как-то сразу смешалось. Николаша куда-то исчез, а после появился с незначительным человечком, которого взашей почти вытолкнул вперед толпы. Человечек отчаянным голосом начал Гордеева в чем-то обвинять, как будто тот у него что-то такое несусветное украл. Иван Парфенович, вместо того чтобы человечка окоротить, покраснел, потом побледнел и откинулся в сани. Человечек тут же испарился, словно морок, а толпа опять возбудилась и начала что-то нечленораздельное орать.
Знаешь, на какой-то момент она (толпа) отчетливо сделалась единым живым существом, у которого было много рук, голов, глоток, но почему-то совершенно не было мозгов. Коронин что-то такое рассказывал про колонии клеток, которые в океане плавают, вертят специальными хвостиками и жрут все что ни попадя. Вот это оно и было. Я видела такую колонию из людей впервые в жизни и не хотела бы увидеть еще раз.