Собрание сочинений в десяти томах. Том восьмой. Прощеное воскресенье Михальский Вацлав
– Та ее жених в Москве встречает, та он из вас двоих сделает четыре!
Александра посмеялась, что кто-то там будет ее встречать в Москве, а когда поезд наконец подошел к перрону Киевского вокзала, оказалось, что Ираклий Соломонович не зря пугал женихом.
Поезд прибыл в половине третьего дня, было еще светло.
– А я телеграммку из Лисок отбил. Сколько мы там стояли! Так что в случае чего не пугайтесь, – громко сказал Ираклий Соломонович, когда они все выстроились у окошек вагона, медленно наплывающего на перрон.
Их встречали. Без оркестра, но с цветами. Три белые хризантемы преподнес Александре подполковник медицинской службы, в котором она не сразу узнала Марка, сына больничной сестры-хозяйки Софьи Абрамовны (у нее-то он и срезал из комнатного горшка с цветами эти хризантемы, расцветшие как нельзя кстати). За минувшие годы Марк так возмужал, сделался таким статным, что вполне годился в завидные женихи.
С самого малого детства Александра не любила чуть горьковатый, земляной запах хризантем, она могла бы описать этот запах еще точней. Но Марк-то при чем? Он ведь дарил от чистого сердца, и Александра смяла и отбросила почти пришедшую ей на ум точную формулировку о запахе хризантем и об их японской и европейской символике…
И кофта, и блузка, и юбка – все подошло маме! Александра боялась, что будет великовато, но всегда худенькая мама чуть-чуть пополнела за последние годы, и все пришлось ей впору. Первые минуты встречи они обнимались, целовались, плакали, гладили друг друга по плечам, потом всматривались друг в друга, вытирали слезы радости, беспричинно смеялись, привыкали, а потом все пошло как по маслу, будто и не было долгих лет разлуки. Родные на то и родные, что годы не властны над кровной близостью.
Их большая комната, пристроенная к кочегарке, мало чем изменилась; только толстая труба парового отопления теперь была выкрашена не в голубой, а в светло-кремовый цвет.
– Ремонт после Дня Победы делали, а мне трубу покрасили и не выселяют до сих пор, хотя я давно не дворник, – перехватив взгляд Александры, сказала мама. – Неплохой цвет, теплый. Мой руки, буду тебя кормить. Я еще вчера знала, что ты приедешь.
У мамы было первое дело: кто бы ни пришел, сразу кормить. Дочь вымыла руки из знакомого ей с детства, висевшего над ведром у двери маленького серого умывальника, может, алюминиевого, а может, из какого-то сплава, умывальника литра на два воды, с длинным металлическим соском, и села к столу, застеленному клеенкой в розоватую клетку.
– Ма, у тебя и клеенка новая!
– Новая. Надя подарила. Я мальчика ее нянчу, а она мне помогает и даже деньги дает, но я много не беру – на трамвай, на мыло, ну туда-сюда… Ты, Саша, моя кормилица, я ведь за тебя офицерский паек получаю. Так что живу кум королю и сват министру! Когда тебе присвоили звание и ты написала насчет пайка, Надя прочла мне твое письмо, и я сразу пошла, они мне не дали. Ну я Надежде проговорилась, так она такое подняла: «Я, тетя Аня, из горла у них выну!» – и вынула. Бой-баба! Помнишь, так говорили у нас в Николаеве? Хотя что я мелю, откуда ты можешь помнить? Это Маруся могла бы, – засмеялась мама. – Совсем я без тебя душой усохла. Садись к столу, супа налью. Перловый – ты в детстве любила.
– Я и сейчас люблю, мамочка! Даже не верится, что я дома!
Александра поела и вкусного маминого супа, и гречневой каши с пахучим жареным луком, выпила с мамой чая с сахарином и только потом начала вываливать добро из двух огромных брезентовых баулов – шофер госпитальной полуторки еле втащил их по одному в комнату. Мама ахала, охала, говорила, что теперь им «на три года хватит», а Александра тем временем извлекла самое главное: подарки для мамы.
– Теперь, мамочка, я закрою дверь, а ты примеряй наряд. Я отвернусь, а ты оденешься. Хлопнешь в ладоши, и будем смотреть, а пока молчи!
Анна Карповна переодевалась без восторгов и причитаний долго, тщательно. Сидевшая к ней спиной дочь разглядывала комнату: потемневший от времени ларь, в котором, наверное, и до сих пор хранились книги – слепки со многих душ замечательных людей; окошко в потолке, наглухо заметенное снегом. Надо завтра же с утра залезть на крышу и смести снег. Скоро Новый год, а в окошко хорошо видно небо. Вдруг будет звездное? Красота!
Наконец раздались три сухих хлопка в ладоши.
Переодетая в новый наряд Анна Карповна стояла в дальнем углу комнаты, куда почти не достигал желтоватый свет электрической лампочки, висевшей посередине потолка.
– Графиня, пройдитесь, вас не видно! – вставая с табуретки, весело скомандовала Александра. И мама двинулась к ней.
Тысячу раз слышала Александра, что «не одежда красит человека, а человек одежду». Однако сейчас, при виде переодетой мамы, она поняла, что это, увы, не совсем так, если человек умеет носить одежду… Ей навстречу двигалась совсем незнакомая, стройная женщина с осанкой, от которой прямо-таки веяло ненарочитой простотой, свободой, уверенностью в каждом своем шаге и жесте.
– Мамочка, да ты королева!
– Всего лишь графиня, мне чужого не надо, даже королевского. – Мама улыбнулась так светло, как в целом мире могла улыбаться только она одна. Лучезарно – другого слова у дочери не было. – И кофта отличная, и все прочее – спасибо! – Подойдя вплотную, мама поцеловала дочь в щеку.
– Это я в Праге на толкучке выменяла, а потом еле убежала от патруля – по офицерским сапожкам меня засекли, поняли, что я военная. Не догнали! Мы с Марысей дали такого деру, что ой-ё-ёй! Это девочка у нас работала, чешка, в посудомойке.
– Спасибо. – Мама села за стол напротив дочери. – Ну рассказывай потихоньку… Как получится, можно кусками. Какая теплая кофта, и цвет, и отделка подобраны не без благородства… Редкое сочетание цветов.
– Еще бы не теплая – настоящая ангора! А светло-серое и темно-фиолетовое действительно гармонируют. Я как издали увидела эту кофту в руках у торговки, так и кинулась в самую гущу!
Помолчали.
– Долго рассказывать, мамочка…
– А мы не спешим.
– И долго, и коротко. Я, как ты знаешь, была замужем, сейчас как бы вдова. Неродившийся ребенок так и не родился. Официально Адам пропал без вести, но попадание было прямое… Огромная бомба. А я не верю… Наши фотографии прилипли по краям воронки. Когда он отходил от меня, у него в руках была пачка наших фотографий… Кое-что я тебе посылала. Это главное, все остальное – детали… А потом пустота. Штурмовой батальон морской пехоты, из боя в бой… Много очень хороших людей, мамочка… кто-то погиб, кто-то остался где-то… У меня был комбат Ванечка, Иван Иванович, мой ровесник, настоящий отец-командир, его разжаловали, после того как мы взяли Севастополь, из майора в младшие лейтенанты… Что-то не то сказал какому-то московскому хорьку-генералу, который прибыл с проверкой… И наш комбат чуть не застрелился, спасибо, я вовремя вышла на балкон – сердце чуяло. Мы разместились там в гостинице, в которой останавливался Чехов… Потом Сандомирский плацдарм, госпиталь, работа с Папиковым.
– А что это за плацдарм? У нас особо не распространялись, хотя я по радио что-то слышала.
– Это в Польше, ма. Домбровский угольный бассейн, там была бойня страшная, но мы были в сравнительном тылу… Госпиталь большой, армейский. Это у меня здесь фамилия редкая – Домбровская, а в Польше это целая область. Девчонки в госпитале меня дразнили: «Домбровская, это не твое княжество?» – а я отвечала: «Не княжество, а графство». С Папиковым мы познакомились случайно, госпиталь был в фольварке с огромным парком, и там двое наших поймали пленного немца, и один из них хотел убить его саперной лопаткой. Говорит: «Война кончается, а на моем счету еще ни одного фрица». Ну я им помешала. И тут Папиков. С тех пор я работаю с ним. Человек специальный, как говорит про него наш начальник госпиталя: «Таких делают штучно и не каждые десять лет».
– Да, Надя рассказывала, он большая величина в хирургии, и ее муж Карен так говорит, а ему я верю. Тебе учиться надо, дочка. Надя уже выучилась, работает заместителем главврача по кадрам.
– Это на месте того дядьки, которого я сеткой по голове?.. Которого ты потом выхаживала?
– Да. Умер в прошлом году.
– Насчет Нади понятно, – с усмешкой сказала Александра и легонько постучала костяшками пальцев по столу. – Я давно подозревала, что она стукачка…
– Ну, это ее дело, – сказала мать, – а тебе надо учиться, ты обязана окончить институт.
– Ма, мне надо работать, я старая…
– Какие глупости! – вспыхнула мама. – Ты должна ради меня, а главное, в память об отце. Ты обязана! Поклянись!
– Ма, да ты что?!
– Поклянись, или я встану перед тобой на колени.
Александра растерялась и медлила. Еще секунда, и Анна Карповна опустилась перед ней на колени.
– Поклянись! Александра так перепугалась, была в таком смятении, что и сама не поняла, как тоже оказалась на коленях.
– Клянись: «В память о моем отце и уважая просьбу моей матери клянусь, что окончу медицинский институт».
– К-клянусь…
– Не так… полностью! – Никогда в жизни не видела Александра свою мать такой властной, такой непреклонной.
– В память о моем отце и уважая просьбу моей матери клянусь, что окончу медицинский институт.
Они обнялись, заплакали и поднялись вместе, помогая друг другу.
– Ты должна выйти в люди и ради себя, и в память о наших жизнях…
– Папиков то же говорит… Они с начальником госпиталя даже хотят втолкнуть меня сразу на третий курс.
– А разве это возможно?
– Для них возможно.
– Дай Бог!
– Сейчас мы все прикомандированы к нашей больнице, то есть госпиталю, в резерв. Но это временно. Папиков говорит, что Москва собирает кадры со всей армии. Они ждут назначений, наверняка больших. Иван Иванович – генерал-лейтенант, Папиков и Горшков – генерал-майоры. Их все знают, и они знают всех. Папиков говорит, что Наталья – это его жена – и я должны быть всегда при нем. А с сентября он отдаст меня в мединститут на третий курс со сдачей хвостов экстерном, в порядке исключения.
– Неужели он сможет?
– Сможет. Эти люди в самом первом ряду высших профессионалов. Папиков почти бог за операционным столом… Перед войной сидел.
– Господи, за что же в нашей стране так не любят лучших?! Хорошие люди твои начальники.
– Очень, мамочка! Мне крупно повезло. Институт – это решено, но главное для меня – разыскать Адама. Мне надо съездить туда, где разбомбили наш госпиталь. Там большой поселок, мало ли что…
– Он бы давно откликнулся.
– Как тебе сказать, ма? За годы войны я таких чудес навидалась и про такие чудеса наслушалась, что теперь точно знаю: всякое могло случиться… В любом случае, пока я туда не съезжу, не успокоюсь хоть как-то…
– Но не сейчас ведь?
– Сейчас меня никто не отпустит. Демобилизуюсь… Весной, наверно…
Через месяц Папикова назначили или, как говорилось, «избрали» заведующим кафедрой в медицинский институт, а Наталью и Александру он забрал с собой лаборантками, всех троих, естественно, демобилизовали. На один день Папиков и Наталья съездили в Уфу поклониться праху его матери. Вернулись честь честью и начали осваиваться на новом месте. Папиков читал лекции и до войны в Ленинградском мединституте, и после войны в Пражском университете, так что эта работа была ему не в новинку, к тому же он оставался действующим хирургом, а Наталья и Александра – его операционными сестрами. Таких, как Папиков, тогда в Москве было несколько человек, и все они пользовались особым положением, ими никто не командовал и тем более не помыкал, а самое главное – их высоко ценили профессионалы. Одного их слова иногда было достаточно, чтобы открылись очень тяжелые двери.
Среди студентов мединститута было много бывших фронтовиков, некоторые до сих пор ходили в гимнастерках, галифе и в сапогах: кто с пустым рукавом, кто с одним глазом, а кто и на одной ноге.
Ираклий Соломонович пока завис, остался работать в госпитале замом по тылу, а Ивана Ивановича назначили заместителем наркома здравоохранения СССР. Как-то они собрались и отпраздновали новые назначения и дали слово не забывать друг друга. Папиков договорился с ректором о том, что «одну из лучших операционных сестер Советского Союза» возьмут с осени сразу на третий курс, а пока ей определили «хвосты», дали книги, и она начала заниматься.
В апреле всех троих, Папикова, Наталью и Александру, ждало неожиданное событие: во всех газетах были напечатаны списки награжденных фронтовиков, где значились и Александра Домбровская, и Наталья Мелихова, и Александр Папиков с их фронтовыми должностями и званиями. Маленький генерал с покатыми плечами выполнял обещание. Это Александра и Папиков поняли сразу. Правда, для Александры вышел еще и конфуз перед своими: самый большой орден – орден Ленина – оказался у нее, а не у Папикова, что было бы и понятно, и справедливо. В те времена, как и во все другие, почет и позор, хвала и хула раздавались по разнарядке. По разнарядке и награждали, и казнили. Например, задолго до описываемого времени пришла на Соловки разнарядка расстрелять несколько десятков человек. Ночью их расстреляли, а будущий академик Дмитрий Сергеевич Лихачев спрятался среди штабелей дров и остался жив, что и описал в своих воспоминаниях. По разнарядке маленький генерал, как сказал бы Ираклий Соломонович, «выципил» три ордена: Ленина, Боевого Красного Знамени и Красной Звезды. Орден Ленина изначально был предназначен для Папикова, но «спецы» объяснили, что Папикову его дать нельзя: у него судимость по политической статье, а тогда надо давать и начальнику госпиталя, и другим людям похожего полета. Начнутся разговоры, зависть, пойдут круги, то да се… А вот если отдать его медсестре Домбровской, то никто не ворохнется. Во-первых, она из трудовой семьи, во-вторых, прошла тяжелейшие бои со штурмовым батальоном морской пехоты, в-третьих, у нее уже есть три ордена, а самое главное: кому нужна медсестричка, ну кто ей позавидует? Разве что другая медсестричка. Таким образом, Александре достался орден Ленина.
Награды вручали на общеинститутском собрании. В тот год награждали многие сотни людей, и делалось это на местах.
– Товарищи, к нам в институт пришли фронтовики, чьи заслуги известны. Они пришли, а награды еще догоняют их, – начал ректор, – и вот мне выпала высокая честь по поручению партии и правительства вручить эти награды. Еще до войны Александра Домбровская была удостоена ордена Трудового Красного Знамени, а в войну Боевого Красного Знамени, Красной Звезды, медали «За отвагу», медали «За освобождение Праги», и вот теперь высшая награда Родины – орден Ленина. Домбровская воевала в легендарном севастопольском штурмовом батальоне морской пехоты, на Сандомирском плацдарме, в Праге…
Награждали в войну и в первое время после войны щедро, но настоящие фронтовики знали, что это бывает, если сказать мягко, «не всегда справедливо». Как говаривали на фронте: «Чем ближе к писарю, тем больше наград…»
Так что поначалу, когда ректор только произнес фамилию никому не известной медсестры Домбровской, притом довольно красивой молодой женщины, стоящей на сцене, многие фронтовики усмехнулись, а когда ректор сказал, что она прошла путь со штурмовым батальоном морской пехоты, ухмылки тут же стерло с их лиц. Все понимали, что там, где люди идут из боя в бой, «блат» не пляшет, до него просто никому нет дела. Когда ректор вручил орден Александре, зал потрясли аплодисменты. Никогда, ни до, ни после, Александра не слышала ничего подобного в свой адрес. Маленький генерал выполнил свое обещание, но это не радовало Александру. Орден радовал, а вот от того, что он был напрямую связан с маленьким генералом, ей было не по себе.
Прежде мама восхищалась Сашенькиными наградами, говорила: «Отец был бы счастлив», а новый орден ей не понравился. Прежние ордена Анна Карповна гладила, а к этому даже не прикоснулась. Посмотрела и сказала: «Терпеть лысого не могу». На ордене был барельеф вождя всех народов.
– Так что, не носить? – спросила Александра с вызовом.
– Носи, еще как носи! Это я так, от бессилия… Дочь обратила внимание, что с годами, а матери было уже за шестьдесят, в ней стало иногда вспыхивать негодование, какая-то гордыня, иногда даже отдающая спесью. Это так непохоже на прежнюю маму, что Саше было странно и не очень приятно видеть и слышать все это.
– Ты должна получить высшее образование, должна стать человеком, чтоб они все знали свое место. Большим человеком!
– Ма, что ты говоришь? Зачем мне быть большим человеком? Начальником, что ли? Врачом я согласна, а кем еще?
– Ну хоть профессором в крайнем случае! – При этом глаза мамы загорелись таким яростным светом, что было понятно – она не шутит. Все это глубоко выстрадано и выношено ею, только она все прятала до поры до времени, все держала в себе, а сейчас силы уж не те, вот и выплескивается наружу… «Змири хордыню, доню», – говорила мама Сашеньке, когда та была маленькая, а сама, выходит, не смирила, значит, это не так просто.
Лет через сорок, когда уже бушевала перестройка[7], Александра Александровна как-то подошла к стоянке такси у своего дома на Комсомольском проспекте. Подкатила машина, но Александру опередил какой-то парнишка лет шестнадцати, открыл дверцу и громко спросил водителя: «Шеф, за два “лысых” до чучела дотрясешь?» Водитель согласился, и они отъехали, а Александра целый день не могла понять сказанное мальчишкой, пока не вернулась вечером домой и не спросила внучку.
– Ба, ну чего тут непонятно? Он спросил: «За два рубля до памятника Марксу довезешь?» Возьми рубль. – Она подала ей металлический рубль. – Посмотри, Ленин-то лысый, вот он и спросил.
– Спасибо, Аня. Боже, как время летит и все меняет! – засмеялась Александра Александровна. – Твоя прабабушка Анна Карповна тоже так его называла, а вы с ней похожи как две капли воды!
4 июня 1947 года температура воздуха в Москве опустилась до нуля градусов и выпал снег. Зато в июле жара стояла африканская. Асфальт плавился под жгучим солнцем, и на проезжей части улиц в центре Москвы вырисовывались черные следы автомобильных шин, а гужевой транспорт днем не пускали в центр, потому что лошади оставляли на асфальте следы копыт. В стоячем знойном воздухе пахло гудроном – этот запах был самым стойким и как бы подавлявшим все другие запахи, хотя и других было много. Например, у многочисленных тележек с газированной водой пахло апельсиновым и вишневым сиропом, правильнее сказать, эссенцией, которую продавщицы в залапанных белых халатах скупо наливали в каждый следующий граненый стакан, прежде чем нажать на ручку сифона и наполнить его шипучей, пузырящейся водою, такой желанной на этой жаре! А от лоточниц мороженого, которые носили тяжелые фанерные лотки на перекинутых за шею ремнях, пахло молоком и горной свежестью тающего льда. Когда лоточницы становились «на точку», то подставляли под лотки легонькие козла с брезентовой столешницей, а сняв тяжесть, каждая женщина потом еще долго вертела шеей, восстанавливая кровообращение. Торговали с лотков и пирожками, и папиросами. Словом, жизнь в столице кипела. За два года после войны Москва прибрала почти все разрушенное, даже кладбище сбитых самолетов осталось всего одно – в Ховрине.
В Москву тянулись люди со всей страны, старались зацепиться в столице изо всех сил, смиряясь и с теснотой, и с обидой. К лету 1947 года население Москвы, по сравнению с довоенным, увеличилось почти на полтора миллиона человек и перешагнуло пятимиллионный рубеж. По вечерам в парках гремела танцевальная музыка – иногда крутили пластинки, а чаще всего играл духовой оркестр. На танцплощадках пахло духами, пудрой, одеколоном, там, казалось, сам воздух был напоен страстями, весельем и отвагой. Время от времени вспыхивали короткие драки. Короткие потому, что с ними научились правильно бороться: как только начиналась драка – тут же замолкала музыка, и получалось так, что драчуны оказывались не против друг друга, а против всех, во вред всем. Среди кавалеров на танцплощадках было много совсем молоденьких безусых, но были и фронтовики при орденах. За ордена еще платили от пяти до двадцати пяти рублей, в зависимости от статуса ордена. Платили и за ранения; как почетный знак отличия носили специальные нашивки. Легкораненые – красные, тяжело – золотые. Орденоносцы имели право на бесплатный проезд раз в году в любую точку страны на поездах и пароходах в оба конца, а в трамвае они могли ездить бесплатно круглый год. В ходу еще были красные тридцатки, почему-то эта купюра запомнилась всем, кто имел дело с деньгами до декабрьской реформы 1947 года. В те дни люди больше всего ценили хорошую еду, а одежда, мебель и прочее были на втором плане. К богатству и «богатеньким» большинство относилось с брезгливым презрением: война научила многих отличать подлинные ценности от мнимых, все понимали, что нажились на войне только безусловные негодяи. Больше денег ценились карточки, как продовольственные, так и промтоварные. Деньги еще не стали как бы настоящими деньгами, и люди старались не тратить копейку на виду, жили скромненько. Возникший в последний военный год духовный подъем нации пока еще не иссяк, но шел на спад.
Среди личных житейских соображений люди думали и об общем: «Неужели и в этом году будет неурожай?!» Все знали, что на Украине, на юге России, в Поволжье и в Черноземье голод, но говорили об этом шепотом и то только между своими[8].
Минуло всего два года, как отпраздновали Победу, и не то чтобы стали ее забывать, а сначала как бы не упоминать всуе, вроде из добрых побуждений. Прославившиеся в войну командующие были отосланы из Москвы кто куда, как говорилось, «на новое место работы», хотя все понимали – в почетную ссылку. Правильно истолковав такой сигнал высшей власти, отсидевшиеся в тылу начальнички всех рангов и уровней все напористее не подпускали фронтовиков к рычагам управления. Все громче раздавались их голоса: «Хватит жить былыми заслугами!» Сначала отменили нашивки за ранения, следом – оплату за ордена, а там и день победы стали писать с маленькой буквы, по аналогии с написанием в Указе, опубликованном в газете «Известия»[9].
Лишь к июлю 1947 года Александра собралась поехать в поселок, где когда-то было выдано ей свидетельство о регистрации брака с Домбровским Адамом Сигизмундовичем, поселок, вблизи которого был их ППГ третьей линии, замаскированный в оврагах, в то место на земле, где началось для нее все самое главное в ее жизни, едва началось и внезапно закончилось… Не стало у нее Адама, и усатый К. К. Грищук перевез ее, как истукана, к месту новой дислокации вверенного ему госпиталя.
Ко времени отъезда в поселок Александра освоилась на кафедре медицинского института, в который ее должны были зачислить студенткой в конце августа, и даже начала готовиться к сдаче «хвостов» по общеобразовательным дисциплинам. Заведующий кафедрой Папиков скрепя сердце дал своей лаборантке отпуск на семь дней:
– Опасно, Саша. Голод, урки…
– Не опасней, чем на фронте, – буркнула в сторону Александра.
– Как сказать! – расслышал ее Папиков. – На фронте все ясней: и враги, и друзья. Там четкая линия: свои – чужие. А здесь вроде все свои на первый взгляд…
Деловой Ираклий Соломонович от поездки не отговаривал, а только снабдил Александру шоколадом, галетами, чаем, колотым сахаром, американским сухим молоком в крохотных брикетиках.
– Я даю все легенькое. Такое не пропадет, а сил добавит. И еще бумажку тебе выписал на всякий случай. – Горшков вручил Александре удостоверение на бланке госпиталя, из которого следовало, что податель сего, Домбровская Александра Александровна, направляется Н-ским госпиталем Москвы в такую-то область и такой-то поселок «для ознакомления на местах с опытом боевой славы»… Чьей славы и для чего понадобилось «ознакомление», из бумаги было не ясно, зато стояла внушительная подпись: генерал-майор И. С. Горшков – и круглая печать с гербом.
– Зачем мне это? – удивилась Александра.
– Мало ли! Спросят, а у тебя есть, – ответил Горшков точь-в-точь, как бывало говаривала ее мама по-украински: «Спросять, а у тоби исть».
Всемогущий Горшков обещал «устроить» ее на прямой поезд, следующий через станцию Семеновка, а там и до поселка рукой подать: всего двадцать пять километров.
– В крайнем случае пешком дойду! – порадовалась Александра.
В дорогу собирались очень тщательно.
– Я тебе пояс сошью, – сказала мама.
– Какой пояс?
– Нательный. Мне такой Сидор сшил, когда я с тобой бежала из Севастополя.
– Ой, мамочка, мы про этого Сидора опять забыли! А ты еще до войны обещала рассказать: откуда взялась у нас фамилия Галушко?
– Расскажу-расскажу, – смутилась мама, – вот вернешься, и расскажу. А пока давай шить, давай собираться.
Александра не стала настаивать на своей просьбе. Она ведь тоже пока не рассказала маме о своей находке в пражской больнице для бедных – медицинской карточке на имя Марии Галушко и о том, что в Пражском университете ей сказали, что в двадцатые годы там училась Мария Мерзловская и, скорее всего, уехала из Праги в Париж. Почему она не рассказала об этих столь важных фактах маме? На этот вопрос у Александры был лишь один ответ, даже ей самой непонятный: почему-то… Почему-то не рассказала, а почему, бог его знает! Не раз хотела, не раз порывалась и всякий раз останавливалась, словно перед незримым барьером… оправдываясь перед собой тем, что не хочет волновать маму раньше времени. А что, собственно, должно произойти, чего она ждет? Трудно объяснить малообъяснимое… Она слишком верила, что найдет Марию, она чувствовала эту веру всей душой и как бы не хотела ее спугнуть. Сейчас, когда мама невольно заговорила о Сидоре Галушко, Александра подумала: «Вот вернусь из поездки, мама расскажет, и я расскажу обязательно…»
Окно в потолке их «дворницкой» давно замело пылью, но Александра не стала его протирать нарочно: сквозь пыль солнце грело не так горячо, и даже в очень жаркие дни в их просторной комнате с деревянным ларем у дверей и толстой, теперь уже не голубой, как в прежние времена, а кремовой трубой парового отопления, ведущей прямо из кочегарки, было вполне комфортно.
Анна Карповна сшила для дочери нательный пояс на трех пуговичках, широкий, с несколькими карманчиками и большими карманами, в которые поместилось много всякой всячины, под широким платьем эти карманы не бросались в глаза.
– И носить легко, – улыбнулась мама, довольная своей работой. За годы войны Анна Карповна, конечно, сильно сдала: черты лица ее стали грубее, резче, волосы поседели почти по всей голове, а не только на висках, как было до отъезда Сашеньки на фронт, но глаза сияли как прежде – карие, с легкой раскосинкой светоносные мамины глаза.
– Спасибо, мамочка! – Александра наклонилась над сидевшей на табуретке мамой и поцеловала ее в седой висок.
Сначала Александра думала ехать в форме и при орденах, а потом они с мамой решили, что лучше ей одеться в простенькое гражданское, и главное – не забыть взять мамину стеганку, хотя и старенькую, но теплую: днем жара, а ночью бывает зябко, особенно к утру, а дорога непредсказуема… У всех мам первая забота накормить и обогреть дитя, пусть даже и великовозрастное, – Анна Карповна не была тут исключением.
Война окончилась, но движение пассажирских поездов все еще не наладилось. По прежним, мирным временам ехать от Москвы до Семеновки было часов восемнадцать, а Александра сошла с поезда только на третьи сутки. Теснота и жара настолько измотали ее, что Александра едва держалась на ногах. Так казалось, пока она не вышла из битком набитого общего вагона, наполненного такими тяжелыми, такими изнуряющими запахами несвежей одежды, пота, табачного перегара и всего прочего, что присуще вынужденному скоплению людей в коробке из железа и дерева на колесах, да еще в жару, да еще под чей-то заливистый храп, под гогот играющих в карты урок, под вопли младенцев, не способных уснуть в этой жаре и вони.
Боже, а как хорошо, оказывается, стоять на земле, видеть небо над головой в перистых облачках, дышать пусть и напоенным запахом пропитанных смолою шпал, но все-таки вольным воздухом! Как приятно видеть невдалеке одноэтажное зданьице станции с косо висящей надписью «Семеновка» – голубой масляной краской по ржавому куску листового железа.
«Прямо не могут повесить! – с раздражением подумала Александра. – Почему-то в той же Чехии каждая вывеска – прямо, а у нас все наперекосяк!»
Станция была маленькая, поезд стоял всего три минуты, а когда дежурный по станции дал отмашку и состав отошел, полязгивая буферами, постукивая на стыках блестящих рельсов блестящими ободами стальных колес, Александра приободрилась еще больше: она ведь почти у цели, двадцать пять километров – чепуха, в крайнем случае пешком дойдет. Пешком-то пешком, но можно и спросить.
– Скажите, пожалуйста, – остановила она поровнявшегося с ней невысокого, грузного дежурного по станции с засаленным желтоватым флажком, обмотанным вокруг древка, – а как мне до поселка добраться? – и она произнесла название поселка.
Хотя было еще утро, но солнце шпарило вовсю. Полный, словно налитой, мужчина в форменных темно-синих суконных брюках и серой рубашке с погончиками, в фуражке, на которой красовалась латунная эмблема железнодорожников, но почему-то в открытых сандалиях на босу ногу: толстомясые ступни буквально продавливались под кожаными ремешками, – остановился, вытер тыльной стороной пухлой ладони пот с серого, одутловатого лица, взглянул на Александру в упор узенькими, заплывшими глазками и вдруг сказал:
– Думаешь, люди голодуют, а этот разожрался, как хряк? Не, доча, хворый я…
– Почки? – утверждающе спросила Александра.
– Тю, а ты откуда знаешь про мои почки? – удивился дядька, видимо, свято уверенный, что больные почки на этом свете только у него одного.
– Вижу. Медвежьи ушки заваривайте. Можно корень солодки. А сейчас земляника пойдет, и ягоды, и лист, – все вам хорошо.
– Спасибо, доча. Ты врач или знахарка?
– Фельдшер я. Военный фельдшер.
– Хм… да… – Дядька посмотрел на нее с благодарным интересом и, помолчав, добавил: – А до жмыхового завода, где тот поселок… Ты пойди на товарную. Вон, видишь, машины разгружают? Это с поселка. Гля, вохра[10] стоит с винтовками – ты за оцепление ни-ни, близко даже не подходи. Они, гады, пристрелят со скуки, за здорово живешь, скажут, жмых скрасть хотела, или заарестуют – вполне[11]. За кусок жмыха можно десятку схлопотать, а за попытку – пять лет лагеря. Ты подожди в сторонке, когда кто машиной отъедет. Вон, видишь, колонка, они к колонке подъезжают воду в радиатор залить, сами умыться. Скажи, Дяцюк послав – никто не откажет.
– Ой, дяденька, дай бог вам здоровья! А что сказала – заваривайте и пейте как можно больше.
– Спасибо, доча. – Дядька пошел к обшарпанному домику станции, а Александра двинулась по указанному им пути. До товарной станции, куда ее послал Дяцюк, было метров триста, вроде еще далеко, но уже явственно долетавший оттуда запах подсолнечного жмыха напомнил Александре, что она давно ничего не ела. «И не ела, и не спала, и не мылась… Ладно, доберусь до поселка, можно и еще потерпеть».
Пока Александра шагала к стоявшей на отшибе чугунной водопроводной колонке, от товарной станции, где так вкусно пахло жмыхом, подъехала к колонке бортовая полуторка. Из кабины вылез здоровенный парень, снял рубаху и, не видя приближающуюся к нему Александру, одной рукой стал накачивать рычагом воду, а второй мыться.
Господи, как позавидовала ему Александра!
Подойдя к колонке, она смело убрала руку парня с рычага.
– Мойся двумя руками!
Парень выпрямился и предстал перед Александрой во всей красе: это был высокий ширококостный юноша, про таких говорят «мосластый», его серые, светлые на солнце глаза смотрели на незнакомку хотя и с некоторым удивлением, но спокойно.
– Лады, спасибо, качай!
Александра стала качать искрящуюся на солнце воду из глубины, а парень радостно мылся, набирая воду в свои огромные, составленные одна к одной ладони.
– Меня Дяцюк послал. До жмыхового завода довезешь?
– А у тебя деньги есть? – выпрямляясь, спросил парень.
Александра бросила рычаг колонки, повернулась к парню спиной и полезла за пазуху.
– Эй, не надо! – тронул он ее за плечо. – Это я так, с жары одурел. Садись, довезу.
Александра поднялась на высокую приступку кабины, села на горячее брезентовое сиденье.
Некоторое время ехали молча. Когда шофер притормаживал, из кузова наносило ветром сладкий запах подсолнечного жмыха.
– Вкусно у тебя пахнет.
– Вкусно. Да того жмыха осталось – кот наплакал. Завод фактически не работает.
– Голод? Неурожай?
– Говорят, так. А по мне, то все брехня. Семечкина взяли – вот в чем вопрос.
– А кто этот Семечкин?
– Ты что?! – Шофер взглянул на нее так, как будто она с луны свалилась. – Семечкин – директор. На нем все держалось и в заводе, и в поселке. Он и отца моего, и меня от тюрьмы спас, а потом меня в шоферы отдал. Мы с отцом как с фронта вернулись…
– Ты был на фронте?
– А где ж я был? Ты че? Мы с папкой в одной батальонной разведке четыре года…
– Фронт? – отрывисто спросила Александра.
– Че?
– Какой фронт, спрашиваю?
– А-а, Четвертый Украинский.
– Командующий?
– Ну Петров.
– Правильно, генерал Петров. А где ты был в начале мая сорок четвертого?
– Сапун-гору штурмовал. Седьмого к вечеру мы ее взяли. Наших полегло – жуть…
– Да, дурацкий был штурм – лобовой, – жестко сказала Александра.
– Лобовой, – подтвердил парень.
– Седьмого вы взяли Сапун-гору, а девятого на рассвете мой батальон переправился через Северную бухту и захватил порт.
– Так то морячки взяли порт на фрицевских гробах – у нас про то все слыхали. Ты че мелешь? То морячки…
Александра протянула шоферу руку и представилась:
– Военфельдшер штурмового батальона морской пехоты Александра Домбровская.
– Да ты че? – Он бережно взял ее ладонь в свою лапищу, подержал недолго. – Младший сержант Петр Горюнов. – Он даже отпустил баранку и чуть не съехал с дороги в поле.
– Эе-ей! Мне еще до поселка надо доехать! – засмеялась Александра.
Солнце светило им в спину, по ходу полуторки, в кабине было прохладно, приятный ветерок обдувал их еще совсем молодые лица бывалых фронтовиков.
– А чего поля не засеяны? – спросила Александра.
– Нечем их было засевать. Все зерно, даже семенное, вывезли из колхозных закромов, да и у людей все поотнимали в прошлом годе. Это наши жмых подъедают – благодать, а другие с голоду пухнут. Председателей колхозов пересажали. У нас в поселке мужик был жох, председатель – самый лучший в районе. Одноногий, а все равно взяли. Их с Семечкиным зараз и еще[12]…
– Лучше ты мне не рассказывай, – прервала его Александра.
– Рассказывай не рассказывай – все одно. Сила солому ломит, дурная власть – народ гнет.
– Эй, ты полегче! А вдруг я стукачка?
– Я разведчик, у меня глаз-алмаз. Ты не стукачка, ты морячка. А к нам чего?
– В загс, справку надо взять об одном человеке.
– А-а, справка – дело хорошее! Если ночевать негде, ты приходи к нам с папаней. Приходи смело. У нас дом пустой, мамка и сеструха померли. Мы тебя не обидим, не думай.
– Если надо, я сама кого хочешь обижу.
– Ну ты точно морская пехота! – засмеялся Петр. – А мы Горюновы, тебе любой покажет наш дом.
– Спасибо, может быть, и приду. Притормози, кажется, я приехала.
– Да ты че? Тут одни овраги, а до поселка еще четыре километра.
– Знаю, что овраги. Здесь в сорок втором мой госпиталь стоял, хочу глянуть.
– Я долго ждать не могу, у меня еще одна ездка.
– А ты и не жди. Поезжай. Пешком дойду.
– Приходи, если че! – крикнул, трогаясь с места, Петр, и его машина с высокими бортами покатила к поселку, оставляя за собой легкие облачка пыли.
Вот они, на всю жизнь запомнившиеся ей купы деревьев вдоль заросших бурьяном оврагов, а справа поле, то самое, где ей было так пронзительно счастливо с Адамом. Где-то там, под деревьями, должны быть маленький песчаный карьер и озерцо, где когда-то они с Адамом так весело купались. Господи, как ей хотелось искупаться сейчас! Такая она была липкая и противная сама себе от дорожной грязи.
«Ой, вон тот самый песчаный карьер и озерцо! И мошка вьется над водой, как пять лет назад. А вон и кривая береза, под которой мы сидели с Адамом. В моей жизни все другое, а здесь ничего не изменилось, как будто замерло… И вокруг ни души – грех не искупаться…»
Александра разделась донага, с особым удовольствием она сняла небольшой пояс с карманами, полными припасов. Шоколад Ираклия Соломоновича даже сквозь обертку подтаял, и карманы, в которых он был, стали темно-коричневыми, а на бедрах Александры проступали радужные, наверное, сладкие пятна. Воды в озерце было чуть выше колена, Александра вошла в нее с наслаждением, медленно-медленно. Сначала села, а потом и полулегла, опираясь руками на крупитчатый чистый песок. Мыла у нее не было, и она захватывала песок горстями и обмывала им тело. Через много лет она где-то прочла, что точно так же моются песком бедуины в Сахаре, даже и без воды – одним песком. Очень хотелось вымыть голову, но она боялась, что потом не сможет хорошенько расчесать волосы, – и все-таки решилась: расплела уложенную вокруг головы косу и – была не была – окунулась с головой! Вода была очень мягкая, и распущенные волосы прекрасно промылись. Потом она выстирала косынку, бросила ее на бережок, на травку. Господи, хорошо-то как! И всего-то человеку надо – вымыться с дороги! Потом Александра еще долго лежала в воде, бездумно смотрела на отражение кривой березы, кустов, кленов. Подняла голову к небу – высокому, чистому, вечному небу, от взгляда на которое в каждой живой душе обязательно происходит как бы прилив энергии и постижение того, что не постичь умом. Вот оно, самое главное для нее место на всей земле: перелесок, озерко с крупитчатым песком, кривая береза… Вскоре К. К. Грищук увез их в поселок, в загс. Вот-вот и она доберется до поселка… Какая красивая женщина была начальница загса, и какой смешной белобрысый у нее внучонок, которому Грищук оставил под кустом сумку с продуктами. А там, за спиной, за деревьями, поле, где были они с Адамом…
…Высокая трава, плотным кольцом окружавшая ложе, делала их совершенно невидимыми в поле. И зря Грищук смотрел в бинокль, искал их, чтобы отправить Адама в штаб армии, а если бы нашел тогда и отправил бы, наверное, и сейчас тот был бы жив и с нею…
В их травяном раю было так хорошо, что уходить не хотелось. Солнышко грело, бурьян и трава стояли по стенкам примятой ими чаши высокие, плотные. Душистый воздух внутри их убежища так прогрелся, что они, молодые, горячие, исполненные жизненных сил и желаний, нежились поверх своей одежды в чем мать родила.
Как сладко пахли увядшие травы, какой у них, оказывается, тонкий и печальный запах надломленной, уходящей жизни! А под высокой травой еще зеленела травка, смелая, как будто и не ждала холодов. А каким простором и вечностью веяло от полыни!
…И еще она вспомнила, как задремала в своем домике-грузовичке и ей приснился сон: стоит она во всем рваном, с голыми плечами, в каком-то глухом дворе, окруженном серыми стенами с потеками дождя, и вдруг одна стена двинулась на нее – и ей не спастись, не уйти… она хочет крикнуть и не может…
«Пора собираться, – подумала Александра. – Сейчас увижу овраги, ту проклятую воронку, к краям которой прилипли когда-то наши фотографии, – и в поселок к начальнице загса, она все вспомнит, эта красивая женщина. Она мне все расскажет, скоро…»
Александра поднялась из воды, выжала волосы и шагнула на бережок, поросший гусиными лапками. Потом она долго, терпеливо расчесывалась. Волосы промылись замечательно, и вообще как это чудесно – искупаться после такой долгой дороги! Надела все чистое, даже платье – серенькое, льняное, пусть и неглаженое, ничего, скоро обвисится, такое легкое, такое холодящее, еще довоенное платьице. Жаль только, нательный пояс оставался нестираным, но тут уж ничего не поделаешь. По тропинке от озерца она прошла к кривой березе, нежно обняла ее обеими руками…
…Ствол березы был наклонен едва ли не параллельно земле, видно, березку ударили танком или тягачом, она надломилась, покосилась, но удержалась корнями в земле и начала расти не вверх, как все соседки, а в сторону. Рана быстро затекла, образовался бугорчатый нарост, и жизнь в березке пошла своим ходом.
– А ты крещеная? – спросил Адам.
Она молча расстегнула гимнастерку с чистым воротничком, и на обнажившихся ключицах, которые резко отличались от загорелой, обветренной шеи, свободной от ворота гимнастерки, на белой коже сверкнула тонкая серебряная цепочка. Александра вытянула скрытую меж сомкнутых лифчиком грудей часть цепочки с крестиком и поцеловала его. Адам тоже поцеловал ее крестик, плоский, легонький, а потом молча расстегнул еще несколько круглых металлических пуговок на ее гимнастерке и нежно, бережно, но уверенно стал целовать ее никогда не знавшие мужской ласки девичьи груди. Все поплыло у нее перед глазами, дыхание перехватило… Но вдруг надломилась березка, на которой они сидели. Александра удержалась на ногах, а Адам упал на бок. Она подала ему руку, помогла подняться…
Березка была все та же, но, конечно, гораздо толще, она давно приноровилась к своему изъяну и росла не вверх, а вширь. Погладив шершавую кору родной березы, приласкав ее бугорчатые наросты, Александра простилась с ней и пошла вперед, туда, где случилось самое страшное.
Она сразу узнала ту самую воронку от бомбы, в которой, видимо, сгинул Адам. Воронка сильно затянулась, стала гораздо меньше и так заросла бурьяном, что дна ее не было видно. Александра встала на колени, поцеловала землю на краю бомбовой воронки и тихо-тихо попросила Господа Бога:
– Господи, дай мне силы верить, что мой Адась жив и здоров на белом свете и я его все равно найду!
Вдруг ее слуха коснулось какое-то движение впереди, за кустами. Александра встала на ноги и увидела приближающееся к оврагам стадо коров. За небольшим стадом шел глубокий старик, то был дед Сашка – сосед Глафиры Петровны, именно он принял у Адама коров, когда тот ушел в фельдшеры.
Коровы были тощие, но чистенькие и вполне бодрые на вид. Когда Александра подошла к стаду, они почему-то остановились без команды и смотрели на нее так, как будто хотели сказать что-то очень важное. Александра погладила ближнюю корову по плоскому плюшевому лбу, а корова лизнула в ответ ее руку шершавым языком. Как она смотрела на Александру своими печальными все понимающими глазами…
– Здравствуйте, – сказала Александра старику, – а напрямик я до поселка дойду?
– А че, перебреди Сойку, она счас мелкая. Мы дошли, и ты дойдешь. – Старик посмотрел на Александру внимательно и добавил: – Ты, видать, добрый человек, не каждого мои коровы так встречают! Иди, деточка, с Богом! – Он доброжелательно махнул маленькой темной ладошкой.
– Спасибо, дядя, большое спасибо! – и Александра направилась через поле к речке, перешла вброд мутную Сойку, а там и до поселка осталось рукой подать.
Хотя Александра и приезжала сюда в 1942 году, в день регистрации своего брака, но она ничего не запомнила: ни домов, ни улиц, ни комбикормового завода. В памяти ее остались только лица начальницы загса и ее белобрысого внучонка с шелушащимися лопоухими ушами и розовым облупленным носом. С внучонком ведь было связано очень важное – это он принес в красной коробочке круглую гербовую печать, государственно удостоверяющую, что Адам и Александра – муж и жена.
По одной стороне длинной поселковой улицы шла, казалось, нескончаемая стена из белого силикатного кирпича с колючей проволокой поверху, из-за стены тянуло сладковатым запахом подсолнечного жмыха, на невидимой Александре территории что-то изредка ухало, звякало, раздавались в основном женские и гораздо реже мужские голоса. «Вот это и есть их знаменитый комбикормовый завод, – подумала Александра, – большущий, он ведь и в войну был, а я и не заметила. На улице ни души – удивительно! Хоть бы бабулька какая попалась, спросить ее, где у них загс. Наверное, от солнца все попрятались – вон как лупит! А еще в этих местах бывает суховей – название ветра само за себя говорит, спасибо, сейчас его нет».
Поровнявшись с высокими, выкрашенными темно-зеленой краской железными воротами, Александра приостановилась в надежде, что из проходной выйдет охранник, но тот тупо смотрел на нее сквозь пыльное стекло маленького оконца. Странно, она на всю жизнь запомнила эту смутно очерченную физиономию за давно немытым стеклом, будку из силикатного кирпича, в которой сидел тот дядька, кусок забора за будкой, по верху которого шла колючая проволока в три ряда, ржавая, наверное, почти истлевшая, колючая проволока, такую тронь – рассыплется в прах, а острастку людям дает. «Господи, сколько кирпича, железа, дерева, бетона, собственных сил и всего прочего перевели люди на заборы. Наверное, если все сложить по всему миру, то из этих заборов можно было бы выстроить город на миллионы человек, дать жилье всем бездомным на земле… Сонный какой-то дядька, – подумала она об охраннике, – небось, всю войну так и просидел в этой будке. Господи, охраны скоро будет больше, чем людей, а толку – чуть! Дорогу спросить не у кого… – Не давая раздражению овладеть собой, Александра перевела размышления в другой ряд: – Да, где-то здесь этот загс, сейчас я найду его!» – и опять вспомнила начальницу загса, красивую, чернобровую женщину с хорошим цветом лица, яркими карими глазами, белозубую. Вспомнила, как та дохнула полными губами на гербовую печать, со смехом звонко шлепнула ее на свидетельство о регистрации и молодо рассмеялась: «Эхма, давно молодых не расписывала, аж на душе радостно!»
Улица была такая длинная, что, отойдя метров на сто от ворот завода, Александра засомневалась: «А может, я иду не в ту сторону?» Оглянулась: за ее спиной, на противоположной от заводского забора стороне, оставалось еще порядочное количество домишек, мимо которых она не проходила. Позади есть и впереди еще много. Она всмотрелась из-под руки и разглядела впереди большие дома и что-то наподобие площади. Подошла ближе – точно, площадь. Вон и скульптура вождя с указующим перстом: «Правильной дорогой идете, товарищи!» Такие указующие вожди стояли по всем городам и весям, где бронзовые, где бетонные, а где и из крашеного гипса, часто под затейливыми навесами, чтоб струи дождя не засекали святое искусство.
Александра решила идти к центру поселка. Скоро заводской забор из белого силикатного кирпича закончился, и домишки по улице потянулись с обеих сторон. Дорога была ровная, местами выкатанная до серого лоска, не очень пыльная, тем более на обочине, по которой шагала Александра. Домишки были почти игрушечные, как правило, чистенькие, свежевыбеленные. Александра подумала, что вот всего тысяча километров от Москвы, но во всем уже чувствуется юг, другая культура содержания жилья и обустройства человека. На юге без чистоты пропадешь, а вот у дядьки-охранника окошко сто лет немытое, сказано – казенное. Примерно об этом думала Александра, продвигаясь к цели своего путешествия. Идти было не так легко, как в первое время после купания в озерце, солнце пекло голову, даже под косынкой заплетенные в косу волосы давно высохли, а котомка за плечами и мамина фуфайка в руках с каждой минутой становились все тяжелее, все неудобнее, наверное, сказывались два дня и три ночи, проведенные в битком набитом вагоне почти без сна и воздуха…
– Александра! – вдруг остановил ее звонкий, молодой окрик.