Время ноль (сборник) Аксёнов Василий

Закурил опять Виктор, на локоточек отвалился; пускает дым в безоблачное небо, его, как птицу, взглядом провожает.

– Душа, – говорит, – растопырилась.

– Да, – говорит Николай. – Как коршун в небе.

– Красотиш-ша… Всю жизнь на Тахе бы и прорыбачил, – говорит Виктор. – Тут бы и помер. Птички бы отпели.

– Вороны.

– Пусть бы и вороны… тоже певчие.

– Пойду я, – говорю я.

– Ага. Иди, иди, – говорит Виктор, – то не успеешь. А мы не будем торопиться. Да, Николай?

– Да! Нам не к спеху… Клёв не исправился ещё.

– Сообразительный какой ты.

Оставил я им пойманную мною рыбу, чтобы не бить её на ходу в рюкзаке и в кане и чтобы с нею не таскаться, посмотрел, сколько они уже поймали.

– О-о, – говорю.

– А ты как думал.

Показал им свою.

– О-о, – говорят.

– А вы как думали.

Пошёл.

– Догоните?

– Кто знает? – говорит Виктор. – Может, и нет, а может, и догоним… Если до устья не учапаешь… Не убегай далёко-то, клёв вдруг опять поправить надо будет.

– Ладно.

Пошёл я. Рыбачу. Слышу вскоре, насос сзади захрюкал: лодка у них, наверное, чуть подспустила, так подкачивают.

А клевать вот и на самом деле лучше сразу стало. И всегда так, давно нами уже замечено: не клюёт, не клюёт, остановимся, «горькой радости – как Виктор выражается – на грудь маленько примем», и, как бы кому ни показалось это странно, клёв почему-то тут же улучшается. Такое дело вот, а в чём оно, не знаю. Субъективная тому причина, объективная ли, непонятно… Так вот, и всё, и ничего тут не попишешь. Таймень браться начал, пусть и вяло, но всё же: ожидания азартного добавилось – а вдруг да вылетит, а вдруг да схватит! – каких ни разу не ловил ещё – «дурак замшелый»… Выдернул я двух, не крупных, правда, килограмма, может, по два. И то дай сюда, как говорит Виктор, не Саньки Ларина, значит, а наш, мол, обойдётся Санька Ларин. А уж тянуть-то его, тайменя, когда схватит, восторг и только, покуда вытащишь, поводишь, и слабины чуть только дашь, он тут же твою блесну с якорем-тройником выплюнет – как так умеет?

Иду по берегу я, как чумной щенок, вихляю – косо подо мной земля повёртываться что-то стала, – а то и падаю, да хоть не в воду, тихо радуюсь, и то, мол, ладно, но и туда, в речку, один раз чуть было не угодил, успел зацепиться за пихточку, не то бы махом остудился. А тут ещё и бобры, горячо мною проклинаемые, тальник нагрызли, оставив от него повсюду острые, невысокие колышки, – и за них, за колышки, в траве-то жухлой, запинаюсь, сапоги об них порвать боюсь я, не одну пару уже из-за них, из-за грызунов, пришлось мне выбросить. На бобров ворчу, иду, ругаюсь.

И произошло тут со мной вдруг что-то незаурядное и непостижимое.

Стал я облазить глубокую курью по крутому, чуть ли не отвесно подмытому в разлив берегу, почти уж на него вскарабкался, за один из обнажённых, свисающих по откосу и похожих на верёвки узловатые корней ольховых ухватился, начал на нём подтягиваться было, но он возьми да и сломайся, ну а вернее-то, порвись – и полетел я вниз спиной, держа крепко в одной руке спиннинг, в другой – обрывок корня злополучного, и молча. Лечу, стремительно удаляющуюся от меня вверх, напуганную будто, мшистую, кривую кромку охристого яра и словно вонзающиеся вершинами в погнавшееся тут же за мной как будто небо голубое пихты вижу, ещё и думаю при этом моментально, хоть бы в курью-то не свалиться, и чувствую, как остановило меня вдруг что-то прямо в воздухе, встречной струёй как будто сильной задержало, и отшвырнуло в сторону от траектории падения. Мягко шлёпнулся на глину, поднялся, смотрю, торчит рядом из глины – как раз там, куда я должен был упасть – остро состроганный бобром пенёк таловый. Мгновенно в пот меня прошибло. Наживился бы я на него, на кол-то этот, как на пику. Не по себе мне сразу стало; протрезвел я. Но что спасло меня, и до сих пор в ум не возьму, не знаю. Что или Кто-то? Удивительно.

Мир для меня вдруг по-другому зазвучал, иначе засветился – чётче, словно только что его ополоснули и протёрли. Стою. Прислушиваюсь, озираюсь – и слух и зрение как будто разом обострились. Детство вдруг вспомнилось – те ощущения и впечатления, уже, казалось, и забытые, – ясно, пронзительно – как повторились. Чувствую острый холодок спиной: люта смерть грешника – представилось – что даже нервно передёрнулся. Но что же всё-таки со мной случилось только что? Не знаю. Не знаю, что, но вот что мне открылось: жить-то как хочется – так хочется, как иногда, в какие-то моменты, помереть – примерно так же – до захлёбу.

Дальше я не пошёл – быть одному мне сделалось тоскливо вдруг, так что и сердце даже защемило, как от утраты горькой, от дурного ли приобретения. На длинный, шумный перекат, что под курьёй, косой её пониже, выбрался. Хожу по нему, по перекату, где позволяет глубина и где течением не сносит, рыбачу без всякого интереса на хариуса, оставив на берегу кан, рюкзак и спиннинг. Ловится мелкий, белячок, крупный уже в плеса спустился, стал на ямы. Какого вытащу, и отпускаю его тут же, не умиляясь самому себе, а – равнодушно. Ноги в коленях у меня трясутся – после падения ещё не очурался, ну а точнее, оттого, что при падении со мной произошло, чем ли могло оно закончиться – от этого, быть может. Дожидаюсь я своих товарищей, теперь уж терпеливо.

Грустно, что день тут, на рыбалке, пролетает как мгновение. Быстро на Тахе вечереет. На глазах прямо меркнет. Видно, присмотришься, как тени лавой расползаются, густеют; как редеют и тускнеют блики на воде и в хвойных кронах елей, пихт и кедров, на их стволах, к реке наклоненных, на них же, на стволах, но отражённых. Смолкают птахи в ягодных кустах, перепархивают в них почти беззвучно – ветки выбирают поудобнее для отдыха, место подыскивают поукромнее. Небо, с косым, андреевским, крестом на нём от самолётных выхлопов, пока, хоть и немного забледневшее, но ещё светлое, там, наверху, на сопках, бронзовых от солнца, пусть и к исходу он, но ещё день, а здесь, в глубоком, узком створе, уже смеркается. Самое время останавливаться на ночёвку, а то совсем, глядишь, стемнеет.

Тем же, чем и я, похоже, озабоченные, скоро и те, кого я поджидал, в речной излуке показались – рыболовная флотилия и только, флага, правда, не хватает, один флагшток – сосновое удилище. На перекат не стали выплывать, поближе к берегу курс держат. Громко меж собою разговаривают – только что встретились как будто, день минувший обсуждают – так про них подумать можно вчуже. Взбудораженные. От – рыбалки, от чего другого ли.

– Эй, на фарватере! Мужик! – улыбаясь во всю ширь своего трое или четверо суток небритого, издали-то, будто углём натёртого, намазанного дёгтем ли, лица, кричит мне в шуме переката Виктор. – Мы, грешным делом, думали, что ты уже на пасеке и медовуху с братом попиваешь там! Еле тебя догнали, парень! – и уже тише что-то Николаю.

– Не успел! – кричу и я им с переката. – Ну а вот вы, по брату вижу, не зевали!

– А как же! – отвечает Виктор. – Клёв-то маленько надо было поддержать! Не плыть же, парень, вхолостую! Да, Николай?! А ты удрал куда-то и с концами! Звали, звали, звали, звали… Как сквозь землю провалился! Пришлось вдвоём уж дело исправлять нам! Но, не волнуйся, – продолжает, – око да око тут: Иван за нами строго наблюдает! Так или нет, Иван!?

Тот головой в ответ кивает: так, мол.

– А Николай сказал: больше не буду! Его уже любой клёв, совсем хоть никакой, устраивает! Дак чё! Ты помаши таким-то стягом…

– Молчи!

– Есть! Слушаюсь!

– Лодку порвали всё же – клеили? – спрашиваю я, когда они подплыли ко мне ближе.

– Было. Маленечко порвали, – отвечает Виктор.

– Молодцы.

– Стараемся… Как же иначе?.. У нас иначе, парень, невозможно. Если у рулевого одна зенка на чужую Ленку, а другая на свою коленку.

– Ага, а сам-то! – возражает Николай. Кепка, как у рэпера бейсболка, козырьком у него на затылке. – Сам-то трезвый?!

– Мне-то ладно – я не правлю.

– Скоро совсем дорвёте лодку. Как мне, по берегу скакать придётся, – говорю я. – Вряд ли такое вам понравится.

– Ну, до этого дожить ещё надо… Место нашёл? – спрашивает меня Виктор.

– А чё его искать, – говорю. – Вон в пихтаче и заночуем.

– А дров там хватит?

– Наберём.

Вышел, бурля водой, я с переката. Поставил, не складывая её, тут же, к кустам, свою удочку: завтра с утра и порыбачу.

Уже и все на берегу. Топчутся. Прохаживаются: долго из лодок, видно, не вылазили.

– Не сломай, – говорю я специально для Николая, указывая ему на свою удочку.

– Это мы можем, – говорит Виктор.

– Не сломаю! – говорит, покачиваясь, Николай.

– Какой ты резкий.

Улыбаются.

– Ну, как рыбалка?

– Замечательно. А как у вас?

– У нас нормально… Поправляли ж.

Шурша галькой и подмяв прибрежную осоку, выволокли Николай и Иван лодки на камешник, вытащили из них всё наше походное имущество, какое находилось в них, и каны с рыбой, составили всё это кучно в одном месте, перевернули после лодки. Лежат те вверх днищами – как небывалые тут черепахи будто выползли на нерест. На моей, гляжу, заплата новая, большая, среди старых, многочисленных; скоро уже и ставить будет негде, вот печаль-то.

– Ну, вы даёте, – говорю.

– Уж как можем. Стараемся, – говорит Виктор. Стоит он, как франт перед фотографом, отставив одну ногу в развёрнутом болотном сапоге и подбоченившись, уже и курит. Энцефалитка у него спереди вся мокрая, сверкает рыбьей чешуёй, как блёстками на новогодней ёлке.

– Хоть уж не так бы, – говорю, – старались-то.

– Иначе совесть нам не позволяет.

Николай, Иван и Виктор, захватив с собой ружьё, топор, провизию и тёплую одежду, упакованную в прорезиненные, непромокаемые мешки, а также котелки с водой, переговариваясь и подсобляя друг другу, взобрались на веретию.

Я остался возле лодок потрошить и засаливать рыбу.

Дымком оттуда, сверху, скоро потянуло, к речке стремится тот, дымок, как жаждущий, над нею, лентой извиваясь, стелется – Виктор костром уже занялся, значит, временным, для варки. Трещат там, грохаясь, одна за другой лесины-сухостоины, стук топора доносится сквозь монотонное роктанье переката – дядя с племянником дровишки заготавливают. Много их, дров-то, нынче надо – ночь не парная да и долгая – не лето.

Вода студёная, едва не ледяная. Пока потрошил и подсаливал рыбу, задеревенели у меня руки, красными сделались, как лапы у гуся, а стал споласкивать их, ничего уже почти не чувствуют, пальцы не гнутся, будут болеть, когда начнут отогреваться, ну да ладно. Наполнилось рыбой четыре кана – килограммов тридцать, тридцать пять, не больше, но и на том мы несказанно благодарны, слава Богу, и спасибо Тахе – кормит. Поставил я каны, закрыв их плотно крышками, рядком на приплёсок – никто их тут, поди, не тронет. Печень щучью и икру хариусиную, пробросив солью – после сюда ещё добавим чесноку и перцу, – перемешал ножом в специально для этого и приготовленном капроновом ведёрочке, подался к табору.

К костру приблизился, стою возле него, отогреваюсь. Продрог, вспотевший-то и мокрый; треплет меня как в малярийной лихоманке.

– Озяб, – и не спрашивает, а отмечает просто Виктор – варкой занят.

– Да есть маленько, – подтверждаю.

Он, Виктор, уже и суп с рябчиками пробует, пряности в него опускает.

– Почти готово. Чуть ещё попреет.

Слюнки текут.

– Скорее бы.

Николай с Иваном дровами ещё занимаются. Натаскали уже гору целую. Уйдёт всё за ночь-то. Ещё и хватит ли?

– Санитары, – говорит про них Виктор. – Скоро по берегам-то тут на лисопеде ездить можно будет – хлам весь спалим.

Совсем уже стемнело.

– Ну, вот, – говорит Виктор, снимая с палки котелок. – День и пролаял, как собака.

* * *

Меркло пламенеет, кое-как, как лапами густой кисель черничный угодившая в него оса настырная, едва и временно справляясь, наш костерок расталкивает темень плотную, тугую, да той так много, космос целый, не помоги ему, скоро она его осилит; ну, помогаем помаленьку, подбрасываем в него понемногу, чтобы совсем-то не угас, но чтобы очень и не разгорался; пощёлкивает он, костерок, негромко и однообразно, как будто давит рядом кто-то, слабоумный или одержимый, озабоченный ли чем-то, упаковочную «пупырчатку», пупырьки её расплющивая пальцами, – похоже. Но уютно. Тут, под древними и толстыми, как столп Александрийский, кедрами, словно в курной избе, с распахнутыми будто бы на всю пяту для лучшей тяги окнами и дверью, дым в которые и выволакивает к Тахе. Согрелся я, уже не треплет меня лихорадка, отступила, и зуб на зуб попал – сомкнулись наконец-то, барыню не отплясывают, джигу не играют, ещё вот только резь в руках не унялась, ежа как будто в них, поймал, сжимаю, пройдёт и это. Сижу я, на огонь бездумно пялясь, под одним из кедров, притулился к нему спиной, мощь его и возраст чувствую затылком и хребтом, к небесной тверди будто прислонился. И самолёт гудит, над нами пролетая, слышно. Там, в беспросветной мгле, не врезался бы в кедр сослепу, а то тут будет… Это про то, какой он, кедр, высокий: в кроне его уже не птицы прячутся, а звёзды, лучи под хвою маскируя. И Бог им в помощь. Большой костёр, в целях экономии дров, мы пока не разводим. Ближе уж к ночи. Хотя у Николая руки уже, видим, чешутся. Впадает в детство: нагромоздить – он архитектор по профессии – и запалить собрался «пионерский», а тут за справками уж только к Фрейду; с либидо что-то, сокровенное, плюс или минус. Любитель Николай устраивать в тайге иллюминации, хоть хлебом не корми его, дай только спички. Сколько у нас и у себя попортил он уже одежды, фейерверкер, всю не упомнишь, похода не было, чтоб что-нибудь да не сгорело, ну, на худой конец, не прогорело ли, не телогрейка, так штаны, а то носки или портянки. Были мы тут же вот, на Тахе, года три тому назад, четыре ли, сжёг он, пока сушил, у своего резинового сапога подошву, ну и ходил после по лесу, словно француз, Березину в обратном направлении перескочивший, даже домой вернулся так, с леской подвязанной вместо подошвы берестиной; теперь и носит «леспромхозовские», чем и доволен несказанно, чтобы прожечь, прямо в огонь их ставить надо. Дрова-то, в основном, пихтовые тут да еловые – стреляют углями, словно шрапнелью, искры пускают во все стороны, словно бенгальские ракеты, – где же и уследишь, глаз если только не смыкать всю ночь, но где же выдюжишь, ещё под хмелем-то, уберегись-ка. Экстрим и только. Боже, сохрани нас.

– Мужик, уймись. Разгорячился, – говорит Виктор Николаю, наклоняясь над парящим котелком и опуская в него из горсти репчатый лук, прямо в ладони у себя только что им и нарезанный мелко. – Всё… три минуты – и снимаю… До утра-то тут ещё натешишь свою душу… Дров на тебя и на огонь не напасёшься. Вот где беда-то. Тебе бы в поджигатели куда устроиться, ли чё ли, много бы денег получал, однако… как чиновник. Ты, Николай, как эти… на огонь-то молятся… не помню.

– Не отказался бы! Устрой, – говорит Николай. Выявился он у костра. – Место, где будем спать, чтобы прогрелось, – возражает. Исчез, опять его не видно. Вроде и протрезвел уже немного, сушняк-то повалил да потаскал коряжнику сырого, хмель из него чуть-чуть и улетучился.

– А чё тебе-то за забота?.. Интересно. Нет работы, вот забота. Кружки бы сполоснул вон… хлеб нарезал, что ли, – говорит Виктор. И говорит: – Спать всё равно тебе ведь не ложиться – будешь всю ночь бельё своё сушить… и сапоги вон… Земля и так сухая тут, под кедрами-то. Тепло сегодня, не замёрзнем.

– Тепло!.. Пока, – говорит Николай. Возник. Опять пропал куда-то. – Ну а под утро как ударит… – уже оттуда, где его не видно, доносится от него.

– Под утро, – говорит Виктор. – Дак до утра-то, парень, ещё долго. Испугался. Пусть ударяет. Впервые, что ли… Ударит если – в догоняжки поиграем – разогреемся. Уймись, уймись, неугомонный… Сядь… Пушкин зять… только таган не свороти, а то покушаем, пожалуй.

– На самом деле, Николай, – и я его пытаюсь убедить, – пока не надо. Потерпи. Потом уж. Дай хоть поужинать спокойно. То запалишь, а нам куда, прикажешь, расползаться?

– Куда… А в Таху… От огня-то, – говорит Виктор.

– Только что, – говорю. – После, поужинаем, и займёшься.

Так, чтоб чуть зримо было – костерок-то. Большой зачем сейчас? Совсем не нужен.

Унялся вроде – затих-то что-то. В кепке с «пубовкой» он, Николай, и в телогрейке стёганой, прямо на тело голое надетой, ходит он по мху и по кедровой палой хвое босиком, как дома по паласу. Борода у него всклокочена, глаза, как у лемура, круглые, мимо костра когда протопчется, так видно – страсть, а не зрелище – встретился кто-нибудь бы с ним сейчас случайно, посторонний, чувств бы лишился.

– Как снежный человек, – говорю я про него, про Николая.

– Ага, – говорит Виктор, – как этот… как его… учитель-то… Порфирий.

Молчит Николай, ответом нас не удостаивает – или не слышит или не считает нужным отвечать нам.

Чудо-сапоги его, как крынки в Малороссии, сохнут на воткнутых им в землю кольях. На нижних, мёртвых сучьях кедра, как на поминальном дереве узлы-завязочки, висят его носки, портянки, майка и рубаха. Только что вот добавил Николай к ним и кальсоны.

– Теперь мы с флагом… как добропорядочные американцы, – говорит Виктор. – И за державу не обидно.

– Да! – говорит, промелькнув возле нас, Николай.

– Красота… Как в прачечной, – говорит Виктор. – Хоть от «стола»-то всё развесил бы подальше. Нам тут любуйся на твои… секретные.

– А дальше – как они тогда просохнут?! – отзывается откуда-то.

– Просохнут за ночь-то… дождя если не будет. А дождь пойдёт, то толку-то, что ты сушился. Один хрен, мокрый будешь с ног до головы, как зюзя. А чёботы твои, парень, не сушить надо, а обжаривать, – говорит Виктор. И говорит: – Ну, доставайте чашки-ложки. Воду на чай, как, сразу будем ставить… или после?

– Да поедим, наверное, потом уж чай-то, – говорю я. – А то, глядишь, и не понадобится.

– Нам, может, нет, дак вон Ивану-то…

– Чай пить на ночь детям вредно.

– Всё вредно, а жить особенно, но надо. Он уж не ребёнок.

– А ты повесь, пусть закипает…

– Давайте есть!., а то не терпится.

– Нетерпеливый ты какой-то… Наруби-ка, Иван, веток… пихточка вон, с неё маленько… чтоб не на голой-то земле… хоть тут и сухо.

Нарубил Иван веток. Принёс их к табору в охапке.

– Топор, где брал, туда же положи… Пусть будет на виду, чтоб не искать, когда понадобится.

Разместились мы на мягком лапнике возле костра, чашки и ложки приготовили.

– Вы как зэки на привале, – говорит Виктор.

– Наливай! – приказывает ему Николай.

– Есть, гражданин начальник, слушаюсь. Какой ты повелительный, однако.

Мыши летучие снуют над нами – видят нас впервые будто.

– В котелок какая не свалилась бы, – говорит Виктор. И говорит:-А пусть… наваристее будет. – Определил всем супу по тарелкам поварёшкой, положил каждому по куску дичины. – Не глухарь, конечно, мяса-то… кого тут… но зато как в ресторане… Господи, благослови… деликатес-то… Ну, чё, чалдоны, – говорит, – первый день обмыть бы надо. – Сидит он, Виктор, подогнув под себя ноги. Голенища сапогов пока не заворачивает. – Вроде прошёл, уж как, не знаю. Нормально вроде. Как вам кажется?

– Хватит. Достаточно наобмывались – уже блестит, как… чё… как поварёшка вон, – говорит Николай. Держит он в одной руке ложку, в другой – ломоть хлеба. – И кушать хочется… Живот уж подтянуло.

– Какой голодный… Так, для аппетиту… Ну а тебе никто не предлагает. Мы вон с Серёгой.

– Наливай!

– А я налил тебе уже.

– И водки!

– Слушаюсь! Храбрости той во мне уже как не бывало – испарилась, – говорит Виктор. – Может, от этой восстановится? Восстановилась бы маленько, что ли, а то трусливому-то плохо.

Разлил Виктор по кружкам остатки самогонки, бутылку из-под неё пустую в сторону, в «окно» «избушки» нашей, выбросил.

– О, хорошо, смотрю, вы славно порыбачили.

– Да уж кого там… Больше пролилось, – подмигивая Ивану и улыбаясь всей компании, говорит Виктор. – Иван не даст соврать.

– А я не видел.

– Ну, тоже мне… А как следил-то?

– Верю, что пролилось, вовнутрь только, – говорю я.

– Ну и туда немного тоже. Надо, – говорит Виктор. – А чё поделаешь, раз не клевало… Без клёва скучно… плыть-то просто. Если бы с барышней, куда б ещё ни шло… Это тебе бежать по берегу свободно, упал – полаялся – и отлегло, а нам на судне, парень, тесно… Не разодраться только чтобы… Напарник-то у меня, и глазом моргнуть не успеешь, как за бортом окажешься… Свирепый… Уж наливал ему, чтоб сдобрился маленько.

– Ага!

– А чё?

– Свистишь, как сивый мерин.

– Какой ты грубый… Ну, чтобы храбрости добавилось, то плохо…

Выпили мы. Икрой и печенью свежесолёной, поперчёной закусили.

– Во рту тает, – говорит Николай.

– А как же, – отвечает ему Виктор.

Суп из дичины теперь хлебаем – пока молча – только швыркаем. Дуем на ложку-то – горячий. Мясо белое вкушаем. И вкуснее ничего и никогда ещё не ели, кажется, – ну разве тут же вот когда, на Тахе.

Костёрчик прогорает. Положил в него Виктор сухих сучков пихтовых и еловых. Затрещали сразу, вспыхнули те, заискрили. За «столом» у нас светлее тут же сделалось. А темнота вокруг ещё как будто больше уплотнилась – опереться на неё как будто можно теперь стало или воткнуть в неё, как в землю, что-то.

– Точно, как в ресторане, – говорит Николай, откладывая ложку. – Передохнуть немного надо.

– Звучал булат, картечь визжала, рука бойца махать устала, – говорит Виктор.

– Хлебать неловко на боку.

– Ему неловко…

– Да, неловко!

– Ложись на спину, а тарелку ставь себе на брюхо… удобней будет… или – как собака.

– Сам так и делай!

– Какой ты, парень, нетерпимый… Ты в ресторане-то бывал?

– Раньше заглядывал.

– В окно?

– Молчи, несчастный.

– На берегу-то ты меня не испугаешь. Сейчас я храбрый.

– Письмо придёт, – говорит Иван. – Лист лавровый мне попался.

– Придёт, придёт, если напишут… Где там «Петрович»? – спрашивает Виктор. – Эй, ты, «Петрович», – говорит. Повернулся, не вставая, вытащил из мешка литровую бутылку. Этикеткой к свету обратил её, полюбовался. – Наш человек… А зелье злое, будь оно неладно. Медведь бы пил её, заразу. – Свинтил крышку. Разлил водку по кружкам. – Хошь не хошь, а выпить надо. Ты-то не будешь, Николай?

– Буду!

– Какой ты алчный.

Выпили мы. Помолчали сколько-то. Заговорили.

– Экран-то… от реки… будем делать?

– Время покажет.

– А ещё лапнику-то на подстилку?..

– А чё?

– А этого не хватит.

– Иван нарубит, надо будет.

– Тепло сегодня.

– Да, тепло.

– И без экрана, поди, не замёрзнем.

– Тут бы и помереть… как здорово.

– Давай… А зверь найдёт какой и похоронит.

– Да я… И чё мы в этом городе забыли?!

– Баба там у тебя.

– Ну, только что… да ещё дети, что и держит.

– Своя баба – жаба, а чужая – баунти.

Разлил опять по кружкам Виктор. Выпили мы. Супу наелись, захвалив его и повара. Полулежим.

– Иван, спой-ка нам чё-нибудь такое, питерское, – говорит Виктор, вытаскивая из кармана мундштук и сигарету.

– Если Иван запоёт, – предупреждаю я, – мы все заплачем.

– А чё такое? – спрашивает Виктор. – Песни жалестные, что ли?.. Петербург-то ваш – столица уголовная. А ты про эти… про Кресты-то.

– Слон по ушам его прошёлся.

– А нам неважно, э, беда-то, мотив любой пускай, какой получится, слова главнее, – говорит Виктор. – Ты, Николай, тогда давай… нашу затягивай, казацкую.

– Ага, – говорит Николай. – А по моим ушам тогда уж вся саванна проскакала.

– На водопой.

– На водопой… Вовсе, как запою-то, изрыдаетесь, – говорит Николай. Он не сидит уже и не лежит. Встал от костра, кругами бродит. Мотает его, как шест скворечный в бурю. Трогает, щупает, просохла ли его одежда – а кажется – будто цепляется он за неё, чтоб не упасть-то.

– Сядь, парень, а!.. а то кого-нибудь затопчешь… Дай отдохнуть по-человечески нам.

– Не затопчу. Костёр вам разжигать?

– Вам… Нам не надо, успокойся. Замёрз?

– Темно.

– А ты читать, что ли, собрался?

– Читать!

– Во, дьяк учёный…

– Да!.. Учёный.

– В говне толчёный… Через пятки от земли набрался… учитель, – говорит Виктор. – Кепку сними, ещё от космоса пойдёт подпитка… Скажи мне лучше, Николай, почему, – спрашивает Виктор, – корова чёрная, а конь – вороной?.. Собака тоже почему-то чёрная… и кошка тоже. Почему вот?

– Да потому, что конь – это конь, – говорит Николай, – а корова…

– Это корова, – договаривает за него Виктор. – Это мудро.

– Эх, ё-моё!

– Да, замечательно… ни демократов, ни чиновников… Вот только водки взяли маловато.

Одолели мы «Петровича».

Иван и чаю даже не дождался. Натянув шапочку на уши, свернулся в клубок на лапнике под кедром. Ужал голову в воротник куртки – как черепаха в панцирь. Руки в карманы спрятал. Спит теперь уже. Убайкался, бедняга.

– Не следит, – говорит Виктор. – Что и бабушке-то говорить придётся?

Вышел Николай, точнее, выпал из «избушки», место подыскивать для «пионерского» костра подался – его либидо его гонит, шумно там падать заставляет.

Виктор, с мундштуком в руке, с погасшим в нём огарком сигареты, лежит на взлокоточке, то, на секунду задремав, уронит голову на грудь, то, очнувшись тут же, её вскинет.

– Эх, – говорит, глаза открыв, – матрас-то зря на Масловской не взяли, как сейчас бы завалился… Николай, – говорит, – сходи-ка за матрасом, на прямую тут, пожалуй, недалёко.

Или не слышит Николай его, или уж занят очень, так не откликается.

– Где он? – спрашивает меня Виктор.

– Тут, за кедрами, трещит-то вон, по яру вроде ходит, – отвечаю.

– В речку не сбрякай!.. Динозавр… Телогрейку-то нескоро – не подштанники – просушишь…

Захрапел, слышу, Виктор.

Отхожу я от костра. Как пуля в плоть, во мрак вминаюсь, как в гудрон ли, форму тела своего от столкновения меняя, – так мне кажется. И меня, как Николая же, смотрю, мотает – словно ветер дует переменчивый, то, шаля, надавит резко, крепко, то опустит будто вдруг. Но продвигаюсь. Мелкие кедрики и пихточки чуть не заваливаю – очень-то на них не обопрёшься – хлипкие – не вижу их, руками только ощущаю – мягкие. Гулливером себя чувствую. У лилипутов. В темноте лицом на что-нибудь не напороться бы, боюсь, – и жмурюсь, словно от метели. Запинаюсь за колоду. Ниц заваливаюсь, как сражённый, перевёртываюсь на спину – продолжительно. Лежу. Проваливаюсь ли. Мох под затылком, под ладонями – живой и влажный – как в родное, в него втискиваюсь. Небо в звёздах – как в заколках, без которых бы оно скрутилось, – кедров нет тут, так не заслоняют. Слышу: река журчит – мелодия струится – меж деревьями и между рёбрами моими – обволакивает и пронизывает, из дудука словно вытекает. И десятки тысяч лет назад, а может быть, и сотни – точно так же. Только русло, «петли», поменяла и ещё вот: без меня – сама с собою. Звёзды в ней, конечно, отражаются, мигают – хоть и не вижу я, но представляю.

Страницы: «« ... 1617181920212223 »»

Читать бесплатно другие книги:

« Здравствуйте, ребята! О, как вас много. Это хорошо. Я сейчас расскажу вам сказку. Повнимательнее с...
«Двор в деревне или, вероятнее всего, в городском «частном секторе». Двор бедный, запущенный и захла...
«Азбука экстрасенса» – это книга, которая расскажет вам, как самостоятельно прикоснуться к непознанн...
За последние годы Бенедикт Камбербэтч стал настоящим феноменом. Безусловно, мировой успех ему принес...
В этой масштабной пьесе Мюллер создаёт насыщенную картину жизни немецких крестьян после второй миров...
Хайнер Мюллер обозначает жанр этой пьесы, как воспоминание об одной революции. В промежутке между Ве...