Красный свет Кантор Максим
– Из Аргентины.
– Живописная страна.
– Да.
– Давно в России живете?
– Я здесь родился. Потом уехал. Потом приехал.
– Прямо роман. В двадцать девятом вернулись?
– Да.
Все про их семью знал Кузнецов. Тогда зачем спрашивал?
Семья Рихтеров вернулась в Россию в 1929 году. Круг замкнулся: эмигрировали в первом году века – почти тридцать лет прожили на краю света – теперь вернулись. Уезжали в Аргентину, спасаясь от погромов, а возвращались в первое в мире государство рабочих и крестьян, где нет наций, – все люди просто советские.
Жена была урожденной «портеньо», семья получилась двуязычная. Но с Россией жена была связана даже прочнее, чем он сам – Ида вступила в Аргентинскую компартию, выучила русский. Писала письма Троцкому и его сыну Седову. Ответы хранила в шкатулке, перечитывала со словарем. Когда Моисей Рихтер прославился как минеролог, в его переписке с коллегами появились имена русских ученых. Теперь в их дом часто приходили русские письма – то мужу, то жене.
В 1929-м Моисея пригласили в Россию, ему написал письмо академик Вернадский; Моисея приглашали участвовать в освоении Керченского месторождения. Тогда часто звали иностранных специалистов. Идеям коммунизма Моисей не сочувствовал, но свою родину помнил. Что же до жены, то она отнеслась к поездке в Москву как к самому главному событию в жизни. То, что она родила четверых детей, было не столь важно, как то, что ее, Иду, зовут в Москву! Она потребовалась русским большевикам, она нужна революции. Ида Рихтер приглашалась как один из исполнительных директоров Коминтерна. В Москве ее ждала серьезная организационная работа.
Пароход шел две недели. Маленький Соломон бегал по верхней палубе с красным флажком, старшие мальчики учили русский язык. Через семь лет три старших сына уехали на испанскую войну – испанский был родным языком, к семье Рихтеров обратились в первую очередь.
Профессор Рихтер завел большой альбом, куда подклеивал конверты, приходившие от сыновей, написал на обложке альбома «Письма из Испании».
Подросток Соломон носил письма братьев в карманах школьного пиджака, иногда читал их вслух в школе. В их школе такие письма были у него одного. Хотя разговоры об интербригадовцах шли и решение Коминтерна о комплектации интербригад было принято, за испанскую войну в интербригадах успели побывать 27 тысяч человек, а что такое 27 тысяч? За один день в Румбульском лесу или в Бабьем Яру расстреливали больше народу, несколько часов работы печей Треблинки – вот вам и 27 тысяч человек. От СССР отправили в Испанию всего пятьсот шестьдесят человек, трое из них – братья Рихтеры.
Письма из Испании были так же невероятны, как их квартира в Буэнос-Айресе на авенидо Корриентес, как настоящее сомбреро на полке шкафа, как чай мате, который заваривали по вечерам (им присылали огромные пакеты травы для мате), как кастаньеты черного дерева, как аргентинские платья матери. Письма из Испании пахли большим миром и революцией; Соломон гордился братьями и писал стихи.
Соломон спросил отца: «Ты презираешь меня за то, что я не поехал?» Ему было шестнадцать лет, он хотел бежать в Испанию вслед за братьями.
Старший сын Рихтера Алехо служил при адмирале Кузнецове, сперва командовал торпедными катерами, затем стал доверенным помощником адмирала; два средних сына, Лео и Алехандро, сражались в 15-й интербригаде, в 5-м испанском батальоне. Потом письма перестали приходить: 5-й батальон перебили. Потом пришло письмо от адмирала Кузнецова.
– Ваши сыновья, – сказал адмирал Николай Кузнецов и наклонился над столом, чтобы приблизить лицо к лицу старого Рихтера, – храбро сражались в Испании.
– Они погибли? – спросил профессор Рихтер.
Вообще-то все люди любят детей, но евреи на своих детях помешаны – Кузнецов, как и прочие, слышал много анекдотов про эту гипертрофированную любовь.
– У вас есть еще дети? – спросил Кузнецов.
– Да, еще один сын.
– Пусть он будет счастлив.
– Моих сыновей убили? – спросил профессор Рихтер. Сказал это Моисей обыкновенным голосом, без аффектации, и адмирал Кузнецов поразился отсутствию эмоций у старого еврея.
– Вы коммунист? – спросил адмирал.
– Нет.
– У меня сложилось впечатление…
– Моя жена коммунистка. Я ученый, занимаюсь минералами. Времени не остается на политику. Что с детьми?
– Ваш старший сын, Алехо, пропал без вести. Есть подозрения, что он связался с троцкистскими элементами. Я должен поставить вас в известность.
– Он пока жив? – спросил старый еврей.
– Нет оснований считать иначе. Но он связан с троцкистами, повторяю.
– Он жив? – упорно спросил еврей.
– Да, – ответил адмирал.
– А Лео и Алехандро?
От 5-го батальона не осталось в живых никого, марокканцы перерезали раненых. Адмирал Кузнецов не ответил на вопрос. Он не рассказал также, что окруженная интербригада посылала вестовых с просьбами о помощи – но помочь им уже никто не мог. Теоретически возможно было их эвакуировать. Но планов таких не было – эвакуация троцкистов даже не обсуждалась. Пятнадцатая интербригада считалась троцкистской, а почему так считали, адмирал не выяснял. Лео и Алехандро были в любом случае обречены: если бы их не прирезали марокканцы, они были бы расстреляны как троцкисты. Что прикажете ответить еврею? Вместо ответа адмирал задал вопрос сам:
– Скажите, товарищ Рихтер, чем вы руководствовались, когда давали своим сыновьям такие имена?
– Любимые имена, – объяснил еврей.
– Возьмем имя Алехо. Имя давали в Аргентине: почему не Хуан? Не Мигель? Алехо – нетипично для Латинской Америки.
– В честь пролетарского писателя Алексея Максимовича Горького, – сказал еврей.
– Алехандро?
– В честь Александра Пушкина.
– Лео? – адмирал и сам уже угадал.
– В честь Льва Толстого.
– А последнего сына как назвали?
– Соломоном.
Адмирал ждал, что будет имя Владимир – в честь Маяковского.
– Никакого писателя больше не вспомнили?
– Соломон был великий писатель, – сказал еврей.
Адмирал не нашелся что ответить. Потом все-таки сказал:
– Имеете в виду притчи Соломона? Насколько знаю, истории царь записывал не сам.
– Гомер тоже не сам записывал, – сказал Рихтер.
И они опять замолчали.
– Что с моими детьми? – спросил еврей русского адмирала, когда молчание затянулось.
– Желаю счастья вашему Соломону, – сказал в ответ адмирал, – скоро большая война, пусть вашему сыну повезет. И вам я желаю удачи.
– Да, – сказал Моисей и вышел из кабинета адмирала Кузнецова.
Старик понял, что трех детей убили, и говорить с адмиралом больше не хотел. Он был внимательным человеком и сообразил, зачем его вызывали. Слово «троцкизм» адмирал произнес несколько раз, так отчетливо, как только мог, – и глухой бы услышал сигнал. Услышал сигнал и старик Рихтер. Еврей понял, что его сыновей обвинили в троцкизме, а значит, и всю семью могут арестовать. Точнее, могут арестовать оставшихся членов семьи; ведь семьи уже нет, последний сын остался. Адмирал Кузнецов решил уберечь меня, так подумал старик. Смелый адмирал, храбрый солдат. Процессы над троцкистами были делом привычным – адмирал Кузнецов предупредил старика-отца об опасности, а вот спасать самих сыновей не стал, дал им погибнуть. Ведь сыновья были при нем, в Испании – адмирал мог бы и их предупредить. Интересно, когда их арестовали, он сказал моим сыновьям что-нибудь на прощанье? А ведь ему, наверное, дали на подпись бумажку. Ну, как у них делается. Вот, товарищ адмирал, поставьте на приказе закорючку – собираемся мы расстрелять Рихтеров. И адмирал подписал приказ. Возможно, он сам наших детей и расстрелял. Взял – и расстрелял. Вполне возможно.
Моисей поднялся со стула, постоял перед адмиралом. Он хотел плюнуть адмиралу Кузнецову в лицо и набрал во рту слюны, но плевать не стал. Он подумал, что не сможет доплюнуть до щеки адмирала, между ними был широкий стол. Прощаться Моисей тоже не стал, зашаркал к двери. Повозился с ручкой, пальцы не слушались, потом открыл дверь, вышел в коридор. Да, очень понятно: детей позвали делать революцию, строить свободный мир. Благодаря революции пришли к власти те, кому революционеры больше не нужны. А его сыновья были коммунарами. Их так воспитали. Коммунаров убивали.
На Кузнецова старый еврей больше даже не взглянул.
Когда дверь за евреем закрылась, Кузнецов подумал, что напрасно проявил несвойственную полководцу такого ранга человечность, – в ответ получил заурядное хамство обывателя. Приглашать Рихтера было ошибкой, было заранее понятно, что еврей не поймет и не оценит. Почему адмирал просто не послал вестового, зачем устроил аудиенцию? Испания связала интербригадовцев неуставными отношениями, вот адмирал и позволил себе сочувствие, извинительное, вообще говоря, чувство. Под огнем в Мадриде люди давали себе несуразные обещания – и некоторые из этих обещаний выполняли. Для чего понадобилось предупреждать старого Рихтера? За доброту мы всегда платим, проверено веками. Кузнецов горько усмехнулся; досада на собственную мягкотелость занимала мысли адмирала некоторое время. Но скоро важные дела вытеснили эту оплошность из памяти. Впереди у Кузнецова были тяжелые дни – а закончились они однажды тем, что его обвинили в передаче секретных чертежей иностранной державе, судили и разжаловали. Но до этого надо было еще дожить и долго воевать.
Моисей, вернувшись домой, лег на диван, и домашние не решались с ним говорить.
Ида Рихтер, женщина волевая, потребовала отчета лишь на следующий день. Соломон вошел вместе с ней в комнату Моисея.
Моисей встал навстречу; карикатуры, которые рисовали на евреев в Германии Гитлера или во Франции времен Дрейфуса, довольно точно передают облик Моисея Рихтера – старик был смешным и пугающим одновременно: белые жидкие космы волос, ввалившиеся щеки, огромный крючковатый нос, безумные глаза, горящие ненавистью к гоям. Когда Моисей кричал, видны были его кривые щербатые зубы.
– Он не Робеспьер! И не Бонапарт. Вы заблуждаетесь, коммунисты, когда думаете, что ваш царек – Бонапарт! Нет. Он – Тьер! Я понял, кто он, твой кумир!
– Замолчи, – прошептала Ида.
– Тьер. Тьер. Тьер.
– Прошу тебя.
– Дал расстрелять коммуну. Дал пруссакам разбомбить Гернику, дал Франко взять Мадрид – вот они идут, новые версальцы из Марокко! Новые версальцы расстреляли новую коммуну. Тьер им разрешил! Тьер позволяет! Идите, пруссаки! Стреляйте в коммунаров! Третья республика! Третий Интернационал! Вот вы как сделали! Теперь к власти пришел новый Бисмарк – и спрашиваете, кто виноват! Не догадались?
Со стороны это звучало как бессмысленный набор слов; даже если бы услышали соседи – никто ничего не понял бы. Но Ида и Соломон поняли – это была образованная профессорская семья. Они знали историю Франко-прусской войны.
– Проклинаю! Проклинаю!
– Они живы?
– Спросите у своего Тьера! Маркса своего спросите – это ваш Маркс написал вашу азбуку «18 брюмера», вы ее наизусть выучили!
– Тише, прошу тебя!
– Тише?! Почему? У нас нет секретов! В брошюре товарища Карла Маркса все описано. Подробно! Чтобы порадовать Бисмарка и удержать свою буржуйскую власть, Тьер дал расстрелять коммуну. А вы не знакомы с данной брошюрой, гражданка?
– Тише!
– А зачем нужна коммуна? Зачем нужны коммунары? Пригласите прусские войска! Позовите версальцев!
Моисей тряс головой и смеялся.
Вскоре Ида вынуждена была обратиться к врачам: старый еврей перестал разговаривать; он лежал на диване, не принимал пищу. Моисея увезли в нервную клинику, он подчинился врачебному решению – без жалоб провел в больнице год; возможно, поэтому семью не тронули. Соломон навещал отца, гулял с ним под руку по больничным коридорам. Когда Моисей вышел из больницы, его восстановили в Сельскохозяйственной академии, но уже не заведующим кафедрой – дали место при Музее минералогии, поручили описывать коллекцию. Моисей имел возможность работать дома, заполнял карточки, складывал карточки в картонные ящики. С тех пор как его поместили в клинику, он не произнес ни слова – смотрел на людей, трогал предметы, писал данные о камнях на карточке, но никогда уже ничего не говорил.
Даже когда в их квартире появилась Татьяна Кузнецова – Соломон привел жену, – старый Моисей не сказал ни единого слова жене сына. Улыбнулся снохе, а говорить не стал.
Так они прожили три года – в молчании, – а потом началась война.
Соломон должен был ехать на Урал, в летную школу. На учебу полгода – и бомбить фрицев.
– Ты береги отца, – сказал Соломон Татьяне. – Он много пережил, позаботься о нем.
– Ты завтра едешь?
– Сама знаешь. Завтра.
Татьяна сказала Соломону:
– Пойди пока за кашей – вон, приехали к парку солдаты, кашу раздают.
Вдоль ограды парка стояли машины, и много – долгая череда машин. Вдоль колонны машин выставили караулы, через каждые десять метров – солдат с автоматом. Это были не ополченцы: одеты аккуратно, оружие начищено. Поставив полевую кухню поперек Астрадамского проезда, солдаты варили кашу, и татарчата из соседних бараков подсуетились, прибежали с бидонами. Подходили и женщины, протягивали миски. Татарские женщины занимали очередь по два раза, смешно прятали лицо в платок, делая вид, будто это уже другая женщина подошла, – а повар смеялся и наливал всем. Солдат, разливавший большим черпаком жидкую перловку, тоже был похож на татарина – плоское лицо, широкие скулы, раскосые глаза.
Соломон увидел, что все солдаты такие – плосколицые и косоглазые.
– Вы откуда?
– Триста семьдесят вторая стрелковая, алтайская.
– Войны с япошками не будет – значит, решили фрицев бить, – сказал другой солдат, похожий на японца.
– А много вас приехало?
– Разное говорят, – ответил повар осторожно. – А ты кто такой?
– Не шпион, не бойся! Русский я! – сказал еврей Соломон раскосому солдату.
– Кто говорит – шестнадцать дивизий прибыло. А кто говорит: десять. Я лично знаю, что омичи здесь.
– Больше нас! – крикнул похожий на японца. – Тут все двадцать дивизий! А ты сам какого полка будешь?
– А я в Челябинск еду, в летную школу.
– Летчиком, значит, будешь?
– Бомбить буду.
– Ты, товарищ, быстрее учись, а то, пока выучишься, мы всех фрицев перебьем, тебе бомбить некого будет!
– Ничего, – сказал другой, – ему тоже достанется. Вот, поешь кашки, набирайся сил.
И жидкая каша текла по стенкам бидона.
6
План назывался «Барбаросса» в честь германского императора Фридриха Первого, Гогенштауфена, прозванного Рыжебородым. Фридрих Барбаросса был одним из тех великих немцев, которые объединили распадающуюся Европу, наследие Карла Великого. Объединил ненадолго, заплатил дорогую цену – но он показал, что это можно сделать! То был сизифов труд великих германских кайзеров – объединять то, что рассыпалось в прах прямо в руках; они обозревали руины – и начинали строительство заново. Они катили камень империи вверх, в гору, то был неблагодарный тяжелый труд – и многие падали, так и не дойдя до вершины.
А когда один из династии добирался до вершины и видел земли окрест, охватывал всю европейскую славу единым взглядом, тут же оказывалось, что час торжества императора короток – камень империи вырывался у него из рук, рушился вниз, разбивался на части.
Следовало начать все заново – и находился новый германец, упорный, истовый.
С тех пор как Священную Римскую империю Каролингов распри растащили на три части, Европа только тем и занималась, что пыталась собрать себя обратно в единое целое. Короли Апулии и Сицилии, герцоги Бургундии и короли Германии, лангобарды и швабы, саксонский дом и салическая династия, франконская династия и Вельфы – из них всегда выделялся один неистовый упрямец, фанатик европейской идеи – и тщился склеить то, что однажды построил Карл Великий, а потом Лотар, Хлодвиг и Карл растащили, как сороки по гнездам. Как отказаться от великого замысла?
От Балтийского моря до Средиземного простиралась великая земля, изрезанная проливами и покрытая лесами и скалами, земля богов, воспетых Гомером, и героев, описанных Плутархом. Единый план некогда связывал это пространство, и план этот еще помнился детьми и внуками героев, план этот волновал кровь королей. Курфюрсты и герцоги шли под знамена новых претендентов на корону императора, горожане упражнялись в искусстве уличного боя, женщины рожали будущих ландскнехтов и рыцарей. Говорят «Столетняя война», «Тридцатилетняя война». Война никогда не кончалась, европейцы воевали всегда. Обделили землями Лотаря – и вот вам война, вырвали скипетр у Людовика Благочестивого – и вот вам война! Образ единства манил – зачем нужна Утопия Мора, если утопия – это сама история Европы. Ведь помнят все: было однажды время, когда сидел на стене приятной округлости джентльмен по имени Шалтай-Болтай – то была цельная империя, – и вот упал этот джентльмен и разбился на части. И все королевские конницы, и многие королевские рати тщились соединить Шалтая-Болтая воедино – но дело это никому не удавалось.
Генрих Птицелов, Оттон Первый Саксонский, Фридрих Барбаросса Гогенштауфен и Карл Пятый Габсбург – все они соединяли великую Европу в одно целое, а потомки пускали по ветру их труды.
Гитлер был последним из Вайблунгов, из тех, кого в Италии именовали гибеллинами, или имперцами, – он был продолжатель дела саксонских королей и Гогенштауфенов, Габсбургов и Виттельсбахов, тех, кто собирал Европу в единое жизнеспособное целое.
И когда Адольф глядел на обескровленное тело Европы, которое ему предстояло вернуть к жизни, он понимал, что миссия – больше его самого; он – избранник; он – в череде великих королей. Ефрейтор, говорите вы? Поглядите на портал Нотр-Дам: там, над нашими головами, стоит шеренга каменных королей, и каждый из них – всего лишь ефрейтор мировой битвы. В пещере спит Шарлемань, готовый подняться по звуку рога и повести своих германцев в бой, – Европа снова будет великой, это дело солдата. Ефрейтор, говорите? Да, ефрейтор – и погоны маршала не нужны, он не кичливый азиат, чтобы вешать себе на китель аксельбанты генералиссимуса.
Непосредственно перед ним это проделал Бисмарк – собрал воедино пеструю Германию, подчинил Австрию, сломил Французскую республику, зачистил Париж от коммуны городских мещан. Мир уже обрел форму – и опять сорвалось! Началась большая, великая очистительная война, которая закончилась социалистическим фарсом. Драма века превратилась в пошлейшую комедию. Марксизм, материалистическое учение, не понимающее величия духа народа, но предлагающее людям руководствоваться низменными инстинктами, – превратило великую войну Европы в революционный балаган. Миллионы легли на полях Вердена и на Марне напрасно. Рассыпался европейский мир!
Так бывало и прежде, европейский мыслитель обязан запастись терпением – пристало разве гибеллину сетовать на поражения? Встань и иди. Сизиф свободен в своем бесконечном подвиге, потом это скажет французский экзистенциалист, а ему это приходилось доказывать жизнью, не риторикой. Втащить на вершину горы камень римской славы, добиться того же, чего добивались иные цезари и кайзеры, – но сколько тех, кто не добился, кто сломал себе шею! Неблагодарный труд, но неизбежный: Европу следует восстановить. Этим вдохновлялся Людендорф, а вот сейчас решить задачу объединения выпало ему, австрийскому художнику, ефрейтору Арденской битвы, сентиментальному брюнету с голубыми глазами. О, мир давно почувствовал, что в руках этого ефрейтора сошлось много нитей! Политика – это судьба, сказал однажды Наполеон – и судьба ефрейтора была очевидна всем политикам мира. Еще когда торжество его было неявно простым обывателям, деловой мир уже понял, кто будущий строитель Запада, – на обложках журнала «Таймс» стали публиковать фотографии Адольфа. Моменты славы, подсмотренные льстивым фотографом, – так в девяностые годы все того же двадцатого века на обложках стал появляться российский лидер Ельцин. Как и к реформатору Ельцину, на встречу с которым хлынул деловой мир: на поживу, на растерзание страны, точно вороны на брашно, – так ринулись к Гитлеру дельцы и финансисты. Он еще не был главой государства, его только вчера перестали преследовать полицейские, а на тайную встречу с ним в тридцать втором, в январе прилетел глава Английского банка сэр Монтегю Норман, и – голова к голове – они проговорили долгий вечер на кельнской вилле барона фон Шредера.
Чем не встреча императора Фридриха Гогенштауфена с папой римским Адрианом IV? – так говорил себе Гитлер. Глава финансового мира, он и есть современный папа, ибо религией сегодня является, увы, экономика. Христианство ослабило дух нации, а экономика – развратила людей, в этом несомненное сходство. Экономика стала новейшим заветом современного буржуа; спросите толстосума, во что он верит, и он укажет вам на книги бухгалтерского отчета. Материалистическая логика отменила героизм, перечеркнула будущее Европы. И какая же разница в том, как называть упадок духа – социализмом или капитализмом: и то и другое суть учения материалистические, то есть смертные. Так рассуждал Гитлер, так он писал в «Майн кампф», и логика его была следующей.
Империализм проиграл войну четырнадцатого года социализму – так порой говорят; социалистам показалось, что они вырвали у истории победу; но это ошибка. Глупцы! Они не додумали до конца то, что произошло. Марксизм подвел своих учеников. То была пиррова победа: социализм встроен в тело империализма, и когда империи пошли на дно, они всей своей тяжестью потянули за собой интернациональную идею социализма. Вот в чем сила момента! Социализму интернациональному уже не всплыть! Материалистическое интернациональное учение не может победить там, где требуется национальный дух. Социализм национальный – вот ответ новой Германии.
Консервативная революция отвергает империализм, но вместе с ним отвергает и пустой интернациональный социализм. Европеец может стать свободным только через свободу своей нации. Нация – это дух, единство, братство. Национальный социализм – родовое братство европейца – вот в чем правда этого дня! И ему выпало объединить разоренную Европу вот этой идеей.
Это вам не судьба сибарита Гельмута Коля, которому объединенная Германия упала в жирные ладони в качестве подарка от российского дурачка-реформатора, пятнистого безумца. Ему, Гитлеру, приходилось выгрызать каждый сантиметр пространства. Ему, как Фридриху Барбароссе, как Генриху Птицелову, надо было пройти путем рейтаров по дорогам Европы, – слышите ли: путем рейтара, не ефрейтора! – и присоединить богемцев и австрийцев, Лотарингию и Аквитанию, влить их кровь в обескровленную Германию. И тогда в Аахене и Реймсе, в Кельне и Риме – во всех городах Священной империи, где принято короновать королей, будут славить его подвиг, и железную корону Лангобардов наденут на его чело. Он пройдет с верными и преданными сквозь огонь горящих городов, а если надо, он пройдет по трупам. Дух Европы (такой дух есть, не сомневайтесь, зовите его Воданом, если хотите, это не существенно) сегодня вселился него. Дух Европы живуч, его не пропили мещане, его не проиграли в рулетку декаденты. Жалко немцев? Да, многие неизбежно погибнут – вот уже и Валькирии летят над германскими городами, выбирая жертв завтрашней битвы, тех, кто первым пойдет в Валгаллу. А вслед за Валькириями над городами полетит английская авиация, и жестокий маршал Харрис, убийца Харрис, спалит дотла Дрезден. Но если отступить сейчас, если не идти напролом, – люди погибнут все равно! Социалисты их впрягут в строительство утопий, империалисты сгноят их на фабриках, а потом – так или иначе! – заставят людей воевать друг с другом за прибыль. Немцев не уберечь. А следовательно, незачем делать вид, что работа сегодняшнего дня избыточно грязна. Просто конкретная работа – и только. Он эту работу сделал, он ее сделал хорошо.
Мы должны положить конец иудейскому царству золотого тельца, говорил Гитлер и добавлял: величайший идеализм, доходящий до фанатизма, – вот ключ к победе! Марксизм, проклятый марксизм, материалистическое учение, измельчившее души, профанировавшее социализм и братство! Истина в том, что у каждого народа – свой собственный социализм. Интернациональной идеи нет, это нонсенс. И постепенно все поймут, и уже понимают, что марксистская еврейская спекуляция – дорога в пропасть! Позже скажут, что у всякого народа – своя демократия! И можно пари держать: придет время, и скажут, что и либерализм есть идея национальная. Это понимание неизбежно: идея интернациональная начинает работать только оформившись как национальный интерес: так было с христианством, так было и с коммунизмом. Важно то, что духовное начало нации невозможно сломать, нельзя заменить его материалистическим интересом классовой солидарности. Наше братство, наш социализм – существует изначально, народную правду нельзя заменить параграфом из учебника экономики.
Сегодня ему потребовалось встречаться с банкиром Монтегю Норманом; ничего, он потерпит, он спрячет гордыню. Прежде германские императоры должны были целовать туфлю пап, а папы плели за их спинами интриги, продавали их земли своим племянникам и тайным сыновьям. Партия гвельфов, папистская партия всегда стояла на пути гибеллинов. Теперешние гвельфы вооружились теорией прибавочной стоимости, гвельфы нынче стали коммунистами! Велика ли разница: верить в убогого Христа или в классовую солидарность?
Борьба гвельфов и гибеллинов определила европейскую историю. Центробежные силы и центростремительные, папизм или империя, разбрасывание земель или собирание земель, коммунизм – или глобализация. Война Гитлера, как война любого из Вайблунгов, служила делу объединения – и враг этой идеи был очевиден. Гитлер называл врага «мировым еврейством» и уничтожал еврейство последовательно. Но разве одними евреями измерялась история? Как сказал русский философ-националист Иван Ильин, «я категорически отказываюсь расценивать события в Германии с точки зрения немецких евреев. Я понимаю их душевное состояние, но не могу превратить его в критерий добра и зла». И впрямь, «мировое еврейство» – понятие шире и значительнее, чем судьба одного обиженного несчастного еврея.
Вельфы (исконное немецкое имя), или гвельфы, победившие некогда во Флоренции, дали жизнь республиканской идее, это центробежные силы Европы, таким всегда будет выгоднее условное подчинение далекому Риму или далекой Москве, участие в нелепых конгрессах Коминтерна и обременительных Крестовых походах – и полное забвение своей национальной идеи. «Стыд пленительного края», сказал о таких Данте. И католическому Риму, и красной Москве выгодней опираться на союзы вольных баронов и корыстных партийных секретарей, на далеких Тельманов и Ибаррури, на продажные республики: папы и коммунисты страшатся сильной национальной империи. Еще бы: ведь если на века воцарится единая империя, партийным секретарям и папам, с их развратной моралью, места уже не найдется.
Вайблунги, иначе гибеллины, ненавидящие продажность пап, непотизм и рыхлую мораль городов, – вот кто спасает единство Европы. Банкирские еврейские дома, коммунистическая интернациональная пропаганда, вульгарные славяне, богемские и татарские набеги, разоренные войной города, гунны, чума и голод – оснований для объединения Европы хватает, – выстоять можно только вместе. Гибеллины, охранная каста Водана, отстоят европейскую идею, а гвельфы – готовы ее предать.
И удивительное дело! – даже символы в веках совпадают: гвельфы украшали себя красными цветами, а гибеллины – белыми. Как тут не поверить в преемственность идеи. Гвельфы и гибеллины в каждое время назывались по-разному, они являлись истории в разных ипостасях: сходились в боях во времена Французской революции 1789 года, на улицах Парижской коммуны, на Перекопе и на Марне. В непрерывном франко-прусском конфликте, в череде франко-прусских войн, начиная с 1870-го разгоралась распря вельфов и вайблунгов, ушедшая до поры в землю. Отто Бисмарк, сломивший Наполеона III, разве это не классический поединок гибеллина с гвельфом? Те, кого описал Данте: граф Уголино из девятого круга, жрущий мозг предателя – архиепископа Руджери, – разве это не символ вражды гибеллинов и гвельфов на все времена?
И вот теперь новый виток, Третья франко-прусская война переросла в общеевропейскую, а вот и новый эпизод распри гвельфов и гибеллинов – войска Священной Римской империи, то есть войска Третьего рейха вошли в варварскую Россию.
Изначально то была европейская резня, бытовое смертоубийство среди родственников, внутреннее дело коммунальной квартиры, и Россия к этой войне касательства не имела. Почему потребовалось включить азиатскую страну в старый спор о Римской империи – на это существует несколько ответов.
Россия всегда стремилась показаться Европой – и даже именовала себя Третьим Римом. Это было самозванством, а самозванство должно быть наказано. Желаете быть европейцами, вы, люди с плоскими лицами и скошенным затылком? Извольте принять участие в нашей резне. Вас и прежде приглашали, а сегодня вы будете почетными гостями за столом – вас подадут на блюде. И еще одно: Россия большевистская стала тем самым центром, который по всем статьям истории принадлежал Германии, – в конце концов, Священная Римская империя – это не что иное, как большая Германия, и это тоже самозванство. Россия предложила свой принцип объединения мира – и этого допустить никто не хотел: ни гвельфы, ни гибеллины. Большевизм отравил Европу, с ним надо покончить. И еще, на будущее, ради грядущих поколений: чтобы Запад чувствовал себя спокойно – государств до Урала быть не должно. И еще: для большой европейской войны требуются ресурсы – руда, нефть, уголь, – за этим нужен Кавказ. И пошли в Россию.
Войну с Европой Россия всегда переживала как неизбежное и страшное горе – поскольку воевать требовалось со своим идеалом, со своим учителем, со всем лучшим в своем собственном сознании. В школах учили немецкий язык, столицу Коминтерна планировали заложить в Берлине, все русские художники именно в Берлин ездили с выставками – и Шагал, и Маяковский, и Кандинский, да и Карл Маркс был немцем. И главное – для того чтобы победить Европу, требовалось стать Азией.
И стало по слову Блока, русского поэта-визионера. Когда-то сказал поэт Европе: «Мы обернемся к вам своею азиатской рожей» – и вот азиатской рожей своей и обернулась на Запад обескровленная Россия. Когда войска рейха прошли почти всю Европейскую часть России – перед ними открылась страшная Азия. И тогда сказал Гиммлер, что Россия изготовляет из уральской глины новых и новых солдат и бросает их в бой.
И Европа увидела страшный оскал Тамерлана и Чингисхана – как если бы Фридрих Барбаросса встретил в числе претендентов на европейскую корону монгола или узбека.
Жестокий восточный тиран, которого однажды язвительный польский дипломат сравнил с армянским купцом, Сталин ничем не был похож на европейца – он не был кузеном кайзеру и не говорил по-французски, у него не было желания казаться цивилизованным, и этикет он не соблюдал.
Джугашвили был азиатским человеком, и Россия оскалилась на Запад его азиатской рожей.
И когда европейская часть уже была почти пройдена германскими рейтарами, откуда-то взялись новые орды плосколицых людей, и ринулись орды в направлении Волхова и Ржева, и тогда фон Бок написал, что «силы на исходе» (а до Москвы всего тридцать километров – иди и бери!). И тогда стало понятно, что воюют немцы уже не с квази-Европой, а воюют они с Азией.
Стало ясно это вдруг. То есть говорили и прежде про русских: варвары, недочеловеки, существа низшей расы. Но чтобы настолько оказаться правыми! Все же русские притворялись цивилизованными, у них бывали в народе музыканты и даже писатели. Откуда же такая животная, такая варварская злоба?
Вот они – страшные плоские скуластые лица, низкие лбы, скошенные затылки, белые глаза, тонкогубые рты восточного северного народа. Страшно, когда идут стеной – озверевшие, потные, беспощадные, с ножами и бутылками, с вздутыми венами на шее, с тяжелым нечистым дыханием. Когда убиваешь дикого зверя, поступаешь по закону охоты и в какой-то мере по праву человека, цивилизовавшего природу. Но когда зверь начинает терзать тебя – это несправедливо! Нет! Так не должно быть!
Но страшный азиатский напор пошел от степей, и двинулись вперед отступавшие русские армии, хлынула обратно в Европу огромная человеческая масса, которую придавили почти к самой границе Азии. Словно Европа налегла плечом, нажала на Азию и потеснила ее, но Азия, приняв первый удар, распрямилась – и Европа откатилась назад. И погнали степняки европейцев, погнали прочь от своего дикарского логова. Варвары стали кидаться под европейские танки с бутылками бензина вместо гранат, дикие степные женщины стали травить воду в колодцах, а малые дети зубами вгрызались в сапоги иностранных солдат. Нашествие цивилизованного прусского мира – то есть давление прусского порядка и явление логики эволюционного развития – должно было положить конец правлению большевиков, еврейской идее коммунизма, представлению о равенстве нищих. Это представлялось всему миру исторической закономерностью: да, республика нищих воров может существовать некое время, отказываясь платить по международным обязательствам, аннулировав интернациональные концессии, выпав из общего оборота капитала. Но такое существование противоречит логике цивилизации, и долго в истории такие общества не живут – так и вор некоторое время скрывается от полиции, но затем садится в тюрьму. Поход прусского государства на Россию, подобно былому походу бисмарковских войск на Парижскую коммуну – имел очень мало отношения собственно к тому, что называют войной. Объявить войну большевикам было столь же нелепо, как объявить войну террористам или объявить войну волкам, когда идешь на охоту. Выбрать время для охоты – совсем иное дело. Франко-прусская война (то есть счеты Бисмарка с Наполеоном III и бои Мольтке с МакМагоном) – это столкновение цивилизованных людей. А вот подавление Парижской коммуны – это уже не война, а вразумление дикарей, акция цивилизаторская. Прусские войска входили в Париж коммунаров об руку с версальцами, и распри Франко-прусской войны побоку: есть общая беда – варварство социалистов! Удержать Европу на краю пропасти, не дать цивилизации сорваться в бездну; перед лицом такой задачи все были заодно. Для борьбы с мятежником прибегали к помощи былого противника, почему же нет? Прусский юнкер из агрессора немедленно становился союзником французского правительственного солдата, партнером по искоренению социализма. Версальцы и помнить не желали, что вчера эти самые пруссаки распарывали им животы под Седаном – нет, какое там, кто же старое помянет! Есть сегодня дела поважнее: долг перед историей имеется, миссия цивилизаторов; пруссаки и версальцы вместе разбирали баррикады коммунаров, вместе волокли коммунаров к стене Пер-Лашез. Заряжай, целься, пли! А что там кайзер с Тьером не поделили, так это они договорятся – люди воспитанные.
Казус с парижскими коммунарами был, если разобраться, сравнительно несложным. Случай 1871 года просто показал, что у европейской цивилизации есть вопросы, в которых усилия Пруссии и ее врагов должны быть объединены. Однажды еврейский провокатор Маркс выдвинул лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – так неужели в ответ не должны сомкнуть ряды те, кто охраняет цивилизацию от вторжения? Уж если пролетарии всех стран должны соединиться, то отчего бы не объединиться банкирам всех стран, промышленникам всех стран, генералам всех стран? Двадцать лет назад прусские офицеры уже объединялись с царскими генералами в борьбе против красной опасности – даром что до того воевали друг с другом в Первой мировой. Воевали, в штыковые ходили друг на друга, но потом спохватились: есть ведь и общий враг! Как же так: восточный царек Ленин кричит: «Превратим войну империалистическую в войну гражданскую!» – комиссары вербуют себе друзей из нашей окопной швали на передовой, солдатики братаются в борьбе против так называемых эксплуататоров – так неужели мы не ответим этому союзу нищих своим монолитным братством? Ответим на вызов истории своим традиционным, надежным, еще более крепким, подлинно прусским Brudershaft’ом! «Пруссачество и социализм», в те роковые годы сформулированная Шпенглером проблема: к чему нам социалистическое равенство нищих, равенство, навязанное классовой борьбой, – если у нас есть уже свой исторический, семейный, отеческий прусский социализм? И если есть наше прусское единство – неужели оно не сокрушит союз воров и нищих? Врангелевские генералы и кайзеровские полковники стояли плечом к плечу против полчищ дикаря Фрунзе, не противники уже были, но союзники. А теперь пришла пора окончательного расчета. Теперь уже – полный расчет, до копейки, по всем счетам. Империя Сталина, кровавого диктатора, социалиста, режущего собственный народ, – это болото должно быть осушено, эта тюрьма народов определенно должна быть уничтожена. Цивилизация долго терпела, так и Рим терпел Карфаген, так Господь терпел Содом – но терпение вышло. Гори, пылай, проклятая страна. Не будет больше государства – на всем пространстве вплоть до Урала не будет больше ничего.
В числе прочих грехов, числившихся за Россией, был грех угнетения сопредельных племен – на расчищенной от большевиков территории возникали формирования антикоммунистических волонтеров: литовские, украинские, эстонские, латышские легионы СС шли об руку с прусскими генералами – пробивали бреши в дряблом и длинном теле России. Те, кто еще вчера прятался от комиссаров, выходили из углов и подвалов и вязали на рукав повязки с рунами «СС» – припомните теперь, красноперые, как вы нас гоняли. И выволакивали за ноги на улицы коммунистов и евреев, и вешали на воротах председателей колхозов, и топили в проруби балаболов-активистов. А? Вы думали, ваша красная власть навсегда? Выкуси! Бери его, герр фриц, это ихний коммуняка, он тут продразверстку собирал, душегуб! И от души, от сердца – прикладом в живот, сапогами по голове – на! на! красная гадина! Не все тебе пить нашу кровь, жид-комиссар! Вот пришли избавители-немцы! Вот пришел прусский порядок!
И казалось, победили. Расступилась Россия, размякла.
Россия расступилась ровно настолько, чтобы армия вторжения вошла глубоко в степи и топи – и когда нашествие затопило всю европейскую часть России – и впору было спросить: а что там еще осталось? – в этот момент страна повернулась к Европе азиатской рябой рожей тирана Сталина – и смотреть на азиатский оскал стало невыносимо страшно.
Когда треснула линия европейского наступления и попятилась 2-я армия Гудериана, когда прогнулась группа «Центр», когда Теодор фон Бок побежал, а сменивший его Клюге увяз у Ржева и романтический фон Клейст дрогнул, – тогда Сталин поглядел на карту и улыбнулся, оскалил свои желтые клыки.
Глава третья
Последнее усилие Европы
1
Гитлер говорил негромко.
Фраза смотрится неубедительно. История уже написана, а как написана, точно ли, правдиво ли – теперь не важно. Историю пишут победители, в назидание слугам. То, что слугам нравилось вчера, они будут оплевывать завтра – потому что так велело новое начальство. Они привыкли видеть Адольфа истериком, выкрикивающим визгливые лозунги. Кто из них знает, чего стоит поднять с колен раздавленную и ограбленную страну, вселять энтузиазм в тех, кто привык к унижению и беде? Да, он иногда кричал – но скажите, кто не закричал бы на его месте? Да, пришло время поражений, и Гитлер закричал еще громче: а как еще было удержать народ от паники, когда фронты рвались, точно ленты серпантина, когда кольцо врагов сжимало Германию, сердце Европы, – и все туже, туже, еще туже?
Тогда, в двадцать третьем, в Мюнхене, он говорил негромко. Речь была спокойной, ироничной. Ирония не оскорбляла, но веселила и легко уничтожала доводы оппонентов. Чувствовалось, что хладнокровие дается непросто – но он владел собой, управлял клокотавшей в нем энергией. Кто еще умел говорить так? Нет, не только в Германии, но во всей Европе – кто? Полагаю, не найдем ни одного. Иные сравнивают его ораторские приемы с приемами Ленина или Троцкого, иные говорят о Ллойд-Джордже. Верно, Адольф многому научился у Ллойд-Джорджа, он многое перенял у британцев, и все же его дар истинно германский: слушая Гитлера, я всегда вспоминал драмы Шиллера. Если бы я сумел воспроизвести его игру, если бы я мог хотя бы скопировать интонацию! Но, увы, это невозможно. Даже интонации его застольных бесед мне было бы трудно передать, сохранив их значительность и подкупающую простоту. Даже его дежурную фразу, обращенную ко мне: «Ах, милый Ханфштангль, обойдитесь сегодня без ваших штучек», – даже эту простую фразу, умилявшую меня в его устах, я не выносил в исполнении Геринга. Стоило жирному Герману Герингу повторить те же самые слова, копируя интонацию фюрера, как выходила оскорбительная пошлость, и я вскипал. Так неужели возможно воспроизвести длинную речь спустя полвека, если даже одна фраза, будучи повторена спустя полчаса – уже звучит фальшиво?
Рассказывать историю заново трудно, тем не менее следует попытаться. В конце концов, кому как не мне, пресс-секретарю и близкому человеку, рассказать то, что выпало из поля зрения историков или – что вероятнее – нарочно забыто?
Оговорюсь: я отношусь к воспоминаниям лиц, приближенных к вождям, с презрением. Воспоминания личных парикмахеров, дворецких и дуэний меня всегда смешили. Бедные лакеи – им казалось, они лучше других поняли своего господина, оттого что знают детали его интимного гардероба. Психологию камердинера, знающего подноготную великого человека, описал еще Гегель, а новейшая история не устает подбрасывать нам примеры подобного тщеславия. Помните мемуары батлера злосчастной принцессы Дианы? Создавалось впечатление, будто у бедной принцессы не было человека ближе, нежели уродливый толстяк в ливрее – только ему поверяла барышня движения своего сердца. А лорд Моран, личный врач Черчилля? Вот кто поистине выиграл Вторую мировую войну! Послушайте-ка его беседы с сэром Уинстоном – и вы поразитесь компетентности этого главнокомандующего клистирными трубками. «Что нам делать с Балканами, Черчилль?» – «Пока не знаю, Моран!» – «Вопрос поставлен остро, сэр Уинстон!» Ну не комедия ли?
Полагаю, мои записки совершенно другого рода. Вы спросите, что дает мне право говорить так, принципиально отделяя себя от лейб-медика и батлера? Ответ прост.
Дело в том, что у меня и Адольфа была общая страсть, сблизившая нас еще до известных мюнхенских событий мая двадцать восьмого, до тюремных месяцев в Ландсберге, до триумфального тридцать третьего, до всех тех величественных и злосчастных явлений, что потрясали мир в течение двенадцати лет. Мы стали единомышленниками задолго до возникновения программы национал-социализма, и в куда более интимном смысле, нежели соратники по НСДАП. И верен ему я был иначе, нежели те, что клялись в верности, вскидывая руку в пошлейшем приветствии «Хайль Гитлер!». Надеюсь, Адольф понимал это так же отчетливо, как понимал это я; во всяком случае, наше общение обходилось без вульгарных ритуалов, которые тешили мелкие души его приближенных. Геринг и Гесс, те любили парады, щелканье каблуков, перетянутые ремнями талии гвардейцев, руки, салютующие вождю. Неужели вы думаете, что Адольф, проходивший практически всю свою жизнь в мешковатом пиджаке, с длинными, точно у Пьеро, рукавами, – неужели похоже, чтобы он всерьез относился к придворной акробатике? То, что сближало нас, было возвышенней – и одновременно сокровенней. Я говорю об искусстве.
Мы были разными людьми, и мой опыт не равнялся опыту Гитлера. Я не был на войне, не видел передовой, он же не знал того, что дает мирная жизнь в богатом доме. И однако наши пристрастия совпадали в главном. Я, англосакс (таковым себя всегда ощущал, а половина моей семьи и поныне проживает в Новой Англии), и немец Адольф оказались охвачены единым порывом – произошло это благодаря искусству, властной силе прекрасного. Гитлер был одаренный художник и подлинный ценитель красоты, а я, хоть сам и не рисовал, всю энергию ранних лет сосредоточил на искусстве. Моя семья в течение многих поколений вела торговлю художественными репродукциями – и владела знаменитым магазином академического искусства в Нью-Йорке. Как один из владельцев магазина я должен был совершать длительные поездки по музеям Европы, выбирая те шедевры, которые мы могли бы воспроизвести и тиражировать для публики. Это совсем не просто – выделить из необъятного мира культуры именно то, что сможет увлечь любого зрителя, что разойдется массовым тиражом.
Страсть к живописи была моей основной страстью, и Гитлер, почитатель Ренессанса, разделял ее со мной. Многие часы провели мы в Мюнхенской пинакотеке, разбирая детали картины Рембрандта «Мужчина в золотом шлеме» и рассуждая о Микеланджело – подлинном кумире Адольфа. Говорю «рассуждая», поскольку в Мюнхене, к сожалению, нет работ великого флорентийца, и нам приходилось обсуждать не сами работы, но величие планов мастера. Не статуи, не фрески, не купол Святого Петра, но великий социальный проект мастера, его глобальный замысел – воскрешение классики, вот что было темой наших бесед. Проектирование классики. Величественный проект! Думаю, именно тогда, из наших разговоров о Микеланджело, и родился образ города, который Адольф доверил воплотить Шпееру. Нет, даже не так. В этих беседах мы словно выкликали новый талант, создавали образ художника будущего. Шпеер был вылеплен нашей фантазией, создан по образу и подобию наших кумиров, он не мог не прийти.
Гуляя по набережным Дуная, мы строили в воздухе величественные античные дворцы, возводили паладианские виллы. Разумеется, без политики не обходился ни один разговор, но искусство и политика перекрещивались в беседах, и как, скажите, создать проект великого государства – не представив его зримо: с площадями, триумфальными арками, колоннадами?
– Знаете, – сказал однажды Адольф, – чего не хватает нашей культуре? – В обычной манере он заговорил сразу о главном. – Нам не хватает античных пропорций. Мне как художнику ясно – мы должны учиться у Витрувия, и в первую очередь политики. Меня раздражает аргументация бакалейщиков, ловящих грошовую выгоду. Они привыкли мерить историю по своим убогим кухням и палисадникам. Согласитесь, что, находясь на площади Капитолия, гражданин ведет себя иначе, нежели во дворе лавки герра Нойманна.
Я рассмеялся:
– Вы ничего не знаете о герре Нойманне! Вы даже не покупаете его сосисок!
– Я отлично представляю всю семью. Наверняка Нойманн – это человек с большим животом и висячими усами. В юности был спортсмен, а сейчас тушит капусту. Фрау Нойманн – запуганная женщина, каждый день пересчитывает деньги. У нее красное лицо и маленькие серые глазки. Их дети… Видите эту неразвитую девочку с крысиным хвостиком вместо косы? Ее наверняка зовут Анна Мария, она мечтает стать певицей. Но не станет, потому что мать поставит ее к прилавку… Моя бедная Германия, бедный ограниченный народ!
– В самом деле, – сказал я тогда, – трудно стать великим человеком, если упираться носом в чан с капустой.
– Представьте, Ханфштангль, – говорил мне Адольф, – что вместо уродливой мещанской постройки с геранью на окнах мы возводим виллу в духе Палладио. Видите? – Рукой он очертил контур здания. – Колоннада, портик, стройные пропорции. Не правда ли, это меняет весь пейзаж? Ах, милейший Ханфштангль, понимаете ли, как величественна наша задача? Привнося в нашу действительность образец классики, мы задаем такой масштаб, по отношению к которому все детали будут пересмотрены.
2
Сегодня мало кто помнит простой факт: газета «Volkischer Beobachter» своим существованием обязана нью-йоркскому магазину «Академическое искусство». Да, это именно так, а – согласитесь – не будь этой газеты, и политический успех партии оказался бы под вопросом. Адольф сетовал, что четырехстраничный листок, выходящий раз в неделю на плохой бумаге, не может привлечь людей и выполнить задачу организатора коллектива. И тогда я продал часть своих акций – сделав возможным ежедневное издание полноценной газеты. Для меня это было естественным шагом – я знал, что именно искусство должно лежать в основании Нового мира. Так и получилось.
Мюнхен тех лет являл собой одновременно и центр политической мысли, и центр искусств. Теперь мы знаем славные имена тех, кто трудился над новым искусством в то самое время, когда Адольф и его соратники трудились над основами Нового порядка. Художники и политики не всегда понимали друг друга – про их разногласия написаны тома, не буду повторяться. Никогда не одобрял кампании, затеянной против так называемого «дегенеративного искусства», – я пытался в свое время показать всю нелепость этой акции Адольфу, но не преуспел: фюрер находился под обаянием Геббельса, человека ловкого, но неглубокого. Для меня было загадкой, отчего Адольф ополчился на экспрессионизм, – в самом деле, не было в истории искусств стиля более адекватного его неукротимому духу. В нем самом страсти клокотали именно так, как передают это движениями кисти Кирхнер и Нольде. Как можно не разглядеть в своем соседе – союзника только лишь оттого, что он одет в костюм другого цвета и покроя? Непостижимая ирония истории: подозревать в единомышленнике врага, полемизировать с ним и проглядеть реальную опасность. Не говорю даже о том, что северянин Нольде добровольно вступил в нашу партию, но даже те художники, которые не вступили, были крайне близки нам по духу, нервному духу времени. И чем же не угодил Адольфу абстракционизм? Поистине, беда всякого движения в том, что мы делаем друзей – врагами.
Приведу пример. На мюнхенском собрании, с описания которого я начал, на том знаменитом собрании, где Адольф впервые сформулировал основные пункты возрождения Европы, я видел художника, сидевшего в углу зала. Невысокий, аккуратный человек в очках, с лицом скорее невыразительным и блеклым – но в блокноте, где он нервно изрисовывал страницу за страницей, я увидел то, что отнюдь не соответствовало его заурядному облику. Я заглянул ему через плечо (никогда не могу удержаться от того, чтобы не полюбопытствовать, что именно пишет художник на улице, как рисует шарлатан в парке) – заглянул в блокнот и был ошеломлен. Кандинский – его звали Кандинский, и сегодня это имя широко известно – резкими штрихами изображал непонятные формы и пятна, изогнутые лини, загогулины и кляксы, рвущиеся из листа во внешнее пространство. Я был поражен – лучшей иллюстрации для речи Адольфа никто не смог бы придумать: изображена была та сила, что кипела внутри оратора, – эта же сила искала свое выражение на листе. Порой, когда Адольф подыскивал нужные слова, я почти физически ощущал, как сила внутри него ищет и не находит себе выхода, пытается и не может отлить форму себе по размеру. Впоследствии, в злые годы неудач и потерь эта сила материализовалась в его публичных истериках, нервной жестикуляции, визгливом тоне. Очевидно, что запасы энергии так велики, что проявить себя она может как угодно и где угодно – в том числе и в истерике, в том числе и в крике. Именно этот сгусток воли силились отобразить художники того времени – им подчас не хватало формальных навыков для того, чтобы придать этому сгустку воли предметную форму. Так появилась абстракция, из желания выразить невыразимое, очертить то, что противится контуру. Сила искала выхода на холстах наших современников, металась из угла в угол картины – и не находила выхода. Так же, как мы кричали на площадях, кричали холсты Кандинского, и в том наброске, подсмотренном мной через плечо мастера, я увидел главное: внутри нас всех бушевал один и тот же пожар. «Была в начале сила» – к этому выводу приходит гётевский Фауст, и скажите мне, разве, вызывая силу из небытия, – он может знать, в каком именно облике та явится? Сила, вызванная доктором Фаустом, находила себе воплощение то в пуделе, то в Мефистофеле, то в инкубе – но суть ее была больше, нежели предъявленная форма, энергия использовала оболочку, но не зависела от нее. Воплощение – вещь для энергии необязательная; рано или поздно энергия порвет оболочку и станет чистым духом свободы. Так не все ли равно – в какой именно форме она нам явлена?
Да, сумей Адольф взглянуть на современников не требовательным глазом римлянина, но мудрым оком древнего грека, отдающего дань стихиям и понимающим относительность порядка, – сумей он взглянуть чуть шире, он избежал бы многих бед. Это было самым уязвимым местом Гитлера: он не умел видеть родственную душу в оппоненте; ему казалось, что если ему не поддакивают, значит, противоречат. Благодаря своей щепетильной неуживчивости он утратил союз с интеллигенцией, порвал с Британией, рассорился с церковью. Объясните мне, для чего нужно было обострять отношения со страной, по самой природе своей соответствующей взглядам Адольфа? Как можно было утратить общий язык с державой, создавшей привилегированный Итон, родившей социал-дарвинизм Карла Пирсона и подарившей миру историка Карлейля? Разве Карлейль не мечтал о том самом обществе, которое попытался создать Адольф? Скажите мне, для чего было идти в атаку на футуристов и конструктивистов, если они – пусть примитивно, но искренне – пытались облечь идеи Адольфа в понятную массам форму? Что помешало Гитлеру, человеку, одержимому идеей, увидеть ту же идею в ином обличье? Только лишь оттого, что сам он работал в манере скорее классической, он не захотел увидеть, что ровно то же самое выражают иначе, – и вот вам результат: одиночество. Как опытный продавец репродукций, я пытался доказать ему, что произведение можно тиражировать, что сила, содержащаяся в произведении, перейдет и в копию, – а он не верил. Вот от каких мелочей зависит история народов и судьбы мира.
Недавно на аукционе, устроенном в Лондоне, я имел удовольствие приобрести две работы Адольфа: нервный рисунок, близкий по манере исполнения к Эгону Шиле, и прекрасную акварель, тонкостью колорита напомнившую вещи бельгийца Пермеке. Пожалуй, работам фюрера недостает той решительности, что явлена в любимом им знаке – свастике. Его рисунки излишне академичны, но сила – подлинная сила! – в них чувствуется. Я с любовью разглядываю эти вещи, дорогие моему сердцу, вспоминаю наши беседы о прекрасном, провожу параллели меж этими работами и теми картинами, что сегодня признаны шедеврами мирового искусства. Должен признаться, на мой взгляд, они выдерживают сравнение: во всяком случае, их питает та же страсть. Я держу в руках эти хрупкие листы и спрашиваю себя: как мог один мастер не разглядеть другого? Что тому виной – вечное тщеславие артиста? Я говорил ему: Адольф, обратите внимание на этих мастеров, вам они кажутся шарлатанами, но поверьте беспристрастному судье – за ними будущее. Гитлер отмахивался, он знать не желал современного искусства; однако, сам того не замечая, работал в том же направлении.
Я вспоминаю Гитлера, набрасывающего проект флага: свесив чуб, склонив голову, он вычерчивал свастику – символ солнца. Я предложил сделать свастику красной: солнце должно сиять. «Нет, мой милый Ханфштангль, – мягко ответил Гитлер, – я вижу ее черной, это даст возможность поместить фигуру на красный фон. И я не знаю ничего, – добавил он, помолчав, – что работало бы сильнее, чем черная геометрическая форма на красном фоне». Черное солнце? Я был озадачен. Он взял красный карандаш и стремительно заштриховал пространство вокруг черной фигуры – признаюсь, я поразился: знак стал выпуклым и словно пришел в движение. «Видите, Ханфштангль, – сказал Адольф, – этот знак есть проект будущей жизни – бесконечного движения». Нужно ли специально оговаривать, что современные Адольфу опыты геометрической абстракции – буквально совпадали с его эскизом? В музеях Берлина и Амстердама, в галереях Мюнхена и Цюриха выставлялись вещи, схожие с эмблемой Адольфа как две капли воды, или, лучше сказать: как две капли крови. В те годы в Берлине проходили выставки так называемых супрематистов, то есть людей, объявивших себя высшими существами по отношению к прочим. Их эмблемой также стало черное солнце – черный квадрат, помещенный то на красном, то на белом фоне. Их картины ничем не отличались от нарукавных значков, которые носили члены нашей партии, – но, парадоксальным образом, фанатики из НСДАП слушали болвана Геббельса и уничтожали картины супрематистов! Есть ли этому разумное объяснение? Подозреваю, что Гитлер ничего не знал о супрематистах, а узнав, не оценил бы. Сегодня я думаю, что если бы – возможно это или нет, кто знает? – усилия всех новаторов в те далекие годы были едины, мир действительно стал бы иным. Проблема в том, что открытия совершаются одновременно, – а кто хочет делиться авторством? До одинаковых вещей слишком многие додумались в одночасье – и амбиции помешали признать соседа. Мы сидели в мюнхенском ресторане «Четыре сезона», обсуждая проект свастики – а далеко в России тот же знак внедряли коммунисты для украшения кавалерийских шлемов так называемых буденовцев. Пусть мои слова прозвучат кощунственно, но сегодня их извиняет время: разве нельзя было договориться?
Иногда мировая война видится мне как конфликт художников. Я сравниваю эстетические воззрения Гитлера и эстетические пристрастия Черчилля – и думаю о том, что драма века была сформулирована уже в их различии. Прилежный историк искусства может написать политическую биографию века, используя лишь свои профессиональные знания – надо только внимательно смотреть на картины. Не могу не отметить (и не стесняюсь своего злорадства), что на том же аукционе, где приобрел работы Гитлера, я имел возможность познакомиться с рисовальными опытами Черчилля, дряблыми стариковскими пейзажами, с мыльным цветом и вялой линией. Полагаю, любому несложно продолжить мою фразу и сказать, что художник Черчилль равен Черчиллю-политику. Вступили в конфликт две теории красоты: старая эстетика, которую воплощал Черчилль, не хотела уходить со сцены, боролась с эстетикой новой, а новую представлял Гитлер. Порядок, который воплощало искусство классицизма, пытался отстоять свои права перед лицом нового порядка, воплощенного в искусстве авангарда. Кому-то покажется, что старый порядок победил. Беда в том, что Гитлер представлял новую эстетику не слишком последовательно, ссорился с теми, кого можно было назвать ближайшими союзниками, – метания послужили причиной его политической и военной неудачи. Однако поражение политическое не отменяет другой его победы – победы художника. И это главное.
Говорят: Гитлер проиграл войну. Говорят: сегодня ясно, кто был прав, а кто не прав, – и горе побежденному. Но скажите, кто не проиграл в двадцатом веке? Муссолини, триумфатор, повешенный вниз головой? Ленин? Демиург, выброшенный соратниками по партии умирать – безъязыкий, беспомощный, никчемный? Черчилль? Победитель Германии, в бессилии стучащий палкой по дорожке усадьбы, – вот он только что узнал, что Иден потерял Индию, дал ей свободу. Черчилль дрался не за победу над Германией, но за могущество Британской империи, а это могущество как раз и было утрачено, – и вот он колотит палкой по земле, жалкий старик, дравшийся с врагом напрасно. Может, де Голль? Аристократ, который пришел к Черчиллю с пышной галльской фразой на устах: «Я здесь, чтобы спасти честь Франции», – не мог не знать, что утраченная честь восстановлению не подлежит. Послевоенное развитие событий подтвердило общее правило – генерал при жизни успел увидеть, как собранная его стараниями республика сыплется в прах. Может быть, Сталин? Тиран умирал парализованный, лежал на полу своей дачи, не в силах ни подать знак, ни пошевелить языком. В свой смертный час немой старик страшным оком озирал подчиненных – членов Политбюро, что как стервятники слетелись к его умирающему телу. Что как не поражение переживал этот властный восточный человек, глядя на преемников? Что будет со страной, удержанной им на краю пропасти и поднятой из праха? Смотрел на их перепуганные шкодливые физиономии и знал: предадут, проворонят, растащат, разворуют. И действительно – разворовали.
Так кто же, спрошу вас, кто не проиграл? Кому досталась победа?
Эстетика, которую представлял Черчилль, ушла в небытие – и будущее осталось за пионерами мысли, за авангардом. И разве сегодня победа новой эстетики не очевидна? Может быть тогда, в ресторане «Четыре сезона», Гитлер, рисуя свастику, изобразил проект бесконечного движения духа, которое мы называем историей?
3
Можно сказать так: черный квадрат изображал солнечное затмение (этот знак большевики трактовали как победу над солнцем), а свастика символизировала восход – возобновление вечного пути и оживление надежды. Собственно, к этому сводилась речь Гитлера – поселить надежду в сердцах сограждан. А оснований для надежды не было.
Гитлер говорил негромко. Он говорил спокойно и по существу. Описал послевоенный мир, его несостоятельность. Он не сказал ничего нового против того, что слушатели знали сами. Каждый понимал: это не настоящий мир. Как можно назвать миром – грабеж, как можно назвать договором – насилие? Никто толком не помнил, из-за чего началась война, но вот то, что мир получился отвратительный, – это видели все. Какие были причины для ссоры – уже никого не интересовало, а президент Вильсон, предложивший свои четырнадцать пунктов урегулирования Европы, тот вообще считал, что Сараево находится в Боснии, а Прага – в Польше. Интересовало всех другое: сколько денег возьмут с Германии, сохранят ли ей производство, что будет с Венгрией, заберут ли французы Рурскую область. Написанные на бумаге, эти слова мало что говорят современному читателю, тогда они значили буквально следующее: будет у нас завтра обед или нет? Не скажу о себе, я всегда был человеком обеспеченным, и мое состояние мало зависело от положения в Европе – но любой из сидящих в зале имел основания спросить себя: и что же мне дал этот мирный договор? Уверенность в завтрашнем дне, гарантию, что меня и моих детей не убьют? Как бы не так. Когда случится продолжение войны? В любой момент – завтра, сегодня. Первый акт трагедии окончен, дали занавес – но пьеса далеко еще не окончена. Полученные от нестабильного мира выгоды иссякнут, и начнется второй акт европейской бойни. И вот сидят люди в зале и знают, что существуют некие причины (а им говорят, что это объективные причины), по которым их в ближайшее время будут убивать. И нехорошо этим людям, странно им и страшно. Может, и не убьют, конечно, но начнется голод, экономический кризис, выгонят с работы. А почему, позвольте спросить, надо нас убивать или лишать работы? Какие такие исторические необходимости появились для того, чтобы сломать нашу судьбу? Кто сказал, что надо так сделать? И люди чувствовали себя участниками драмы, в которой вовсе и не собирались участвовать, – словно позвали их в театр, заперли двери, потушили свет и стали убивать.
Люди рады слушать любого, кто посулит помощь. Так больной бегает от врача к врачу, бессмысленно тычется в двери так называемых специалистов. Вот у этого – диплом! А тот – с бакенбардами и в очках, умный, наверно! За пять лет – с 1918-го по 1923-й – людям наговорили всякого. Их склоняли на свою сторону коммунисты, спартаковцы, монархисты, республиканцы, интервенты и капиталисты. Врали бойко. Во все времена политика есть инструмент выдавливания денег из населения; у населения, правда, почти ничего не осталось, но предлагали поделиться последним. Граждане поверженной Германии уже успели увидеть и Баварскую Советскую республику, и Веймарскую, и оккупационные власти, и парламентариев Лиги Наций, самых разных активистов от самых разных партий. И ждали: вот этот, может, и правду скажет! Те, что были до него, те, конечно, врали – но вот этого депутата давайте послушаем! А говорили депутаты одно и то же: платите! Положение такое, господа, что надо вам заплатить и за это, и за это, и еще вот специальный сбор средств – тоже извольте участвовать. На трибуны выходили новые и новые энтузиасты и вожаки, в рабочих куртках или в приталенных пиджаках – и каждый предлагал толпе откупиться от своей судьбы: отдать немного денег на очередную партию. Спустя полвека точно такие же энтузиасты стали продавать толпе акции и облигации будущих заводов, а в то время прощелыги продавали людям мирное будущее. Налоги, репарации, членские взносы, дотации, подписки – брали много. Жизнь лучше не становилась. Так и врач, который не может поставить диагноз, берет тем не менее деньги за визит. Платить было нечем – но все-таки платили. И нет-нет да приходила в голову толпы (ведь есть же и у толпы какая-то голова) простая мысль: вот у нас в стране много партий, партийные функционеры не работают, не сеют, не жнут, они только обещают нам нечто – а смотрите, все они одеты, сыты, живут в хороших условиях. И значит, их кормим мы. Нам себя-то нечем прокормить, а мы, оказывается, кормим несколько партий дармоедов и врунов. Зачем?
В то время, когда Гитлер взял слово, слушать ораторов уже устали. Но он сумел говорить так, что его слушали.
Оратор нужен затем, чтобы сказать то, что известно и без него, – но сказать так, чтобы люди стали доверять собственным ощущениям. Гитлер формулировал то, что чувствовал любой, он лишь называл вещи своими именами. Он сказал: не надо искать сложных объяснений для простых вещей. Вас обокрали, это вы сами знаете. Хотите, расскажу, кто и как воровал? Оглянитесь, сами увидите, кто разбогател. Не только Германия поражена в правах, поражены в правах многие европейцы. Посмотрите, что стало с Венгрией. Вспомните о резне, устроенной румынами в Трансильвании, – при полном попустительстве так называемых миротворцев. Они же миротворцы – вот договор в Версале подписали, чтобы людей больше не убивать. А почему тогда пустили румынских военных резать и грабить мирное население Трансильвании? Ну, почему? Чтобы венгров окончательно запугать? А беженцы? Беженцы, образовавшиеся от передвижения границ, они разве не жертвы мирного договора? Вы знакомы с цифрами? Они сопоставимы с потерями на фронтах. А что творится в Австрии? Разве то, что происходит в Европе, похоже на договор? Договор – это когда стороны договариваются, когда соглашением руководит здравый смысл. Не слушайте пустых фраз, которые будто бы все объясняют. Инфляция, государственный долг, репарации – вас обманывает торжественность терминов, вам кажется, что за этими словами стоят здравый смысл и закон. Нет, не так. Я покажу вам, что эти слова значат.
Инфляция – это когда банкиры печатают слишком много денег. Зачем они обесценивают деньги? Чтобы обесценить промышленность, дать возможность крупным капиталистам ее скупить за миллиарды, которые на деле являются копейками. Потом они введут новые деньги, и истраченный прежде миллиард станет нулем. Денег, которые заплатили за фабрику, больше нет. А фабрика есть – но уже не наша. Так именно произошло в нашей стране, вы сами это знаете. Миллиард старых марок стал равен одной рентной марке – это значит, у нас больше нет сбережений, ни у кого. Мы все стали пролетариями, не правда ли? Имущества у нас больше нет, будущее под вопросом. Но разве в мире ликвидировали класс рантье? Просто этими рантье мы уже никогда не будем – другие будут владеть нашими заводами.
Государственный долг – это выражение звучит так, словно в долгу оказались все граждане государства. Как будто мы все залезли в долги – и теперь виноваты. Вот вы, милейший господин, например, брали у кого-нибудь в долг? Нет? А вы? Тоже нет? Кажется, здесь в зале нет людей, которые кому-то что-то должны. Тогда откуда возник этот грозный государственный долг? Возникает долг оттого, что преступное или слабое правительство занимает деньги у крупного капитала или у соседних держав. И оказывается, что люди должны какому-то конкретному ростовщику, нечистоплотному субьекту – вроде того Ротшильда, который из собственного кармана расплатился за Суэцкий канал. И страна – домохозяйки, школьники, старики – должна возвращать долг. С процентами, заметьте, с процентами! И спросите себя, дорогие сограждане, куда уходят ваши платежи? Заем этот используют исключительно на взятки коррумпированным чиновникам, но чаще всего неподъемные для бюджета деньги нужны для ведения войны. В случае неудачи в должниках оказывается вся страна. И тогда политики – продажные, безответственные, коррумпированные подонки! – тогда они говорят: у нас государственный долг! Позвольте: так у кого долг? У государства – или у народа? И откуда этот долг взялся, если ни я, ни вы в долг не брали? И почему мы должны отдавать долги воров и взяточников? И если у народа такое государство, которое не представляет народ, то, может быть, оно не нужно вовсе?
Репарации – это слово тоже поддается объяснению. Репарациями называется ваше имущество, которое одни бесчестные политики решили отдать другим бесчестным политикам. Политики расплачиваются вашими средствами за свои ошибки. Вас убеждают, что если вы заплатите эти деньги, вас простят и не будут сильно наказывать. Но разве вы не понимаете, что именно отдавая репарации – вы и совершаете над собой самое злостное наказание? У страны забрали все, что могло кормить вас и ваших детей. У страны забрали промышленность, земли, деньги, а что оставили? Только могилы солдат. Солдаты думали, что гибнут за Родину, но Родина теперь считает, что солдаты виноваты. Солдаты думали, что защищают свое отечество, но сегодня их отечество публично признает свою вину, а значит, смерть солдат напрасна. Два миллиона солдат погибли зря. У населения забрали все – потому что народ, как считается сегодня, виноват перед миром. В чем же мы виноваты? Может быть, кто-то из сидящих в зале скажет, в чем его вина?
Не знаете? Но знаете ли вы хотя бы, кому платите эти репарации? Кому отдаете свой хлеб – знаете? Разве рядовые французы стали жить лучше? Разве господа Ллойд Джордж и Клемансо делятся с ними репарациями, которые выплачиваем мы? Или что-нибудь досталось беженцам? В европейской войне нет и не может быть победителей – война велась ради уничтожения славы и силы Европы. Скажите, кто победил? Победил Клемансо, а рабочие как получали гроши, так и получают. В чьих интересах велась война? Крупной интернациональной буржуазии, не так ли? Тех людей, что пресытились европейскими рынками и смотрят на Европу как на ступеньку в лестнице своей карьеры. Тех людей, что вывозят капиталы в Северную Америку и Аргентину. Тех, кто скупает земли в Палестине, разве вы сами про это не знаете? Бароны Гирш и Ротшильд – вам говорят что-нибудь эти имена?
Вы полагаете, эти мерзавцы пресытились? Один раз наелись, а больше не попросят? Уверяю вас, господа, аппетит приходит во время еды. Им нравится много есть, они уже привыкли. Новые богачи – посмотрите на них! Поглядите на их особняки, на их прислугу, на их автомобили. Почему они стали богатыми? Разве они что-нибудь производят? Разве они сделали что-либо, кроме того, что украли ваше имущество? Разве они получили свои богатства не ценой ваших жизней, жизней ваших детей? Для них приходят пароходы из Италии, корабли, груженные фруктами, их дети едят апельсины и финики. Разве их дети лучше ваших детей? Разве надо, чтобы именно их потомство жило – а ваше умерло? Разве эти Гирши и Ротшильды, ростовщики, которые наживаются на вашем горе, на позоре нашей Родины, – разве они должны править нами вечно?
Кто вам больше нравится: вор или лжец? Первые отбирают одежду и хлеб, а вторые учат, что без одежды и хлеба жить можно. Война закончилась позорным миром, но революция и лживые марксистские посулы еще позорнее. Интервенция английского и французского капиталов – зло, но худшее зло – гражданская война, которая на руку интервентам. Между двух зол – интервенцией и предательством Родины – мы не нашли иного выхода, как принять так называемую демократическую конституцию, куцую конституцию, сделанную для ростовщиков и капиталистов. Попробуйте воспользоваться своими правами! Мы получили бесхребетную и циничную власть, которая именуется демократией, но не думает об интересах народа ни единой минуты. Говорят, мы обрели права, но право только одно – голосовать за тех, кто крадет наше будущее. Может быть, пришло время нам самим подумать о себе?
Гитлер говорил спокойно, а если возвышал голос, то лишь задавая свои саркастические вопросы. То, что он сказал в тот день, можно было сформулировать короче: мир – хуже войны. Говорят, война есть продолжение политики другими средствами. Но мир – это продолжение войны средствами более циничными, нежели убийство. Смириться с таким миром невозможно – это не Гитлер придумал в тот вечер, он лишь выразил то, что понимали все. Однако выход существует, страна не погибла. Понять, что происходит, значит сделать первый шаг. Дело плохо, но не пропало окончательно: мы понемногу распрямимся и пойдем вперед.
В тот день он обозначил двадцать пять пунктов своей великой программы – и, клянусь, не было человека в зале, чье сердце не трепетало от гордости за Германию. За четыре столетия до него другой великий немец провозгласил девяносто пять тезисов – и перевернул Европу. Слушая в тот день Адольфа Гитлера, каждый из нас (я уверен!) сказал про себя: перед нами новый Лютер, он хочет возрождения угасшего духа, он пришел, он с нами. Сомневаюсь, что Гитлер читал Лютера, – в молодости он был увлечен совсем иным, а затем и времени на чтение не было. Однако достаточно помянуть пресловутый «еврейский вопрос», чтобы увидеть эту связь – волнующее родство духа, перед которым не властно само время. Вспомните знаменитый трактат «О евреях и их лжи» или «Боевую проповедь против турок» – иногда мне кажется, что «Меin Kampf» написана той же рукой. Ах, мне возразят! Вспомнят, что Меланхтон был евреем и что Рейхлин, его духовный вдохновитель, был не только евреем, но и каббаллистом, и что начинал Лютер с трактата «Христос – сын еврейки». Господа, не обольщайтесь! Да, Лютер начал с претензий иудаизму, а не народу, но довольно быстро понял, что если хочешь избавиться от сорняка, следует вырвать корень… Впрочем, я всю жизнь страдаю от своего гарвардского образования – у моих собеседников никогда не было потребности в излишних знаниях. Когда я пытаюсь связать явления в истории, они не слушают. «Обратите внимание!» – говорил я, бывало, Адольфу, указывая на явные совпадения концепций, но он лишь ласково трепал меня по плечу: «Опять ваши фокусы, милый Ханфштангль!» Нет, не только отношение к евреям роднило обоих мыслителей, но и желание решить вопрос сегодня и сейчас. Они оба не верили в искусственную систему христианских символов, созданную для управления рабами. Если можешь сотворить чудо – тогда давай делай, покажи нам его. Изволь, воскреси Лазаря, видишь, он умер. Воскреси – и от этого будет прямая польза. Но что толку обещать, что когда-нибудь несчастный воскреснет. И кто знает, что будет с ним, когда он воскреснет: скорее всего, он снова воскреснет рабом и как прежде будет стоять у обочины, провожая глазами лимузины богачей.
Отказ от репараций – ровно то же самое, что отказ от индульгенций.
В сущности, оба проповедника сказали одно и то же: вам предлагают откупиться от ада (читай: поражения, смерти, унижения) индульгенциями, то есть деньгами, заплаченными Церкви (читай: репарациями, заплаченными коалиции), но знайте – от судьбы откупиться нельзя. Вас обманули, а ваши деньги украли. Как дословно сказано в девяносто втором тезисе Лютера, «пусть теперь соберутся все проповедники индульгенций и скажут: «Мир, мир!» – но нет никакого мира». Разве не то же самое сказал собранию Адольф? Мира – нет! Версальский договор – не есть мирный договор! Это индульгенция, простая бумажка, и на ней написано, что у нас мир, вот и все. Но разве люди и сами не знали, что откупиться от истории – бессмысленная затея? Вы можете купить индульгенции или облигации – но ни то ни другое не поможет. История ненасытна, особенно потому, что ее воплощают люди с большим аппетитом. История всегда ест, но никогда не бывает сыта.
И Лютер, и Гитлер закончили свои тезисы одинаково. У Лютера это звучит так: «Вы скорее многими скорбями войдете в Царствие Небесное, нежели достигнете покоя благодаря обманчивому миру». Гитлер почти буквально повторил эти слова.
4
Я записываю сейчас эти фразы, припоминаю, как он их говорил, и думаю: нет, он не лицемерил. Он говорил о Родине и о Новом порядке, и люди оживали, слушая его. Не надо ловить меня на слове – да, я знаю о жертвах! Да, я написал «люди оживали», хотя слишком хорошо знаю про тех людей, что погибли. Я пишу эти страницы много лет спустя, и мне известно про лагеря смерти. Не надо, не надо передергивать мои слова! Я неповинен в жертвах Освенцима, мне неприятна самая мысль о газовых камерах! И неужели вы думаете, что за все прошедшее с тех пор время я не получил полной информации? История пишется победителями, а сорок миллионов погибших словно удостоверяют смертями подлинность обвинительных тезисов. Да, история назвала Гитлера палачом. Пусть так. Но скажите мне: разве ни до, ни после Второй мировой войны люди не гибли?
Кто ответит за те девять миллионов, что были уничтожены на полях Первой мировой? В них-то Гитлер, я полагаю, не повинен? Тогда кто? Ведь если мы определяем Гитлера как виновного в бойне сороковых годов, надо найти и виновного в бойне четырнадцатого. Ведь цифра-то немаленькая, не так ли? Добавьте сюда потери гражданских войн и революций – увидите, цифры сопоставимы с потерями во Второй мировой. А если из общей цифры вычесть двадцать миллионов убитых русских (кто там в России разберет, что было причиной их смерти), мы поймем, почему именно Первую войну европейцы считают страшной. Вот и получится, что по вине Гитлера погибло не больше людей, чем по вине уважаемых политиков, которых мы отчего-то не записали в людоеды. Они прекрасные респектабельные люди, им прикалывают ордена, и они пишут мемуары. Скажите мне: если по их вине погибли всего девять миллионов – они что, менее виновны? А те несчитанные жертвы, что перебиты колонизаторами в Алжире, Вьетнаме, Корее, Индокитае, Камбодже, Чили, Парагвае, Афганистане, Иране, Ираке, Индонезии, Анголе, Конго, Руанде, – их кто посчитает? Мы все ученики политики Дизраэли, это именно он, лорд Биконсфилд, и был инженером того мира, который породил Гитлера. Именно он, хитрый еврей, самый консервативный из тори, и привил нашим мозгам эту логику – логику исторической правоты. Про афганские и зулусские войны, которые вела Британская империя, кто вспоминает сегодня? Разве что в связи с русской интервенцией. Мне довелось дожить до советской интервенции в Афганистан, я проглядывал английские газеты с улыбкой. Ах, как коротка, как избирательна человеческая память! За сто лет до того как советские танки вошли в Кабул, правительство королевы Виктории дважды пересекало границы Афганистана – и я ни минуты не сомневаюсь: едва русские выйдут оттуда, как туда снова войдут британские войска. Ах, не рассказывайте мне про жертвы – лучше внимательно почитайте исторические труды. Вы поймете, что цивилизация никогда не бывает сыта.
Думаете, с сорок пятого года по конец века погибло меньше народу, чем за мировую войну? Полагаете, сорока миллионов убитых не наберется? Больше, уверяю вас, много больше – одна Африка даст убедительные показатели, держу пари, хватит одного лишь Черного континента. Посчитайте, сколько жизней унес развал Российской империи. Посмотрите на Восток, туда, где железная поступь Новейшего порядка повторяет шаги порядка, некогда именовавшегося Новым. И заметьте – здесь тоже Гитлер ни при чем, не правда ли? И если все так, разрешите спросить: справедливо ли, чтобы в историческом анализе столетия все зло сконцентрировалось в одном человеке? Выродок, аномалия, чудовище – вам, господа, проще так сказать, чем посмотреть в зеркало и увидеть в себе черты сходства с этим монстром. Я, англосакс Ханфштангель, заявляю: Адольф – ваш кузен, он наш родственник, он мне близок, и я не предам его память. Ах, вы не хотите меня слушать, вы показываете мне материалы Нюрнбергского процесса! Не разумнее ли спросить, почему данный человек поступал так и каковы были причины?
Впрочем, не следует обольщаться: едва ли найдется много желающих поддержать любопытство исследователя. Судьба моей рукописи тому пример. Я слишком хорошо знаю, что в своих воспоминаниях тронул запретную тему, заговорил о том, о чем не принято говорить. Нет, никаких пикантных подробностей – этому как раз все были бы рады; всего лишь скучная правда – а правда никому не нужна. Либеральное общество не хочет знать свое прошлое – мы отменили некрасивое прошлое, вместо него используем удобную легенду.
На военной базе в Штатах, куда я был доставлен по личному распоряжению Рузвельта в сорок четвертом, у меня было довольно времени, чтобы вспомнить все, чему я был свидетелем, и все записать. Меня удостоили звания военного советника, в то время победители использовали офицеров противника для построения новых бастионов в предполагаемой войне с коммунистами. Генерал Гален, чья сеть тайных агентов пригодилась Даллесу, тому отличный пример. Я почти не удивился, когда мне предложили взяться за перо и написать мемуар, ы – кто еще может рассказать то, что знаю я? Тем же самым занимался и генерал Франц Гальдер, спасая себя от петли, и сотни других офицеров вермахта. Отчего же не согласиться? Прекрасная библиотека была в моем распоряжении, предупредительные тюремщики доставляли газеты и документы, которые я запрашивал. Пусть Ханфштангль, этот странный англосакс, служивший германскому дьяволу, пусть он напишет свои записки! Наивные победители полагали, что я обладаю секретной информацией, которую они смогут вычитать в моем опусе. Мой персональный надзиратель по имени Ричардс, одетый в форму лейтенанта флота (но, полагаю, пребывавший в чине майора разведки), ежедневно просматривал мои записки – и морщился: как, опять про Леонардо? снова про античную демократию? еще раз о прозрениях Гегеля? Где же подробности о секретных хранилищах произведений искусства в Линце? Где сведения о личных счетах фюрера? Вы уверены, что вам больше нечего вспомнить, мистер Ханфштангль? Мы ждем от вас правдивой истории, мистер Ханфштангль, а вы нам рассказываете сказки о Лютере и Меланхтоне! Дайте-ка нам подробный анализ совместных преступлений нацистов и большевиков, плана раздела Польши! Терпение, милый лейтенант, улыбался я, терпение! Что сокровища Линца! Что швейцарские аккредитивы, аргентинские тайники, подводные клады! Все золото мира будет перед вами, все рубины и изумруды Голконды рассыплю я у ваших ног! И лейтенант (он же майор) терпеливо ждал обещанного, не понимая, что сокровища уже перед ним. Он ждал паролей, карт, ключей – я же предлагал ему тайны мира. Читайте внимательнее, господа! Ах, немногие умеют пользоваться моими подсказками – вот, например, Адольф умел. И то – не надолго хватило его умения.
Так прошло очень много лет. Я вел ежедневные записи, а тюремщики знакомились с ними и не находили главного. Где секретная переписка Сталина и Гитлера? Где протоколы встреч Молотова и Риббентропа? Где русский план по захвату Запада? Дважды в год мой надзиратель направлял своему начальству отчет, сопровождая его наиболее значимыми из моих откровений. И всякий раз он приходил ко мне взбешенным: начальство негодовало! Вы обманываете наше доверие, кричал Ричардс. Мистер Ханфштангль, почему вы не разоблачите связь красных комиссаров с коричневыми нацистами? Я рассказывал про знакомство Гудериана с Тухачевским, а он меня перебивал: не то!
– Вы меня запутали, – отвечал я. – Если искать связи советских с немцами, вот хороший пример. Тухачевский восторгался Гитлером.
– Это плохой пример! – свирепел надзиратель. – Неужели не ясно: пример плохой! Маршал Тухачевский был ложно обвинен в шпионаже в пользу Германии, и неразумно разрушать общее верное представление о тех страшных годах ради сомнительной детали. Наша задача показать идеологическое срастание коммунизма и фашизма, их роль была сходной в историческом процессе. Теперь наконец понимаете?
Тянулись годы, я привык к монотонной работе – и стал глубоким стариком. Работали на них все – и Гальдер, и Гелен… полагаю, что и Гесс в Тауэре тоже сочинял для победителей тексты. Рудольф очень помог в свое время с написанием «Mein Kampf», у него был хороший слог… Он сумел бы найти веские слова для борьбы с коммунизмом.
В то время уже и термин соответствующий придумали, весьма удобный в политической жизни, – появилось слово «красно-коричневые». Признаюсь, я не сразу понял, что имеется в виду; меня просветил мой надзиратель – оказывается, современной демократии противостоит союз потерпевших поражение красных и националистов, которые тяготеют к фашизму. Вот так и был получен искомый оттенок – красно-коричневый. В мире победила демократия, а красно-коричневые готовят реванш.
– Ах, вот что, – сказал я, – теперь ясно. Прежде была Антанта, «Антикоминтерновский пакт», Интернационал… это помню. «Стальной пакт», было и такое… Потом Атлантический союз, Варшавский блок. А сегодня ветераны коммунизма и нацизма, по-вашему, объединились? Красно-коричневые, да? Заговор против демократии?
– Есть очевидная тенденция, – заметил мой страж, – и корни такого союза следует искать в истории. Вспоминайте, вспоминайте! Мы будем благодарны за любую деталь. Мы не торопим, но имейте в виду, времени осталось мало.
Почему времени мало? Лично у меня времени было достаточно. Я продолжал писать, нервные люди в белых рубашках пили кофе и просматривали мои записи и не видели в них ничего любопытного. Меня не имело смысла содержать на военной базе – я даром ел их бюджетный хлеб.