На Большом Каретном Незнанский Фридрих
И, видимо считая разговор законченным, обнял жену, притянул ее к себе:
– Успокойся. И давай-ка кофейку попьем. Ну а вечером...
Однако до вечера ждать не пришлось. Алевтина позвонила сама в половине пятого и срывающимся от всхлипов голосом прошептала в трубку:
– Ира, ты... ты одна у меня осталась. Ты да дети. Ты... ты уже слышала, наверное?
– Да, знаю. Хотела тебе тут же позвонить, но... но боялась. Прости, ради бога.
– Господи, да о чем ты! – всхлипнула Алевтина. Шмыгнула носом, и в ее голосе появились просящие нотки: – Ирка... дорогая, ты... ты не могла бы помочь мне? А то эта смерть... гибель Юры... Я... я совсем выбита из седла, а Жека с Лешкой... Какие они помощники?
Она, видимо, все еще продолжала любить своего Юру, и теперь в ее голосе уже преобладали нотки отчаяния.
– Ира... ты да Саша... Я знаю, хоть он и обиделся на нас с Юркой, но сейчас...
– Да о чем ты говоришь, о какой обиде? – вспыхнула Ирина Генриховна. – В жизни порой и не такое бывает. А забывать старых друзей... Господи, да как ты только могла подумать о каких-то обидах?
В трубке послышался очередной всхлип.
– Спасибо вам. Спасибо.
– Ладно, на том свете угольками рассчитаемся. Говори, что надо. Может, помощь Турецкого? Что-нибудь со стороны прокуратуры? Сейчас ведь следствие должно начаться.
– Не, – потускневшим голосом откликнулась Алевтина. – Твоя нужна помощь. Ведь Юру хоронить надо будет, а родители этой проститутки...
В телефонной трубке зависло длительное молчание.
– Прости меня, Ира. Прости, ради бога. Может, я и неправа в чем-то, но... Они ведь Юру хоронить не будут, они ведь его проклятию предадут. А кроме меня да Женьки с Лешкой, у него ведь больше никого нет. И если не похороним мы...
В трубке послышался очередной всхлип, и она снова надолго замолчала, зажимая свои чувства и стараясь, видимо, не разрыдаться в трубку.
Мысль о том, что фотокора Толчева могут похоронить и его коллеги по работе, она, видимо, считала просто кощунственной. Да и как иначе? Жил человек, имел прекрасную семью, детей, а случилась с ним беда – и даже похоронить некому.
Не думала она сейчас и о предательстве с его стороны, будто вычеркнула этот страшный для нее момент из своей жизни.
Думая об этом, Ирина Генриховна вдруг почувствовала, как у нее на глазах наворачиваются слезы, а грудь заполняет щемящее чувство благодарности к этой несчастной женщине. Сначала один удар, который превратил некогда жизнелюбивую, веселую Альку в сломленную, потускневшую старуху, которая забыла, что такое маникюр и укладка волос, а за жизнь держится только ради Жеки с Лешкой. Одной – семнадцать, а Лешке – пятнадцать. А теперь еще и второй удар, уже непоправимый. И она... она находит в себе силы, чтобы не только похоронить по-человечески предавшего ее и ее детей мужика, но, видимо, и простить его. Смогла бы она, Ирина Турецкая, поступить так по отношению к Турецкому? Она... она не знала. Впрочем, и он сам никогда бы не бросил ради молоденьких стройных ножек свою семью, хотя и был далеко не промах, из-за чего в доме порой случались довольно серьезные скандалы. Бывало даже, что она убегала от него к своей тетке в Ригу, но чтобы Турецкий мог позволить себе подобное...
М-да, все познается в сравнении. Но лучше, конечно, когда есть сравнивать с кем-то, а не примеривать все на себе. Кощунственно звучит? Возможно. Но она не могла сейчас думать иначе.
– Алька, дорогая, говори, что надо, – наконец-то разрядила она тягостное для обоих молчание.
К этому моменту Алевтина уже смогла справиться со своим состоянием и тусклым голосом произнесла:
– Помочь с похоронами. Если... если, конечно, тебе это не обременительно.
– Господи, да о чем ты говоришь! Конечно, поможем. И я, и Турецкий...
– Если, конечно, вам это не обременительно, – повторила Алевтина. И, судя по ее голосу, этот телефонный звонок дался ей с большим трудом.
– Прекрати! И говори, когда, где и что.
– Пока что ничего не знаю, но... Я тебе буду звонить, если можно, конечно.
– Господи, ну что ты за человек такой! – взвилась Ирина Генриховна. – Ей одно говоришь, а она другое тебе долдонит. И запомни: не можно, а нужно!
– Спасибо тебе, Ира.
Ирина Генриховна обреченно вздохнула. Спасибо... Не зная, что сказать на это, она спросила негромко:
– Может, помощь Турецкого будет нужна?
Я имею в виду со стороны прокуратуры.
– Н-не знаю, – замялась Алевтина. – Пока что ничего не знаю. – И опять: – Спасибо тебе... вам обоим спасибо.
Положив телефонную трубку на рычажки, Ирина Генриховна какое-то время сидела на пуфике, зажав голову руками и тупо уставясь остановившимся взглядом в пол. Была прекрасная семья, жил хороший человек, и вдруг, в одночасье... Если бы не брошенная им жена, то даже похоронить по-человечески некому. Как говорится, судьба играет человеком, а человек играет на трубе. А если еще проще, то не знаешь, где потеряешь, а где найдешь. Вот и ее Турецкий, козел-осеменитель... Впрочем, чего старое ворошить? Все это в далеком прошлом, а сейчас, особенно после того, как несколько лет назад она буквально вытащила его из лап смерти, когда он лежал после ранения в госпитале, на него бы порой, как на мужа, только Богу молиться, да гордыня не позволяла.
«Впрочем, чего это я, – встряхнулась Ирина Генриховна. – Не хватало еще Турецкого поставить на место Юрки Толчева! Вот дура-то!»
Помассировав виски и рывком поднявшись с пуфика, она прошла на кухню, достала из холодильника бутылку минеральной воды, наполнила бокал. Искрящиеся холодные пузырьки ударили в нос, и она почувствовала облегчение. По крайней мере, в голову уже не лезли дурные мысли. Подумала было, что сейчас бы самое время рюмку коньячку выпить, и уже с этой мыслью направилась в дальнюю комнату, с окном во двор, которую Турецкий обустроил под свой рабочий кабинет.
– Ты занят?
Он оторвался от экрана компьютера, на котором высвечивался какой-то зигзагообразный график, и вместе с вращающимся креслом развернулся лицом к жене:
– Для тебя – ни-ко-гда!
– От вас ли я это слышу, Александр Борисович? – с язвинкой в голосе произнесла Ирина Генриховна, усаживаясь в глубокое кожаное кресло напротив.
– Прости, это были ошибки молодости, – шутливо покаялся он, прижимая руку к сердцу. – Той самой молодости, когда на первом месте работа, а потом уже... – И он, как на плахе, склонил голову. – Прости.
– Не ерничай! – урезонила его Ирина Генриховна и негромко добавила: – Аля звонила. Толчева.
– Даже так?! – удивился Турецкий.
– Да, даже так! – неизвестно отчего начиная злиться на мужа, кивнула Ирина Генриховна.
Видимо сообразив, что сейчас не совсем подходящее время для словесной пикировки и жена в сердцах может наговорить ему много лишнего, Турецкий откашлялся, произнес негромко:
– И чего она?
– Ты хочешь спросить, зачем звонила и чего она от нас с тобой хочет?
– Ну-у, в общем-то, да.
– Не волнуйся, лично от тебя она ничего не хочет. Просто просила помочь с похоронами.
– С похоронами Толчева?! – искренне удивился Турецкий. Ирина Генриховна скептически посмотрела на мужа. М-да, все-таки женское начало и мужское – это две совершенно различные цивилизации, и то, что вполне естественно воспринимает женщина, тем более мать, никогда не понять мужику.
– Ты удивительно догадлив, – кивком подтвердила Ирина Генриховна. – Именно Толчева.
Молча проглотив язвинку жены, Турецкий уже более спокойно спросил:
– И что ты?
– Сказала, что она может полностью рассчитывать на нас с тобой. – Замолчала, всматриваясь в глаза мужа, и чуть тише добавила: – Или у тебя иное мнение?
– Ирка!
– Все, молчу, – в знак примирения подняла руки Ирина Генриховна и уже совершенно иными глазами покосилась на мужа. – Послушай, Саша, может, ты по своим каналам все-таки узнаешь, что произошло на Каретном? Может...
– Не дави. Я уж и сам думал об этом. Завтра буду звонить на Петровку.
Поквартирный опрос, проведенный оперативниками территориального Управления внутренних дел, не смог выявить ничего нового и только подтвердил версию, высказанную следователем прокуратуры. Убийство на почве ревности, возможно в состоянии аффекта, и... и самоубийство отчаявшегося человека. О чем и было доложено на совещании, которое проводил Яковлев.
Выслушав соображения начальника убойного отдела, молчавший до этого Яковлев побарабанил костяшками пальцев по столу и хмуро покосился на полковника:
– Сам-то в это веришь?
– Вполне.
– Почему?
– Да потому, товарищ генерал, что не только показания соседей по дому, но и тех друзей, а также сослуживцев Толчева, которых мы успели опросить, говорят за это. Мужик по-настоящему втюрился в эту сикуху...
– Полковник!
– Простите, товарищ генерал, вырвалось. Так вот, по рассказам опрошенных, Толчев без ума был от своей молоденькой жены, таскался с ней как с писаной торбой, ну а она... Поначалу, конечно, все было как в добропорядочных семьях, а когда его женушка оперилась малость и почувствовала свою власть над мужем... Короче говоря, дряхлеющий муженек и молоденькая, вертлявая женушка, требующая любовных утех и развлечений.
Хихикнул кто-то из оперов, что присутствовали на этом совещании. Обычно резкий в выражениях начальник убойного отдела старался подбирать такие слова, которые не могли бы ущемить «чести и достоинства» убитой женщины.
– Соседи, друзья, сослуживцы... – пробурчал Яковлев, которому по-настоящему было жаль Толчева. Порядочного человека и честного фотокора, который, в отличие от многих своих коллег, старался не изменять своим убеждениям. То есть не продаваться заказчику, как шлюха на Тверской. – Ну а что-нибудь более конкретное есть, что могло бы подтвердить эти суждения?
Бойцов утвердительно кивнул:
– К этому и веду, товарищ генерал. Отпечатки пальцев, снятые с пистолета, принадлежат Толчеву. И с этим фактом уже невозможно не считаться.
– М-да. – Нахмурившийся Яковлев побарабанил костяшками пальцев по столу, поднял на Бойцова глаза: – А ружье?.. Ружье, из которого стреляли в жену Толчева?
Бойцов понял его вопрос.
– На ложе пальчики стерты, судя по всему, во время драки, однако есть и посторонние. Думаю, что эти отпечатки пальцев оставлены любовником Марии Толчевой, когда он сцепился с ее мужем и пытался вырвать ружье. Короче, будем проверять, товарищ генерал.
– Побыстрей бы, – пробурчал Яковлев и кивком поднял с места Майкова, который весь этот день проработал в спарке со следователем прокуратуры. – Что прокуратура, капитан?
– Версий несколько, но рабочая одна – убийство на почве ревности и самоубийство.
– Что с пятнами крови на полу мастерской?
– Пока что можно сказать одно точно: это не Толчев. Судя по всему, Толчев разбил морду и любовнику своей жены.
В глазах Яковлева сверкнули искорки злости. Он не первый год работал в милиции, хорошо знал, что такое сыск и следствие, и поэтому ему не надо было разъяснять, с чего бы это вдруг молодой, но ушлый следователь прокуратуры выдвигает версию самоубийства Толчева как рабочую, то есть ту, на которую нужно делать основной акцент. Как говаривал когда-то незабвенный Лаврентий Павлович Берия, нет человека – нет проблем. Вокруг гибели известного на всю страну фотокора будет много шума, много слухов и пересудов, а при таком раскладе можно будет и уголовное дело закрывать, практически не открывая.
– Ну а сам-то ты что думаешь по этому поводу? – требовательно произнес Яковлев.
Было видно, как на шее Майкова дрогнула какая-то жилка, покраснели кончики ушей. Он прекрасно понимал, что начальник МУРа не очень-то доволен версией, которую выдвинула как основную прокуратура, и в то же время полностью склонялся к ней. Надо было на что-то решаться, и он произнес, откашлявшись:
– Считаю, что наиболее логично картину трагедии можно было бы выстроить следующим образом. Судя по всему, Толчев уже давно подозревал об измене жены и на этот раз вернулся с охоты раньше обычного. Каким-то образом догадался, что в доме находится ее любовник, и, перед тем как открыть дверь, расчехлил ружье. Бросил свой рюкзак у порога и...
– Короче можешь?
– Слушаюсь, товарищ генерал, – кивнул Майков, и его уши покраснели еще больше. – Предполагаю, что ворвавшийся в спальню Толчев застал свою жену с любовником в постели и, уже ничего не соображая, выстрелил в жену из двух стволов сразу. В этот же момент чудом оставшийся в живых любовник соскочил с кровати и, воспользовавшись тем, что ружье оказалось разряженным, бросился на Толчева. Между ними завязалась драка, которая переместилась позже в большую комнату, ближе к входной двери. Думаю, что во время драки любовник Марии Толчевой схватился за ружье, пытаясь вырвать его из рук Толчева, а когда у него это не получилось, он в панике выскочил в дверь.
Он замолчал было, однако Яковлев требовательно произнес:
– Ну и?..
Майков пожал плечами:
– Сложно, конечно, судить о том, что творилось в душе Толчева, но, судя по всему, он, осознав, что натворил...
– Короче говоря, самоубийство?
– Да.
– Что ж, и на том спасибо, – буркнул Яковлев, новым кивком усадил капитана на место и, уже обращаясь к Бойцову, произнес: – И все-таки меня интересует тот, третий, который находился в это время в мастерской Толчева и «пальчики» которого остались на стволе двустволки. Причастен он к этому убийству или не причастен, не имеет значения. Он, и только он, – важнейший свидетель, и его необходимо во что бы то ни стало найти. Задача, надеюсь, понятна, полковник?
– Более чем.
– Тогда на этом и закончим. О всех продвижениях по розыску докладывать ежедневно.
Когда кабинет Яковлева опустел, он откинулся на спинку кресла, кончиками пальцев помассировал глаза. К вечеру наваливалась дневная усталость, порой начинали болеть глаза, и этот легкий массаж, который надо было бы делать по нескольку раз в день, стал для него чуть ли не палочкой-выручалочкой, которая позволяла держать себя в нужном тонусе. Вот и сейчас... Ему надо было осмыслить, понять, в конце концов, что же такое произошло на Большом Каретном, а он не мог сосредоточиться на этом. Зная фотокора Толчева и выпив с ним не одну бутылку водки, когда тот работал над фоторепортажем о нелегких буднях столичной милиции, он даже в самом страшном сне не мог представить себе, что этот уверенный в себе мужик и профи, каких мало, мог из-за ревности засадить в молоденькую женушку два заряда из двустволки двенадцатого калибра, а потом...
Но что же тогда еще?
Заказное убийство фотокора на почве профессиональной деятельности?
Возможно, но...
Нынешний киллер не стал бы подобный огород городить. Изучив характер, повадки и привычки, а также хобби Юрия Толчева, большого любителя весенней охоты, он бы просто отследил его на том же озере и завалил из охотничьего ружья, разрядив пару стволов одновременно.
Несчастный случай на охоте, какие случаются едва ли не каждую весну. И поди-ка разберись, кто из охотников сделал этот «случайный» выстрел.
Сопоставляя происшедшее на Большом Каретном с реалиями криминального мира, он вдруг подумал, что, может быть, и прав ухватистый следователь прокуратуры, выдвинув озвученную версию как рабочую. Ведь тот же Толчев – живой человек, со своими прибамбасами, которые, возможно, он тщательно скрывал от друзей и своих коллег по работе, тем более довольно импульсивный, и... Впрочем, дальше этого проклятого «и» даже думать не хотелось, а в голове вдруг навязчивым повтором зазвучали строчки Высоцкого: «Где меня сегодня нет? На Большом Каретном...»
Глава третья
Мария Толчева, в девичестве Дзюба, оказалась далеко не безродной, как могло показаться на первый взгляд. В чем следователь межрайонной прокуратуры Виктор Самедов смог убедиться буквально на следующее утро, едва переступив порог своего кабинета. Словно дожидаясь этого момента, на его рабочем столе брякнул телефон, и он был вызван к своему шефу. Самедов не мог не догадываться, с чего бы это вдруг довольно вальяжный Мыров затребовал его в этот ранний час, и чутье не подвело Самедова.
В кресле, у журнального столика, сидел крупный шатен лет пятидесяти, и по тому, какими глазами он посмотрел на появившегося в дверях следователя, Самедов догадался, что это и есть отец Марии Толчевой, который днем раньше был извещен о гибели дочери. Да и тот легкий южнорусский загар, который покрывал его лицо, говорил о том, что этот человек, в отличие от загнанных москвичей, цвет лица которых напоминал раннюю бледную поганку, смог уже и солнышком апрельским насладиться, и на том же весеннем перелете уток покайфовать.
– Знакомьтесь, – представил своего раннего гостя Мыров. – Павел Богданович Дзюба. Отец Марии Толчевой.
На крупных скулах Дзюбы качнулись вздувшиеся желваки.
– Прошу вас, Сергей Николаевич, не упоминайте при мне эту фамилию. – На его горле дрогнул кадык, и он добавил угрюмо: – Мы... мы постараемся вообще вычеркнуть эту фамилию из нашей памяти.
– Да, конечно. Конечно! – засуетился Мыров. – Такая беда и... Я понимаю вас. Понимаю.
Самедов уловил над журнальным столиком терпкий коньячный запах и невольно подумал, что его шеф и несчастный отец убитой уже помянули Толчеву. Впрочем, не исключалось и то, что этому крупному и, как показалось Самедову, волевому мужику стало вдруг плохо, и Мыров, не признававший никаких лекарств, достал из сейфа бутылку коньяка, и уже одно это говорило о многом.
Самедов более внимательно присмотрелся к отцу убитой, мысленно гадая, что лично для него, Виктора Самедова, может значить этот вызов к шефу. Вариантов было несколько, однако он предпочел произнести дежурную фразу:
– Примите мои самые искренние соболезнования. И поверьте, все, что касается следствия...
Самедов замолчал и, словно ожидая поддержки со стороны своего шефа, покосился в его сторону. Однако тот даже внимания не обратил на «крик души» молодого следователя. И, казалось, даже был раздосадован его излишней ретивостью. И вновь он не ошибся в своих ощущениях. Мыров негромко откашлялся, будто у него в горле запершило, и так же негромко, но с повелительными нотками в голосе произнес:
– Теперь что касается следствия. Эта драма на Большом Каретном... я имею в виду убийство и самоубийство Толчева... Короче говоря, отец Марии человек публичный и довольно-таки известный, причем не только в самом Ставрополе, но и в крае, и поэтому его семья не желает, чтобы по Ставрополью поползли грязные сплетни и слухи относительно Марии и ее личной жизни в Москве.
Мыров замолчал и уперся тяжелым, угрюмым взглядом в лицо следователя.
– Надеюсь, ты понимаешь, о чем я говорю? Необходимо отсечь всю излишнюю информацию от этих писарчуков из бульварной прессы и... и вообще.
Самедов все прекрасно понимал и поэтому не мог однозначно согласиться со своим шефом. Покосился на сидевшего в кресле отца убитой, который в этот момент был похож на каменное изваяние, перевел взгляд на Мырова:
– Сергей Николаевич, я-то понимаю, не дурак. И могу вас уверить, что с моей стороны никакой утечки информации в прессу не будет, но ведь кроме прокуратуры...
– Ты хочешь сказать, МУР?
– Да.
Лицо Мырова помрачнело.
– Вот поэтому я и вызвал тебя к себе. Павел Богданович и руководство прокуратуры...
В этот момент в кресле наконец-то ожило каменное изваяние и кабинет Мырова наполнился глубоким грудным басом:
– Вы позволите, я поговорю с молодым человеком? – Он обращался явно к Мырову, а под «молодым человеком» подразумевал тридцатилетнего Самедова.
– Да, конечно. О чем вопрос!
Отец убитой перевел тяжелый взгляд на следователя и все тем же грудным басом произнес:
– Вы позволите, если я буду вас называть просто Виктор?
– Естественно.
– Так вот, Виктор. Я лично и моя семья, мы бы не хотели, чтобы кто-то злословил и чесал праздные языки по поводу нашей семейной трагедии. – Он слегка повысил голос, и казалось, что его красивый грудной бас уже заполнил весь кабинет. – Если начнется длительное и занудное следствие, то это все будет довольно трудно утаить от нашей ставропольской прессы, которая уже навострила уши относительно случившегося. И поэтому...
Он замолчал и вопросительно покосился на Мырова.
Самедов заметил, как тот согласно кивнул, и снова кабинет наполнился грудным басом:
– Так вот, Виктор, у меня к тебе личная просьба. Необходимо как можно быстрее закруглить, то есть закрыть, это дело и поставить на нем точку. Без копания в грязном белье и в личной жизни моей дочери.
В кабинете Мырова зависла мхатовская пауза, которую нарушил все тот же бас:
– Надеюсь, вы понимаете меня, Виктор?
– Я-то понимаю, но... – И Самедов повернулся лицом к Мырову, как бы испрашивая его совета.
– А ты пораскинь мозгами, – посоветовал ему Мыров. – И через час жду тебя у себя.
– Слушаюсь.
Самедов шагнул к двери, но тут же остановился, и его взгляд скользнул по сидящему в кресле сильному и, видимо, очень волевому человеку, который, похоже, искренне переживал свое горе, не позволяя ему выплескиваться наружу.
– Еще раз... примите мои искренние соболезнования и... и самое искреннее сочувствие.
В ответ – молчаливый кивок и наполненные болью глаза убитого горем человека.
Задача, поставленная Мыровым и отцом погибшей – без копания в грязном белье и личной жизни Марии Толчевой поставить точку в уголовном деле, – была не такой уж простой, как могло показаться дилетанту, и Самедов мудро решил сначала выслушать конкретные указания своего шефа и только после этого... Как говорится, утро вечера мудренее. Оттого и «мозгами раскидывать» не стал, как посоветовал ему Мыров.
Утро вечера мудренее.
На столе брякнул телефон, и в трубке послышался жесткий, как окрик вологодского конвоя, голос секретарши:
– Ждет!
По привычке одернув пиджак и застегнувшись на все пуговицы – Мыров не любил расхлябанности в своих подчиненных, – Самедов прошел в «предбанник», в котором хозяйничала властная, как генеральный прокурор России, Вера Степановна, и, прежде чем переступить порог кабинета своего шефа, спросил негромко:
– Ушел? Я имею в виду гостя.
Вера Степановна, она же Верочка, только плечиками повела на это, и ругнувшийся про себя Самедов открыл дверь. Вздохнул облегченно. Ему менее всего хотелось бы вновь встречаться с этим жестким человеком, однако отца Марии Толчевой в кабинете уже не было, и только над журнальным столиком все еще витал терпкий запах дорогого коньяка. Сам же Мыров разговаривал с кем-то по телефону, и, пока он не опустил трубку на рычажки, Самедов стоял у двери, плотно прикрыв ее за собой.
– Чего стоишь как бедный родственник?
Садись, – кивнул Мыров на свободный стул и тут же произнес властно: – Надеюсь, тебе все понятно?
Однако непонятно было, то ли он спрашивает, то ли в подобной форме приказ отдает.
Самедов хотел было согласно кивнуть, мол, «слушаюсь и подчиняюсь, ваше превосходительство», однако вместо этого непроизвольно пожал плечами и учтиво произнес:
– Сергей Николаевич, мне бы... мне бы хотелось более точных указаний... с вашей стороны. Дело-то уж больно грязное, да и шуму в прессе уже хватает...
Он замолчал и, как девица во время сватания, поднял от стола глаза. И пожалел о сказанном. Глаза Мырова потемнели, и тот уже не мигая смотрел на следователя, который, видимо, не желал двигаться по службе, чтобы уже в ближайшем обозримом будущем стать следователем по особо важным делам.
– Какие еще, на хер, указания?! – то ли прошипел, то ли рявкнул во весь голос Мыров. – Дзюба прилетел в Москву, чтобы забрать тело дочери! И уже сегодня здесь будет машина, высланная им же из Ставрополя. С цинковым гробом! И поэтому... Слушай меня внимательно. Ты должен подготовить все документы для передачи трупа отцу погибшей.
Он замолчал и уже чуть спокойнее добавил:
– Считай, что это и есть мои указания.
В просторном, светлом кабинете, который буквально купался в лучах уже теплого апрельского солнца, зависла напряженная тишина. В общем-то, все было ясно и понятно, без лишних слов можно было бы вставать да уходить, однако Самедов не мог не сказать:
– Сергей Николаевич, я... я, конечно, все понимаю. И про чувства родителей, которые хотели бы как можно скорее похоронить свою дочь на своем кладбище, и про машину с гробом, которая скоро будет в Москве, и про страхи отца Марии за честь своей семьи, если вдруг московские и ставропольские писаки начнут копаться в личной жизни жены фотокорреспондента, но...
Он хотел было сказать, «но вы и меня поймите», однако вместо этого глухо произнес:
– Но ведь тот же Дзюба должен понимать, что не все так уж и просто в этом деле. К тому же еще нет официального заключения судебно-медицинской экспертизы относительно смерти Толчевой. И будет оно не раньше чем через два-три дня.
И передавать сейчас труп...
Теперь уже у Мырова не только глаза потемнели, но и по лицу пошли багрово-темные пятна. Какое-то время он молча, как голодный удав на кролика, смотрел на Самедова и вдруг с силой ударил кулаком по столу.
– Ты... ты что, действительно не понимаешь, о чем я говорю? Или целку дурковатую из себя корчишь? Я и без тебя, умника, законы знаю, но здесь...
Он замолчал, едва не задохнувшись от гнева, расслабил туго затянутый узел галстука, расстегнул пуговичку под выглаженным воротничком. Какое-то время молчал, катал пo cтoлу остро заточенный карандаш, и вдруг как-то исподлобья покосился на сидевшего перед ним следователя:
– Насколько я догадываюсь, ты еще не пробил родителей погибшей?
Самедов отрицательно качнул головой.
– А зря, – с чувством неподдельной усталости в голосе отозвался Мыров. – И сделать это надо было в первую очередь.
Остро заточенный карандаш наконец-то замер в его пальцах, и он бросил его на стол.
– Насколько я понимаю, мать Марии на данный момент просто домохозяйка, а вот ее отец... Павел Богданович Дзюба...
Рука Мырова опять потянулась к несчастному карандашу, и он уже по второму кругу закрутился промеж его пальцев. Старые сотрудники прокуратуры хорошо знали, что Мырова в этот момент что-то грызет и он находится далеко не в самом лучшем расположении духа.
– Так вот, Павел Богданович Дзюба в прошлом крупный ставропольский партийный чиновник с серьезными связями в Москве, а ныне – влиятельное лицо из ближайшего окружения губернатора края. Со всеми вытекающими отсюда связями не только в российском правительстве, но и в Кремле, а также вытекающими для нас с тобой последствиями.
Он замолчал и хмуро покосился на Самедова:
– Теперь врубаешься, надеюсь, о чем и о ком я тебе талдычу?
И снова замерший было карандаш замелькал в его пальцах.
– Так вот. Когда Дзюба узнал о случившемся, а узнал он это из сообщения по телевизору, он тут же созвонился с заместителем генерального по Южному округу, насколько я догадываюсь, попросил его «надавить на Москву», чтобы это дело замяли как можно быстрей, дабы ненужная для него лично информация о дочери, в данном случае компрометирующая, не расползлась по страницам оппозиционной прессы. Чувствуется, что врагов у него хватает не только на Ставрополье, а он, как крупный и влиятельный чиновник из ближайшего окружения губернатора края, не желает останавливаться на том, что уже имеет.
Карандаш замер в руках Мырова, и он глухо произнес:
– Так что все, что я тебе сказал, – это не моя личная прихоть, а можешь считать «указанием сверху».
Он замолчал, и на его лице застыла вымученная ухмылка. Мол, не только мы людей дрючим, но и нас есть кому отдрючить, с наждачком да с песочком по живой коже.
Самедов все понимал, и ему не надо было объяснять, кто конкретно «может отдрючить» руководство межрайонной прокуратуры. Согласно кивнул черной как смоль головой и, уже поднимаясь со стула, произнес негромко:
– Разрешите идти?
– Работай!
Однако, перед тем как открыть дверь, повернулся лицом к Мырову:
– Все бумаги по Толчевой я подготовлю, но... но как быть с МУРом? Насколько я догадываюсь, это дело под личным контролем Яковлева.
– Даже так? – неприятно удивился Мыров. – Ладно, не бери это в голову. С генералом я поговорю сам.
Замолчал было и хмуро добавил:
– А меня не послушается, так есть кому и на него надавить. В Москве, слава богу, еще не перевелись добрые люди, на которых особо принципиальные да совестливые действуют как красная тряпка на быка.
Труп Марии Толчевой, в девичестве – Дзюбы, был отправлен в Ставрополь вечером этого же дня. Приведенный в надлежащее состояние, в цинковом гробу, который сопровождала внушительная команда, присланная из Ставрополя.
Глава четвертая
Алевтина Викторовна, так и оставшаяся Толчевой после развода с мужем, знала, что у ее Юры много друзей и знакомых, но, когда в «прощальный» зал больничного морга втиснулось не менее сотни мужчин и женщин с цветами в руках, она, пожалуй, впервые за все годы осознала, кем по-настоящему был и остался в сердцах этих людей фотокор Толчев. И тут же со страхом подумала о том, где бы она разместила их всех в небольшой трехкомнатной квартире, чтобы выпить рюмку-другую за упокой души. И с благодарностью подумала о главном редакторе журнала, который не только выделил деньги на похороны и поминальный стол, но и снял зал в довольно приличном ресторане, где могли бы спокойно посидеть и вспомнить Толчева все желающие.
Знакомые и незнакомые люди подходили к ней и к ее детям, говорили какие-то утешающие слова, кто-то предлагал ей свою помощь, а она с сосущей тоской в сердце, доселе ей незнакомой, думала о том, насколько все-таки несправедлива церковь, когда ей отказали в отпевании. Самоубийц, мол, православная церковь не отпевает. А ведь ее Юра был глубоко верующим человеком и даже серебряную, в храме Христа Спасителя освященную цепочку сделал столь короткой, чтобы никогда не снимать с себя простой латунный крестик, который незадолго до своей кончины надела на него мать, осенив при этом крестным знамением.
И она не могла смириться с этим отказом, хотя и понимала, что церковный закон един для всех.
Правда, обнадеживало другое. Тот же батюшка в церкви сказал ей, что, если она представит справку о том, что на момент самоубийства ее мужа, что является в православии едва ли не главным грехом, он пребывал в состоянии невменяемости, то есть не мог осмысленно руководить своими поступками и контролировать их, она может отпеть его уже после похорон.
И перед ней вдруг, словно на голограмме, всплыли внимательно-пытливые глаза немолодого уже священника и его слова:
– Вы уверены, что он достоин отпевания в церкви?
И она в который уж раз прошептала беззвучно:
– Да.
От воспоминаний очнулась, когда закончилась торжественная часть гражданской панихиды и ей с детьми предложили проститься с отцом и мужем.
В эти минуты она снова считала его своим мужем. Впрочем, так оно, наверное, и было. В свое время они не только расписались в ЗАГСе, но и, что было, пожалуй, самым главным для них обоих, венчались в церкви, венчались перед Богом, и этого с них пока что еще никто не снимал.
Пропустив сына и рыдающую дочь впереди себя, она склонилась над заострившимся лицом Толчева, который был и похож и непохож на себя, тронула кончиками пальцев прикрытую бинтом, аккуратно заделанную рану на правом виске, невнятно прошептала какие-то слова, поцеловала холодный лоб.
В отличие от рыдающей дочери и сына, который тоже не стеснялся своих слез, ее глаза были совершенно сухими, и только плотно сжатые скулы да сухой, почти лихорадочный блеск глаз выдавали ее состояние.
– Послушай, Алька, ты бы поплакала малость, – посоветовала ей Ирина Генриховна, которая с самого утра неотлучно находилась при Толчевой, взвалив на себя все хлопоты с похоронами. – Уверяю тебя, легче будет.
Алевтина только головой качнула в ответ, а чуть погодя шевельнула губами:
– И рада бы, но... Не могу, сил нет. Будто застыло что-то внутри.
Ирина Генриховна кивнула понимающе. Когда ее Турецкого, на грани жизни и смерти, с пулевым ранением положили на операционный стол в институте Склифосовского и она несколько часов кряду просидела на крохотном диванчике в приемной, тупо уставясь остановившимся взглядом в пол, у нее также что-то сжалось внутри, и ощущение было такое, будто огромный, мертвецки холодный круг втянул в себя все ее внутренности. Она и рада была бы тогда поплакать, чтобы со слезами выплеснулась из ее нутра пожирающая боль, да не могла.