Белокурые бестии Климова Маруся
Маруся Климова
Белокурые бестии
«О братья мои, я слышал смех, который не был смехом человека…»
Фридрих Ницше
У Маруси часто менялось настроение. Она просыпалась утром в каком-то неопределенном настроении, и это настроение постепенно приобретало некоторые очертания, и она решала, что сегодня она будет, например, строгой дамой, ученой, переводчицей. Она никогда не решала этого сознательно, но это решение как-то формировалось в глубине ее подсознания, и тогда она становилась совершенно такой, как требовал этот образ, даже внешность ее изменялась. Строгая дама в очках, в простом темно-синем платье, с портфельчиком, идет по улице, она сурово и с некоторым превосходством смотрит на всех окружающих, у нее есть для этого все основания, ведь она столько уже сделала для отечественной словесности. Если кто-нибудь обращается к ней с вопросом, она вправе воспринимать любой вопрос, как дурацкий, а какие еще вопросы могут ей задать эти убогие люди, которые бегают вокруг в поисках неизвестно чего, озабоченные своими жалкими делишками. Она идет в библиотеку, там она будет читать умные книги, писать научную работу, может быть, даже и диссертацию — почему бы и нет, впрочем, она уже давно работает над научным трудом, пока что он у нее в голове, но скоро, очень скоро приобретет строгие очертания и выльется на бумагу, в общей сложности, он составит около пятисот страниц, а может быть, и больше. Но пока что его вовсе не обязательно записывать, она еще обдумывает свою работу.
Бывали дни, когда Маруся представляла себя влюбленной девушкой. Тогда в ее глазах и в лице появлялась радостная расслабленность, она не шла, а летела над землей, и все вокруг казалось ей прекрасным, она была способна понять всех и каждого, и никого не осуждала. Даже если в общественном транспорте кто-нибудь толкал ее или наступал ей на ногу, она улыбалась счастливой блаженной улыбкой, и даже если бы кто-нибудь обидел ее не случайно, а намеренно, она все равно не придала бы этому ровно никакого значения — может быть, у этого человека случилось несчастье, его могли выгнать с работы, не заплатить ему зарплату, а может быть, у него неурядицы в семье, ведь его же нужно понять, он не виноват. Развевающийся платочек, небрежно завязанный на шее, болтающаяся сбоку сумочка — она как бы видела себя со стороны, и все ею восхищались, она была очаровательна, ей так и хотелось сказать всем прохожим: «Посмотрите на меня, какая я красивая и влюбленная!» И они на нее смотрели, особенно если она тоже ловила глазами их взгляды, состояние у нее постепенно становилось нервозным, даже на грани какой-то ненормальности, и ее влюбленность плавно переходила в ненависть и злобу. И тогда она становилась злобной энергичной дамой, которая, если к ней кто-нибудь обращается с вопросом, может даже истерически заорать и завопить, и от ее голоса прохожий вздрогнет и отшатнется в ужасе, а она, раздраженно дернув головой, быстро отправится дальше своей дорогой по своим весьма важным делам. После того, как она один раз отвечала на вопрос визгливо и нервно, она уже весь день вела себя точно так же, она уже дергалась безо всякого повода, просто так, по инерции, и получала от этого некоторое удовольствие.
Иногда она воображала себя очень богатой дамой, одной из «новых русских», лицо ее становилось значительным и задумчивым, и эта задумчивость не покидала ее ни на минуту, она действительно думала, но думала она лишь о том, чтобы, не дай бог, кому-нибудь случайно не переплатить. Ведь у нее есть своя фирма, в которой работают наемные работники, она платит им очень мало, только, чтобы те не умерли с голоду, и даже эти деньги часто выплачиваются с запозданием, просто потому, что сейчас в стране кризис, у нас же постоянно кризис, а в Саратове рабочим платят холодильниками.
Маруся вспоминала, как они со Светиком сидели в кафе, и там были его друзья, по его словам, это и были «новые русские», какая-то особая порода людей — все они были очень задумчивыми и немногословными, они выражали свои мысли при помощи трех-пяти слов, больше им было не нужно, в основном, они объяснялись жестами, которые были приняты в их среде, понять их могли только посвященные, и Светик как раз и был именно таким «посвященным», он был прекрасно осведомлен обо всех их делах, знал, как нужно себя с ними вести. Все сделки у них, как правило, заключались без слов, молча. Приятель Светика, Джерри Смит, вообще-то, был русский, но имя у него почему-то было английское, он владел магазином при гостинице «Европейская», там делали расписные брошки, на него работал целый цех мастеров, а дома у него эти брошки валялись всюду — на полу, на подоконниках, даже все занавески были усеяны этими брошками, даже в туалете около унитаза было набросано несметное количество этих брошек, напоминавших больших черных жуков с блестящими узорными спинками. Джерри Смит почти всегда был занят, но примерно раз в неделю у него случался запой, он мог позволить себе расслабиться, культурно отдохнуть, и он пил, и пил, и пил, однако на первый взгляд невозможно было понять, пьян он или нет, но он хотел отдыхать по полной программе, просто оттянуться на полную катушку, а раз уж он начинал пить, то ему нужна была девушка, чтобы достойно завершить начатый день. Он пригласил Светика, потому что у него было очень много знакомых девушек, и еще он умел снимать девушек прямо на улице и где угодно, Светик пришел в узорном халате, надетом на голое тело, без трусов, сперва он предлагал в качестве девушки себя и все повторял:
— Джерька, давай я буду твоей женой? Я буду такой классной женой, такой жены ты нигде не найдешь! — и при этом все пытался схватить Джерри за ширинку, но тот упорно отводил его руку и бормотал заплетающимся языком:
— Отстань! Я сказал! Котенок, я тебя люблю! Но я сказал!
Светик на какое-то время отставал, но потом опять начинал лезть. Светик хотел ужин в ресторане, он хотел с шиком проехать по Невскому, глядя на прохожих из окна тачки и окликая знакомых, когда машина останавливается у светофора. Джерри сидел и задумчиво смотрел в потолок, потом он достал свою записную книжку и стал обзванивать всех своих знакомых девушек, но их либо не было дома, либо они были заняты, никто не хотел к нему ехать. Светик сказал, что у него тоже есть знакомые девушки, и позвонил.
— Ой, Маринка, привет, дорогая! Ты где? Сидишь в кафе? Долго еще там будешь? Подожди, мы скоро подойдем. Я тебя познакомлю со своим другом, он такой классный парень, та-а-акой классный, ты сама увидишь. Ну ладно, до встречи. Целую.
Джерри молча смотрел на Светика сквозь очки, он был потный и красный, спутавшиеся курчавые волосы в беспорядке свисали на лоб, маленький красный носик блестел.
— Поехали, Джерри, сейчас я познакомлю тебя с девушкой!
— Надень трусы, — мрачно сказал Джерри, но Светик сделал вид, что это к нему не относится.
Они вышли, Джерри захлопнул за собой железную дверь кафе, которая закрылась с таким грохотом, что содрогнулся весь дом. На Невском поймали машину, Светик пел: «Сколько раз спасала я тебя, не могу я больше, не могу…» Водитель косился через плечо и хмыкал. Внезапно Светик забеспокоился:
— Джерри, а ты что, карту дома оставил? Ты карту же забыл? Мы же в ресторан едем, Джерри?
Джерри молчал и загадочно улыбался. Машина затормозила у светло-зеленого Строгановского дворца, Светик, Маруся и Джерри вышли.
— Ну что, — сказал Джерри, обращаясь к Светику, — плати! Кто платить будет?
Светик скосил глаза вниз, на свои ноги, потом в сторону, на лице его появилось беспокойство, но Джерри не стал долго его мучить:
— Ну ладно, я пошутил!
Он достал из кармана светло-бежевых шорт комок сторублевок, осторожно вытащил одну и протянул водителю.
— Все! Я сказал! Куда?
Светик нежно взял Джерри под руку, прижался к нему всем телом, и так они отправились прямо через Невский, не обращая внимания на сигналы проезжавших мимо автомашин. Они вошли в Строгановский сад, почти все столики были заняты, вдруг Светик завизжал и бросился к какой-то тощей бабе, на ней было блестящее открытое платье на тонких лямочках, в ушах бриллиантовые серьги, волосы были светло-русые, глаза голубые и блестящие, с расширенными зрачками. Они поцеловались. Светик немного поговорил с ней, Джерри же стоял в стороне, тихо покачиваясь, и осматривался вокруг. Вдруг Светик пронзительно закричал:
— Ой, Маринка, Маринка, привет! — и, схватив Джерри за руку, подтащил его к столику, стоявшему у самой ограды, за которым сидели две девушки: одна толстенькая и крепенькая, в черной прозрачной блузке, другая с задумчивым меланхолическим взглядом больших черных глаз и с маленьким плотно сжатым ротиком — это и была Маринка.
Светик подскочил к столику, они поцеловались с Маринкой, при этом полы его узорчатого халата распахнулись, и все увидели, что он без трусов, ниже круглившегося животика болтались маленький сморщенный член и два синеватых мешочка.
— Прикройся, урод! — громко и презрительно произнесла подруга Маринки. — Ты же просто какой-то городской сумасшедший. Ты думаешь, всем приятно рассматривать твои гениталии?
Светик сделал вид, что не слышит, однако халат запахнул.
— Это мой друг Джерри. Самый лучший друг… Ну что, Джерри, как тебе Маринка? Я же говорил, что она классная!
Джерри, внимательно осмотрев Маринку, кивнул головой. Маринка многозначительно улыбнулась уголком рта, но ее взгляд выражал полное безразличие. Светик схватил лежавшее на столе меню и начал его тщательно изучать.
— Ой, здесь есть лосось! Хочу лосося! — слова Светика, вроде бы, адресовались Джерри, но тот молчал, никак не реагируя.
— Слушай, прикройся, а? Мне уже надоело на тебя смотреть, мне просто противно! Ты меня достал, понимаешь? — продолжала настаивать подруга Маринки.
Светик, ничего не отвечая, повернулся к Маринке:
— Слушай, Маринка, — заговорщически полушепотом произнес он, — у тебя есть пять долларов? Одолжи мне, пожалуйста, пять долларов, я тебя очень прошу!
— Светик, — виновато ответила Маринка — у меня совершенно ничего нет. Вот только что я заплатила за себя и за подругу, и у меня не осталось денег.
Тут у нее в сумке зазвонил мобильный телефон, она извлекла его и, отвернувшись от Светика, интимным шепотом сказала:
— Да? Слушаю. Сейчас, подожди немного…
Она встала из-за столика, отошла в дальний угол двора и там довольно долго о чем-то говорила. Джерри смотрел на нее и давился от смеха, почему-то ему ее поведение показалось ужасно смешным.
Подруга Маринки с отвращением смотрела на Светика, который вдруг выскочил из-за стола и отправился на детскую площадку, где стояли деревянные лошадки и валялись разноцветные мячи. Он схватил один такой мяч и запихал его себе под халат, и в таком виде сел на лошадку, немного покачался, а затем стал разгуливать туда-сюда, изображая беременную даму. Джерри молча смотрел на него, подруга Маринки даже отвернулась, а все остальные посетители ресторана с некоторым удивлением наблюдали за этой сценой. Погуляв немного, Светик вернулся за столик, подозвал официантку и заказал лосося, умоляюще глядя на Джерри. Джерри молчал, он не возражал, но и никак не ободрял Светика, он тоже начал изучать меню, и в конце концов изрек:
— Пошли отсюда.
— Как пошли? Ты что, Джерри? А как же Маринка?
Светик сделал томные глаза и изобразил на своем лице сладкую негу. — Маринка же расстроится…
— Есть здесь нельзя, — пробормотал Джерри. — Вот пить можно. Будем здесь пить. А есть здесь нельзя.
— Почему нельзя? А лосось? Ты знаешь, какой здесь классный лосось? Ты просто не пробовал!
Светику уже принесли большую тарелку с лососем, жареным картофелем, листиками зеленого салата и кусочком лимона. Светик тут же заказал еще и молочный коктейль, пояснив при этом Джерри:
— Ты же сказал, что здесь нужно пить. А я всегда тебя слушаю, для меня твое слово — закон. Ты же мой друг. Лучший друг.
Подруга Маринки тоже ела лосося, она внимательно рассматривала Джерри и вдруг, совершенно неожиданно, подцепив на вилку кусочек лосося и листочек салата, протянула ее через весь стол прямо ко рту Джерри.
— Попробуй! — сказала она, загадочно улыбаясь. — Попробуй! Увидишь, как это вкусно!
Джерри молча замотал головой из стороны в сторону, отказываясь открыть рот.
— Пожалуйста! — продолжала настаивать она. — Ну скушай! Тебе понравится!
Джерри, как бы загипнотизированный ее настойчивым голосом и вилкой, маячившей у самого его лица, медленно открыл рот, и она тут же быстро засунула туда кусочек лосося, Джерри с сомнамбулическим видом медленно начал жевать, а потом с трудом проглотил. Подруга торжествующе смотрела на него:
— Ну как? Вкусно? То-то же!
Тем временем вернулась и Маринка, она села рядом со своей подругой, немного подумала и сказала:
— Ну ладно, мы пошли. Нам уже пора. У меня на Невском машина припаркована, оплаченное время уже прошло.
— Как? — всполошился Светик. — Куда это вы пошли? А нам без вас будет скучно! Смотри на Джерри, как он уже расстроился!
— Господи, что за урод! Да прикройся ты, кретин! — довольно грубо обратилась к Светику подруга Маринки.
Светик внезапно вышел из себя:
— Заткнись ты, толстый жирный бочонок, ты мне надоела! Я не желаю слушать тебя! Я тебя вообще не знаю! Кто ты такая?
— Светик ты что, не знаешь? Это же моя подруга Валя, ее папа возглавляет министерство оборонной промышленности Армении!
— Ну и что? А чего она ко мне цепляется? Что ей от меня надо? — плачущим голосом протянул Светик. — Я ей что, не нравлюсь? Ведь меня же все любят, правда, Маринка? Меня невозможно не любить, вот спроси у Джерри!
Джерри же, до этого тупо молча смотревший на Светика и подругу Маринки, внезапно широко ухмыльнулся и громко произнес:
— Нет, я всех разведу! Всех вас разведу!
Светик уставился на него, ничего не отвечая.
— Я всех разведу! Спокойно! Молча!
Маринка и ее подруга встали, попрощались и направились к выходу на Невский. Светик, Маруся и Джерри остались втроем. Светик съел уже больше половины лосося, выпил коктейль и хотел еще заказать себе водки, но тут Джерри внезапно встал.
— Джерри, ты куда? А платить?
— Заплати, — произнес Джерри, собираясь уходить.
— Джерри, ты что, пошутил? Ты пошутил, да? У меня же ничего нет!
— Заплати, — повторил Джерри, оглядываясь по сторонам, как будто что-то потерял или забыл.
— Джерри, не шути так, мне сейчас плохо станет, я же вообще без копейки, я уже давно на мели, ты же знаешь!
Джерри внезапно расплылся в улыбке и достал из кармана кредитную карту.
— Котенок! Я пошутил! Ладно, давай!
— А правда, Маринка хорошая девушка?
— Твоя Маринка — дерьмо! — внезапно сказал Джерри. — Она — полное дерьмо!
— Да? — переспросил Светик. — Действительно, она — дерьмо! Если так говорит мой друг, значит, она — дерьмо! Ведь ты мой друг, Джерри, и я люблю тебя больше всего на свете! Ты для меня дороже всех! А Маринка — дерьмо!
Вдруг раздался чей-то голос:
— Свет мой, привет! Ты ли это?
Светик тут же отвернулся от Маруси и с самой радостной из своих улыбок, раскрыв для объятий руки, направился к высокой стройной даме, одетой в светло-серое открытое шелковое платье с ниткой жемчуга на шее.
— Ой, Марьяша, дорогая, где ты пропадала? Сколько лет, сколько зим? Все у Версачче тусуешься?
Дама что-то стала шептать Светику на ухо, а он лукаво улыбался, кивал и стрелял глазами по сторонам, извиваясь при этом всем телом.
— Светик, кто это? — спросила его Маруся, когда дама отошла.
— Это крутая баба, — небрежно бросил ей Светик и снова принялся за лосося.
Марусина мама хотела, чтобы у Маруси был приличный муж, трое детей, два мальчика и девочка, маленький трехэтажный домик с садом, бассейном и видом на море, желательно, на Карибское или Средиземное, а Маруся — «просто Маруся» — сидела бы в этом саду в кресле-качалке и любовалась морским пейзажем, и в это время откуда-то сверху звучала негромкая классическая музыка или же Хулио Иглессиас, этого певца мама очень полюбила, когда жила с отцом в Никарагуа, он тогда там был очень популярен. И тогда она тоже могла бы приехать к Марусе на лето и немного отдохнуть от всего этого говна, которое ее здесь окружало, потому что наши соотечественники, даже если их поселить во дворцы с золотыми дверными ручками и унитазами, как у брунейского султана, они все равно все вокруг обмажут говном и будут жить в говне, в последнее время мама окончательно пришла к такому выводу…
Во время своего последнего приезда в Петербург Пьер жил у марусиной мамы, у нее была большая трехкомнатная квартира, правда, от центра далековато, но зато метро есть, а Пьер уже знал Петербург довольно хорошо. Маруся встретила Пьера в аэропорту. Пьер был одет в старую рваную куртку, что-то типа ватника, на нем были еще и ватные коричневые штаны и кирзовые сапоги, подаренные кем-то из его жильцов, эти сапоги были надеты на босу ногу, даже портянок не было, а когда он снял куртку и штаны, оказалось, что на нем фланелевые зеленые штаны типа кальсон и фланелевая серая рубаха с начесом без пуговиц, рубаха распахивалась и виднелась красная грудь, густо поросшая седым волосом.
Как только Пьер вошел в комнату, где мама уже накрыла стол, приготовила салатик и еще какие-то экзотические блюда — ей не хотелось ударить в грязь лицом перед гостем из Парижа — он тут же, дружелюбно улыбаясь, раскрыл свой огромный чемодан со сваленным в кучу грязным тряпьем, порылся в нем, с торжествующим видом извлек оттуда бутылку «Столичной» и протянул ее марусиной маме.
— Что это такое? — медленно отчеканила она.
— Это водка, очень хороший, дешевый, я купил в самолете, в «Аэрофлоте», всего 40 франков, это ничего, у нас стоит гораздо дороже, очень хороший водка, великолепный! — сказал Пьер и поставил бутылку на стол, уселся сам и тут же начал накладывать себе салатик.
— Подождите, я не вполне понимаю, — марусина мама так и осталась стоять посреди комнаты прямо под хрустальной люстрой, — зачем вы принесли сюда это? — она указала на бутылку водки.
Пьер уже отвинчивал пробку и торопливо наливал себе в стопку, которую он сам взял тут же в буфете у мамы, самовольно открыв стеклянную дверцу, но после ее слов он вдруг застеснялся и сел смирно, положив на скатерть красные руки с черной каймой под ногтями.
— У нас в семье, вообще-то, не пьют, тем более водку, — строго проговорила мама, глядя прямо на Пьера, и как бы гипнотизируя его своим взглядом.
— Да, но ваш муж был моряк, — начал было Пьер, однако мама даже не дала ему закончить фразу.
— Мой муж был ученым, он был кандидат юридических наук, поэтому я очень прошу вас, уберите со стола эту гадость, можете потом сами ее употребить по своему усмотрению…
Мама отвела Пьеру дальнюю комнату, каждое утро он вставал очень рано и, стараясь неслышно пройти по коридору, на цыпочках и в носках пробирался на кухню, ставил себе чайник и варил яичко. Но мама спала очень чутко и всегда слышала каждое его движение, однажды она вышла из комнаты как раз в тот момент, когда Пьер уже сварил себе яичко и собирался его съесть.
— Что это вы тут делаете? — строго спросила она его. Пьер в ужасе вздрогнул, вскочил с табурета и, зажав яйцо между большим и указательным пальцем, продемонстрировал его маме:
— Вот, яичко…
— А, ну ладно-ладно, не надо так волноваться, яичко так яичко, только газ не забудьте, пожалуйста, выключить.
Стояли сильные морозы, а Пьер оказался одетым очень легко и ужасно мерз, поэтому мама предложила ему старый тулуп, который носил еще марусин дедушка, он как-то приехал в нем из Жмеринки, да так и оставил здесь, и еще шапку-ушанку, Пьер очень обрадовался и тулупу, и шапке, кроме того, мама подарила ему шерстяные носки, старый свитер и кальсоны, чтобы он не замерз, а то еще отморозит себе свои старые причиндалы, он и так ходил, как будто у него геморрой из жопы до колен висел. Соседям, которые интересовались, кто это у нее поселился, марусина мама тоже сказала, что это родственник марусиного дедушки, приехал из деревни с Украины, что-то все по магазинам ходит, ищет, и что ему здесь надо, так толком и не говорит. Потом, когда Пьер, уезжая, оставил маме на столе кучу пробных пакетиков с разными кремами и духами, которые во Франции обычно раздавали бесплатно при открытии нового универмага или при презентации новой марки духов или кремов, он всегда привозил кучу таких пакетиков в качестве подарков для своих знакомых, мама сгребла все эти пакетики в кучу и засунула их Пьеру обратно в чемодан, который еще стоял раскрытым. Пьер пролепетал, что это «подарок», но марусина мама громко, отчеканивая каждое слово, произнесла:
— Спасибо, оставьте себе, у меня есть мыло, в крайнем случае, я себе куплю, а вам пригодится!
Маруся ощущала себя как в колбе, она никак не могла вырваться наружу, несмотря на многочисленные ухищрения, все равно она оставалась там, внутри, в полной темноте и мраке, она как будто еще не родилась, а может быть, и не хотела родиться на свет, зачем ей было это, если и так ей было тепло и уютно. Она ощущала себя бесформенной, как какая-то глыба или куча, она уже заранее ощущала те усилия, которые пришлось бы предпринять для обретения оформленного состояния, и ей было лень делать эти усилия, потому что они были болезненными, а она всегда боялась боли. Для того, чтобы из полного хаоса получилось что-то внятное, нужно было долго-долго трудиться, стараться, а у нее не было сил, желание, может быть, и было, но даже в этом она была не вполне уверена. Она поняла, что для жизни вовсе не нужно читать книги, еще ее бабушка ей об этом говорила, поэтому она и была недовольна, когда видела Марусю с книгой, она сразу же старалась занять ее чем-нибудь, дать ей работу, только чтобы она не сидела с книгой.
У марусиной бабушки в Жмеринке была лучшая подруга — Гандзя. Гандзя жила одна в покосившейся хибаре на самом краю улицы, весь ее огромный участок земли зарос лопухами и чертополохом, Гандзю все звали «Козья Матерь», потому что у нее было много коз, она их очень любила, а вот соседских детей, которые постоянно дразнили ее коз, она гоняла крапивой, бросала в них шишки и комья земли, и даже угрожала им вечным проклятием. Еще у нее было много икон, вся хата была увешана иконами, и она не пропускала в церкви ни одной службы. Все соседи ее боялись, и только марусина бабушка поддерживала с ней достаточно теплые отношения, каждый раз, когда она пекла пироги, она посылала Марусю отнести Гандзе кусочек, а Гандзя за это всегда снабжала ее свежим козьим молоком. Бабушка заставляла Марусю пить это молоко, но Маруся терпеть его не могла, оно казалось ей просто отвратительным, у него был мерзкий привкус, а однажды на самом дне банки, в которой было молоко, она обнаружила какие-то причудливо изогнутые корешки и травки. Маруся показала это бабушке, и бабушка тут же выбросила все это на землю, стала что-то шептать, плевать на эти корешки и травки, крестить их, а потом растоптала ногами и сожгла, осталась только кучка пепла, и бабушка эту кучку развеяла по ветру. Но Гандзе она ничего не сказала, просто больше не заставляла Марусю пить козье молоко, а отдавала его Дедушке-доктору, который был этим очень доволен. Дедушка-доктор лечил в Жмеринке и детей, и взрослых, а некоторым, совсем стареньким и дряхлым старушкам, иногда давал какое-то снадобье, и они спокойно засыпали и больше не просыпались.
Однажды одна из бабушкиных кур снесла неестественно маленькое, как будто недоразвитое яичко, и бабушка тогда ужасно обеспокоилась, схватила это яичко и побежала к Гандзе, ее долго не было, вернулась она поздно вечером, совершенно просветленная и в хорошем настроении и даже дала Марусе пятнадцать копеек на мороженое. Бабушка страшно поругалась с соседкой по имени Ядзя, они с ней уже давно враждовали, и бабушка называла ее не иначе, как «язва», и вот наконец ссора достигла своего апогея, бабушка так изощренно ругала и проклинала Ядзю, что та даже стала швырять в бабушку огромные сорняки с корнями, на которых засохли комья земли, так что получались такие своеобразные снаряды, и один такой снаряд попал бабушке в плечо, бабушка же, схватив в руки здоровенный кол, бросилась к забору прямо на Ядзю, и та вдруг испугалась, повернулась и убежала в дом. «А щоб ты сказылася!» — бросила бабушка ей вслед, плюнула и тоже ушла в хату. Однако конфликт на этом не кончился, вскоре сдохли две лучшие бабушкины курицы, коричневая и серая, они поклевали что-то у забора, граничившего с участком Ядзи, и сдохли, и даже кусты смородины, росшие там же, на границе, стали сохнуть и почернели.
Бабушка же через какое-то время отправилась к другой соседке, которая была с Ядзей в хороших отношениях и даже недавно помогала ей сделать прическу — вообще, очень мало кто из соседок подстригался или как-то заботился о своих волосах, обычно все повязывали на головы платки, а что там, под платком, видно не было, однако старшая дочь Ядзи недавно вышла замуж, на свадьбу пригласили всех соседей, кроме бабушки, вся улица гуляла целых три дня, все были пьяные, и Ядзя, ради такого случая, сделала себе на голове нечто невообразимое, когда она появилась на крыльце, чтобы встречать молодых, все соседки просто ахнули от зависти — причудливые волны шли от пробора к вискам, а на затылке вздымался пышный начес в виде целой горы, Ядзю трудно было узнать. Бабушка же наблюдала за всем этим, сидя у себя на крыльце и злобно шипела что-то себе под нос как змея, периодически плюясь и повторяя: «А, щоб вы уси посказылыся! Щоб вас усих так трясло и начесывало!»
А на следующий день она завязала в узелок кусок сала, круг домашней колбасы, полпирога с мясом и пошла к той соседке, она взяла Марусю с собой, и та видела, как они долго шептались о чем-то, и наконец соседка вынесла из другой комнаты пучок волос и, завернув их в бумажку, отдала бабушке. Бабушка, очень довольная, расцеловалась с соседкой, причем, когда они целовались, у бабушки было такое лицо, как будто она сейчас эту соседку укусит, и они с Марусей отправились домой. Дождавшись полнолуния, бабушка взяла эту бумажку с волосами, еще набрала с собой каких-то травок, которые в изобилии сушились у нее на печке, сложила их в полотняный мешочек и пошла к Гандзе.
Они с ней уединились в бане и зачем-то затащили туда с собой старого козла с длинной седой бородой и огромными рогами. Гандзя была, как обычно, сосредоточена, у бабушки на лице застыла злобная гримаса. Марусю они оставили в предбаннике, бабушка что-то говорила Гандзе про «дытыну», Марусю усадили на лавку, дали ей большой пряник и оставили в полном одиночестве. Через небольшое окошечко Маруся с трудом различала в полумраке мешковатые неуклюжие силуэты бабушки и Гандзи, отбрасывавшие огромные тени на стены, в бане горело несколько свечей, причем свечи эти бабушка, кажется, купила в церкви. Козел смирно стоял у печки и даже не пытался мекать, а завороженно наблюдал за действиями двух женщин. Гандзя сняла платок и распустила волосы, точь-в-точь как ведьма с картинки из книжки сказок, которую Марусе подарил дедушка, потом бабушка достала бумажку с волосами, они разделили эти волосы на две части, одну часть обмазали чем-то, похожим на козье дерьмо и запихнули в трубу, а над оставшимися волосами долго колдовали, произносили какие-то непонятные слова и даже подпрыгивали задом наперед, потом бабушка зажгла сухие травки, из-под двери в предбанник потянуло странным запахом, едким, сладковатым и приятным, и Марусю стало непреодолимо клонить в сон, хотя ей было очень интересно досмотреть, чем же все это закончится, а Гандзя с бабушкой все что-то шептали, делая руками странные неестественные жесты, козел оказался уже в самом центре, между ними, и они как будто пытались его загипнотизировать, козел стоял совершенно неподвижно, весь напрягшись, но не делал никаких попыток вырваться, и вдруг как будто молния сверкнула, это Гандзя выхватила откуда-то огромный блестящий нож и резко полоснула им козла прямо по горлу, густая темная кровь хлынула на деревянный пол, и тут Маруся как будто отключилась, она на какое-то время потеряла сознание, ее окутала полная тьма.
Очнулась она оттого, что бабушка легонько тянула ее за руку, она встала и покорно пошла за бабушкой, она уже ничего не соображала, кроме того, была глухая ночь и ничего не было видно, Марусе казалось, что она попала в другую реальность, но не успела она пройти и двух шагов, как на нее напал ужасный приступ блевотины, ее вырвало прямо под ноги бабушке, та едва успела отскочить и тут же дала Марусе мощный подзатыльник. Но Маруся как будто ничего не чувствовала, она не могла контролировать своих действий, мысли в ее голове совершенно перепутались, она все блевала и блевала, и блевала. Наутро бабушка отвезла ее на трясущемся душном автобусе в больницу, где Марусе делали промывание желудка и давали какие-то мерзкие таблетки, но блевотина все не прекращалась, это длилось довольно долго.
Примерно через две недели Маруся все же пришла в себя и начала понимать, где находится, она лежала на железной кровати, справа и слева от нее лежали какие-то бабы, одна из них, сердобольно глядя на Марусю, запричитала: «Ох, бидна дытына, яка болезна!» А Марусе вдруг ужасно захотелось встать на голову, то есть не то, чтобы встать на голову, а просто сделать стойку на лопатках, как она делала в школе на уроках физкультуры, это желание было просто непреодолимым. И она потихоньку стала съезжать вниз, к задней спинке кровати, сперва ее голова съехала с подушки а ноги стали подниматься на спинку все выше и выше, спинка же упиралась в бледно-голубую стену, а баба ничего не замечала и все причитала про «дытыну». И вдруг Маруся резким движением взгромоздила ноги на стену, подтянула всю спину вверх, к спинке кровати, и сделала безупречную стойку на лопатках, одновременно она повернула голову к оторопевшей бабе и радостно ей улыбнулась.
Ядзя же через некоторое время сильно похудела, побледнела, пожелтела, даже по своему участку ходила с трудом, опираясь на суковатую клюку, через некоторое время ее увезли в больницу, а потом ее дочка забрала ее к себе в Киев, и больше Ядзю Маруся никогда не видела. Бабушка же не выражала по этому поводу абсолютно никаких эмоций, она просто перестала замечать Ядзю и даже никогда не смотрела в сторону ее дома.
Марусе внезапно позвонил ее приятель Вася, с которым она не виделась уже несколько лет. Они познакомились, когда учились еще в восьмом классе средней школы, потом ездили вместе с литературным клубом «Бригантина» в экспедицию по городам Ленинградской области. По замыслу начальства, они должны были потом описать все достопримечательности. Их сопровождала толстая старушка, Нина Петровна, которая по вечерам, после ужина, усевшись на скамейке среди кустов, пела им песни своего любимого певца Окуджавы; песню про зайцев и про капусту Нина Петровна пела с особым самозабвением и значением, как будто хотела сказать то, чего никто не знал и не понимал. Все девочки, собиравшиеся вокруг Нины Петровны, зачарованно ее слушали, не сводя с нее глаз, а потом шепотом передавали друг другу эту песню, как заклинание. Конечно, Нина Петровна пела еще много других песен, но песня про зайцев и про капусту всегда пользовалась особенным успехом.
Маруся не дружила с девочками, которые были постоянными слушателями Нины Петровны, они ее раздражали своими дурацкими ужимками и бессмысленными разговорами, им она предпочитала Васю. Они вместе курили болгарские сигареты, которые покупали тайком от старших и девочек, потому что те всегда могли их заложить. Однажды в Старой Ладоге Маруся с Васей отправились покурить в какие-то развалины, где везде валялись битые стекла и куски кирпича, вдруг туда заглянула Ира, которая была комсоргом и старостой группы; Маруся с Васей стояли, курили и мирно беседовали. Ира, заметив их, многозначительно хмыкнула и исчезла. На следующий день все стали говорить, что у Маруси с Васей роман. Фамилия Васи была Тургенев, поэтому некоторые мальчики дразнили его «Му-му», но он был очень красивый мальчик, и в него были влюблены все девочки, а о его зеленых глазах, черных бровях и длинных ресницах Ира даже написала стихи:
- Тех длинных ресниц дуновение,
- Как эхо далекой классики,
- Его называют Тургенев,
- А можно и просто Вася!..
Однако про Васю распускали слухи, что он любит мальчиков, другой марусин знакомый, Володя, потом под большим секретом рассказал ей, как однажды вечером к нему домой приехал Вася, обнимал его и валялся у него в ногах, но тот остался неприступен и отказал Васе во взаимности. Возможно, это были просто сплетни, которые распространялись из зависти, но эти сплетни пересказывались все чаще и чаще.
Володя состоял в секции поэтов и писал романтические стихи. У него тоже были очень красивые глаза с длинными ресницами и длинные вьющиеся волосы, хотя непропорционально большая голова на тщедушном теле производила странное впечатление. Володе одна девочка тоже посвятила стихи:
- У тебя глаза, как намазаны маслом,
- У тебя глаза, как большие магниты,
- У тебя в глазах сумасшедшее счастье,
- У тебя глаза, словно солнцем залиты.
Володя был любимцем Нины Петровны, она часто звала его послушать песни вместе с девочками, но он всегда неизменно отказывался, вежливо ее поблагодарив, поэтому она не обижалась. Вместе с Ниной Петровной за группой наблюдала и ее дочка, Надежда Ивановна, высокая женщина с круглым лицом, круглыми глазами, маленьким носиком и маленьким пухлым ротиком, с волосами, завитыми в перманент. Она тоже очень любила слушать песни своей мамы, но сама никогда не пела.
Вася предложил Марусе встретиться:
— Я заеду за тобой, мой шофер сейчас в гараже, но машину минут через пятнадцать подаст, так что я буду у тебя минут через сорок. Я тебе позвоню.
— Но у нас у подъезда сломан автомат… — на всякий случай предупредила Маруся.
— Дорогая, в каком веке ты живешь, — с легким презрением в голосе прервал ее Вася, — у меня мобильник, поэтому подобных проблем для меня просто не существует.
Вася вел на телевидении программу, где показывал отрывки из новых фильмов, модных западных и отечественных актеров и певцов, которых он называл не иначе как «звезды».
Через некоторое время Вася позвонил снова.
— Я еду к тебе, — сообщил он, — я уже проезжаю мимо книжного магазина, так что будь готова.
Маруся и так уже была готова, она даже успела надеть на себя свое старое кожаное пальто и сапоги. Через три минуты телефон зазвонил снова.
— Ну что же ты, я уже внизу, у твоей парадной. Давай, спускайся, мы с тобой поедем в бар.
Маруся спустилась вниз. У подъезда стоял обшарпанный белый «Москвич», дверь его приоткрылась и оттуда выглянул улыбающийся Вася:
Давай, дорогая, садись, — сказал он, — долго же ты собиралась! У нас же время на вес золота!
Маруся забралась на заднее сиденье, за рулем сидела мрачная баба в шапке-ушанке, которую Маруся сперва приняла за мужика. По дороге Вася начал допрашивать ее, сколько она истратила на бензин, сколько — на запчасти; та молча протянула ему пачку каких-то бумаг и чеков, Вася тут же начал их тщательно изучать, периодически задавая ей вопросы недовольным голосом. Тем временем они приехали.
Бар находился недалеко, на улице Рубинштейна, в подвальчике. На зеленой вывеске было написано по-английски «Molly Irish Bar».
Подожди меня, — сказал Вася шоферше, — я ненадолго.
Они с Марусей спустились по ступенькам вниз, где у входа их встретил молодой человек в белом переднике, который заискивающе поздоровался с Васей — похоже, Вася был здесь своим человеком. Они сели за столик в углу. Вася улыбнулся Марусе своей самой очаровательной улыбкой и спросил:
Ну что ты будешь пить?
Он широким жестом протянул Марусе карту в красивом темно-зеленом переплете, Маруся наугад указала на какую-то строчку. Вася сел рядом с ней, внимательно посмотрел на то, что она выбрала, и лицо его обрело задумчивое выражение.
Знаешь, дорогая, — протянул он, — это для тебя, пожалуй, будет тяжеловато, это слишком крепкое черное пиво. Лучше я сам для тебя что-нибудь выберу.
Он подозвал официанта и сделал заказ — вскоре ему принесли большую кружку темного пива, а Марусе — высокий стакан со светлым пивом.
— Ну вот, — удовлетворенно произнес Вася, — сейчас подойдет мой партнер, и мы поговорим. А пока я потихоньку введу тебя в курс дела.
Маруся смотрела на Васю: он совершенно не изменился, только лицо приобрело чуть красноватый оттенок, и у глаз появились морщины, а так он был все такой же — красивый и веселый. А может быть, ей просто казалось, что он не изменился: она часто принимала желаемое за действительное, и если ей чего-то очень хотелось, ей уже сразу начинало казаться, что так все и есть на самом деле. Например, если ей кто-то нравился, ее мысли постепенно все концентрировались на объекте ее внимания, и постепенно она уже и сама совершенно уверялась в интересе этого человека к себе. Как же дело обстояло на самом деле, она старалась не думать, объясняя все отрицательные проявления по-разному, но всегда в свою пользу. Вот и сейчас, когда она сидела напротив Васи и смотрела в его красивые карие глаза, ей казалось, что он в нее влюблен, а разговор о работе — это лишь предлог, повод для встречи.
— Ты что, меня не слушаешь? Знаешь ли, дорогая — недовольно сказал Вася — каждая моя минута на вес золота, и я не привык, чтобы меня не слушали. Так вот, повторяю еще раз: я решил организовать свое Агентство, и мне нужны квалифицированные, толковые, образованные люди, вроде тебя. Но сейчас должен подойти мой партнер, и он тебе все объяснит более подробно.
Прошло минут десять, наконец, рядом со столиком возник упитанный розовощекий молодой человек с короткими рыжеватыми вьющимися волосами, такой же рыжеватой щетиной на щеках, бледными серыми глазами навыкате и большим носом. Одет он был в длинный кожаный пиджак, а в руке держал потрепанный портфель, ручка которого с одной стороны была оторвана, отчего портфель болтался и бил его по ногам. Он с размаху бросил портфель на столик и протянул Васе руку.
— Вот, Маруся, познакомься, это Геночка, мой партнер.
Не сексуальный партнер, а чисто деловой, — добавил Вася, хихикнув, — У нас с ним чисто деловые отношения.
Гена, оглядев Марусю с головы до ног, кивнул ей, и, достав из кармана мобильный телефон, тут же удалился в другой конец зала, где, отвернувшись носом в угол, стал кому-то звонить и напряженным голосом что-то выговаривать.
— Так вот, Марусенька, я решил организовать свое Агентство, сейчас мне это просто необходимо. А тебе я предлагаю работать у меня переводчиком или же референтом. Работы там будет немного: ты будешь приходить часиков в десять и уходить часика в четыре-пять, или в шесть. Ну, иногда, конечно, придется и задержаться, но это будет редко. В основном ты будешь сидеть за компьютером и заниматься своими делами — ну там, писать, переводить, в общем, будешь делать, что хочешь. Иногда, конечно, и Геночка будет давать тебе небольшие задания — он все же мой партнер, так что ты имей это в виду.
— А сколько ты будешь мне платить? — спросила Маруся. Ей неудобно было переводить их разговор на столь низменную тему, она вообще всегда избегала говорить о деньгах со своими знакомыми, однако она уже давно сидела без денег, и поэтому просто не могла себе позволить работать у Васи бесплатно. Она долго готовилась задать этот вопрос, и мысленно несколько раз повторила его про себя, но все равно он прозвучал как-то неестественно и некрасиво, она даже покраснела, правда, в баре было темно, и Марусе показалось, что Вася ничего не заметил. Конечно, она не сомневалась, что и без этого вопроса Вася ей заплатит, и заплатит много, ведь он же теперь разбогател, раз у него есть свой личный шофер и мобильный телефон.
— Я буду платить тебе сто долларов в месяц, — быстро проговорил Вася и, не дожидаясь ответа, продолжил свою мысль, — но работы, как я уже сказал, будет совсем немного. Зато ты будешь сидеть в уютном офисе, Геночка недавно сделал там евроремонт, поставил новые столы и стулья и даже жалюзи повесил на окна. Там есть и видик, и телевизор, который ты, при желании, всегда сможешь посмотреть.
Гена тем временем вел оживленный разговор с высоким парнем, который стоял тут же и задумчиво смотрел в окно. В окне были видны только ноги прохожих, месившие осеннюю грязь, потому что бар находился в подвале, а на дворе стоял конец ноября. Парень поздоровался и с Васей. Вася спросил его, как жизнь.
— Да вот, язва меня замучила, я даже ничего ни пить, ни есть не могу, но все равно прихожу сюда по привычке — хоть посмотреть, как другие пьют, и вообще, сам понимаешь, почувствовать всю эту атмосферу, так приятно. Чтобы уж совсем не забывать.
Вася понимающе и сочувственно закивал.
Гена сел рядом с ними за столик и стал рассказывать про какого-то Илью, с которым только что закончил говорить по телефону:
— У него, понимаешь, там дача-срача, он о ней мне все уши прожужжал. А я себе недавно в ванной пол с подогревом установил. Представляешь, какой кайф — вылезаешь из ванной, на улице холод, и вообще, пол холодный, а тут тепло и приятно.
Вася снова энергично закивал, но при этом на лице у него появилась насмешливая улыбка, он заговорщически посмотрел на Марусю. Маруся уже выпила свое пиво и ожидала, что же будет дальше.
— Ну ладно, — наконец обратился к ней Вася, — в понедельник приходи в Дом Кино, там находится наш офис. В общем, Геночка тебе позвонит.
Костя жил в маленькой комнате в коммуналке на улице Декабристов, под самой крышей. Из одного окна у него был виден золоченый купол Исаакиевского собора, и Маруся раньше любила курить у этого окна и смотреть вниз на прохожих и вдаль, на собор, пока Костя вообще не заколотил это окно фанерой, отчего у него в комнате даже днем царил полумрак. Костя терпеть не мог Исаакиевский собор, всякий раз, когда он проходил мимо собора, он отворачивался и старался не смотреть в его сторону, даже лицо его искажалось какой-то болезненной гримасой. Он считал, и часто говорил об этом Марусе, что Исаакиевский собор является олицетворением мировой пошлости, и, самое главное, примером того, как грубая сила неизменно побеждает в этом мире и подчиняет себе тупую толпу. Костя не видел в этом бессмысленном нагромождении камней никаких следов подлинного величия, величия человеческого духа, которое, по его мнению, должно проявлять себя в творческой воле, направленной на воплощение чистых форм и идей.
Этот собор был воздвигнут французом, присосавшимся к русскому императорскому двору, хотя, конечно, в том, что Николай поручил строить собор в честь победы над Наполеоном именно французу, был какой-то изощренный садизм, это казалось Косте даже остроумным, однако, стоило только взглянуть на портрет Монферрана, у которого, по словам Кости, было типичное лицо обывателя, чтобы понять: человек с таким лицом просто не мог создать ничего великого. К тому же Неф, придворный художник Николая I, автор иконостаса, на досуге тайком рисовал порнографические картинки для коллекции императора, которые теперь хранятся в запасниках Эрмитажа, так что сейчас это уже всем известно… Вот из этого бессмысленного нагромождения человеческих амбиций, глупости, жадности и тупости и возникла эта громада, которая вообще никакого отношения не имеет к православию, а просто вобрала в себя все пороки своего времени. Единственное достоинство собора — это то, что он такой огромный, и у него здоровенный золоченый купол, который видно издалека, даже с другой стороны Невы, а людям больше ничего и не надо, им этого достаточно, собор подавляет их своей величиной, которую они всегда путают с величием — толпу гипнотизируют сила, масштаб, количество золота, потраченного на купол, а красота и эстетика никого не волнуют. И даже если бы рядом с Исаакиевским собором возник другой, таких же размеров, который был бы уже идеалом вкуса и рожден творческой волей настоящего гения, а не этого «предприимчивого завхоза» — так Костя называл Монферрана — то толпа все равно поклонялась бы ему исключительно из-за его размеров, а красота все равно бы никого не интересовала. Но в конце концов, современных людей можно понять, ведь, живя в своих типовых домах и квартирах, они поневоле попадали под гипнотическое воздействие этого огромного золоченого купола. Конечно, Мопассан бежал от Эйфелевой башни, Гоголю и вообще весь Петербург казался бесконечно скучным, но все это были одиночки, и теперь их поведение кажется бессмысленным донкихотством, безумием, да они и были сумасшедшими, как выяснилось впоследствии. Хотя, с другой стороны, тупое преклонение перед грубой силой рано или поздно выйдет боком всем этим людишкам, и в следующем столетии их всех оттеснят еще дальше на периферию мира, как сейчас выселили на окраины Петербурга, заставят жить в еще более жалких и убогих лачугах, чем теперь, они это вполне заслужили…
От сознания человеческой тупости и равнодушия к красоте Костя часто впадал в бешенство, начинал говорить на повышенных тонах, в его голосе появлялись какие-то неприятные металлические нотки, которые пугали Марусю, к тому же, от спокойных отвлеченных рассуждений он вдруг переключался на нее, так как, по его мнению, она тоже ничего не понимала, как и все вокруг, и в частности, она не понимала того, что говорил ей он, от нее постоянно ускользала сама суть его рассуждений, и он это прекрасно чувствовал, хотя она и молчала и делала вид, что слушает его внимательно. Или же, наоборот, он вдруг обрушивался на нее с обвинениями, что она настоящая дура, так как напрасно старается, просиживая целыми днями в библиотеке над переводами и романами, все равно это никому не нужно, и она могла бы спокойно почти ничего не делать, ибо «всем этим безмозглым идиотам можно всучить любое фуфло»…
В последний раз, когда Маруся зашла к Косте, он особенно на этом настаивал, ведь у нее уже вышло много книг, но она все равно обречена работать на какого-нибудь Васю или Петю, или еще кого-нибудь, неважно на кого, потому что стараться что-то делать, создавать прекрасное, это и значит быть настоящим идиотом, так как это значит совсем ничего не видеть вокруг и не понимать человеческой природы. А тогда все созданное тобой, чем больше ты в него вкладываешь, тем оно хуже и глупее, так как от этого оно невольно становится символом твоей порабощенности миром, который этого не стоит, а заслуживает только презрения. В конце концов, Ницше был прав, считая, что даже само слово «работа» произошло от слова «раб», вот он, Костя, в отличие от Маруси, никогда ничего не записывал, он просто говорил, что ему придет в голову в этот момент, а потом сразу же все забывал — в этом Костя видел свое главное преимущество перед ней…
В последнее время Костя, действительно, нигде не работал, и поэтому у него часто совсем не было денег, и он целыми днями, даже неделями, лежал на диване, как будто придавленный какой-то невидимой тяжестью. Костя считал, что в духовном мире ничто никуда не может бесследно исчезнуть и раствориться, ибо там тоже действует закон, подобный закону сохранения энергии в мире физическом, и люди, часто сами того не понимая, во все времена вынуждены нести на себе некий незримый груз, тяжесть, что-то вроде шкафа, который они несут, поднимаясь по незримой лестнице — если его держат все, то его вес почти не ощущается, можно его нести с легкостью, шутя, весело переговариваясь между собой, как это и было в начале века, например, но когда все или почти все, кто был с тобой рядом, вдруг этот шкаф отпустят, тогда тот, кому не повезло, и он случайно оказался ближе к центру и не успел тоже вовремя отскочить в сторону, сразу же почувствует, как этот шкаф всей своей тяжестью на него навалился, и уже отойти в сторону, спихнуть с себя этот груз он не сможет, даже если бы очень захотел, так же, как не сможет спихнуть с себя этот шкаф-традицию и все человечество, потому что всегда найдется какой-нибудь дурачок, вроде него, Кости, которому не удалось из-под него увернуться.
И действительно, почти всегда, когда Костя начинал говорить, его голос дрожал от скрытого неимоверного напряжения, он с трудом подбирал слова, и казалось, что эти слова тоже отягощены каким-то невероятным, сверхъестественным смыслом, складывалось даже впечатление, что он имеет дело не со словами, а ворочает огромные тяжелые камни. Но потом, когда ему удавалось выразить свою мысль, довести до конца, он чувствовал неожиданное облегчение и часто, на самом деле, вообще больше никогда не возвращался к теме, которая только что его, вроде бы, так волновала. Жил Костя на небольшую пенсию, которую ему дали после одного из его попаданий в дурдом. Однако к собору, который был у него за заколоченным окном, он возвращался постоянно.
Если бы Маруся со своими жалкими куриными мозгами могла хоть на мгновение себе представить, что здесь, рядом с этим убогим Исаакием, вдруг неожиданно возник другой, идеальный собор, все равно, и там тоже сейчас ходили бы все те же, такие же, как и Маруся, безмозглые экскурсоводы со своими указками и тыкали бы ими в ничего не значащие иконы, пилоны, канделябры, скульптуры, росписи, орнаменты и мозаики, сопровождая свой показ многозначительными словами: «бог», «душа», «гениальность», — такими пустыми и приблизительными, давно утратившими всякий смысл и значившими теперь едва ли не меньше, чем слова «дерьмо» или «презерватив». И самое главное, они вовсе не дурачат толпу, они просто сами ничего не понимают, Костя сделал для себя этот вывод, долгое время наблюдая за той же Марусей. Именно поэтому, отдавая себе отчет в том, как много труда вложил в этот идеальный собор его создатель, Костя неизбежно, в конце концов, тоже должен был бы проникнуться глубочайшим презрением и отвращением и к этому собору, и к марусиным книгам, невольно ставшим в его глазах символами дурного вкуса и человеческого идиотизма, и прежде всего, именно из-за своего совершенства, свидетельствующего о рабском трудолюбии и лакейской прилежности их творцов. Книги Маруси и ее переводы ведь тоже совсем недавно ему даже нравились, но теперь он чувствовал, что его начинает от них тошнить, потому что его тошнило от ее прилежности и исполнительности.
Таким образом, у Кости получалось, что по-настоящему идеальный собор должен был бы запечатлеть в себе волю его создателя, направленную не в лучшую, а в худшую сторону от этого объекта обывательского преклонения, каковым ныне являлся Исаакий, то есть собор, на который Костя мог бы смотреть без отвращения, должен быть построен как можно хуже, настолько хуже, насколько это себе только можно представить, ибо, только прогуливаясь по собору, в котором действительно, в самом деле, воплотилась бы сегодня очевидная для взгляда посвященного чья-то воля к худшему, можно было по-настоящему осознать и почувствовать, что из себя представляет современный экскурсовод, а Косте уже давно осточертели все эти безмозглые экскурсоводы, которые всех нас повсюду сопровождают и постоянно тычут своими указками во всевозможные картины, дворцы, монументы, исторические примеры, образцы для подражания, эталоны и идеалы… Однако эта воля к худшему пугает современных людей, потому что их пугает этот пронзительный свет, делающий все тайное явным, и прежде всего, их собственное убожество, они предпочитают блуждать в тени совершенства, о котором Костя не только говорить, но даже думать не мог без смеха…
Когда он работал в библиотеке, перед ним лежала огромная гора книг на иностранных языках, в том числе и восточных: арабском, японском, — и он должен был все эти книги старательно актировать, то есть печатать на машинке в ведомости их названия и имена авторов, восточные названия обычно дублировались на английском, так продолжалось довольно долго, ведь Костя проработал в библиотеке целых четыре года, целую вечность, но однажды названия целой стопки японских книг он занес в эту ведомость в виде всевозможных загогулин, скобок, процентов, тире, кавычек и черточек, внешне, по его мнению, все это было очень похоже на иероглифы, он не сомневался, что этого все равно никто не заметит, поэтому он сам специально отнес эту стопку заведующей, положил у нее перед носом и поинтересовался, правильно ли он все сделал, ему это было очень интересно, тем более, что заведующая по образованию была японисткой, и она, естественно, внимательно посмотрев в ведомость, как он и ожидал, ничего не заметила, а наоборот, радостно и как никогда заискивающе ему закивала, и даже начала его благодарить за проделанную работу, тогда он и запустил в нее ботинком, потому что ему все-таки было очень интересно, заметит она хотя бы это или же нет, ему просто хотелось узнать меру ее идиотизма и порабощенности современной цивилизацией…
И сейчас Костя не сомневался в том, что, если бы вдруг в тот же Исаакий пришел сейчас какой-нибудь указ сверху, что нужно там все иконы и картины перевернуть вверх ногами, то никто из работавших там экскурсоводов этого даже и не заметил, ну, возможно, в первый момент и произошло бы некоторое замешательство, но директор собора на летучке в течение пяти-десяти минут все бы уладил, разъяснил бы своим сотрудникам смысл этого указа, и те после этого снова взяли свои указки и со спокойной совестью продолжили свою просветительскую деятельность, а вскоре они бы и вовсе перестали замечать произошедшую перемену, Костя очень жалел, что у него не было возможности издать такой указ, а то бы он обязательно это сделал…
В это мгновение нить костиных рассуждений, как это часто случалось с Марусей, окончательно от нее ускользнула. Она вспомнила, как их с классом водили в Русский музей, где им неизменно показывали огромную картину Брюллова «Последний день Помпеи». В результате, Маруся долгое время была совершенно уверена, что это лучшая картина всех времен и народов, и в первую очередь эта ее уверенность была основана на огромных размерах картины. Правда, рядом с этой картиной висела такая же картина Федора Бруни «Медный Змий», и Маруся долго их сравнивала, ее даже стали мучить некоторые сомнения, ведь по размерам эта картина ничуть не уступала «Последнему дню Помпеи». Однако, после долгих размышлений она все же вынуждена была согласиться с доводами экскурсовода — ведь картина Брюллова отражала реальные исторические события, а вот по поводу «Медного Змия» Маруся не была в этом вполне уверена. В Русском музее всегда было очень много народу, и маленькие бархатные диванчики, на которых было так удобно сидеть, постоянно были заняты какими-то толстыми тетками, мужиками и их визгливыми беспокойными детьми, которые вскакивали, бегали по залу, путаясь под ногами посетителей. Обычно такие экскурсии проводились после уроков, в конце дня, и Маруся ужасно уставала, она мечтала посидеть, отдохнуть, кроме того, она хотела есть, и доносившиеся из буфета на первом этаже запахи вызывали у нее мечты о котлетах и картофельном пюре. Однажды экскурсовод так долго рассказывала им про картины, что у Маруси внезапно потемнело в глазах, и она грохнулась на пол, когда она очнулась, то увидела склонившиеся над ней обеспокоенные лица учительницы и еще каких-то баб, Марусю подняли с пола и усадили на бархатный диванчик, предварительно согнав оттуда дряхлого старикана с палкой. После этого Маруся даже во сне увидела землетрясение в Помпее, как будто она тоже находится в самом его центре, все рушится, кругом визжат младенцы и обезумевшие простоволосые полуголые бабы бегают, спасая свои пожитки и детишек, а вокруг бушует пламя. Но теперь бы она на эту картину даже не обратила внимания, и в этом она действительно была согласна с Костей.
Исаакиевский же собор ей нравился, она помнила, как, еще во время учебы в Университете, она выходила курить на набережную и подолгу смотрела на него… И вообще, где бы она ни была, она отовсюду видела купол Исаакиевского собора, силуэт этой золоченой «чернильницы», как называл его один ее знакомый, как-то ее успокаивал, она была уверена, что она у себя дома, и знает здесь каждый угол, каждый проходной двор, каждую подворотню, так что, в случае чего, всегда сумеет спрятаться.
Хорошее знание проходных дворов часто бывает необходимо, марусин школьный приятель, Вова Гольдман, умел им пользоваться. Когда, например, у него не было денег, он вставал на набережной Грибанала так небрежно и ждал — вскоре к нему подходил какой-нибудь лох или даже целая группа и спрашивали, нет ли дури, это было обычное место торговли, и Гольдман, пообещав первоклассной анаши или же сразу несколько чеков по бросовой цене, вел этих людей за собой в один из соседних дворов — ведь при себе дурь держать опасно. Он заранее уже присматривал большую коммуналку, где был черный ход, звонил в один из звонков, которых у двери было не меньше пятнадцати, ему открывал какой-нибудь доходяга, и, не спрашивая к кому он пришел, молча уползал в свой угол, а Гольдман оставался один в длинном темном коридоре. Гольдман брал бабки у заказчиков, просил подождать, закрывал за собой дверь, проходил по темному коридору, выйдя через черный ход, спускался по лестнице и, выйдя с другой стороны через бесконечную анфиладу проходных дворов, убегал далеко-далеко от Грибанала, совсем в другое место, выныривал уже у Эрмитажа, у Невы, а те бакланы ждали его у двери долго-долго, потом начинали звонить, пытались выяснять отношения, но никто из соседей ничего не знал, их посылали на три буквы и грозили сдать в ментовку, а про дурь они спрашивать вообще боялись. Таких коммуналок в Питере было великое множество, особенно в районе Грибанала, что было очень удобно…
Маруся проснулась поздно, и настроение у нее было ужасное — на улице все таяло, остатки серого снега лежали на проезжей части, на трамвайных рельсах, по улице шли мрачные прохожие в серой одежде. Маруся почувствовала жуткую тоску и поняла, что наступает очередная депрессия, бороться с которой было практически невозможно, потому что она уже привыкла находить в этих состояниях какое-то странное противоестественное удовольствие. Внезапно ей захотелось пойти прогуляться пешком по городу, вдоль Невы, потом — к площади Александра Невского, потом все дальше, по берегу, в самые грязные и жуткие районы, где дымят фабричные трубы и не продохнуть от смога, где стоят красные кирпичные заводские корпуса, и по грязным улицам бродят пьяные рабочие с опухшими лицами, ей было приятно хотя бы просто представить себе все это, потому что дальше мыслей и представлений она не продвигалась, фантазии вполне заменяли ей реальную жизнь.
Потом Маруся стала рыдать, у нее непроизвольно текли и текли слезы, ей было не остановиться, и она даже не хотела останавливаться, ей было даже приятно рыдать, и она все рыдала и рыдала… Поэтому когда раздался телефонный звонок, она долго не могла понять, кто же ей звонит, не могла узнать голос:
— Маруся, это же я, Павлик! Я приехал из Берлина на неделю, срочно собирайся и приходи ко мне, я там так скучал!
Павлик побрился наголо и был одет в белый свитер и черные джинсы:
— Я там болею. Ностальгирую. Посмотри, посмотри, сколько книг я себе купил, и все про Петербург. Как ты думаешь, у меня не шизофрения? А еще я недавно себе печать сделал — Шуман Павел Владимирович — это не признак шизофрении? Там у всех такие печати, ну не у всех, конечно, но у многих.
Павлик работал в Берлине в Доме для престарелых, проходил практику, потому что заканчивал учебу в медицинском училище, и скоро должен был стать врачом, за его учебу платил один довольно известный ученый, тоже врач, который во время войны был в плену под Курском и после этого очень полюбил русских. Павлик видел его только на фотографии, но ему казалось, что он на него очень похож, то есть в молодости, в эсэсовской форме, это был просто вылитый он. Павлик с ним познакомился по переписке и ни разу даже не встречался, ученый решил ему помочь заочно, таким образом, Павлику, можно сказать, выпала счастливая карта, счастливый билет.
Хотя, конечно, Павлика эти немцы уже порядком достали, но он не хотел бросать все на полпути, когда почти уже добился своего, ведь он скоро должен был получить немецкое гражданство, и у него тогда будет их целых два: русское и немецкое, — и он сможет, когда захочет, туда ездить, но вовсе не будет обязан жить там постоянно. Раньше он работал в магазине в аэропорту, целых три года отбарабанил, до тех пор, пока его там однажды не назвали «русской свиньей», один сотрудник того же магазина назвал, типичный немец, старый, высохший, Павлик подозревал, что он раньше тоже в СС служил. Тогда Павлик взял пакетик от своего завтрака, другой бумаги у него под рукой не оказалось, разорвал его, разгладил и написал на нем заявление в полицию, где подробно описал этот случай расовой дискриминации, но когда он принес это заявление в полицию, то там его долго читали, потом наконец подшили к делу и пообещали прислать извещение. Это извещение пришло только через несколько месяцев, и там даже не было описано точно, что, собственно, произошло, а просто говорилось, что «такой-то обидел такого-то», и даже адрес этого фрица, который его русской свиньей назвал, был тщательно закрашен синим карандашом. А еще через две недели Павлику пришло новое извещение, в котором его уведомляли, что его заявление считается недействительным, так как в нем отсутствуют подпись и дата, что уже было совершенным враньем. Просто полиция была заодно с этим немцем.
В медицинской школе, где учился Павлик, на уроках пения их обучали петь «Хава Нагилу», там он выучил, как по-еврейски «здравствуйте», «до свиданья», «как живете?». Он так и не понял, зачем их там этому обучали, но потом все это ему очень пригодилось. Вскоре он стал проходить практику, то есть он должен был сопровождать медсестер, когда те ходили по квартирам к разным старикам. Одну старую немку Павлик прозвал для себя «Пиковая дама», ей было лет девяносто, все руки у нее были в кольцах и перстнях, а слуховой аппарат на ухо ей надевали каким-то особым образом — не прямо, а наискосок, потому что она хотела, чтобы его надевали именно так. У нее в комнате стояло пианино, а сверху, на пианино — бронзовая женская фигура в вуали и длинном платье, с грустно опущенной головой, и внизу, у основания этой статуэтки, было написано по-немецки «Die Sehle», что означает «Душа». На пианино постоянно валялись раскрытые ноты, и эта старая карга регулярно садилась за него и пела: «Плачь, моя маленькая душенька, плачь!» — есть такая популярная немецкая песенка про душу. Павлик узнал, что ее муж когда-то служил в дивизии «СС» и не вернулся домой с восточного фронта. Он даже видел его портрет у нее над кроватью: улыбающийся, белесый, типичный немец! А так как их на занятиях учили, что во время процедуры врачу или медбрату следует напевать больному какую-нибудь мелодию, например, если больному назначен курс инсулина, то во время каждой инъекции нужно петь какую-нибудь одну и ту же песенку, тогда весь процесс лечения будет гораздо более эффективным, то Павлик и применил к старой немке этот метод: делал ей уколы и при этом пел «Хава Нагилу». Ну, а напоследок, в самом конце курса лечения, он сел за пианино и исполнил ей: «Вставай страна огромная!». Немка сидела и слушала его с открытым ртом. Павлик спросил ее:
— Ну как, понравилось? — и она восхищенно ему закивала.
— Ну тогда я вам слова оставлю, — сказал он и отдал ей текст, который перед этим на компьютере специально отпечатал.
— Я же по-русски не понимаю, — жалобно пробормотала она.
— Обратитесь к переводчику, — сказал он и протянул ей заранее заготовленный телефон переводчика по имени Арон, из их училища, который как раз с русского на немецкий переводил и тем зарабатывал себе на жизнь.
Поначалу Павлик всем больным при встрече по-русски говорил «Здравствуйте» и «До свиданья», но те жаловались, что его не понимают, и вообще, недоумевали, почему это он им по-немецки не может то же самое сказать. Тогда он стал всем говорить «Шолом» и «Азохен Вей» — и тут уже никто ничего ему возразить не мог, не решался. Разве что его начальник ему однажды деликатно намекнул, что неплохо бы ему у психиатра обследоваться: «Для вашего же блага», — сказал он, но ничего при этом не уточнил. Но Павлик и сам догадался, в чем дело, и действительно, пошел к психиатру, а тот дал ему справку, что он совершенно нормальный человек.
Кроме того, у них в клинике шла война двух кланов: старшая медсестра воевала со старшей уборщицей, — и все новички должны были к какому-то из этих противоборствующих лагерей примкнуть, но Павлик не хотел этого делать, он хотел, чтобы его оставили в покое, не трогали, с какой это стати он должен был еще к кому-то примыкать. Правда, ему его знакомый Арон сказал, что лучше примкнуть ко всем сразу, но Павлик его совету не последовал, он вообще терпеть не мог всех этих сложностей.
Потом его послали к одной русской, решили, видимо, что он по России скучает и хочет с кем-нибудь по-русски поговорить. Дверь ему открыла огромная жирная еврейка, лет восьмидесяти, не меньше, которая сразу же с подозрением на него уставилась и заявила:
Вы звонили мне всего пятнадцать минут назад, почему вы так быстро пришли? Ну ладно, вот чемодан, из которого надо аккуратно развесить все вещи, а я пока должна разыскать своего брата, Владимира Яковлевича Мееровича, посижу тут и обзвоню все школы…
Она своего брата никогда в жизни в глаза не видела, но почему-то именно сейчас решила его разыскать. Павлик вызвался помочь ей в розыске брата, но она велела ему заниматься чемоданом и не соваться в чужие дела. Затем она попросила измерить ей давление, которое оказалось у нее таким высоким, что Павлик очень удивился, что она вообще жива и еще двигается. Наконец, она отправила его в магазин, вручив ему сто марок и попросив купить ей икры, сыра, масла, в общем, всего самого лучшего и дорогого. Павлик сходил в русский магазин неподалеку, все это ей купил, принес и даже сдачу отдал. Он уже собрался было уходить, но она попросила его накрыть на стол и поужинать с ней. Павлик отказывался, говорил, что спешит, но она настояла на своем. Они сели за стол и поужинали. Затем она опять попросила его измерить ей давление, которое у нее немного снизилось, но все равно, оставалось таким, с каким нормальные люди не живут — во всяком случае, Павлик никогда раньше ничего подобного не встречал. Тут она стала предлагать ему услуги проституток, причем очень дешево, почти даром, и вообще, стала его выспрашивать о его личной жизни, всячески выуживать у него информацию… Наконец он все-таки ушел.
На следующее утро, когда он пришел в клинику, его вызвали к директору и показали компьютерную распечатку ее телефонного звонка, где она жаловалась на него начальству. По ее словам, она открыла ему двери только потому, что он назвался врачом, а он вызвался сходить в магазин и накупил ей там всего самого дорогого, чего она себе вообще позволить не может, потратил кучу денег, отнял у нее ее драгоценное время, ничего толком ей не сделал, ничем не помог, а только ее отвлек и ужасно утомил. В общем, эта старуха оказалась самой настоящей сумасшедшей, хотя на первый взгляд это было и не заметно, но только на первый взгляд. Павлик был уверен, что его к ней специально послали, чтобы подставить и сплести против него интригу, и все из-за этих козней старшей сестры против старшей уборщицы, в которых он не хотел принимать участия.
А козни эти были вовсе не шуточные. Например, одно время он ходил по вызовам с медсестрой Эвой, и Эва, которая работала уже давно и принимала активное участие в интригах, все время старалась узнать подробности личной жизни Павлика, но он ничем и ни с кем не делился. Как-то они пошли вместе к некой фрау Пауле Лангэке, что в переводе означает Паула Дальний Угол; та достала из шкафа шоколадные конфеты, ликеры, стала предлагать Павлику кофе, чай, минеральную воду, все, чего он пожелает. А Павлик как раз незадолго перед этим видел по телевизору рекламу про анисовое печенье, там говорилось, что анисовое печенье поднимает настроенье, и ему очень захотелось его попробовать. Придя на работу, он сразу же поделился с Эвой, что ему хочется анисового печенья. После обеда они пошли к Пауле Лангэке, и вот она вдруг сама предложила Павлику анисовое печенье, он просто обалдел, более того, у нее на кухне в большой медной кастрюле с теплой водой плавала чашечка с его любимым кофе, чтобы не остыл. Павлик обычно пил кофе без кофеина, и все об этом знали; кофеин вызывает болтливость, провоцирует к излишним откровениям, если, вы например, хотите развязать человеку язык, то налейте ему кофе, и он будет говорить час, как минимум. Поэтому Павлик на всякий случай перешел на кофе без кофеина. И вот эта фрау Лангэке ставит перед ним чашечку с кофе без кофеина и достает анисовое печенье. В этот же день они с Эвой пришли в следующий дом, где жила дряхлая восьмидесятилетняя Гертруда, и та тоже предложила Павлику чай, кофе и тоже достала из буфета и поставила перед ним анисовое печенье. Павлик очень удивился, но из вежливости все-таки поел этого печенья, хотя ему уже не особенно хотелось. Когда же они пришли к третьей старухе, Берте, и оказалось, что у нее тоже было припасено для Павлика анисовое печенье, он все понял: в это печенье было что-то подмешано. И действительно, вечером Павлику стало плохо, всю ночь у него было жуткое состояние, и наутро тоже, он даже позвонил на работу и сказал, чтобы ему дали больничный, потому что он был не в состоянии двигаться. Конечно, ему нужно было захватить образец этого печенья с собой и сдать его на анализ, но он сразу не догадался, а просто сидел, как лопух, и жрал печенье, только потом, задним числом, он сообразил, что его отравили, подмешали в печенье какие-то наркотики.
Вообще, эти немцы словами почти ничего не говорят, у них все жестами выражается. Например, если он приходил к Пиковой даме, и у нее пианино было открыто, а на пианино стояли ноты, это значило, что она хочет, чтобы он ей сыграл. А если он приходил, и пианино было загорожено ширмой, на которой развешано разное тряпье, платья, нижнее белье, — это значит, что подходить к пианино не нужно и пытаться. Один раз дочка Пиковой дамы положила на кровать свои кружевные трусы, а на них — мобильный телефон и спросила его, что он делает сегодня вечером, это было такое неявное предложение развлечься. Но он ей ответил, что занят.
В целом же, в Германии ситуация теперь настолько ухудшилась, что немцы стали на стройках работать, это даже представить себе трудно, но это так — немцы теперь даже улицы метут, и помойки убирают, а раньше такого не было, раньше это делали только турки. При этом многие из них по-прежнему уверены, что скоро все народы будут работать на Великую Германию, и это время не за горами. Есть там у них такая организация «Помощь жертвам войны», так вот Павлик заметил, что помощь там получают исключительно бывшие эсэсовцы и гестаповцы, они все себя жертвами считают, то есть сами немцы и есть свои собственные жертвы. Павлика же эти немцы так достали, что он всерьез опасался, что в конце концов не выдержит и кого-нибудь убьет.
В самом начале, когда он только приехал, он познакомился там с человеком, у которого, по его словам, были русские корни, и тот пригласил Павлика в гости. Он сам и его друзья сели за стол, а Павлика посадили во главу стола, как на трон, отчего все во время еды на него пялились, а стол они сервировали по полной программе, положили ему рядом с тарелками по меньшей мере десять разных вилочек, ножичков и ложечек, специально, чтобы посмотреть, как он будет за них хвататься и что будет с ними делать, а хозяин начал, было, ему переводить слова присутствующих, но Павлик его прервал: «Не нужно мне переводить, я понимаю по-немецки», — и это им явно сломало кайф, они не ожидали, что он по-немецки понимает, собирались за ним понаблюдать, за его поведением, как за этаким недочеловеком, неполноценным существом, и все это комментировать, смаковать, каждый его жест, каждое его движение, а тут выяснилось, что он по-немецки понимает, так что все это оказалось невозможным, и хозяин был сильно разочарован…
В Берлине Павлик дружил с Юлиусом, любимым занятием которого была игра на рояле. Пособие по безработице он все тратил на покупку нот, этими нотами была заполнена вся его комната, и он даже ходил почти всегда с огромным чемоданом нот. У Юлиуса было очень много видеокассет с записями того, как он сидит и играет на рояле, эти кассеты он показывал всем своим знакомым. Он проникал в Филармонию бесплатно, на все концерты. Какая-то церковь подарила ему концертный рояль, и он разместил его у русских дам, одну из которых звали Наташа, а ему очень нравилось имя Наташа, поэтому он и согласился оставить рояль именно у них. Время от времени он приходил к ним и играл на рояле, выгнать его было невозможно, обычно он задерживался у рояля на неделю, как минимум. Играл он безумно — никогда не отпускал правую педаль. Юлиус постоянно жрал диазепам, чтобы успокоить свои расшатанные нервы.
Однажды они пошли в Филармонию вместе с Павликом — Юлиус и Павлика тоже провел бесплатно — Юлиус тут же проник в комнату, где репетировали артисты, сел и стал играть на рояле, который там стоял. Юлиус утверждал, что учился в Консерватории в Москве, но по-русски знал только два слова: «здравствуйте» и «пожалуйста». Он говорил Павлику, что у него есть родственники в Америке, хотя сам родился в Восточной Германии. Юлиус был худой и бледный, но энергии в нем была хуева туча, на свой внешний вид ему было абсолютно плевать, он никогда не мылся, и ногти у него были с черными ободками от грязи. Однажды он пришел в гости к Павлику и остался у него на неделю, после него в квартире еще долго воняло какой-то немыслимой смесью дерьма и духов, т. к. вместо того, чтобы мыться, он обычно поливал себя духами. Павлик поставил посреди комнаты пятилитровую кастрюлю и сжег там газеты, но этот запах все равно не выветривался еще две недели. Юлиус периодически звонил Павлику и говорил часами, а Павлик не имел права вставить ни единого слова, ему это запрещалось. Изъяснялся Юлиус обрывками фраз: «Мне плохо… у меня кончаются деньги… перезвони мне в телефонный автомат под таким-то номером…» — и Павлик сперва покорно перезванивал, пока не обнаружил, что угрохал на эти звонки уйму денег, и не прекратил это самым решительным образом.
Юлиус дружил с Робертом, который был очень умным, очень образованным, он закончил двадцать три семестра в Университете и знал несколько языков, хотя и нигде не работал. Родители периодически присылали Роберту деньги, и это его сильно испортило. Одно время Роберт работал уборщицей в гостинице, и ему было очень тяжело. До этого Роберт пытался писать рекламные тексты, но почему-то на этой работе он долго не удержался. Одна старушка подарила ему пальто своего покойного мужа, в котором он был на войне, и теперь Роберт с гордостью его носил. Еще раньше Роберт продавал по ночам бублики в пивных, местных Bier-барах, ходил с лотком на шее, совсем как наши коробейники. Сейчас в Берлине появились рикши, это очень модно — кататься на рикше, то есть они сами едут на велосипеде, а сзади к велосипеду приделана такая колясочка для пассажира. Роберт пробовал подработать и рикшей, но долго не выдержал, так как был очень нервный. Юлиус часто ему говорил: «Роберт, не нужно путать пианино с печатной машинкой! Пианино — это тонкий инструмент!» Хотя Роберт вообще не умел играть на пианино, это Юлиус просто так ему говорил, просто предупреждал. Еще Роберт писал рассказы, но издателя все никак найти не мог. Политикой Роберт не интересовался, но постепенно стал сочувствовать коммунистам, особенно после того, как хозяин, на которого он работал и который кормил его завтраками, в конце взял и не заплатил ему за работу. Вообще-то, Роберт должен был получать деньги каждый день, в конце рабочего дня, но он стеснялся спросить, и надеялся, что потом, в конце месяца, получит всю сумму сразу. А хозяин через три недели вообще исчез, скрылся в неизвестном направлении. В Университете Роберт изучал германистику, и еще философию на французском и немецком языках, у него в комнате было столько книг, что даже проход был затруднен, нужно было пробираться по тропинке среди книг, а спал он на подушках от дивана прямо на полу. Однажды он купил на улице две колонки по пятьсот марок, их продавали красивые молодые люди, ну Роберт и клюнул. Потом они с Павликом отнесли их в комиссионный магазин, потому что у них это были последние деньги, и даже хлеба теперь купить им было не на что.
В их медицинской школе, еще до Павлика, училась даже одна пятидесятилетняя женщина, она потом устроилась работать в Сенат, после того, как закончила свое обучение в этой школе. Вообще, после окончания этой школы можно стать директором дома для престарелых или просто попечителем слепого, глухого или немого, а среди них встречаются очень богатые и совершенно одинокие люди, и если им угодить, то они могут сделать тебя своим наследником.
Гена, напарник Васи, позвонил Марусе через день и попросил, чтобы она перевела один небольшой документ, письмо, на английский язык. Он попросил сделать это на ее собственном компьютере, потому что, по его словам, в офисе компьютера еще не было, да и принтера тоже. К Марусе тут же приехал высокий худощавый молодой человек с очень светлыми большими голубыми глазами, такими светлыми, что они казались белыми, и с очень маленьким подбородком, как будто подбородка у него не было вовсе. Он изысканно поклонился Марусе и, достав из внутреннего кармана своего замшевого пиджака бумаги, протянул их ей, сказав, что все это нужно перевести на английский язык, причем как можно скорее. Маруся заметила, что в пачке было не меньше двадцати страниц, но все равно, обещала сделать перевод к завтрашнему утру. Всю ночь она просидела за компьютером, потому что текст оказался не таким простым, речь шла о фильмах, и из-за обилия технических терминов ей приходилось постоянно лазить в словарь.
Она закончила перевод и уже начала распечатывать текст на принтере, когда вдруг снова зазвонил телефон, это был Гена, которому срочно нужен был обещанный документ, принтер же печатал медленно, и Марусе, по крайней мере, нужен был еще час. Когда Маруся попыталась объяснить ему ситуацию, Гена железным голосом сообщил ей, что оштрафует ее на десять долларов, ибо она обещала, и обещания своего не сдержала. Маруся стала спорить, что они не договаривались к определенному часу; с большим трудом ей удалось убедить Гену в своей правоте. Вскоре Гена приехал и, быстро забрав готовый перевод, удалился, прыгая вниз по лестнице через две ступеньки.
Через два дня Маруся отправилась в Дом Кино, в офис к Васе и Гене. Пройдя по длинному обшарпанному коридору, она очутилась перед железной дверью, обитой деревянными планками. Там уже стоял высокий человек с бледно-голубыми глазами, тот самый, который приходил к ней по поручению Гены.
— З-з-здравствуйте, — сказал он ей высоким дребезжащим голосом, чуть заикаясь, — а ключ у вас?
— Нет, — ответила Маруся.
Тогда придется ждать. Кстати, давайте познакомимся, меня зовут Александр, и я буду работать здесь в качестве директора, — радостно сообщил он ей и, подойдя к стоящему тут же в коридоре столу, уселся на него и начал болтать ногами и насвистывать песню «Гуд бай Америка».
Наконец в коридоре появилась девушка с пышными вьющимися длинными волосами в коричневом пальто и в коричневом шарфе в желтую клетку с миловидным маленьким личиком, всем своим видом она чем-то напоминала небольшую аккуратную белочку. Она деловито подошла к дверям, достала из сумки связку ключей и открыла двери.
— З-з-з-здравствуйте Лиля, — обратился к ней Александр.
Они вошли в просторную комнату, в одном углу был установлен компьютер, у окна стоял стол с телефоном, а рядом — большой телевизор. Маруся обратила внимание, что рамы в окнах были все перекошенные и облезлые, но зато на полу лежало мягкое покрытие, а стены и потолок были отделаны светлыми панелями. Была еще вторая комната, в центре которой стоял большой круглый стол, в углу — еще один, поменьше, а на стене висел большой портрет Филиппа Киркорова.
— Ох, — сказала Лиля, — какая вчера была роскошная презентация! А сколько салатов осталось! Просто целые коробки уносили! И вина сколько было, и лимонада! Даже колбаса была твердого копчения, и сыр!
— Да, — со значением подтвердил Александр, — всех накормили, все журналисты остались довольны.
— Да, — тут же подхватила Лиля, — особенно тот, с красным лицом, покрытым прыщами, с блеклыми кудрявыми волосами и в очках, он пил с особенным удовольствием, и ему, кажется, даже было мало.
Ну, такие аппетиты удовлетворить не просто, да мы, собственно, и не ставили перед собой таких целей, — улыбнулся Александр, — ведь нам и себе нужно было оставить.
И тут он широким жестом распахнул дверцы стоявшего рядом с ним полированного буфета, и Маруся увидела там целый ящик коньяка.