Сделай это нежно Роздобудько Ирэн
– Не слишком ли вы увлечены работой, Мария Григорьевна? Город и без того превосходный. И края у вас живописные. Стоит ли так тратиться? Деньги пойдут немалые…
– Вы отказываетесь? – сверкнула глазами она.
И было в этом взгляде нечто такое, что заставило архитектора почтительно поклониться.
Он приступил к работе на следующий день…
…Строительство растянулось на долгие годы.
Стибрал переделывал проект несколько раз. Хозяева – сама княгини и ее дети – выверяли каждый штрих.
Дочь Сандра, унаследовавшая от своих предков по женской линии Потоцких не только красоту, но и темперамент, и похожая на героинь французских романов – стройная красавица с глубоким голосом, – терпеть не могла девичьих развлечений. И, как мать, не на шутку увлеклась строительством. Больше всего ее занимало развитие кустарных ремесел, и она настояла на обустройстве мастерских, где под ее руководством женщины Немирова ткали ковры, вышивали салфетки, полотенца и коврики для экипажей.
Эти произведения немировских мастериц неоднократно выставлялись на международных ярмарках и приносили немалый доход в городскую казну.
Владимир занимался обустройством телефонной станции, телеграфа, внедрял все технические новинки, входившие в обиход в конце XIX века.
Наряду с грандиозным строительством дворца неуемная хозяйка проводила иные, не менее важные, работы: один за другим вырастали в городе промышленные заводики, а в Европу через Одессу экспортировалась знаменитая немировская водка, изготовленная по специальным местным рецептам. Несмотря на тревожные времена, Мария приглашала в свое имение известных садоводов из Вены, Брюсселя, Праги, а редкие растения для своего парка выписывала со всего мира.
Ей хотелось, чтобы парк вокруг дворца поражал воображение не только современников, но был создан на века, для тех, кто будет жить здесь спустя столетия. И чего только не росло на этой земле – сибирские кедры, калифорнийские ели, крымские платаны.
А посреди всего этого разнообразия медленно возводился новый дворец, общей композицией напоминающий Малый Трианон. Для него Мария по всему миру скупала картины, среди которых были полотна Рубенса, Караваджо, Гвидо, Веронезе…
Хотела ли она в своих делах и достижениях превзойти прабабку Софию Потоцкую, как о том судачили на каждом шагу? Или же – ударилась в неженское дело только из-за проблем на любовном фронте? Или была в этом какая-то другая причина?
Никто не мог дать определенных ответов на эти вопросы, кроме нее самой. Но поговорить по душам ей было не с кем. Разве что ходила на кладбище и долго сидела у какой-то неизвестной могилы…
Как и прежде, бессонными ночами, со свечой в руках спускалась княгиня в бальный зал, к портрету Софии Потоцкой. Долго стояла перед ним. Женщина на полотне была такой же молодой, как и много лет назад.
«Говорят, что твоя Софиевка была возведена на крови и костях тех, кто ее строил, – обращалась она к портрету. – Но у меня все иначе! А если рабочие и гнут спину здесь по многу лет – зато деньги хорошие имеют, их дети в гимназиях учатся, жены в больницах рожают. А сколько средств идет на подарки всем немировским детям к праздникам! За это никто худого слова не скажет. Это уж точно…»
Новых времен она не боялась. В годы Первой мировой войны отдала пол-имения под лазарет, руководила местными дамами и барышнями, чтобы те собственноручно изготовляли бинты для раненых, делилась всем, чем могла, лично посещала каждый дом – кому лекарства носила, кому – теплые вещи, кому – еду.
Свободно ходила по городу и в годы гражданской войны, и все ей кланялись, благодарили.
Чего ж бояться? От чего бежать?
Княгиня, кажется, не замечала, что творится вокруг.
Удивилась тому, как один за другим уходят от нее славные мастера, приглашенные ею из-за границы, – чехи Урбан, Зима, Пехар, Крамарж, немцы – Воллейдт, фон дер Диккен, Фиргуф, бельгиец Доже…
Княгиня была в отчаянии. Что происходит? Ведь всем она помогала и платила хорошо, знала их семьи, детей нянчила – и вдруг такое предательство!
С недоверием слушала она и рассказы сына Владимира, который все чаще говорил о «новых временах», о необходимости отъезда.
– Об этом не может идти и речи! – отвечала строго. – Еще не достроена школа!
Не боялась Мария Григорьевна еще и потому, что неоднократно принимала у себя и красноармейцев, топила для них баню, кормила, а по вечерам даже устраивала концерты: то пианиста пригласит, то скрипача. Слушают красноармейцы, улыбаются, благодарят за угощение.
И «власть» княгиню не трогала – из дворца не выселяла, визитами не беспокоила.
В городе все помнили ее добрые дела. И она надеялась, что как-то все наладится.
…Зима 1920 года выдалась тревожной.
Городок поочередно занимали разные войска – Петлюра, белополяки, Красная армия. Всем надо было есть, спать, мыться, лечиться. Люди есть люди…
Наконец установилась власть – город заняли войска красных. На этот раз у семьи Щербатовых было конфисковано имущество. Земли, винокурни, сахарный завод, табачная фабрика перешли в другие руки, пришли в упадок.
Княгине выделили сорок десятин земли, на которой местные крестьяне выращивали овощи и относили во дворец – «матушке», как привыкли называть хозяйку.
Январь выдался особенно суровым. Вечерами в одной из комнат дворца теплилась свеча, там собирались и грелись все домашние – сама Мария Григорьевна, Сандра, Владимир да еще и давняя подруга княгини – Мария Левкович. Молча сидели вокруг самовара, пили чай. И так же молча расходились по своим холодным комнатам, ложились, не раздеваясь…
…Самогон закончился.
Десяток красноармейцев, сморенных спиртом и холодом, покатом улеглись на полу флигеля. Не спалось лишь троим. Андрюха Лесовой, местный дебошир, который недавно записался в ряды армии – такому ведро спирта дай, все мало будет! – собрал вокруг себя единомышленников.
– А что, братцы, у Щербатихи, небось, много водки стоит в погребах!
– Да откуда же! Мы еще в прошлый раз все выгребли! Да и винокурню у нее конфисковали!
– Ну и что? – не унимался Андрюха. – У нее, небось, запасов – на сто лет вперед! Может, сходим, пощекочем старую ведьму?
– Страшно… Княгиня – барыня уважаемая. Я когда маленький был, каждый год ходил во дворец – за подарком!
– А мы с отцом у нее на лесопилке работали. Каждый день – горячие обеды, мясо… Борщ с грибами, эх…
– Да они поди и нынче вареники наминают! – вскинулся Андрюха. – А мы тут с голодухи пухнем! Ну-ка, вставай-поднимайся! Тоже мне – нашлись защитники хреновы! Айда к старухе на ужин! Теперя – наше время! Не откажет.
Молча шли сквозь заснеженный сад.
Вокруг – ни души, только в нижней комнате дворца теплился огонек.
Подошли к двери. Постучали.
Сначала тихо, робко – еще крепко хранилась память о былом величии господ.
Потом – настойчиво, злобно: к черту этих народных кровопийц!
– Мы теперя хозяева! Открывай! – кричал Андрюха.
И ночь разносила эхом голоса его товарищей:
– Открывай! Мы теперя здесь…
А в комнате над столом замерли темные фигуры, не зная, что делать.
– Ну, вот вам и новая власть, – сказал Владимир. – Дождались. Бежим отсюда – черным ходом…
Княгиня пожала плечами:
– Нам бояться нечего, сынок, мы – женщины. А вот ты иди от греха подальше, а то в солдаты заберут. Спрячешься у лесничего – он твой молочный брат, не выдаст. Утром вернешься. А мы здесь как-то уж уладим…
Накинув кожух и схватив в руки узелок, Владимир выскочил в ночь.
Услышал за спиной, как мать пошла открывать дверь, и побежал к молочному брату. Может, утром помощь понадобится, тот с властью на короткой ноге…
– Почему так поздно, господа солдаты? – строго спросила Мария, придерживая дверь рукой.
Три тени робко отступили.
Слишком величественный вид был у этой старой женщины.
Но Андрюха быстро совладал со своим прежним страхом перед хозяевами:
– Господ сейчас нет! Мы все теперя равны. Поэтому пришли к вам на ужин, потому что кишки урчат…
– Что ж, пожалуйста, – пропустила она их в дом. – Только ужинать у нас нечем.
Трое вошли во дворец.
Когда-то они уже бывали здесь: в детстве – на рождественских праздниках, в юности приходили то за мукой, которую хозяева бедным раздавали, то просто так – на красоту поглядеть.
И вот теперь их распирало от гордости: все это теперь им принадлежит!
Вошли в зал, осмотрелись.
За столом – две женщины, самовар холодный, водки нет. Перерыли весь погреб – нету!
– Что-то еще, господа? – с издевкой спрашивает молодая княгиня, красивая, как с картинки, что на стене висит.
– Ночь на дворе. Прошу покинуть дом, – говорит старуха.
– А вы нас проводите! – скалится Андрюха, подмигивая своим товарищам. – А ну, вперед!
Мария Григорьевна бросила последний взгляд на портрет своей прабабки, поймала ее улыбку: «Построен твой дворец. Построен. Больше тебе здесь нечего делать…»
Молча вышли женщины в заснеженный парк.
Мария Григорьевна вглядывалась в филигранные узоры ландшафта: действительно, больше делать нечего – все выглядит безупречно, все сделано на совесть, на века.
Но… для кого? Куда их ведут?
«Будешь жить, пока строишь…» – вспомнились слова Дамиры.
Мария Григорьевна взяла под одну руку дочь, второй подхватила старушку Левкович.
Не оглядываясь, медленно пошли по аллее.
А потом раздались три выстрела…
…В это же время в хижине на окраине леса молочный брат князя Владимира занес над ним, заснувшим с дороги мертвым сном, охотничий кинжал.
А потом хищно развернул узелок.
Долго рылся.
Искал золото, бриллианты, деньги.
Ничего из этого в княжеском узелке не было – только одна рубашка и пара кружевных носовых платков…
…Многое помнит «маленький Версаль» в Немирове.
Запустение, пожары, топот красноармейских сапог, свист немецких снарядов, взволнованные речи реставраторов, развеселые песни и танцы курортников.
Но каждую ночь поблескивает где-то внутри мерцающее сердечко свечи.
Кто захочет – увидит…
Жанна из Домреми (Дань автора кумиру своей юности)
– Какой она была?
Молодой хроникер-венецианец подвигает ко мне тарелку с бобами и вареным мясом.
Он думает, что мы здесь только из-за этих яств, по которым, признаюсь, давно истосковался мой желудок.
Но кусок не лезет в рот.
И не потому, что с мая 1431 года я вообще отвык много есть, а потому, что вопрос синьора венецианца заставляет сжаться мое горло. И не только мое.
Возбужденные и даже веселые за минуту до этого, растроганные значимостью нашей сегодняшней встречи, мы все замираем.
Какой она была…
В таверне «Синий конь» нас четверо – этот хроникер, я, бывший герольд Амблевиль Тощий, и двое рыцарей – сэр Жан де Новеломон, по кличке Жан из Меца, и сэр Бертран де Пуланжи, для близких друзей – Поллишон.
Жану сейчас пятьдесят семь, Поллишону – шестьдесят три. Я среди них самый молодой, мне сорок пять. ЕЙ было бы сорок четыре!
Я занимаюсь этими подсчетами, пока длится пауза. Я думаю, если бы все было по-честному, она бы сейчас сидела среди нас, своих старых боевых товарищей и, возможно, еще не утратила бы былой красоты и осанки…
Все мы были живы. И все было позади.
Как и этот последний день реабилитационного процесса. Он уходил в прошлое. А в мои ноздри и грудь впервые за двадцать пять лет начал медленно входить свежий воздух взамен горького духа паленой человеческой плоти, сопровождавшего меня все эти годы.
Как ответить на вопрос?
– Знаете, – сказал я, до этого перекрестив трижды свой зловонный рот, – если бы мы до этого не знали Отца Небесного Иисуса, ее пришествие могло бы считаться отсчетом христианской веры.
Повисает долгая пауза.
– Могу ли я записать ваши слова? – говорит хроникер.
– Будь осторожен, Тощий, – говорит Поллишон.
Жан из Меца молчит, но в его глазах я вижу страх.
Меня это возмущает. Все чувства, которые до сих пор лежали у меня на душе тяжким грузом, плавятся в жару моих прогнивших внутренностей, я не могу больше молчать!
– Да! – кричу я. – Да, мы все были весьма осторожными там, на площади Старого рынка, в Руане, когда видели, как Матерь нашу ведут в огонь! Мы, те, кто был с ней до последнего вздоха, те, кто шел за ней в дождь и в снег, кто ел с ней из одного котла! Мы все, прикрывшись плащами и капюшонами, лишь наблюдали, как она горит! Почему не отбили ее? Мы, воины с копьями и арбалетами! Мы, мужчины! Мы, ее войско, присягавшее на верность до последнего вздоха!
Я стучу кружкой по столу, и она раскалывается пополам, заливая пергамент хроникера.
– Э-э-э… – говорит Жан из Меца, – да ты совсем пьяный…
Да, я пьяный вот уже двадцать пять лет, напоенный тем дымом по горло – он полностью выел мой мозг.
Поллишон хлопает меня по плечу, кашляет:
– Успокойся, Тощий. Ты прав… Не трави душу.
Трактирщица приносит мне новую кружку.
– Сколько тебе лет, Марион? – мрачно спрашиваю я, глядя на ее стан и красивое круглое лицо.
– Старовата для тебя… – улыбается она, – сорок шесть.
Она отходит, покачивая бедрами, она знает, что привлекательна.
И я снова думаю, что ЕЙ было бы на два года меньше. И она могла быть жива.
– Не ссорьтесь, господа, – говорит венецианец. – Мы здесь не для этого.
Да, мы действительно здесь не для этого.
В первый день реабилитационного процесса, когда в Нотр-Даме собралось все почтенное общество, мы увиделись впервые. Впервые за эти двадцать пять лет, что прошли со времени сожжения Девы.
Мы не сразу узнали друг друга. А узнав – радовались, как дети. Мол, настала пора справедливости. И мы снова – непобедимы.
Не так, все не так…
– Я буду говорить, – киваю я хроникеру, подсовывая ему чистую бумагу.
Итак, 7 ноября года 1455-го торжественно начался показательный реабилитационный процесс в отношении Орлеанской девы, которая называла себя Жанной д’Арк из деревни Домреми.
Свидетелей понаехало много – сто пятьдесят человек.
Были здесь простые люди – родственники Жанны, ее односельчане, горожане, земледельцы. Были ее уцелевшие в походах воины, были аристократы, священники, полководцы и принцы крови. Все они говорили о ней с большим уважением, любовью и запоздалым раскаянием.
Первый свидетель, крестный отец Жанны Жан Моро, задал тон всему почтенному обществу.
Говорил просто, как обычно говорят деревенские люди.
Сказал, что жил неподалеку от дома семьи д’Арк – Жака и Изабеллы, часто заходил в гости и поэтому без колебаний стал крестным девочки. Рассказал, как вместе со всеми трудилась Жанна на пашне, пасла скот, пряла и шила, как часто ходила в церковь на исповедь. Как считали ее «лучшей в деревне», ведь душа у нее была большая и добрая. А еще у нее были – большая вера и такая же большая боль по родине, порабощенной бургундцами.
И снова, как тогда, допытывались судьи, которые теперь стали «правосудием», у свидетелей о том Дереве Фей, которое стало краеугольным камнем в неправедном суде.
Далось им это дерево, будто сами они никогда не были детьми!
Ездил я, Амблевиль Тощий, к тому дереву.
Я ездил много все эти годы. Шел по ее следам, собирая сведения о той, чья жизнь – житие! – стала для меня примером несокрушимой и непобедимой веры в бессмертную душу, а вместе с тем укрепила и другую веру – в Господа нашего Иисуса, который порой подает простым смертным свои знаки.
Так вот, дерево то – старое и уже источенное древоточцем, еще на месте. Неподалеку от дубовой рощи и ручья, который в тех местах, как и в детстве Жанны, до сих пор называют Смородиновым. Тот Смородиновый ручей такой же старый и наполовину высохший, как и «волшебный бук».
Но я видел их в другом свете! Такими, какими их видела моя Госпожа.
Видел дерево молодым и раскидистым, а ручей – полноводным и целебным. Представлял себе, как сходятся к нему дети со всего Домреми, чтобы поиграть с феями, порхающими в ветвях бука.
В селении испокон веков считалось, что эти маленькие существа были верными друзьями и хранителями детей.
Дети и феи – разве есть в этом что-то странное? Разве можно считать серьезным аргумент обвинения, что маленькая Жанна видела их и говорила с ними?
Я и сам, лежа под тем деревом с закрытыми глазами, чувствовал их легкие прикосновения – даже если этими прикосновениями было лишь тепло солнечных лучей.
– Где именно находится это дерево, от которого ты набралась ереси, Жанна? – спрашивал ее епископ, магистр искусств, советник на службе герцога бургундского Филиппа Доброго, преподобный председатель суда Пьер Кошон.
И она спокойно отвечала, что это дерево называлось Деревом Дам или Фей и находится оно у Дубовой рощи, которая видна из окон ее дома. И что старики рассказывали, что в его кроне живут феи. Но сама она их никогда не видела, только верила в то, что они есть.
Рассказала и о голосах святых Екатерины, Маргариты и архангела Михаила, которые призвали ее в освободительный поход. Призналась, что ей было страшно покидать родительский дом и идти вместе с мужчинами, которых она до той поры боялась.
Я, герольд Амблевиль, по прозвищу Тощий, сидел на последней скамье, спрятав лицо под капюшоном, как и все другие, в чьих глазах судьи могли бы прочитать печаль, и пытался запомнить все, что она говорила, – так же, как тогда, когда она диктовала мне письма и ответы полководцам и королям. Память у меня хорошая, иначе – не быть бы мне королевским герольдом!
Могу засвидетельствовать, что ответы моей Госпожи порой заводили высокое собрание в тупик, из которого они – образованные теологи, выбирались, как… лягушки из стеклянной банки.
На многие вопросы ей нельзя было отвечать ни утвердительно, ни отрицательно – все это были западни.
Но и тогда Жанна находила самый меткий, но нелукавый ответ.
– Являлся ли к вам архангел Михаил голым? – допытывались они, прекрасно понимая, что как бы ни ответила она на этот вопрос – «да» или «нет», оба ответа будут использованы против нее. Ответить на этот вопрос «да» означало бы, что этот голый архангел был самим сатаной, а сказать «нет» – отрицать существование святого и то, что видела и говорила с ним.
И она отвечала так, что заставляла зал вздохнуть с облегчением и уважением к ее разуму:
– По-вашему, Господу не во что было Его одеть?
Ну какой дипломат мог бы придумать лучший ответ, чтобы избежать западни?
А когда заставляли ее клясться на Священном Писании, что будет говорить всю правду, она и здесь не лукавила, честно пообещав говорить лишь ту правду, которая касается только ее.
И добавила:
– Возможно, вы спросите меня о том, о чем я вам сказать не смогу. И не скажу, даже если мне отрубят голову.
На вопрос, какой знак она подала при встрече своему королю, она ответила, что ни за что не скажет об этом, но добавила:
– Идите и спросите у него самого!
На вопрос, верили ли ее соратники в то, что она послана Богом, сказала так:
– Я оставляю это на их совести…
Она ничего не отрицала, но и ни с чем не соглашалась, доводя умников-судей до бешенства. Откуда только у нее взялся этот тонкий ум?
Еще один пример приведу и уткнусь носом в свою третью кружку, которую подносит умница Марион.
– На первом же публичном допросе хитроумный Кошон поставил перед ней западню, заставляя вслух прочитать «Отче наш».
– В чем же западня? – интересуется молодой хроникер-венецианец.
– Э-э-э, господин писака, – отвечаю я, – не все так просто в нашем святейшем правосудии! По всем инквизиторским правилам, если обвиняемый хоть раз заупрямится или сделает паузу – любая запинка при произнесении молитвы расценивается как признание в ереси. А могла ли юная девушка, закованная в кандалы, растерянная и испуганная, хотя бы раз не запнуться? И она не стала этого делать. Однако сказала, что с удовольствием сделает это в приватном порядке перед духовником, который по закону должен сохранить таинство исповеди!
Глаза хроникера умоляют меня сказать еще хоть что-нибудь.
И я добавляю то, что и тогда, и сейчас кажется мне важным и очень праведным:
– Когда любого преступника спросят, собирается ли он бежать из тюрьмы, конечно, каждый ответит «нет», даже если решетка в его камере будет уже перепиленной. Не так ли? Но Жанна всегда отвечала честно: «Я порывалась и порываюсь ныне бежать, как то пристало любому человеку, какового содержат в тюрьме как пленника!» И в этом была вся она – такой, какой я ее знал. Такой, какой почитаю и буду чтить до конца своих дней.
– Боялась ли она смерти?
– Она боялась огня… – отвечаю я, – и ей – о, подлость человеческая! – показали костер как ее будущее наказание. Ей, девочке! И у этого костра подсунули бумагу, в которой обещали перевести в лучшую тюрьму и обеспечить надлежащий уход, если она отречется от своих заявлений. И она поставила под ней крест на радость Кошону, который не выполнил ни одного из своих обещаний. Впоследствии эту минутную слабость Жанна объяснила просто: она боялась огня. А разве вы, господа, не боитесь такой страшной смерти?..
Все молчали. И я решил добавить еще и такое:
– Более того, отцы-инквизиторы отобрали у нее женское платье, подсунув мужское. И это стало новым витком в том судилище. Ведь поймать Жанну из Домреми на ереси они не смогли. Поэтому перешли к «светским» обвинениям: ношение мужских одежд, участие в боях, ее легкомыслие, суеверие, нарушение заповеди не покидать своих родителей, попытки сбежать из тюрьмы, недоверие к суду церкви и всякое такое.
Я больше не могу говорить.
Мы мрачно чокаемся кружками.
– За Жанну! – тихо говорит Поллишон, сэр Бертран де Пуланжи.
– За нашу Жанну! – добавляет Жан де Новеломон, Жан из Меца.
И я немного завидую им обоим, ведь они увидели ее раньше меня!
Тогда, когда она впервые вошла в замок коменданта Вокулёра Робера де Бодрикура – маленькая деревенская девочка в красной юбке…
– Ясное дело, мсье Робер и все мы, кто тогда доедал жареного кабана в большой гостиной, повеселились от души…
Это говорит Поллишон.
И хроникер уже записывает за ним, сменив затупившееся перо на новое.
Пишет так:
«Представьте себе: заходит в зал хорошенькая юная крестьяночка. Щеки мало чем отличаются от цвета юбки. Свежая и трепетная, как олененок. За ней следует ее дядя, даже приседает от страха, косится на стены, гобеленами увешанные, губами шевелит – наверное, молитву шепчет. Представляется Дюраном Лаксаром, крестьянином, и подталкивает вперед эту юную особу, мол, теперь ее очередь держать речь перед высоким дворянством.
Думаю, такое было для нее впервые: стоять перед мужчинами, да еще аристократами, раздевающими ее глазами.
И говорит эта девица, что у нее великая миссия от Бога – освободить Францию, снять осаду Орлеана, короновать дофина. А для этого нужна ей охранная грамота от коменданта мсье Бодрикура, чтобы она могла поехать в Шинон, к самому королю.
– Я пришла сюда для того, чтобы господин Робер де Бодрикур приказал своим людям отвести меня к королю!
Мы все покатом лежали от смеха.
А мсье Робер подходит к дяде ее и серьезно так говорит:
– Что ж, уважаемый… м-м-м… – как там вас? – господин Лаксаре, спасибо вам большое за развлечение. Времена нынче сложные, невеселые. Но повеселили вы нас вдоволь. Вот что я вам скажу…
И наклоняется к уху Дюрана, глядя на его племянницу, что стоит спокойно, будто не замечает его игривого тона:
– Отведите вы эту девочку в дальний угол и дайте парочку хороших подзатыльников. Большего она не заслуживает. А сюда не суйтесь, потому что в следующий раз и вам перепадет!
Заржали мы все, как жеребцы.
А она – ничего. Будто не слышала.
Спокойно так говорит:
– Не грусти, дядя. Все правильно. Сейчас так и должно быть. А вы, – обращается к Бодрикуру, – только в следующем году мне поверите! Сейчас же прощайте и ждите меня, когда созреете к решению. Бог пока дает мне время.
Поклонилась низко и достойно так, медленно, вышла. Мы и глазом не успели моргнуть.
Поговорили еще о женщинах, вино допили – и забыли об этой странной…
В печали и неутешительных сведениях о том, что с каждым днем сдает Франция свои позиции англичанам, шло время. Чувствовали мы себя, прямо скажем, как мыши, которые трясутся по своим норам, лишь заслышат запах кота.
Откровенно говоря, иногда вспоминал я ту девочку в красной юбке.
Даже не знаю почему.
Думал, что просто хорошенькая она была, поэтому и запомнилась. Да разве мало было вокруг хорошеньких крестьянок?..
А куда та подевалась, что с ней – о том и не ведал…»
А я разузнал, дружище Поллишон, думаю я, Амблевиль Тощий.
Был я лет пять назад на постоялом дворе в Нафшато, где до сих пор заправляет Русс, что означает «рыжая». Правда, сейчас эта бывшая красотка не рыжая, а седая.
