Белокурые бестии Климова Маруся
А музыку он вообще полюбил с самого раннего детства и слушал ее постоянно, где-то годам к пятнадцати он впервые услышал записи Элвиса, ему о нем сказал его приятель Ося Шнейдерман, который как-то встретил его на Невском и спросил, а знает ли он Элвиса, и Бейлис, конечно же, сказал, что да, знает, хотя совершенно не знал, кто это такой, но если бы он сказал, что он не знает Элвиса, тогда бы Ося догадался, что он не вхож в высшие круги и вообще не имеет никакого отношения к тем молодым людям, которые гордо ходили по Невскому, одетые как плейбои. Ося бы догадался, что он, Игорь Бейлис, просто живет в коммунальной квартире с папой и мамой, хотя и неподалеку от Невского, на улице Рубинштейна, и пока слышал в своей жизни только Вертинского и Лещенко, которые постоянно у них прокручивались дома на отечественных, самодельных и трофейных пластинках, но к тем молодым людям, которые ходят по Невскому, он не имеет совершенно никакого отношения, а этого Бейлису очень не хотелось, поэтому он и сказал, что он знает Элвиса, слышал много раз и с удовольствием бы послушал еще, если у Оси есть записи, так как свою он недавно отдал Ваське Шустикову из соседнего двора, и тот ему ее так и не вернул. Но однако Ося был совсем не так прост, как это могло показаться на первый взгляд, потому что вслед за этим вопросом, он задал ему еще один: «А слушал ли он также и Пресли?» — и в это мгновение, а Бейлис считал, что это было самое важное и значительное мгновение в его жизни, которое во многом предопределило дальнейший ее ход, какие, возможно, бывают в жизни каждого человека, так как он находился тогда перед жуткой дилеммой: быть или не быть, или, как Германн с тройкой, семеркой и тузом — так вот, в это мгновение в том, как Ося задал ему свой вопрос, Бейлис почему-то, по до сих пор ему до конца не понятной причине, вдруг почувствовал какой-то подвох, может быть, по тому, как, с каким нарочитым акцентом Ося произнес слово «также», отчего ему вдруг и пришла тогда в голову совершенно безумная и невероятная мысль, что Элвис и Пресли — это одно лицо, просто Элвис — это имя, а Пресли — фамилия. Он до сих пор не мог понять, каким образом ему в голову пришло это озарение, но он понял, что это его шанс, один шанс из тысячи, и решил пойти ва-банк, то есть ответил, что, конечно, Элвиса Пресли он уже слышал много-много раз, как он и сказал уже об этом Осе чуть раньше.
Таким образом, Игорю Бейлису удалось незаметно втереться в среду тех молодых людей, которые курсировали по Невскому, одетые как плейбои, и те вскоре приняли его за своего, так как он очень быстро освоился и за короткий промежуток времени сумел прослушать и Элвиса, и еще много-много кого… Но, собственно, эта любовь к музыке, в конечном итоге, и вышла Игорю Бейлису боком, потому что, для прослушивания всех этих запрещаемых и преследуемых официальными властями исполнителей, он и еще два его друга как-то летом ночью через открытое окно забрались в чью-то квартиру, откуда вынесли магнитофон, потому что своих денег на покупку такого магнитофона у них не было, за что в результате Игорь Бейлис и отправился в Мордовию сроком на два года.
А так как на суде он заявил, что магнитофон ему был нужен исключительно для того, чтобы прослушивать Элвиса и прочие запрещенные записи, то на зону его отправили к политическим, правда, это деление в те времена было весьма и весьма условным, потому что политических заключенных, как известно, тогда в Советском Союзе не было. И ему действительно на зоне во время своего заключения приходилось видеть людей очень не похожих друг на друга, отбывающих срок по самым разным статьям, от убийц до мелких жуликов и авантюристов, но все это были тоже удивительно талантливые русские люди. Например, один, Ванька Сухов, который выколол глаза своей жене, отрезал ей уши, засунул их ей в рот, а потом отрезал ей еще и голову, с которой и отправился поиграть во двор в футбол с местными мальчишками, чем испугал их до смерти, и они все сразу разбежались по домам. Все это он проделал с ней исключительно из ревности, но, на самом деле, Ванька был очень добрый и отзывчивый человек, и на зоне он всегда Игорю Бейлису помогал и поддерживал его, что было очень важно, так как Ванька был бригадиром в той бригаде по пошиву домашних тапочек, в которой работал Игорь Бейлис. В этой же бригаде по пошиву тапочек, помимо него, было еще пять человек: сектант-старовер из Новгорода, украинский националист из Львова, один фарцовщик, тоже из Ленинграда, один карманник и один аферист, Гоша из Петропавловска, — последний вообще был человек совершенно уникальных способностей, но чтобы описать все, что тот вытворял в своей жизни, и за что он сидел, надо было, пожалуй, написать целый роман, а то и два, в общем, Коппола и Пьюзо с их «Крестным отцом» отдыхают, поэтому в беседе с Марусей Бейлис даже не хотел затрагивать эту тему, потому что времени у них и так было не очень много…
Но в целом, он был очень рад видеть ее, приехавшую к ним сюда с берегов Невы, из города его детства, в котором он уже давно не был, но которого ему всегда так не хватало и в Нью-Йорке, и в Праге, он даже болел по-прежнему за «Зенит». А когда он уехал в семьдесят восьмом году в Америку через Израиль, то первое время в Нью-Йорке он так скучал по Ленинграду, что ему все время снился один и тот же сон. Будто он идет по улице Рубинштейна, а навстречу ему из их двора вдруг выходит Ося Шнейдерман и спрашивает его: «Ты что, вернулся?» — на что Бейлис ему отвечал, что да, но его обещали отпустить обратно. «И ты поверил?» — говорил ему Ося. И в это мгновение Бейлис всякий раз просыпался в холодном поту, в ужасе начинал себя ощупывать и успокаивался только тогда, когда подбегал к окошку, распахивал занавески и видел перед собой огромные светящиеся тысячами огней нью-йоркские небоскребы. Этот сон преследовал его в Америке еще много-много лет спустя после того, как он уехал туда из Ленинграда — так сильно он тосковал по своему родному городу…
После этой первой встречи с начальником Русской Службы, отношение к Марусе окружающих действительно резко изменилось, и она даже сама почувствовала сильное облегчение, как будто с ее души свалилась какая-то тяжесть, все вокруг, кто до этого момента с ней едва здоровались и почти не смотрели в ее сторону, вдруг радостно ей закивали и заулыбались.
Владимир Густафссон, которому Бейлис поручил курировать пребывание Маруси в их отделе, по секрету сказал ей, что Бейлис в тот же день на «летучке» сообщил своим подчиненным, что встреча с Марусей произвела на него огромное впечатление, и именно после этой встречи он наконец-то понял, что Россия не погибнет, спасется и возродится из пепла, если там еще живут такие вот, как Маруся, настоящие русские женщины. Правда, сразу же после этой «летучки» у жирного мудака, который доставал Марусю в ресторане, вдруг случился сердечный приступ, и его увезли в больницу на «скорой» прямо с работы, хотя потом выяснилось, что первоначальный диагноз оказался неправильным, и у него просто случился приступ желчекаменной болезни, оттого, что он слишком много жрал и постоянно пил пиво.
Помещение Русской службы состояло из множества больших просторных залов, в самых больших из которых сотрудники отделялись друг от друга деревянными перегородками, отчего эти залы становились похожими на небольшие лабиринты.
Блуждая по одному из таких лабиринтов, Маруся натолкнулась на Розова, о котором она, вроде как, уже где-то слышала раньше и, может быть, даже встречала его стихи в одном из журналов, который ей показывал в Париже Жора, но помимо того, что Розов писал стихи, он еще переводил с английского, французского и немецкого языков. В момент, когда Маруся на него натолкнулась, он как раз составлял большое письмо в один московский журнал, где только что отклонили его перевод, над которым он чуть ли не полгода трудился, как переводчице, по его мнению, Марусе это должно было быть особенно понятно.
Оказалось, что оригинал, с которого он переводил, был написан на очень неряшливом и корявом немецком языке, и Розов трудился над этим маленьким рассказом чуть ли не шесть месяцев, стараясь до мелочей воспроизвести все его корявости и небрежности, в результате у него получился совершенно небрежный и корявый перевод, полностью соответствующий всем стилистическим особенностям оригинала, объяснял же он их тем, что автор, немец, был по большей части известен, как философ, а к художественному творчеству обращался крайне редко, что и сказалось на особенностях его стиля. Получив этот корявый и небрежный текст, редакция, хотя там было много его хороших знакомых, знавших его с лучшей стороны, отклонила его перевод и заказала его какому-то юнцу, который буквально за неделю состряпал достаточно гладкий и ничем особо не примечательный перевод. Вот как раз его в этом журнале и опубликовали — факт, который Розов теперь и собирался опротестовывать.
Узнав название московской газеты, с которой сотрудничала Маруся, он очень обрадовался и воскликнул, что хорошо знает Леню Торопыгина и просил передавать ему большой привет. Марусю это немного удивило, потому что Торопыгин только что опубликовал в этой московской газете статью, в которой всячески поливал грязью сотрудников ЕРС, обвиняя их, главным образом, в том, что они используют свое служебное положение для собственной раскрутки, то есть для пропаганды своего творчества, а к себе на радиостанцию они тоже приглашали исключительно кретинов или законченных блядей, правда, по мнению Торопыгина, в России таковыми теперь являлись практически все, так что выбор у радиостанции был не очень большой… Статью об ЕРС в «Универсуме» сначала хотели поручить Марусе в связи с ее предстоящим отъездом в Прагу, но Торопыгин сам вызвался об этом написать, так как он, по его словам, эту радиостанцию всегда очень любил и слушал ее с самого детства практически каждый день. Возможно, Розов, сидя у себя за перегородкой, всего этого просто не знал, хотя, как могла заметить Маруся, и Владимир, и еще разные личности достаточно бурно эту статью обсуждали.
В соседнем же с Розовым помещении, за перегородкой, Маруся натолкнулась на Околенцева, которого Торопыгин в этой же статье называл «ловкачом и прохвостом, бездарным, как его задница». Околенцев тоже был поэтом, и Маруся слышала о нем от Серафима, потому что оба они были родом из Самары. У Серафима было свое издательство, и Маруся как раз тогда уже вела предварительные переговоры с ним о возможном издании у него своего перевода Селина, она также слышала, что Серафим в свое время взял у Околенцева на издание маленькой книжечки его стихов две тысячи долларов, но так ее и не издал, тем не менее, как поняла Маруся из разговора с ним, Околенцев по-прежнему сохранил к своему земляку самые теплые чувства, и если бы не его жена-француженка, которая после того случая категорически запретила ему общаться с Серафимом, он, кажется, был готов дать ему еще две тысячи на следующую книгу.
Околенцев говорил очень громко, каждое марусино слово он переспрашивал дважды, потому что от долгой работы на радио, где ему постоянно приходилось иметь дело с наушниками, у него в последнее время сильно испортился слух. Околенцев очень хвалил стихи Серафима, а когда Маруся, как ему показалось, слегка поморщилась, он замахал на нее обеими руками, сказав, что она совершенно не права, и если Серафим тоже взял у нее крупную сумму в долг и не отдал, это еще не значит, что он плохой поэт, и не надо все смешивать в одну кучу, потому что в его стихах ему слышался очень милый самарский говорок, который никак невозможно было подделать…
Маруся не стала с ним спорить и начала рассказывать ему о своих впечатлениях от Праги. У нее было довольно хорошее настроение, а также ей нужно было скоротать время, поэтому она говорила без умолку еще чуть ли не полчаса. Околенцев все это время сидел и как-то очень задумчиво на нее смотрел, но совсем уже не прерывал ее, как это было в начале, когда Маруся говорила с ним на разные, может быть, более близкие ему темы, но тогда больше говорил он, а она молчала, и только вставляла свои отдельные реплики, а теперь все время говорила она. В конце концов, когда Маруся высказала все, что хотела, ей стало почему-то казаться, что он ее как-то не очень внимательно слушает, потому что, хотя он на нее и смотрел, но ни разу ни мимикой, ни жестом никак на ее слова не реагировал, у нее было такое впечатление, что он просто впал в ступор, и Маруся его своими разговорами загипнотизировала, поэтому она повысила голос и уже гораздо громче обратилась к нему:
— Григорий Владимирович! — Околенцев вздрогнул и наконец-то впервые за последние полчаса отреагировал:
— Извините, Маруся, но я же вам сказал, что я очень плохо слышу.
Вечером того же дня Бейлис, а также еще несколько сотрудников Русской службы, включая Владимира, пошли со своей гостьей, а именно такой статус теперь обрела Маруся здесь на радио, в пивной ресторан, чтобы угостить ее настоящим чешским пивом. В ресторане всем сразу же раздали огромные литровые кружки с пивом, а также тарелки с печеным свиным коленом, которое было невероятных размеров, правда, мяса на нем оказалось совсем немного — это тоже было традиционное местное блюдо, которым всегда потчевали гостей.
Бейлис сидел во главе прямоугольного стола и опять — на сей раз уже по настоятельным просьбам сотрудников — рассказывал историю своего попадания на зону, в самую гущу талантливых русских самородков, которые устраивали из хлебных мякишей совсем без клея и каких-либо дополнительных материалов целые расписные храмы, не хуже, чем в Кижах, и выкалывали себе на груди лики лениных, сталиных, ангелов, Божьих матерей, черепа, гитлеров, муссолини, моше даянов, свастики, кинжалы, танки, термоядерные ракеты, голых баб, чертей, змей, львов, средневековых рыцырей, пиковых дам, иисусов христов и троиц не хуже, чем у Рублева… Правда, на сей раз его рассказ пополнился некоторыми новыми деталями, например, как во время свиданки его невеста и будущая жена, которая была из донских казачек и которая жила теперь в Нью-Йорке вместе с дочерью, как-то привезла ему целых три яйца, наполненных спиртом, куда он был закачан шприцем через проделанное отверстие, а также черной икры и красной рыбы…
А на обратном его пути в Ленинград из Мордовии, откуда он был выпущен за примерное поведение на полгода раньше срока, когда он ехал в поезде, одетый как плейбой, так как он к тому времени уже успел купить себе в Саранске новое пальто, так вот, на обратном пути ночью в поезде, пока он спал, кто-то из талантливых русских людей все-таки умудрился это пальто у него спереть — как это было проделано, ему было совершенно непонятно, потому что дверь в купе была закрыта на ключ, и никто ее ночью, вроде бы, не открывал, правда, он очень крепко спал, но в целом это его не очень удивило, так как он реально оценивал способности русских людей. А на улице тогда было уже довольно холодно, так как был январь и стоял сильный мороз, тем не менее, до дому в Ленинграде ему пришлось добираться в одном костюмчике и на общественном транспорте, потому что кошелек со всеми деньгами, какие у него на тот момент были и какие он заработал за полтора года в бригаде по пошиву тапочек, остался у него в пальто…
Рассказы Бейлиса, а также портреты окружавших его на зоне зэков невольно вызвали у Маруси в памяти воспоминание о художнике Кальненко, которого она посетила после Самуила Гердта, когда готовила большую публикацию про Роальда Штама для «Универсума».
В мастерской Кальненко, который тоже провел несколько лет в лагерях, только не в Мордовии, а в Забайкалье, повсюду на стенах было развешано огромное количество портретов всевозможных воров в законе, убийц и грабителей, которых он тоже характеризовал Марусе самым лестным образом — в том смысле, что все они были очень талантливые и изобретательные, а также находчивые и гораздые на всевозможные выдумки и приколы. Например, по ночам, чаще всего под утро, когда он еще крепко спал, ему неоднократно вставляли между пальцев ноги свернутую в трубочку бумажку и поджигали, отчего он начинал дергать ногами и просыпался — это называлось «делать велосипед». Правда Маруся про «велосипед» знала и сама, так как в пионерских лагерях, и даже в Артеке, где Марусе довелось несколько раз побывать в детстве, его тоже постоянно «делали» друг другу мальчики. Когда Кальненко узнал, что Маруся в курсе даже таких вещей, как этот «велосипед», он долго и весело смеялся, после этого он сразу же ее очень полюбил и проникся к ней глубоким доверием, о чем ей сам тут же и сказал.
Кальненко, который вместе со Штамом входил в группу «маресьевцев», и Штама ей представил тоже с самой лучшей стороны. По его словам, Штам начал с перветина, и потом постепенно перешел на морфий, и уже к двадцати пяти годам стал законченным морфинистом, как и практически все члены этой художественной группы. Хотя особенность морфия была такова, что для достижения нужного эффекта все время было необходимо увеличивать дозу — в остальном же, по его мнению, это была замечательная вещь, самая лучшая, какая только существует в мире и о какой только может мечтать человек. Правда, Штам и большинство его товарищей от злоупотребления морфием очень скоро поумирали, а Кальненко спасло то, что его отправили на зону примерно за год до его предполагаемой кончины, что, в результате, и позволило ему дожить до наших дней и рассказать обо всем этом Марусе.
Вообще, в нынешнем поколении художников, Кальненко не видел равных таким гигантам русского Возрождения, как Маресьев и его друзья, хотя бы потому, например, что никому уже из ныне живущих, наверняка, как он считал, не придет в голову, ходить на Смоленское кладбище по ночам и, взобравшись на дерево, часами просиживать там в томительном ожидании, пока какой-нибудь хулиган не затащит на кладбище какую-нибудь зазевавшуюся дуру и не изнасилует ее. Это, по мнению Кальненко, было любимым занятием Маресьева, которому он предавался зимой и летом, вне зависимости от погодных условий и времени года, потому что такого рода переживания давали ему сильный импульс для творчества, а ради искусства он был готов на все.
Штам, помимо всего прочего, очень любил кончать с собой, иногда понарошку, чтобы инсценировать собственную смерть и подразнить товарищей и родственников, а иногда и всерьез, в общей сложности, он кончал с собой не менее восьми раз, хотя и умер своей естественной смертью от астмы. Чуть позже, когда Маруся обмолвилась в телефонном разговоре о том, что она делает публикацию про Роальда Штама, Болту, художнику, с которым она случайно познакомилась в Манеже, тот тоже сразу же вызвался рассказать про него много чего интересного, так как он его, оказалось, тоже очень близко знал, и очень настаивал, чтобы она записала все, что он ей сообщит. Самым интересным, что знал о Штаме Болт было то, что однажды, когда он проходил как-то мимо пятиэтажного дома на Лиговском проспекте, он вдруг заметил, что на крыше дома стоит какой-то человек, размахивает руками и громко кричит, внизу же собралась уже довольно большая толпа зевак, человек явно намеревался прыгнуть вниз — это, по словам Болта, и был Роальд Штам. Тогда с ним Болт очень близко и познакомился, потому что Штам вздрагивал в предсмертных конвульсиях, лежа в огромной луже крови, буквально у самых его ног. Самуил Гердт, напротив, считал Роальда Штама очень утонченным и хрупким юношей с очень одухотворенным лицом, правда, с очень слабым здоровьем, из-за этого здоровья, то есть из-за астмы, Штам, по мнению Гердта, собственно и пристрастился к эфердину, но больше никаких наркотиков он никогда не принимал, а в основном занимался сочинением стихов.
Кальненко, помимо картин, как оказалось, еще и переводил с французского, поэтому, как только он услышал, что Маруся тоже знает французский и тоже что-то переводит, он сразу же подскочил к книжному шкафу, вытащил оттуда маленький томик Рембо и начал бурно комментировать один возмутивший его до глубины души перевод, где какой-то пиздючок шел, а лицо ему кололи колосья спелой ржи, то есть из этих строк, по его мнению, получалось, что Рембо был каким-то недомерком, ибо только в этом случае колосья ржи могли колоть ему лицо. Ему также очень не нравилась фраза о том, что Рембо мог быть счастлив с природой «как с женщиной земною», потому что это, на его взгляд, было самым что ни на есть изощренным издевательством как над природой, так и над Рембо, который, как известно, трахался не с женщинами, а с Верленом…
Но главным образом, Марусе запомнился этот визит к Кальненко не этим, а тем, что после всех этих литературоведческих экскурсов, он дружески предложил ей с ним за компанию выпить — он, вообще-то, это очень редко кому предлагал и предпочитал пить в одиночестве, но раз уж Маруся разбиралась не только в «велосипедах», но и во французском, то с ней он готов был выпить с удовольствием. Маруся, чтобы уважить старичка, не отказалась, тогда он тут же сказал, что сейчас сбегает в магазин, и пусть она его немножко подождет.
Вернувшись из магазина, он сразу же отправился на кухню и зачем-то перелил купленное им спиртное в маленький графинчик, из которого тут же налил себе и Марусе, очень порекомендовав ей этот напиток как нечто самое лучшее, что только может быть в этом мире, за исключением, конечно, морфия, так как водку он вообще не употребляет, а это был чистый зверобой. После того, как Маруся выпила всего одну рюмку, она почувствовала себя не очень хорошо, в глазах у нее сразу как-то потемнело, да и вкус у этого «зверобоя» был несколько странный, поэтому она встала и под предлогом того, что ей нужно в туалет, незаметно зашла на кухню, чтобы на всякий случай посмотреть, что же все-таки она выпила — на кухонном столе она обнаружила пустую бутылку из-под лосьона для жирной кожи лица под названием «Зверобой». Когда она вернулась, Кальненко предложил ей выпить еще, но Маруся вежливо отказалась и вообще сказала, что ей уже пора уходить, хотя он очень упрашивал ее остаться и продолжить дружескую беседу о поэзии и живописи за графинчиком.
Уже в дверях, провожая Марусю, Кальненко поинтересовался у нее, хорошо ли она все видит, так как сам он в последнее время видел все хуже и хуже, почти ничего, поэтому уже почти не мог рисовать, а то, пожалуй, он нарисовал бы и ее портрет и подарил его ей на память об их встрече.
Владимир, который курировал Марусю во время ее пребывания в Праге, тоже пригласил ее к себе домой на чашку чая. Он жил неподалеку от радиостанции, в самом центре, в довольно тесной двухкомнатной квартире со своей новой женой Анжелой, с которой он познакомился буквально за шесть месяцев до марусиного приезда в Прагу.
Анжела приехала на гастроли в Прагу из Петропавловска вместе с хором, в котором она пела. Недавно она перевезла к Владимиру еще и своих двух дочерей, двенадцати и шести лет, которым была отведена одна из комнат их квартиры, та, что поменьше. Прямо за столом на кухне, на полу, лежал матрас, на котором спала приехавшая ненадолго к ним в гости из Петропавловска теща Амалия Павловна.
До отъезда на Запад фамилия Владимира писалась как Густафсон, но теперь он писал ее исключительно с двумя «с»: «Густафссон», — так как это больше соответствовало шведским канонам, откуда, как и у Бьорка, происходил его прадед. Его прежняя жена тоже работала на этой радиостанции, но что между ними произошло, почему они расстались, Маруся не знала, да и не старалась особенно вникать.
Владимир уехал из Москвы в Париж где-то в конце семидесятых, его отъезд сопровождался довольно крупным скандалом, потому что буквально за шесть месяца до своего отъезда он каким-то образом умудрился вступить в Союз писателей. По его словам, это произошло совершенно случайно, так как ему тогда не было еще и тридцати, и просто по разнарядке кому-то понадобилось, чтобы этот скромный тихий юноша в очках и с бородкой, регулярно посещавший литературное объединение при Литинституте, занял такую нишу, то есть стал бы в своем творчестве отображать проблемы более или менее неангажированной части молодой интеллигенции тех лет. Предполагалось, что он не будет писать слишком откровенно идеологизированных произведений, а будет освещать жизнь инженеров, врачей, юристов и учителей, иногда задумывающихся над смыслом жизни и сталкивающихся порой с прямолинейностью и нетактичностью некоторых черезчур открытых, простодушных и искренних секретарей парткомов тех НИИ, в которых они работают. Во всяком случае, именно так его проинструктировали на многоуровневых собеседованиях перед вступлением в Союз, включая органы, где он всем очень понравился своим тактом, скромностью и непритязательностью. Его повести, кроме того, не должны были превышать ста-ста двадцати страниц, так как предполагалось, что их будут публиковать примерно в двух номерах какого-нибудь московского толстого журнала — верность этому компактному жанру Владимир сохранил на всю жизнь.
Сразу же после этого, еще до отъезда, у Владимира даже вышел в Москве небольшой сборник рассказов. Однако почти одновременно с празднованием выхода первого сборника рассказов — а это, по тем временам, было довольно значительным событием в жизни любого гражданина СССР — этот скромный юноша в очках совершенно неожиданно для окружающих и всех тех, кто ему так доверял, каким-то невероятным образом умудрился жениться на итальянке. Сам факт тоже достаточно примечательный для любого гражданина СССР тех лет, а тем более, члена Союза, чье назначение там теми, кто его туда принимал, понималось совсем иначе, более того, как это неожиданно выяснилось чуть позже, итальянка оказалась внучатой племянницей Муссолини — этот факт при въезде в СССР она почему-то скрыла, правда, ее об этом никто и не спрашивал.
Зато сам Владимир в дружеских беседах по большому секрету сообщил об этом нескольким своим знакомым, один из которых, как потом выяснилось, оказался убежденным антифашистом — в результате, Владимир уже через месяц был вынужден скрыться бегством в Париже, так как волна возмущения его поведением на родине начала принимать такие угрожающие масштабы, что, в конце концов, его могли там просто линчевать, как это произошло со многими французскими коллаборационистами в Париже, когда туда после продолжительной оккупации вошли союзные войска.
По этой причине, видимо, в виду некоего созвучия судеб, Владимир во Франции очень увлекся творчеством Селина, который, как известно, тоже едва унес ноги из «освобожденного» Парижа. Несколько небольших эссе Селина они вместе с женой даже перевели на русский. В комнате Владимира большая фотография Селина тоже висела на самом видном месте — рядом с фотографией его шведского дедушки.
Все это, конечно, выяснилось не сразу, не при их первой встрече, потому что Владимир говорил очень мало и короткими обрывочными фразами, в основном: «да», «нет», — и, чтобы восстановить эту картину в полной мере, Марусе потребовалось встречаться с ним много-много раз на протяжении всего своего пребывания в Праге.
В тот первый раз, когда она зашла к нему в гости, он спросил ее, а почему она подписывает свои романы фамилией своей матери и отказалась от своей первоначальной манеры, когда она подписывала переводы фамилией, заканчивающейся на «ич», он даже несколько раз предложил Марусе вернуться к первоначальному варианту. Может быть, это была фамилия ее отца? Ведь, кажется, ее отец был с Украины? Ему казалось, что в этой фамилии на «ич» есть что-то западно-украинское, или даже польское, шляхетское, а может быть, и еще что… По его мнению, вообще, та фамилия, на «ич», звучала гораздо лучше и привлекательней для слуха, чем эта простая русская, которой она теперь подписывалась. Во время всех этих вопросов, которые, отчасти, даже напомнили Марусе что-то вроде допроса, Владимир очень внимательно наблюдал за Марусей и за каждой ее реакцией на его слова.
И только потом, наконец, когда его любопытство, вроде бы, было полностью удовлетворено, и Маруся ему сказала, что нет, эта простая русская фамилия ей нравится гораздо больше, и раз уж она так начала подписываться, то и будет продолжать дальше, Владимир, кажется, немного успокоился и даже подвел ее к своему книжному шкафу, на нижней полке которого, слегка заставленной всевозможными открытками и фотографиями, Маруся с удивлением обнаружила огромную коллекцию книг из жизни практически всех лидеров Третьего Рейха. Некоторые из этих книг, правда — как, например, дневники Геббельса, застольные беседы Гитлера, воспоминания Шпеера и еще несколько — уже были изданы и у нас, по-русски, но у Владимира все эти книги были на английском и французском языках, и в свое время представляли большую редкость, за одну такую книгу в Советском Союзе можно было сразу очутиться, причем на продолжительное время, среди самых талантливых и интересных русских людей с живописными лицами, по сравнению с которыми унылые лица секретарей Союза писателей, каким бы тайным коварством ни были наделены их обладатели, могли показаться просто какой-то очень слабой тенью, седьмой водой на киселе, истинного лица настоящего русского человека.
Помимо, в общем-то, маленькой полочки, посвященной вождям Рейха, у Владимира еще была огромная коллекция книг, которые он методично покупал в букинистических лавках городов всего мира — коллекция, посвященная серийным убийцам и маньякам. Собирание этой коллекции он не прекратил и в Праге, где он тоже не реже раза в неделю ходил в магазин иностранной книги и справлялся у продавца, нет ли чего новенького. Там его все уже очень хорошо знали и часто откладывали необходимые ему книги, но Владимир все равно всякий раз тщательно обследовал все стеллажи магазина, потому что продавцы, по неопытности, могли что-нибудь и пропустить.
Некоторые из этих книг, в знак своего особого расположения, как переводчице Селина, Владимир даже подарил Марусе на прощание, все они были испещрены многочисленными пометками и записями на полях: «Правильно!», «Вот это да!», «О кей!», «Так его!», «Это тоже ничего!», «Угу!», «Ха-ха!», «Ну и ну!», «Отлично!», «А вот это по-нашему!», «Ай да сукин сын!», «Надо же!», «Даже я бы до такого не додумался!» и т. д. Несмотря на то, что все надписи были сделаны по-русски, Владимир уверял, что купил все эти английские и французские книги в таком виде уже у букиниста, и он здесь не при чем. Тем не менее, Маруся заметила, что многие записи в книгах, которые он ей подарил на прощание, были кем-то тщательно предварительно стерты резинкой, на что указывали размазанные на полях следы карандаша, и остались только те, что были сделаны чернилами.
Владимира и Лучиано связывали тесные отношения, о чем Марусе неоднократно говорила жена Владимира. По ее словам, Лучиано очень часто приходил в гости к ним, иногда один, а иногда вместе с Саидом, который сидел в одной комнате с Владимиром на работе и заведовал всей технической частью Русской службы. Именно они тогда втроем и ездили с Лучиано на празднование юбилея Казановы в Дукс, где их постигло некоторое разочарование. Саид постоянно приводил к себе на работу молодых девок, на которых он, собственно, и тратил почти все свои деньги, на остальные он покупал себе кокаин. Девок он предпочитал приводить со стороны, особенно после того, как одна из сотрудниц ЕРС подала на него в суд за то, что он схватил ее в лифте за задницу. Теперь, когда Бейлис собрался уходить на пенсию, а Лучиано, как его заместитель, был самым вероятным кандидатом на его место, Владимир чувствовал какой-то особый духовный подъем и пребывал в необычно прекрасном настроении, об этом тоже сообщила Марусе Анжела.
Маруся поделилась с матерью Анжелы Амалией Павловной своей давней мечтой — завести себе трех котов, черного, белого и рыжего, чтобы они все втроем сидели рядом и смотрели на нее немигающими круглыми глазами, это было бы очень красиво. А Амалия Павловна сказала многозначительно:
— Может быть, вам лучше одного кота себе завести?
— Да у меня уже есть один кот, черный, — сказала Маруся, — но мне бы хотелось еще двух, для симметрии.
— Да нет, может, вам лучше настоящего кота завести? — опять повторила Амалия Павловна.
У Амалии Павловны, вообще-то, было две дочери — младшая, которую звали Элеонора, жила на Камчатке, у нее недавно тоже родилась дочка, но с каким-то врожденным дефектом головы, ее с трудом откачали после родов, и сейчас она сильно отставала в развитии от своих сверстников, но все равно Амалия Павловна любила ее больше других своих внучек, потому что она была такая слабенькая и болезненная.
А у Анжелы тоже было две дочери — старшая, Иветта, и младшая, Жаклин, бойкая девочка шести лет. Амалия Павловна рассказала Марусе, что они там, на Камчатке, все являются заложниками системы, потому что это остров, оттуда никак не выехать из-за ужасной дороговизны билетов, а выехать оттуда можно только самолетом, ведь это же остров, поэтому и все продукты стоят там в четыре раза дороже, чем на материке, зато рыбы там много, они и живы еще там лишь благодаря этой рыбе, и икра тоже дешевле, чем в других местах. Правда, у них есть свое подсобное хозяйство, картошка растет, даже красная и черная смородина, они варят варенье, и из яблок тоже варят повидло, и благодаря этому как-то существуют, да еще ее муж, анжелин отец, раньше плавал на судне, ходившем из Петропавловска во Владивосток, то есть, что называется, в портофлоте, на нормальные суда, в нормальные хорошие рейсы его не брали, а так бы они хорошие бабки зарабатывали, но нет, всю жизнь в нищете, так и перебивались кое-как, с хлеба на квас.
Сначала Владимир просто хотел подыскать Анжеле мужа, чтобы помочь ей перебраться на Запад, но так как-то все получилось, что на Анжеле он женился сам, и вот теперь у него новая жена, да еще и с двумя девочками. А сама Амалия Павловна вообще приехала в Прагу в первый раз, у нее не было возможностей часто предпринимать такие дальние путешествия. Хотя раньше, при коммунистах, она еще кое-как сводила концы с концами, все же цены были не такие сумасшедшие, и не было такого беспредела, как сейчас. Они бы счастливы были, если бы их отдали Японии, японцы бы уж навели там порядок, и они бы жили припеваючи, но Японии их никто отдавать не собирался. А вообще, она все алименты, которые до сих пор поступали на счет Анжелы от ее бывшего мужа, складывала на книжку, а потом переводила их в доллары, и вот теперь привезла Анжелочке, потому что деньги ей тоже понадобятся, ведь без денег никуда не денешься…
Старшая девочка, Иветта, была очень хорошенькая, настоящая нимфетка, с длинными тонкими ножками и ручками, крашеными синими ноготками и маленькими, едва наметившимися грудками. Когда Маруся приехала, она сразу же попросила у нее автограф, который аккуратно уложила в пластиковую папочку, и тут же похвасталась автографом Явлинского, а потом заговорщически спросила:
Вы видели когда-нибудь чешские деньги? Пойдемте, я вам покажу! — и повела Марусю в свою комнату, где, усевшись на кровать, достала из синей тумбочки кожаный кошелечек и бережно разложила у себя на коленях купюры достоинством в пятьдесят, сто, двести крон, а также чешские монеты.
— Вот, — со вздохом повторила она, — вот это чешские деньги. А немецкие деньги вы когда-нибудь видели?
Маруся ответила, что да, видела, да и чешские, вообще-то, тоже видела, и девочка несколько смущенно воскликнула:
— Да? А я-то думала… Ну ладно!
Маруся пробыла в Праге уже целую неделю, но ей так за это время и не удалось ни разу встретиться с Алешей Закревским, потому что в первые дни, когда она приехала, он был в Нью-Йорке, потом работал ночью, а потом Владимир сказал Марусе, что Алешу на какое-то время вообще отстранили от эфира, причем, вроде бы, даже «за пропаганду сатанизма» — так это сформулировал Владимир. На самом деле, как она узнала позже, просто в эфир не прошла одна из алешиных передач, посвященная Алистеру Кроули, то есть она вышла в каком-то совершенно исковерканном до неузнаваемости и сокращенном до трех минут варианте. И только на восьмой день своего пребывания в Праге Марусе удалось созвониться с Алешей и договориться о встрече на радио.
На следующий день утром Маруся натолкнулась на него прямо при выходе из лифта в коридоре Русской службы. Он стоял и беседовал с Бейлисом. Бейлис, как ей показалось, просил у него за что-то прощения:
— Вы меня извините, Алексей Борисович, что я не интересуюсь оккультизмом, но я вынужден был сократить эту передачу, потому что она мне показалась слишком длинной и затянутой, так что вы уж на меня, пожалуйста, не обижайтесь, просто мне эта тема не кажется очень близкой и интересной широкому кругу слушателей, и, кстати, я тут недавно в Нью-Йорке купил себе замечательную пластинку Джона Леннона, мне кажется, было бы очень интересно, если бы вы смогли сделать передачу об этом певце, так как его до сих пор еще не достаточно хорошо знают в России…
Алеша стоял молча и как бы немного отстранившись от Бейлиса, внимательно глядя на него сквозь очки, на лице его застыла гримаса столь явного холодного презрения и отвращения, что Маруся даже немного испугалась, однако Бейлис добродушно улыбался Алеше и, казалось, совершенно ничего не замечал. На прощание он еще раз посоветовал Алеше хорошенько подумать о Ленноне, еще раз радостно кивнул Марусе и отправился в свой кабинет.
— Надо же, он не интересуется оккультизмом! Что ж мне тебя, блядь, на черную мессу пригласить, что ли? — громко и отчетливо произнес Алеша и повернулся к Марусе.
— Ну что, он уже сводил вас в ресторан? — Алеша жестом указал в направлении кабинета Бейлиса, — Рассказал уже, как его на зоне ВОХРы черной икрой кормили? Он ведь на зоне икру ложками жрал, плейбой хуев!..
На самом деле, пару лет назад Маруся уже видела Алешу, с которым заочно была знакома и раньше, так как переписывалась с ним по электронной почте. Но впервые она его увидела, когда он приехал в Петербург и выступал в одном из залов музея-квартиры Пушкина на Мойке, 12, где тогда собралось довольно много народу.
Алешу представил Игорь Кондратюк, юноша с огромным носом, крошечным лбом и очень утонченными манерами, который возглавлял литературный клуб «Интеграл», организовавший выступление. Алеша читал отрывки из своего нового романа «Досье смерти», где цитаты из «Майн Кампф» перемежались с матерными словами, цитатами из Талмуда и заклинаниями на непонятном языке, который, как уточнил Алеша, ввел в обиход Алистер Кроули. Алеша завершил свое выступление словами: «Хайль Хуй! Хайль жопа! Хайль пизда! Зик Хайль! Хайлю Хуй! Хую Хайль! Хенде Хох! Всем пиздец!» После этого в зале воцарилась гробовая тишина.
С заключительным словом выступил Тарас Загорулько-Шмеерсон, который тоже был членом «Интеграла». Маруся, всякий раз, когда заходила в бар при галерее неподалеку от Невского, встречала его там, он обязательно сидел за столиком, тупо уставившись своими маленькими поросячьими глазками поверх съехавших на нос круглых очечков на неизменно стоявшую перед ним бутылку пива, казалось, он там живет, к тому же, жена его работала в этом баре буфетчицей. Загорулько начал свою речь издалека, по его мнению, сейчас, после Витгенштейна и Барта, уже невозможно относиться к поэтическому высказыванию так, как раньше, потому что это высказывание утратило свой прежний сакральный смысл, отождествившись с высказыванием обыкновенной человеческой речи, отчего в постмодерной культуре возникла революционная ситуация, когда низы, то есть читатели, уже не хотят читать стихи, а верхи, то есть поэты, не могут их писать, поэтому все современное искусство как бы застыло в ожидании нового дискурса, способного адекватно передать новые реалии и оттенки бесконечно дробящегося и ускользающего смысла.
Такая ситуация, по его словам, уже существовала в начале века в физике, и еще Макс Планк предупреждал, что главной проблемой всей современной науки рано или поздно станет поиск нового дискурса, способного восстановить возникший после Эйнштейна дисбаланс между означаемым и означающим, референцией и смыслом. Именно эти проблески нового дискурса Загорулько в изобилии обнаружил в текстах Алеши Закревского, и это обстоятельство внушало ему надежду, вместе с тем, он считал, что в этих текстах очень силен деструктивный момент, так как они обращены не только к будущему, но и к прошлому, к традиции Серебряного Века, «читая их каждый как бы бродит между руин старого здания, на стенах которого еще сохранились обрывки старых обоев с поблекшими картинками и полустертыми надписями, поэтому не случайно, например, Алексей Закревский обращается в своих текстах к трагической судьбе Эрнста Рема, так как каждый из нас и сегодня еще способен почувствовать некоторое обаяние «Гибели богов»…» В этот момент сидевший в первом ряду здоровенный бритый наголо мужик вдруг вскочил и со словами: «Педераст проклятый!» — набросился на Загорулько и начал его душить.
Первой к Загорулько на помощь пришла его жена, через некоторое время подоспели еще несколько человек. Мужика пришлось выносить из зала на руках, а он, извиваясь всем телом, продолжал вопить: «Сука, педераст проклятый, когда ваши придут к власти, они тебя первого замочат!» — по-прежнему обращаясь исключительно к Загорулько. Алеша все это время стоял в стороне и с любопытством наблюдал за происходящим сквозь очки, у него были коротко подстриженные темные волосы и неестественно бледное с желтоватым отливом лицо, какое бывает у людей с больной печенью, эта бледность еще сильнее подчеркивала застывшее на его лице выражение холодного презрения и отвращения к окружающим.
В это мгновение из задних рядов раздался пронзительный старческий визг. Маруся обернулась и заметила маленькую хрупкую старушку, которая тоже вскочила и вопила, потрясая иссушенным сморщенным кулачком, обращаясь на сей раз уже к Алеше. Смысл ее слов Маруся до конца не поняла, до нее донеслись только обрывки фраз, она кричала, что «нельзя устраивать такое безобразие в музее Пушкина», что такие стихи «все равно обязательно канут в Лету», и еще что-то о Ленине и о Сталине… Но старушку уже никто не выводил, так как все постепенно сами встали и вышли на улицу. Из-за возникшей суматохи Маруся тогда так и не смогла подойти к Алеше и поговорить.
Вечером Марусе позвонил секретарь Руслана, которому уже рассказали о происшедшем:
— А что это за молодой фашист напал сегодня на еврея и гомосексуалиста Алешу Закревского? — поинтересовался он. — Я тут по просьбе Руслана обзвонил уже всех своих знакомых журналистов, не могут же они обойти вниманием факт такого вопиющего мракобесия…
На следующий день в нескольких питерских газетах действительно появились заметки, где сообщалось, что некий бритоголовый скинхед попытался сорвать вечер поэта Алексея Закревского, однако распоясавшийся фашиствующий хулиган был с позором выведен из зала.
Алеша издавал в Петербурге «Черный журнал», он уже довольно давно, лет пятнадцать тому назад, отпочковался от самиздатовского журнала «Черный квадрат», который издавали Петров и Голимый. «Черный квадрат» существовал только в рукописном варианте, печатался на машинке и ходил по рукам в количестве пятидесяти экземпляров. К настоящему моменту о его существовании многие уже успели позабыть, в то время как «Черный журнал» теперь выходил типографским способом тиражом в пятьсот экземпляров, и Алеша полностью его финансировал, являясь одновременно его издателем и главным редактором. Из-за названия этот журнал те, кто его ни разу не читал, часто приписывали возникшей в Ленинграде примерно в то же время, то есть лет пятнадцать назад, группе художников «Черненькие», хотя, на самом деле, он к ним не имел абсолютно никакого отношения и даже, вроде бы, возник на год раньше этого объединения.
«Черненькие» прославились главным образом тем, что рисовали свои картины говном, они выработали даже свой особый стиль поведения — ходить в расстегнутых штанах, не мыться, не стричься, портить воздух, вообще, дурно пахнуть в их среде считалось знаком высшего шика, при этом они всячески подчеркивали свое несходство с панками, которые, на их взгляд, были слишком агрессивными, что, по их мнению, не соответствовало истинно русскому характеру, давшему таких национальных героев, как Обломов, например, который тоже месяцами лежал в комнате и, очевидно, не мылся, не стригся и ходил прямо под себя, во всяком случае, в их трактовке это было именно так. Самой главной своей отличительной чертой от панков они считали то, что, в отличие от тех, они никуда не стремились, даже вниз, а просто подчинялись обстоятельствам и плыли по течению. «Болтаться как дерьмо в проруби!» — это был главный девиз их объединения, который даже висел над входом в галерею «Черненькие — Говномес». Любимым же их выражением было «вляпаться»: «Ну что, опять вляпался во что-нибудь, дурачина, черт бы тебя побрал!» — неизменно говорили они друг другу при встрече, добродушно похлопывая по плечу. Основатель этого движения, Витя Черненький-младший, здоровенный огромного роста и с огромным пузом бородатый мужик когда-то в застойные времена работал на очистных сооружениях, и там так горячо успел полюбить говно, его цвет, вкус и запах, что в конце концов пришел к выводу, что это самый выразительный и подходящий для скульптур и живописи материал.
Первую грандиозную выставку в Д/к Карла Маркса на Обводном «Черненькие» устроили на Новый год, выставка называлась «Конфетки из говна», и представляла собой большую новогоднюю елку, всю увешанную «конфетками», то есть завернутым в конфетные обертки понятно чем. Во время ее открытия Витя Черненький даже с жадностью сожрал несколько «конфеток» на глазах у всех, там же, на этой выставке, было представлено еще несколько первых «говнописных» полотен, принадлежавших кистям членов этого объединения: «Русские свиньи», «Ебаться-сраться», «Мои говнодавы» и скульптурная композиция «Жидкий стул». Отец Вити, Виктор Черненький-старший, в свое время входил в группу все тех же «маресьевцев», которых его сын с друзьями называли своими прямыми учителями.
Подобного рода акции очень быстро сделали «Черненьких» едва ли не самым известным питерским художественным объединением, как в России, так и за ее пределами, во всяком случае, после девяностого года без их участия не обходилось практически ни одно официальное мероприятие, организованное на уровне комитета по культуре мэрии.
Двоих «Черненьких» — Елену и Геннадия Бердяевых — Маруся несколько раз видела в гостях у писателя Пересадова, правда, там они всегда были очень хорошо умыты и одеты, и вообще, как они объяснили Марусе, в отличие от Вити, они предпочитали работать в перчатках, а расстегивали штаны и обливали себя мочой только по случаю вернисажей. Своих детей они тоже предпочитали не водить в галерею «Черненькие-Говномес» и даже запрещали им туда ходить, они же были инициаторами некоторых нововведений среди «Черненьких», то есть настояли на том, чтобы говно на картинах покрывалось специальной пленкой, в противном случае использовался специальный «говнозаменитель», то есть вещество, внешне очень напоминающее говно, но без его характерного запаха и других неприятных свойств, что, конечно, было сильным отступлением от первоначального канона.
У Пересадовых Елена и Геннадий обычно недолго сидели за общим столом, они почти сразу же уединялись с Кирюшей в соседнюю комнату, где, насколько понимала Маруся, обсуждали какие-то свои публикации и совместные интервью, связанные, главным образом, с празднованием предстоящих юбилеев Пушкина и Набокова, в оргкомитет по организации которых они входили, а Пересадов даже был их председателем. По мнению Любаши, ее Кирюша в душе был настоящий «черненький», так как всегда покорно подчинялся обстоятельствам и всю свою жизнь плыл исключительно по течению, хотя официально в эту группу Пересадов, конечно, никогда не входил, и все свои книги писал исключительно чернилами и в основном о жизни отечественной интеллигенции, но общаясь с Геннадием и Еленой, он все-таки немного «вляпался».
Совсем недавно Маруся даже видела по телевизору фильм, точнее, одну серию из длинного сериала о сотруднике ФСБ, который расследовал похищение рисунка Малевича из Русского музея. Поиски этого рисунка с неизбежностью привели сотрудника в галерею к «Черненьким», куда он проник, прикинувшись художником, вытащив при входе из-за пазухи маленький карандашный рисунок, так как, видимо, по мнению режиссера, вход в эту галерею был строго ограничен и попасть туда могли только избранные, не иначе как предъявив какой-нибудь рисунок, точно так же, как при входе в Большой дом на Литейном у всех требуют пропуска. Этот любительский рисунок действительно послужил своеобразным пропуском сотруднику, потому что, после некоторых колебаний, стоявший на входе здоровенный мужик в расстегнутых штанах, предварительно расстегнув ему ширинку и пощупав за яйца, его все-таки туда пропустил. В следующем кадре все «Черненькие», включая Витю, Геннадия и Елену, которые в фильме играли самих себя, уже стояли в центре галереи, а сотрудник ФСБ, после некоторых колебаний и сомнений, во время которых он застенчиво и с затаенным восторгом, переминаясь с ноги на ногу, смотрел на эту живописную группу, где все были в обычных своих нарядах: расстегнутых штанах и рваных на груди тельниках, облитых мочой, — все-таки в конце концов решился подойти к самому внушительному и важному среди них, Вите, который, действительно, примерно на голову был выше всех остальных, а также в два раза превосходил их в обхвате. Сотрудник ФСБ доверчиво протянул ему свой рисунок, ибо именно таким путем, прикинувшись художником, он надеялся проникнуть в артистическую среду, которую считал очень закрытой и непроницаемой даже для таких, как он. Витя двумя пальцами презрительно взял его рисунок, с отвращением приблизил его к своему носу и, сморщившись, понюхал, после чего небрежно швырнул рисунок на пол.
— Ну разве так рисуют! Из тебя, боец, такой же художник, как из говна — пуля! — после этих слов он схватил сотрудника за шкирку и подтащил его к одному из густо обмазанных говном полотен.
— Вот как надо рисовать! — сказал он и ткнул того лицом в говно, разразившись при этом каким-то утробным нечеловеческим хохотом: Уа-а-а-а!
В последнем номере «Черного журнала» Алеша опубликовал несколько марусиных рассказов и ее перевод небольшой повести Батая, который она в свое время делала по просьбе Волковой для ее серии «Секс-беспредел» в издательстве Кокошиной. Это было в самом начале девяностых, когда Батай еще почти не издавался, именно за получением гонорара за этот перевод Маруся и поехала тогда в Москву, когда Костя нашел на тротуаре маленькое золотое колечко с бирюзой.
Кокошина, по своему обыкновению, сразу же вручила Марусе деньги, правда, не очень много, даже бегло не ознакомившись с текстом, однако уже вечером в квартире, где Маруся остановилась, раздался телефонный звонок. Кокошина все-таки заглянула краем глаза в рукопись и одной странички текста ей хватило для того, чтобы прийти в абсолютный ужас и замешательство, она требовала, чтобы Маруся вернула ей деньги, а текст забрала на переработку, так как то, что там написано, было, по ее мнению, совершенно невозможно печатать, и дело было не в качестве перевода, о котором она вообще ничего не говорила, а исключительно в содержании. Хотя Волкова в свое время настояла на названии серии «Секс-беспредел», но все равно, Кокошиной хотелось, чтобы в публиковавшихся в ней книгах было побольше беспредельной нежности и любви, а не откровенной порнухи, как в повести Батая, с которой она только что немного ознакомилась, именно в таком духе она и предлагала Марусе слегка переработать Батая, она не исключала и того, чтобы Маруся туда кое-что добавила от себя, явно она этого не говорила, но всячески давала понять, что она бы против этого не возражала.
Примерно через два часа к Марусе приехала Елена Станиславовна, работавшая редактором у Кокошиной, и вернула Марусе текст для переработки, однако деньги Маруся возвращать Елене Станиславовне отказалась, сказав, что завтра утром она сама придет к ним в издательство и все уладит. На самом же деле у Маруси уже был обратный билет на поезд, который отходил в Петербург вечером того же дня. На этом поезде, вместе с выплаченным гонораром, Маруся благополучно и уехала к себе домой. После этого у нее дома еще раздалось несколько междугородных звонков, но она просто не брала трубку, а потом звонки прекратились, и Кокошина как будто про эту рукопись даже забыла. Забрав деньги, Маруся не чувствовала ни малейших угрызений совести, потому что она честно выполнила порученную ей работу и прекрасно понимала, что этот текст Батая Кокошина, видимо, не издаст никогда, так как переделать его в нужном для нее ключе было совершенно невозможно. Она сама могла бы в этом убедиться, если бы повнимательнее прочитала хотя бы несколько страниц из него.
Батай нагромоздил в этой повести невероятное количество всевозможных половых актов и извращений, такого количества ему удалось достичь за счет того, что он практически их не описывал, а просто называл или перечислял, его персонажи трахались в поле на траве, под дождем, в шкафу, на кухне, на скале у моря, в саду, хотя в целом, как Марусе показалось, слово «извращение» ко всем этим актам, пожалуй, не очень подходило, все было достаточно традиционно, не более экзотично, чем, например, в Кама-Сутре, где описываются всевозможные позы. У Маруси сложилось такое впечатление, что автор куда-то очень спешил, и в душе ему было даже лень все это описывать, поэтому он и решил взять, что называется, количеством, а не качеством, разместив на пятидесяти страницах множество всевозможных половых актов и несколько убийств. Несколько раз, правда, его герои друг на дружку помочились, верхом же извращения в этой повести была сцена, где героиня соблазняла священника во время исповеди, а потом с друзьями они его убивали прямо в церкви, но и это Марусе показалось достаточно традиционным и до банальности прямолинейным и естественным, ведь никто из героев этой повести ни разу даже не поел дерьма, как у Сада-Пазолини… Иногда, правда, главное повествование прерывалось ради небольших лирических и пейзажных зарисовок, когда автор писал что-то такое о звездах, вечности и бесконечности, такие зарисовки Маруся тоже любила делать в детстве в своих школьных сочинениях, слегка отступая от темы, чтобы придать сочинению некоторую значимость и весомость, за это ее обычно очень хвалили учителя и всегда в таких случаях ставили ей «пятерки». Жаль, что Кокошина натолкнулась не на такую страницу Батая, ей бы наверняка это понравилось…
В целом, после Селина или Жене, работа над этим переводом показалась ей совсем несложной и заняла у нее где-то полторы недели, к тому же автор использовал короткие назывные предложения и не особо заботился о разнообразии лексики, но переделать эту повесть все равно было невозможно из-за ее «концентрированности», сколько ни убавляй, все равно осталось бы то же самое, разве что оставить одни лирические отступления о звездах и вечности, но тогда бы она уже очень странно смотрелась в серии «Секс-беспредел», так что Маруся правильно сделала, что оставила себе деньги, потом бы она от Кокошиной уже никогда их не получила и только зря потратила бы свое время и силы…
Алеша, когда каким-то образом, узнал о наличии у нее этого перевода, сразу же загорелся желанием напечатать его в своем журнале, Батай к тому времени уже входил в моду. Тогда он и прислал ей из Праги свое первое послание по мейлу — так, насколько Маруся помнила, они с ним заочно и познакомились. Но так как этот перевод делался очень давно, когда у Маруси еще не было компьютера, у нее не оказалось его компьютерного набора, он, вообще, хранился у нее в столе в единственном машинописном экземпляре, поэтому Алеша обещал прислать к ней некую Каганович, которая жила в Петербурге и обычно собирала тексты для «Черного журнала». В другом случае Маруся, возможно, и не рискнула бы отдавать малознакомым людям единственную рукопись своего перевода, но этот текст ей было почему-то не особенно жалко.
Кстати, второй экземпляр перевода Батая исчез у Маруси уже много лет назад при очень загадочных обстоятельствах. К ней в гости тогда напросился какой-то совершенно ненормальный тип, как он к ней попал, Маруся уже не помнила, но тогда она еще иногда общалась с разными кретинами из компании дочки «инженера человеческих душ» Наташи, ее мужа, Оли, Лары, Левы и остальных, вот оттуда, откуда-то из мрака, и возник этот Паша Сердюков. Он весь дергался, был очень нервным и вообще вел себя очень неестественно, на одном месте не мог усидеть и секунды, зато он представился чуть ли не главным редактором выходившего в качестве приложения к газете «Реклама-Шанс» журнала «Встреча», где печатались достаточно смелые по тем временам тексты. Маруся случайно обмолвилась, что у нее есть невостребованный перевод Батая, имени которого Паша, конечно, не знал, но Маруся вкратце изложила ему содержание, более того, ему, как и Кокошиной, чтобы понять главное, хватило и одной страницы, он сразу же вцепился в этот перевод, наобещал Марусе какие-то баснословные гонорары, которые у них платили, и исчез, причем в самом прямом смысле этого слова, потому что ни на работе, где он до того дня действительно работал, что подтвердили Марусе его сослуживцы, и которые тоже не знали, куда он делся, ни дома, где в трубке, когда она звонила, на фоне отдаленно звучащей музыки, раздавалось какое-то хлюпанье и мычанье, но, стоило ей произнести таинственное имя Паши Сердюкова, как там сразу же бросали трубку, причем голоса, которые порой отвечали Марусе на том конце провода, судя по всему, принадлежали совсем простым и далеким от журналистики, даже уровня журнала «Встреча», людям, скорее всего, это были его соседи по коммунальной квартире, так что Маруся тем более не могла понять столь неестественную реакцию на ее элементарную просьбу — позвать Пашу Сердюкова.
И только уже пару лет спустя в Париже Жора, который тогда работал в «Русской мысли» и, как выяснилось, тоже немного знал Пашу Сердюкова, и на него тот тоже производил несколько странное впечатление, хотя Жора и охарактеризовал его Марусе как человека весьма воспитанного и энергичного, так вот, Жора сказал Марусе, что слышал, хотя, может быть, это и не точно, что Паша Сердюков, вроде как сделал операцию по перемене пола, и по всему получалось, что сделал он ее чуть ли не сразу же после того, как он в последний раз встречался с Марусей и забрал у нее Батая. Таким образом, по мнению Жоры, Паша Сердюков тогда все-таки не совсем исчез, а просто перешел как бы в несколько иное измерение, в иной пол, прихватив с собой Батая, и там, в той реальности, он, видимо, читал его совсем иначе, наоборот, принимая мужчин за женщин, а женщин — за мужчин…
Каганович на поверку оказалась девушкой очень рассеянной, потому что смогла найти марусину квартиру только с третьего раза после того, как они в первый раз с ней договорились о встрече. Сначала она почему-то решила, что перепутала номера квартиры и дома, приняв дом за квартиру, а квартиру за дом, и потом, переставляя их много раз в уме, бродила в течение трех часов по улицам в центре города, где жила Маруся — это все она потом рассказала Марусе по телефону. Во второй раз она поехала к Марусе, но забыла бумажку с адресом дома и вспомнила об этом только в метро, поэтому ей снова пришлось вернуться, и она снова по телефону звонила Марусе и извинялась. И только в третий раз она, наконец, пришла.
Как оказалось, помимо «Черного журнала», на досуге она еще писала искусствоведческие исследования и, кажется, даже целую диссертацию о «маресьевцах» и верных продолжателях их традиций в петербургском искусстве, «черненьких», которые, помимо картин, оказывается, писали еще стихи и прозу. Названия этих произведений Каганович сказать Марусе постеснялась, зато посетовала, что уже давно, лет десять-одиннадцать назад, когда «черненькие» только-только еще появились в Петербурге, спустя всего года четыре после их возникновения, она предлагала их тексты Алеше, но тот сделал такую жуткую мину на лице, замахал на нее руками и заявил, что все это давно безнадежно устарело, а ведь они тогда еще только-только начинались, и публикаций-то у них почти никаких не было…
Нет, Алешу совсем не интересовали «Битлз», а от Леннона его вообще тошнило… На улице они поймали с Марусей такси и помчались вдаль по вечерней Праге, Алеша хотел отвезти Марусю в свой любимый ресторан, хозяином которого был итальянец, он держал этот ресторан вместе с сыновьями, и они сами там все готовили. Сперва Алеша заказал бутылку кьянти, потом они решили взять холодные закуски, которые назывались здесь «буфет» и которые они сами накладывали себе на тарелки, там были различные соленья и маринады, а потом Алеша предложил Марусе выбрать спагетти, там были самые разные спагетти, и Маруся выбрала себе спагетти с дарами моря, ей принесли огромную тарелку со спагетти, перемешанными с какими-то моллюсками, устрицами и кусками рыбы, а себе он заказал ризотто, оно здесь было очень хорошее, хотя Маруся совершенно не понимала, что это такое, оказалось, что это блюдо из риса с разными приправами; на десерт Маруся взяла себе какие-то кусочки бисквита с шоколадными штучками и со сливками, как это все называлось, она почти сразу же забыла… Прислуживала же им высокая, почти двухметрового роста француженка, Алеша сказал, что это любовница хозяина. Когда они уходили, Маруся забыла свой портфель, и француженка с презрением ей сказала: «Мадам, вы забыли ваш чемодан!» — хотя это был никакой не чемодан, а портфель, причем французский, Маруся им очень гордилась.
После этого они пошли пешком в бар «Эскалибур», Алеша уверял, что там с наступлением темноты на втором этаже продают прекрасный кокаин, самого высшего качества, они уселись за столик у окна, и Алеша предложил Марусе выпить граппы, вскоре официантка принесла две маленькие рюмочки граппы, две чашки чаю и два куска лимона, они довольно быстро все это выпили, после чего Алеша предложил взять еще, и опять официантка принесла то же самое: граппу, чай, лимон, — вскоре перед Алешей и Марусей на столике образовалась целая куча пакетиков из-под чая и лимонных корок, официантка смотрела на них с легким изумлением, но Алеша продолжал заказывать еще и еще…
Когда они вышли на улицу, Алеша опять поймал такси, и где-то через пять минут, а может быть, через пятнадцать, или даже через полчаса, потому что Маруся после граппы уже начала терять ориентацию во времени, они уже были около бара «Маркиз де Сад», здесь собиралась по преимуществу молодежь, панки, хиппи, рейверы, главным образом, американцы и западноевропейцы. Там Алеша взял еще себе и Марусе по огромному бокалу красного вина, после этого Маруся уже почувствовала, что сейчас потеряет сознание, а Алеша, когда Маруся отказалась пить, дико захохотал, оскалив зубы, и завопил: «Вы что же, Маруся, хотите сказать, что я пьяная свинья?» Маруся слушала его немножко как в тумане и в отдалении, а ведь Владимир не далее, как вчера уверял ее, что Алеша совсем не пьет, потому что ему после гепатита запретили спиртное врачи.
Алеша заказал себе и Марусе еще по бокалу красного вина и залпом его выпил, Маруся к своему даже не притронулась, она чувствовала, что если выпьет еще хотя бы грамм, то начнет блевать прямо здесь, у стойки бара, ей мучительно хотелось выйти на улицу. Алеша как будто это почувствовал и стремительно встал со своего места, сильно качнувшись и уронив за собой стул. Оказавшись на улице, на свежем воздухе, Маруся сразу же почувствовала себя лучше, и даже чувство тошноты, только что подступавшей к горлу, вдруг отступило, и осталось только одно приятное чувство легкости и опьянения.
Теперь по просьбе Маруси они отправились в гей-клуб. На сей раз они долго ехали по темным улицам в неизвестном направлении, мимо каких-то невероятных причудливых форм сказочных зданий, неподвижно застывших и не менявшихся в течение многих-многих веков, отчего они чем-то напоминали Марусе декорации к какому-то кукольному спектаклю, который уже когда-то давно-давно, еще во времена ее детства, закончился, но их почему-то до сих пор забыли убрать. Здесь, между этих домов, когда-то ходил и Кафка, которого Костя так настоятельно советовал Марусе изжить из своего сознания и который тоже теперь казался Марусе всего лишь куклой из ее прошлого, и ей не составляло большого труда взять ее и выбросить вон, но куда — Маруся не понимала, кажется, Костя предлагал его сжечь…
Днем, до встречи с Алешей, она довольно долго бродила по Праге, безуспешно пытаясь найти еврейский квартал со старинным кладбищем, о котором много слышала и которое ей все настоятельно советовали посмотреть. Она спрашивала дорогу у прохожих, и те всякий раз ей ее показывали, но всякий раз, идя в указанном направлении, она каким-то образом проходила мимо, и уже следующий прохожий, которого она спрашивала об этом кладбище и квартале, указывал ей совершенно в противоположную сторону. Так повторялось много-много раз, и Маруся очень устала, пока она наконец не набрела на то, что искала. Было уже поздно, и кладбище было закрыто для просмотра, только вдоль его стен еще сидели многочисленные торговцы и продавали всевозможные сувениры на память, среди которых было множество самых невероятных вещей, кубиков, шариков, магических кристаллов, талисманов, звезд, глиняных фигурок, медальонов, ожерелий, бус, росписных глиняных кружек, подсвечников с огромным количеством гнезд для свечей, палочек, кружочков, камней различной формы, в таком количестве в одном месте Маруся ничего подобного никогда не видела. Она купила там маленького глиняного Голема в подарок Самуилу Гердту и амулет для Руслана, в виде орла с распростертыми крыльями, к которому прилагалась маленькая инструкция, что этот амулет является знаком Власти и Победы над злыми силами…
Наконец такси остановилось у незаметного здания с темной дверью, у входа их встретил здоровенный мужик, оказалось, что впускают туда без билетов, платить надо было при выходе. Алеша принес из бара текилу себе и Марусе. Он хотел закурить, но у них не оказалось спичек, и Алеша указал Марусе на двух угрожающего вида мужиков в кожаных жилетках, сидевших в углу, бритых наголо, с мощными обнаженными мускулистыми руками:
— Маруся, прикурите у них, тогда я приглашу вас на танец!
Вид этих мужиков пугал Марусю, но она все же пересилила себя и подошла, они, не глядя, протянули ей зажигалку, она прикурила, а потом и Алеша прикурил от ее сигареты, но он так и не пригласил ее на танец, очевидно, забыл.
Маруся с интересом огляделась по сторонам. Народу вокруг было еще не очень много, стены бара были обиты мятой серебряной фольгой, напротив их столика на сцене без остановки танцевали два профессиональных танцора, один был в белом матросском костюме, другой — в черном трико.
— Алеша, а вы часто здесь бываете?
Алеша с сомнением поглядел на Марусю:
— Послушайте, Маруся, я же читал ваш роман, вы ведь ненавидите весь мир…
Нет, эти мальчики в кожаном, которые ходят с хлыстами и привязывают себя к унитазам, чтобы на них все мочились, его не интересуют, сам он так никогда не делал, есть, конечно, в этом что-то приятное, испытать подобное унижение, когда тебе в лицо бьет струйка мочи, но он это не пробовал… И сосать хуи или жопу подставлять Алеша не любил и не стал бы этого делать никогда. Он вообще с удовольствием имел бы дело с бабами, но с ними всегда возникают какие-то проблемы, им что-то надо, от них не отвязаться, а мальчика он всегда мог послать на хуй. Например, просыпается он утром и видит на подушке рядом с собой чью-то физиономию, какого-то юношу, которого он накануне подклеил в баре, тот, конечно, уже осмотрел квартиру, ему, понятное дело, понравилось, и он не прочь здесь у него задержаться, но Алеша с ним мог особенно не церемониться: дал ему двести крон — и гуд бай!
Алеша любил молодых блондинов, а у них на работе, в основном, были стареющие брюнеты, причем все, как один, страдающие слабоумием и импотенцией, у них ни у кого уже давно не стоит, и они и представить себе не могут, чтобы у кого-нибудь вообще стоял, а тем более на такие вещи, на которые у них не стоял никогда. Ему вообще его работа на радио уже порядком остоебенила, хотя, конечно, это лучше, чем охранять металлические болванки, как он это делал в этом вонючем Ленинграде на таком же вонючем сталелитейном заводе… Красавцем себя Алеша не считал, но зато голос у него был очень радиогеничный — такой приятный бархатный баритон — и в этом тоже было существенное преимущество работы на радио. Из-за этого голоса ему даже поручили записать ночную рекламную заставку их станции, своеобразное приветствие их постоянным слушателям, что-то вроде «Не спи — замерзнешь!», хотя нормальный человек по ночам радио слушать не будет, в этом Алеша не сомневался, особенно такую туфту, как у них гнали на станции все эти выжившие из ума диссиденты и борцы за права человека, которые так и горели на работе и выкладывались на всю катушку, а Алеша так выкладываться не мог и не собирался, поэтому начальство к нему относилось с большим недоверием. Правда, голос у него был ничего, вот из-за этого голоса его и терпели, ну и еще из-за его ориентации, конечно. У европейцев ведь, которые владели радиостанцией, с этим строго: насчет цветных, пидоров и женщин, особенно, — их лучше не трогать, и это все знают. «Демократия — это гарантия прав меньшинства!» В самом деле, пидарас — это звучит гордо! Только вот вслух об этом почему-то все предпочитают не говорить.
Алеша бы с удовольствием их всех в прямом эфире на хуй послал, вместе с их надеждами на лучшее будущее и правами, «их» — это, конечно, в первую очередь своих бывших сограждан, которые ему еще раньше, на родине, так остоебенили, что он на их немытые хари до сих пор без отвращения смотреть не мог. Слава богу, что когда он им сладким голосом спокойной ночи желает, он их хотя бы не видит — и на том спасибо, а то бы его просто стошнило, прямо на микрофон. Но тогда бы он лишился работы, а значит, и комфорта, роскошной квартиры в дипломатическом квартале, возможности свободно ездить по миру, нет, спасибо, уж лучше потерпеть немного, накопить денег и на старости лет уехать куда-нибудь на Тайвань или на Филиппины, где такие красивые мальчики, каких больше нигде нет.
У Алеши были богатые родственники в Нью-Йорке, владельцы сети ювелирных магазинов, но пока все они были живы, так что в ближайшем будущем ему наследство не светило, а он очень бы хотел иметь много денег, потому что только деньги позволяют человеку вынести отвратительную старость, которая пугала Алешу страшнее смерти. В прошлом году, когда он был на Тибете, прорицатель нагадал ему, что он доживет до восьмидесяти девяти лет, это же просто ужас, а умрет он от рака легких, то же самое сказала ему там и другая старая гадалка, каждый из них взял за свое гадание по сорок долларов, хотя, может быть, они просто сговорились, так, он слышал, там часто делают. В конце концов, каждый зарабатывает деньги для своих целей, у Алеши, например, были друзья, которые содержали в Германии несколько сталелитейных заводов только для того, чтобы покупать себе хорошо очищенный героин, это был героин такого хорошего качества, что они прекрасно выглядели, и по их внешнему виду ничего нельзя было даже заметить, они даже машину водили под кайфом, носились с дикой скоростью…
А Алеше деньги нужны были для того, чтобы скрасить эту вонючую старость, кроме того, если у него будет много денег, то он мог бы купить в центре Нью-Йорка огромный небоскреб, чтобы потом взобраться на него, на самый верх, и оттуда сверху плюнуть на головы всех этих придурков, которые копошатся внизу, или, еще лучше, помочиться сверху на их головы, оросить их этим небесным дождем, а потом уже взорвать этот небоскреб вместе с собой… Впрочем, все это слишком грандиозно и поэтому пошло, да и денег у него никогда столько не будет, поэтому и говорить не о чем. Можно просто купить себе маленький ресторанчик где-нибудь на Тайване, небольшой отель, и потихоньку мочить своих постояльцев, подсыпая им медленно действующий яд и представлять себе, как они будут корчиться в муках уже у своего домашнего камелька, не понимая, как Алеша их осчастливил, избавив от этой отвратительной гнусной старости, можно также запускать им под двери местных ядовитых змей и скорпионов, только тогда придется возиться с похоронными расходами, а Алеше этого делать совсем не хотелось, зачем ему были все эти лишние хлопоты…
Нет, лучше он уедет куда-нибудь на Сицилию и купит себе там дом Алистера Кроули, где, кстати, сохранились замечательные фрески: крокодил отсасывает у бегемота, женщина сношается со слоном, жираф засовывает голову в зад медведю, — и там, среди этих замечательных, радующих глаз фресок, в этом доме, можно будет спокойно доживать свои дни вдали от мирской суеты, писать мемуары, а на досуге лизать бритые затылки юных последователей Муссолини, предварительно намазав их медом, не хуи же сосать, в самом деле!..
В баре было душно, и рубашка на груди у Алеши была расстегнута почти до пояса. В это мгновение Маруся заметила, что рядом с шестиконечным золотым могендовидом на золотой цепочке, который Маруся заметила на груди у Алеши еще вчера, на работе, теперь появилась еще и черная свастика на тонком шелковом шнурке. Поймав недоуменный взгляд Маруси, Алеша усмехнулся и сказал:
— Одно другое уравновешивает!..
Маруся на несколько минут ушла в туалет, когда она вернулась, Алеши за столиком уже не было, он куда-то исчез, Маруся села за стол и стала ждать, вокруг уже во всю мощь грохотала музыка, в зале уже было довольно много народу, все прыгали, извивались и танцевали, а два танцора по краям сцены, матрос и в трико, продолжали методично отплясывать, как в самом начале, но Алеши все не было… Маруся спустилась вниз к выходу, но там ей дорогу преградил здоровенный мужик, она совсем забыла, что платить в этом клубе надо было при выходе, а при входе каждому там просто давали небольшую бумажку, на которой отмечалось количество выпитого, потерявший же такую бумажку должен был заплатить астрономический штраф, но эта бумажка, к счастью, у Маруси была с собой, а так как в течение вечера везде постоянно за все платил Алеша, то у нее там были одни нули, поэтому ей нужно было заплатить только за выход, пятьдесят крон, такая сумма у нее нашлась.
На всякий случай, она все-таки еще раз решила вернуться в зал и посмотреть, не появился ли Алеша. Там, у входа в бар, находилась темная комнатка, куда очень любила ходить, как сказал Алеша, одна сотрудница с их радиостанции, так она оттягивалась после работы, но потом об этом узнало начальство, и ее со скандалом уволили. Маруся попыталась было тоже спуститься в эту комнатку, но стоявший у входа охранник преградил ей дорогу: «Вам, мадам, нельзя!» В конце концов, она расплатилась за выход и оказалась на улице одна среди ночи, в совершенно непонятном и неизвестном ей месте, у какого-то длинного бесконечного забора и небольших двухэтажных построек, в кармане с собой у нее было всего двести крон, куда идти, она не знала, поэтому надо было ловить машину, но хватит ли у нее денег на дорогу, она тоже понять не могла, однако другого выхода у нее не было. Она остановила первое же такси, назвала адрес, стараясь говорить исключительно по-французски и по-английски, учитывая те пожелания, которые ей высказал в ресторане ЕРС Опухтин в первый день ее пребывания в Праге. Во всяком случае, название нужной ей улицы шофер понял, и она была там буквально через пять минут, так как этот клуб оказался совсем недалеко, и это стоило ей всего пятьдесят крон, а если бы она знала, куда идти, то, наверное, могла бы дойти и пешком…
Как только Маруся прилетела в Мюнхен, она сразу же позвонила Луизе, Луиза теперь жила в Цюрихе, ее муж нашел там работу, все ее дети разъехались, и в Париже никого не осталось, поэтому свою квартиру там они теперь сдавали. Луиза сразу же изъявила желание встретиться с Марусей, так как она была родом из этих мест, они договорились встретиться на вокзале. Маруся не видела Луизу целых три года, но та совершенно не изменилась за это время, такая же бодрая, активная, деятельная, в брюках и с рюкзаком за плечами, так и ищет, что бы ей такое сделать, чем бы заняться, что бы интересное придумать. Луиза всегда очень любила карты, планы местности и путеводители, поэтому первым делом поинтересовалась у Маруси, успела ли она приобрести себе путеводитель по этой местности, когда же Маруся ответила ей отрицательно, Луиза сразу схватила ее под руку и потащила в ближайший книжный магазин. Там она разговорилась с хозяйкой, высокой холеной немкой лет пятидесяти, у немки на шее висел кулон, по которому Луиза сразу же определила ее принадлежность к какому-то тайному ордену, они тут же обнялись, расцеловались, как будто знали друг друга уже лет двадцать, по меньшей мере, потом Луиза рассказала хозяйке, что это ее русская подруга Маруся, и ей непременно нужен самый лучший путеводитель, хозяйка выбрала ей хороший и недорогой, после чего Луиза, совершенно удовлетворенная, распрощалась с хозяйкой магазина, дав ей напоследок свой адрес и пообещав наведаться еще.
Луиза предложила Марусе пообедать неподалеку в привокзальном ресторанчике, оттуда открывался прекрасный вид на озеро, а потом можно будет и по городу погулять, они сели за столик на улице, мрачный чернявый официант принес им меню, они стали выбирать. Луиза как раз посоветовала Марусе попробовать рыбу из этого озера, она говорила, что эта рыба очень вкусная, ее здесь любят, потом они стали выбирать десерт, а официант стоял рядом и молча ждал, пока они выберут. Луиза не обращала на него ровно никакого внимания, но Маруся заметила в нем какую-то особенную агрессивность и недовольство, к тому же, ей показалось, что в этот ранний час от него сильно пахнет спиртным, он был совершенно не похож ни на немца, ни на швейцарца, это явно был какой-то либо турок, либо албанец. Вдруг он резко выхватил меню из рук Луизы и сказал что-то злобное и грубое на своем непонятном языке, Луиза с удивлением посмотрела на Марусю:
Что это с ним? Кажется, он пьян?
Маруся еще до этого обратила внимание на этого странного официанта, когда он убирал посуду с соседнего столика, он уронил и разбил бокал, а потом долго собирал осколки прямо руками, что-то злобно бормоча себе под нос и покачиваясь. Луиза с Марусей говорили по-французски, поэтому официант долго прислушивался к их разговору, но понять ничего не мог, и в конце концов, Луиза обратилась к официанту по-немецки:
Простите пожалуйста, почему вы так агрессивны?
Может быть, вы позволите нам выбрать то, что мы хотим и не будете нас торопить?
Официант опять что-то злобно буркнул, потом по-немецки с сильным акцентом сказал:
— Выбирайте поскорее, я не могу ждать здесь вечность — и, покачиваясь, отошел в сторону, к другому столику.
Удивительно — Маруся впервые видела в ресторане, да еще не где-нибудь, а в Германии, такого официанта, с такими манерами, который явно хотел вызвать раздражение у посетителей ресторана.
Однако Луиза была настроена благодушно.
— Ты знаешь, наверное, он приехал из какой-нибудь страны, где женщины вообще лишены каких бы то ни было прав, и вот он видит, что две женщины, без мужчин, сидят в ресторане среди бела дня и беседуют, они никуда не торопятся, просто разговаривают, а для него это вообще необычно, настолько необычно, что он сразу же впадает в агрессию, ему хочется как-то указать на свою значимость, кроме того, он вынужден прислуживать этим женщинам, для него это вообще невыносимо. А в общем-то, это какой-нибудь бедный эмигрант, у него дома, наверняка, сидит несчастная забитая жена в окружении кучи детишек, а если ты позовешь хозяина, то его выгонят, и он останется без работы, тогда его жена и дети будут голодать. Разве тебе этого хотелось бы?
Маруся не успела ничего ответить, потому что как раз в этот момент официант принес им заказанные блюда — Марусе рыбу, а Луизе телятину, и даже не поставил, а почти швырнул тарелки на их столик. Луиза, не глядя на него, сухо сообщила Марусе:
— Ну что ж, тем хуже для него. Он останется без чаевых, вот и все.
Несмотря на злобного официанта, Луиза, которая очень любила карты и планы, вытащила огромную карту, которую привезла с собой, и показала Марусе уже заранее нарисованный ею маршрут.
Маруся вспомнила, как они с Луизой вместе ездили на Королевскую Охоту в замок Фонтенбло под Парижем — Маруся с Луизой бродили тогда по лесу и едва не заблудились, и тут Луиза достала из сумки огромную карту, которую она заранее прихватила с собой, бумажная карта была посажена на тканую основу, под нее Луиза аккуратно подклеила кусок холста, эту карту Луиза расстелила на опавших листьях среди деревьев, и, встав на четвереньки, тут же стала внимательно анализировать, где же они с Марусей находятся, довольно скоро Луиза сориентировалась на местности и сообщила, куда нужно идти, чтобы найти выход из этого леса. Тогда же Луиза впервые показала Марусе красные ягоды с острыми темно-зелеными листьями, она сказала, что этими ягодами у них в Германии всегда украшали елки, и еще с детства она прекрасно помнила эти ярко-красные ягоды, они действительно были очень красивые, по-французски это называется «Houx», и Марусе, чтобы узнать значение этого слова по-русски, пришлось лезть в словарь, оказалось, что это растение называлось «остролист».
Маруся всегда плохо ориентировалась в пространстве, например, однажды мама велела ей ждать ее у гостиницы моряков, она подробно описала эту гостиницу, ее полукруглый стеклянный фасад и ее местонахождение — недалеко от Главных ворот порта, они договорилась встретиться там в шесть часов, а Маруся, приехав к Главным воротам порта на трамвае, вышла и отправилась по трамвайным путям дальше, она дошла до канала, источавшего запахи тления, в котором плавали полусгнившие бревна, на другой стороне стояла почерневшая, до невозможности закопченная выхлопными газами проходящих мимо машин церковь с луковицеобразным куполом, на берегах, спускавшихся к каналу, валялось огромное количество мусора, и Марусе постепенно стало казаться, что она попала в какое-то странное место, нереальное, потусторонее, в какую-то зону, она уже забыла, зачем сюда приехала, она перешла по деревянному мостику на другую сторону канала и углубилась в узкие полутемные улицы, на темно-синем небе появилась круглая белая луна, здесь не было фонарей, темные кирпичные дома с ободранными фасадами и разбитыми окнами первых этажей, казалось, угрожающе наклонились и мешали ей пройти, Маруся в испуге ускорила шаг, побежала вперед, вперед, но этот район не кончался, фонари не появлялись, наконец ей в глаза бросился большой круглый циферблат висевших на углу улицы часов — было уже восемь часов вечера, и тут Маруся, резко завернув за угол, увидела нависавшую над ней огромную стеклянную полусферу — это и была гостиница моряков, однако мамы там не было, она уже давно ушла домой, так и не дождавшись Марусю. С Марусей часто случались такие заскоки, и мама тоже считала ее полной идиоткой, смотрела на нее с улыбкой и вообще не воспринимала всерьез.
Луиза происходила из старинного немецкого рода фон Мальбург, берущего свое начало от герцогов Мальборо, детство она провела в небольшом городке Альт-Эттинг в верхней Баварии на родине Людвига Баварского, где даже находилась часовня с серебряной урной с сердцем самого Людвига, мать Луизы еще в детстве рассказывала ей про этого замечательного короля. Дядя Луизы состоял в нацистской партии, и когда закончилась война, то матери Луизы пришлось срочно сжигать огромное количество пропагандистской литературы и множество экземпляров «Майн кампф», так что ни одного экземпляра у нее не осталось, а жаль, ведь теперь это считается раритетом и библиографической редкостью. Правда, мать Луизы не одобряла увлечений своего брата, она была женщина набожная и регулярно ходила в церковь, а политика ее интересовала мало.
Луиза считала, что замок Нейшванштейн — это лучший замок, построенный Людвигом Баварским, он стоит на скале над пропастью, рядом с водопадом, это просто дивной красоты зрелище. А вообще-то она говорила, что Людвиг был немного того, verruckt, и еще его тетка страдала приступами сумасшествия, Verrucktheit, ей все казалось, что она проглотила стеклянную софу, поэтому и у самого Людвига тоже были предпосылки к безумию, даже их семейный доктор, когда увидел маленького мальчика, сказал, что он, конечно же, красавец, и глаза у него прекрасные, но в этих глазах горит будущее Verrucktheit.
Людвиг на протяжении всей жизни совершал странные поступки, он часто отдавал приказы сжечь, четвертовать, повесить своих подчиненных за совершенно незначительные провинности, например, когда его министр финансов отказал ему в деньгах на постройку очередного замка, потому что денег в казне действительно не было, Людвиг приказал его колесовать, к счастью, он никогда не проверял, исполняются его приказы или нет, поэтому их исполняли очень редко. Людвиг постоянно ощущал недостаток средств, поэтому даже образовал из своих приближенных небольшую шайку, которая грабила банки Берлина, Штуттгарта и Мюнхена. Одно время Людвиг совершенно не переносил присутствия других людей, даже в театрах оперы игрались для него одного, а на банкетах столы сервировались таким образом, чтобы цветы и вазы с фруктами искусно скрывали лица всех присутствующих. Одному своему слуге Людвиг приказал постоянно носить маску, ибо не выносил его лица, а другому на лоб поставил черную печать, так как считал его чрезвычайно глупым и тупым человеком, и с этой печатью тот обязан был ходить всюду.
Последние годы жизни Людвиг провел в замке Берг на озере Штарнберг, ему очень нравился образ Лоэнгрина, и он катался в костюме Лоэнгрина по озеру в лодочке, однако вскоре ему захотелось быть ближе к звездам, тогда для него на крыше замка устроили резервуар с водой, и он плавал там, потом ему захотелось, чтобы вода была лазурная, тогда в воду пустили медный купорос, который, к несчастью, очень скоро проел металлический резервуар, и вся вода утекла в кабинет короля, находившийся под крышей. После чего воду стали подсинивать иным способом, но Людвиг попросил еще установить машину, которая имитировала бы волны, и так он плавал по лазурной воде, покачиваясь на волнах, правда, вскоре ему захотелось, чтобы волны были еще сильнее, еще, и в результате лодочка перевернулась, после чего Людвиг совершенно охладел к этой идее. Людвиг обожал путешествовать, часто эти путешествия он совершал, не выходя из замка, он спускался в подвал, садился в карету с завешенными окнами, карету плавно раскачивали, а слуга периодически громким голосом объявлял следующую остановку, таким образом Людвиг съездил во Францию, в Версаль, в Лондон, в Петербург и еще много куда…
Потом Людвиг вообще захотел жить вдали от людей, купить себе необитаемый остров и жить там совершенно свободным, не подчиняясь ни конституции, ни законам, для этой цели он разослал своих слуг в Крым, в Гималаи, в Африку, и еще бог знает куда, но желаемого так и не нашел, эта затея оказалась невыполнимой. Кроме того, Людвиг частенько обращался за финансовой помощью к французскому королю, взамен обещая ему поддержку в войне с Германией, если таковая случится. Людвиг ненавидел женщин, однажды он случайно, желая сделать ей сюрприз и продемонстрировать собранный им оркестр бродячих музыкантов, застал свою невесту Софию Баварскую в парке в обществе то ли грума, то ли аббата, правда, сама невеста уверяла, что это галлюцинация, optische Taushung, Людвига, однако их помолвка расстроилась, и уже никогда больше Людвиг не хотел жениться. Одна актриса, случайно присевшая к нему на постель во время декламации, была выдворена из Баварии в двадцать четыре часа, и въезд ей туда был навеки запрещен.
Поведение Людвига все сильнее и сильнее беспокоило Берлин, в результате, к нему в замок Шванштейн была прислана комиссия из четырех психиатров, которые постановили, что король тяжело и неизлечимо психически болен, и что его необходимо изолировать от общества. Узнав об этом, Людвиг пришел в такую ярость, что приказал тут же содрать с врачей живьем шкуру и бросить их в темницу. Психиатры тут же в ужасе бежали в Мюнхен, бросив в замке все свое имущество…
Маруся впервые встретила Руслана на дне рождения у Светки, который та решила отметить в арт-клубе на Фонтанке, на ней было длинное темно-зеленое бархатное платье с глубоким вырезом, волосы окрашены в рыжий цвет, на шее — зеленое ожерелье. Она бросилась на шею Марусе с криком:
— Привет, подруга! Сколько лет, сколько зим! — хотя они с ней виделись буквально день назад в кабинете у Гоши.
Гоша тоже набросился на Светку и стал буквально душить ее в объятиях, обхватив ее шею своими длинными цепкими руками и положив голову ей на плечо. Потом Светка стала кружиться прямо на набережной, отчего ее длинное широкое платье красиво развевалось, и петь: «Беспокойная я, успокойте меня!» Гоша схватил ее под руку и потащил к входу в клуб, приговаривая:
Пошли, пошли, Светочка, а то мы тебя уже давно ждем и порядком замерзли!
Замерзли? Ну ничего, сейчас согреемся!
У входа в клуб их встретили здоровенные охранники в строгих костюмах с ничего не выражающими лицами, Светка молча достала свою клубную карту и энергично пихнула одному из них прямо в нос, отчего тот испуганно отшатнулся. Гоша и Маруся прошли вслед за ней в зал, где стояли сколоченные из досок деревянные столы с выцарапанными на них надписями, стены тоже были ободранные с толстыми выкрашенными в красный цвет трубами: клуб располагался в подвале, и все убранство его было стилизовано под подвал. Официант принес рюмки и бутылку водки, кроме этого Светка заказала большую тарелку с квашеной капустой, солеными огурцами и чесноком. Первый тост выпили за здоровье Светки, потом еще раз и еще, Светка, уже совершенно осоловевшая, положила голову на плечо Маруси и тихо пробормотала:
— А Васьки еще нет? Он обещал зайти.
Вася, действительно, вскоре появился в смокинге и с бабочкой, он сел за стол напротив Светки, она тут же стала просить его взять еще водки, тогда он заметил, мельком глянув на нее:
— Дорогая, а тебе не хватит? Ты и так уже, кажется, порядком перебрала. А я сегодня уезжаю в Москву, так что я, вообще-то, ненадолго.
Светка напомнила ему, что он обещал заплатить за вечер, ведь у нее же сегодня день рождения, но Вася ответил, что наличных денег с собой у него нет, только кредитная карта, а здесь карты не принимают. Тут сидевший рядом с Марусей Гоша тихо пробормотал:
— Ну, блядь, я этого и ожидал. Теперь они скажут — раскошеливайтесь, дорогие гости, каждый платит за себя.
Но к счастью, Вася с некоторой заминкой все же достал из кармана бумажник и сообщил, что какое-то количество наличности у него с собой имеется, так что пусть Светка расслабится, он за все заплатит.
В это мгновение к их столу и подошел Руслан, он тогда еще все слышал и как раз собирался в Америку на тот злополучный фестиваль, бороды у него тогда еще тоже не было. Хотя Маруся на него особо не смотрела, она запомнила тост, который он тогда произнес. Руслан почему-то вспомнил мультфильм по басне Михалкова про бобра, который говорил:
— Теперь мы все проникнуться должны здоровым недоверием друг к другу.
Вот за это «здоровое недоверие друг к другу» Руслан и предложил тогда выпить. Потом он говорил Марусе, что и в тот вечер у него уже очень сильно болела голова, но Маруся тогда ничего не заметила.
Николай предложил Марусе хореографа для «Колдовского озера», о котором ему много рассказывала Манана. Манана два раза в неделю приходила убирать комнату Николая, она танцевала в Мариинском театре и параллельно занималась в театре-студии, которой и руководил этот «замечательный хореограф, исповедовавший совершенно новые принципы танца».
Студия находилась неподалеку от Технологического института — в том же районе, где жили Родион Петрович и Ванечка — в доме, весь первый этаж которого занимал психореабилитационный центр. Маруся и Николай даже подумали сначала, что ошиблись адресом, тем более, что дверь нужной им квартиры на втором этаже, где, вроде бы, должна была располагаться студия, была вся увешана табличками с именами живущих в этой квартире жильцов.
Они уже хотели уходить, но Маруся в последний момент заметила, что на одной из этих табличек все-таки было написано «Николай Иванович Кречетов. Театр свободных движений «Змея». Три звонка».
Двери им открыла Манана, видимо, она их уже ждала, так как время встречи было оговорено заранее. Она сразу провела их в просторную комнату, в центре которой стоял телевизор с видеомагнитофоном, Маруся и Николай сели на диван, через приоткрытую дверь Маруся заметила, как в противоположном конце длинного коридора, вероятно, на кухне, толпились люди и по очереди мешали в огромном котле какое-то варево с неприятным запахом. Манана сказала, что Николай Иванович сейчас подойдет, а пока они могут посмотреть некоторые их записи, она включила телевизор, и на экране появился молодой человек в тренировочном костюме, который вращал головой, руками, поднимал вверх ноги, в общем, делал движения, напоминавшие те, что обычно делают спортсмены во время разминки, однако он все это проделывал под звуки «Апассионаты» Бетховена, постепенно движения юноши становились все более энергичными и хаотичными, наконец он перекувырнулся через голову, распластавшись по полу на спине, и начал биться в конвульсиях, как в эпилептическом припадке… В это мгновение в комнату вошел коренастый сутулый мужик с тщательно зачесанными на лысеющий затылок редкими волосами, он был в обвисших на коленях трениках, домашних тапках на босу ногу и светлом шерстяном свитере с обрезанными рукавами, из-под которого торчала не заправленная в треники рубашка.
— Какая замечательная нечеловеческая музыка! — сказал он, обращаясь к Марусе и Николаю, вместо приветствия, — Да, какие все-таки чудеса могут творить люди!
Николай Иванович сам тоже верил в безграничные возможности человека, поэтому и создал свой театр, «театр свободных движений». Вот они, Маруся и Николай, наверное, немного растерялись, когда подошли к их двери, так как не знали, куда позвонить, он это предположил, потому что такое уже случалось со многими его знакомыми, а все их волнения были совершенно напрасны, так как они могли смело звонить в любой звонок любое количество раз, потому что все, буквально все жители этой огромной коммунальной квартиры теперь являются членами его студии и занимаются хореографией под его руководством, вне зависимости от пола и возраста, так что самой юной его ученице теперь было всего семь месяцев, а самой пожилой — аж восемьдесят девять лет, при этом надо учесть, что сам Николай Иванович въехал в эту квартиру всего год назад. Правда, был один сосед, завзятый алкоголик, который отказался вступить в его студию, но сейчас он здесь практически не живет, так как остальные жильцы устроили ему настоящий бойкот, и ему пришлось переехать к дочери. Но это даже к лучшему, потому что они освободили его комнату от мебели и устроили там небольшой танцевальный зал, где и проводились эти съемки — Николай Иванович указал рукой на экран телевизора, на котором тем временем появились уже несколько человек, мужчин и женщин в тренировочных костюмах, некоторые из них еще, вроде как, «разминались», а кое-кто уже катался по полу и бился в конвульсиях, предыдущий номер назывался «Влюбленный мальчик», а этот назывался «Танго»… С экрана, действительно, доносилась музыка Пьяццолы, которую Маруся хорошо знала, так как Руслан тоже часто использовал ее в своих сочинениях.
Кречетов уже был в курсе того, что ему предлагали делать, Манана ему уже все рассказала, в общем, он был не против, так как обожал музыку Вагнера и Чайковского, но как профессионал он должен был еще поподробнее ознакомиться с либретто и, желательно, поговорить с руководителем проекта, обсудить кое-какие детали, к тому же, ему нужно было посмотреть, как у него со временем, так как в последние полгода ему приходилось работать в очень жестком графике из-за огромного количества заявок и предложений на выступления их театра. Последнее такое предложение он получил от Андрюса Лиепы, который приглашал его в Москву в Большой Театр, и он сначала, было, согласился, но после того, как увидел по телевизору один балетный номер, поставленный Лиепой, он был так возмущен, что решил отказаться. Все дело в том, что Лиепа тоже был у него в гостях и сидел вот здесь, на диване, как Маруся с Николаем, просматривая кассеты с записями его театра, а потом он по телевизору увидел, что Лиепа буквально его обворовал, так как использовал в своей постановке все его движения, которые он здесь подсмотрел. Николай Иванович был так возмущен, что сначала даже хотел подать на Лиепу в суд, но потом передумал, так как доказать факт воровства в суде было бы очень трудно, потому что судьи, как правило, ничего не понимают в балете…
Столь пристальное внимание окружающих к своему творчеству Николай Иванович объяснял тем, что за последние два столетия классический танец превратился в орудие порабощения, сковывающее природные способности человека, не случайно ведь француз Петипа нашел себе приют в монархической России, где балет был сразу же взят на вооружение деспотической властью, а уж о расцвете балета при коммунистах и говорить нечего, но зато теперь, когда на голову людей свалилось так много свободы, именно его подход к танцу наиболее актуален, так как суть этого подхода заключается в том, что хореограф должен полностью самоустраниться, предоставив танцовщику полную свободу самовыражения, позволяя ему раскрепоститься и выразить в танце все, что у него накопилось на душе, а накопилось у наших сограждан к настоящему моменту не мало, так как многие из них долгое время, особенно в застойные годы, чувствовали себя очень скованными, а теперь, когда на них неожиданно обрушилась свобода, вся эта энергия прорвалась наружу и бьет не то, что ключом, а как настоящий фонтан, точнее даже, как нефть из свежей, только что пробуровленной скважины, поэтому он сам иногда чувствует себя даже этаким первопроходцем, геологом, натолкнувшимся на колоссальное месторождение, таящее в себе запас колоссальной энергии, готовой прорваться наружу в любой момент, в любом месте, в том числе и прямо тут, из почвы у него под ногами, стоит только туда ткнуть палкой. И как показывает пример их небольшой артистической коммуны, это действительно так, но, в отличие от политики и экономики, где сейчас царит полный беспредел, он относится к открывшемуся ему богатству, являющемуся общественным достоянием, с колоссальной ответственностью, так как просто не может иначе, потому что так велит ему его совесть и долг художника.
Вот эта свобода самовыражения исполнителей и делает каждый спектакль его театра общественно значимым явлением, потому что в каждой своей постановке он стремится достичь максимально обобщенной символической выразительности, схватить самое главное, самую суть происходящего вокруг, иными словами, поведать зрителям о времени и о себе.
— Ну надо сказать, это вам очень хорошо удается! — вдруг сказал Николай, который, как заметила Маруся, на протяжении всей речи Кречетова сидел, откинувшись на спинку дивана, как бы впав в прострацию, и только блаженная улыбка все больше растягивала его и без того огромный рот. Это ее нисколько не удивило, так как перед самым приходом сюда, у подъезда дома Николай сделал несколько жадных затяжек «Беломором», который, как правило, он всегда носил с собой «заряженным». Теперь же он весь встрепенулся и глазами выразительно показал Марусе на экран, где уже в два раза большее количество людей в тренировочных костюмах, настоящая толпа, извивались, корчились, катались по полу, прыгали, бились в конвульсиях, на сей раз под музыку Шопена. Люди, действительно, были разных возрастов, правда, подавляющее большинство из них были женщины. Маруся заметила, как одна из них, уже довольно пожилая, присев на пол и пропустив руки между ног, ловко скакала, как лягушка. Николай Иванович, заметив, что они смотрят на экран, удовлетворенно произнес:
— Да, это «Вальс», одна из лучших наших композиций, — и тут же попросил Манану немного убавить звук, чтобы гости не отвлекались.
Конечно он мог предоставить Марусе и Николаю необходимых исполнителей для спектакля, тем более, девушек, которых в его театре было гораздо больше, чем молодых людей, но если речь идет всего лишь о каких-то пяти человеках, то тут и говорить не о чем, любого пола и возраста, на любой вкус, ведь в его труппе в настоящий момент насчитывается, если он не ошибается, уже четыреста семьдесят девять человек, не считая его самого, Мананы и еще трех его ближайших помощников. Хотя он и не совсем понимал, зачем это нужно, зачем лишний раз отвлекать людей, когда под его руководством любой из членов Академии после двух-трех репетиций с легкостью справится с любой, самой сложной балетной партией, так что эту проблему можно было уже считать решенной. Столь огромные размеры труппы объяснялись тем, что у него, в отличие от других театров, у желающих выступать на сцене не спрашивали никаких дипломов и удостоверений, так как от них не требовалось никакой предварительной подготовки, достаточно было сделать вступительный взнос, чисто символический, всего пятьсот рублей — все остальное он брал на себя.
Кроме того, люди тянулись к нему еще и потому, что свою теорию балетного искусства он строил не на пустом месте, а на строгой научной основе, главным образом, на трудах своего деда, который был врачом и очень много занимался целебным воздействием движений на человека — его дед был автором фундаментального исследования на эту тему, которое долгие годы пылилось у него в столе и было опубликовано только в самом начале перестройки, уже после его смерти. Эта книга сейчас уже стала библиографической редкостью, а называлась она: «Хочешь жить — умей вертеться!» — нет, Маруся и Николай напрасно смеются, безусловно, у его деда с юмором было все в порядке, только в данном случае он вовсе не шутил. Всем известно, например, что полезно петь в хоре, или что игра на духовых инструментах развивает легкие, а вот о полезности движений, и особенно движений под музыку, до его деда еще никто никогда не задумывался. Однако его дед был практик, врач, поэтому его подход к этой теме был еще очень узким, и его книга носит сугубо прикладной характер, он же сам подходит к движениям гораздо, гораздо шире.
Помнят ли они, к примеру, самое начало Библии, первую фразу: «В начале было слово», — а ведь в греческом оригинале, на самом деле, было сказано: «В начале был логос», — а логос это ведь не только слово, но еще и действие, то есть движение. И вот из-за этой небольшой неточности в переводе от огромного числа людей, практически от всего человечества, ускользнула самая сущность мира, то, что лежит в основе всего, любой вещи, любого растения, любого живого существа, то, с чего все началось, продолжает начинаться и будет начинаться вечно, этим же все всегда заканчивалось, заканчивается и будет заканчиваться, и это, по его глубочайшему убеждению, было ничем иным, как движением . В этом он не сомневался ни на секунду, это было для него совершенно очевидно, так как он пришел к этому заключению не только под влиянием идей своего деда, но и после собственных многолетних размышлений и наблюдений над окружающим миром. Видели ли, к примеру, Маруся и Николай когда-нибудь, как умирает человек, его последние мгновения, ну хотя бы в кино, а он видел, причем не только в кино, но и в жизни, целых несколько раз, когда умирал его дед, например, но это не важно, а важно, что в это мгновение умирающий человек совершает вот такое движение — Николай Иванович высунул язык, закатил глаза, откинул голову на плечо и на какое-то мгновение замолчал — так вот, он не сомневался, что в этом последнем движении человека заключался весь его жизненный путь, причем целиком, включая самые мельчайшие мысли и переживания, так что если это движение, например, заснять на пленку, а потом внести в компьютер и разбить на мельчайшие составляющие, то по ним можно будет потом восстановить всю жизнь человека с мельчайшими подробностями, и даже потом, попозже, когда прогресс достигнет такой стадии, по этому движению можно будет человека воскресить, так как оно содержит в себе всю информацию о человеке.
И вообще, в каждом человеке есть такое движение, которое полностью определяет его сущность, и из которого он, собственно, полностью и возник, правда, далеко не каждый способен разглядеть это движение не только в другом, но и в себе самом, зато он овладел этим искусством в совершенстве, это, собственно, и лежит в основе его методики обучения танцу — помочь ученику понять свое основополагающее движение и предоставить ему полную свободу самовыражения, основанную на постепенном развитии и усовершенствовании этого самого первоначального движения .
Если Маруся и Николай не возражают, то он мог бы прямо сейчас продемонстрировать им те движения, которые составляют их сущность, но он сразу должен их предупредить, что это может быть для них очень неприятно и даже болезненно, и у него было уже несколько очень неприятных историй, когда его гости после того, как он демонстрировал им, по их же просьбе, их главное движение , уходили от него, внешне не подавая никакого вида, но, видимо, так на него обидевшись, что после уже никогда ему не звонили. Николай был не против, поэтому Николай Иванович, вдруг сразу же как-то неестественно изогнувшись всем телом и жеманно поднеся руку к губам, послал куда-то вдаль воздушный поцелуй — это и была сущность Николая. Сущность Маруси заключалась в том, что Николай Иванович одной рукой как бы поднес к лицу невидимое зеркальце, а другой стал поправлять прическу, пудриться и всячески прихорашиваться… Николай захихикал, но Николай Иванович почему-то заявил, что тот обиделся, и он это прекрасно видит, хотя тот и пытается это скрыть, но они так не договаривались, потому что он их предупредил, к тому же, истина, которая им сегодня открылась, в дальнейшем им очень пригодится, и они еще не раз его вспомнят добрым словом. А чтобы они не обижались, в знак особого расположения к ним, он даже готов был продемонстрировать им самый главный Источник движения, который у всех людей расположен в одном месте, в отличие от самого основополагающего движения , которое у каждого свое и глубоко индивидуально. Николай опять встрепенулся:
— Да, что вы говорите, это было бы просто чудесно, это было бы так мило с вашей стороны, мы были бы вам очень признательны!
Однако Николай Иванович вдруг передумал, помрачнел и заявил, что, все-таки, он этого делать не будет, при всем его уважении к Николаю и к Марусе, на самом деле, он просто не может этого сделать, и пусть они его даже не просят, так как он просто в случайном порыве обмолвился на эту тему, которой вообще не собирался касаться.
Ну что же вы, не стесняйтесь, здесь все свои, — не унимался Николай.
Нет, нет и нет, тем более в присутствии дамы, так как у него уже были очень крупные неприятности, когда в прошлом году на пресс-конференции, состоявшейся после фестиваля современного танца, который ежегодно проводится во дворце культуры «Красный Октябрь» на Петроградской, он уступил настойчивым просьбам журналистов и продемонстрировал им этот источник, после чего, вместо благодарности, те же самые люди, которые только что просили и умоляли его об этом, в самой грубой и бесцеремонной форме выставили его вон, еще и пригрозив сдать в милицию за оскорбление общественной нравственности, после этого он поклялся в присутствии посторонних больше никогда этого не делать. А тогда он просто очень устал после выступления их театра, к тому же пресс-конференция, из-за того, что фестиваль затянулся, началась тоже очень поздно, уже было начало двенадцатого, а ему еще надо было добираться домой до Техноложки на метро, и так как стол для положенного в таких случаях фуршета был уже в соседней комнате накрыт, он попросил организаторов, чтобы ему налили несколько рюмок до того, а не после, как обычно, и ему, разумеется, пошли навстречу, это тоже, видимо, сыграло свою роль в том, что он повел себя так неосмотрительно и поддался на уговоры. Но очевидно, это ему был дан определенный знак Свыше, то есть указано, что тайна должна быть исключительно достоянием посвященных, потому что другие все равно не смогут ее должным образом воспринять. Вот если они хотят стать полноправными членами его студии, а для этого им необходимо всего лишь заплатить вступительный взнос, тогда на занятиях, в рабочей обстановке, он им все наглядно продемонстрирует и покажет, что он обычно и делает на своих занятиях, а пока он может им разве что подарить свою книгу, фундаментальное исследование свободных движений, где тоже все подробно описано и объяснено, только при помощи слов. И вообще, он больше даже не желал об этом говорить, потому что врагов и недоброжелателей у него и без того хватает. Например, после их недавнего концерта в Эрмитаже, к нему предъявили претензии цыгане, которые обвинили его в плагиате и в том, что он, якобы, позаимствовал у них истину, которую они донесли до наших дней из Древнего Египта, кроме того, у него были проблемы с Мальтиийским орденом и орденом Тамплиеров… В это мгновение Николай, действительно, весь как-то напрягся, и блаженная улыбка, которая только что блуждала по его лицу, вдруг куда-то исчезла. Маруся заметила это, потому что при упоминании тамплиеров она невольно посмотрела на Николая, так как он ей рассказывал, что во время своего пребывания в Германии принял тайное посвящение в этот орден, причем рассказывая об этом, Николай буквально умолял ее никому об этом не говорить, он уверял ее, что, если это кому-нибудь станет известно, то его даже могут убить, что, впрочем, не мешало ему писать на афишах своих концертов свое имя не иначе как Николай Свирский фон Гиндельбург, то есть использовать имя, вроде бы, данное ему при посвящении…
Между тем, Николай Иванович почему-то именно в это мгновение вдруг заявил, что он очень рад, что Николай и Маруся на него не обижаются и восприняли его откровения мужественно и с достоинством, теперь он это ясно видит, впрочем, другого от них он и не ожидал, так как с первого взгляда сумел оценить масштаб их личностей, что, впрочем, ему удавалось сделать еще во многих, очень многих случаях по одному-двум жестам человека, причем не только в отношении своих близких знакомых и современников, но и в отношении людей, отдаленных от него как в пространстве, так и во времени.
Например, он без особого труда способен определить масштаб личности Ленина, которого он как-то невольно, можно даже сказать, в шутку процитировал в самом начале этой беседы в связи с «Апассионатой», так вот, основным жестом Ленина был, разумеется, вот такой жест — тут Николай Иванович встал в характерную позу и вытянул вперед руку — ибо именно так Ленин запечатлен в большинстве скульптур советского времени, и именно благодаря этому жесту, жесту-удочке, Ленину, как ловцу человеческих душ, и удалось поймать в свои сети такое количество людей и подчинить себе целые народы.
А вот руки Александра III на известной скульптуре Трубецкого, напротив, опущены вниз, что и предопределило его гибель, в отличие от того же Медного всадника, изображающего Петра I. Те же движения, предвещающие грядущую гибель и крах империи в огромном количестве присутствуют в старых кинохрониках, запечатлевших Николая II. А вот Богдан Титомир с этим своим движением — тут Николай Иванович сделал несколько резких выпадов руками, как обычно делают рэпперы при исполнении своих песен — так вот, Богдан Титомир сначала на него не произвел вообще никакого впечатления, так как ему показалось, что он просто старается всех окружающих убедить в том, что он такой крутой, а на самом деле таковым не является, но постепенно Титомиру все-таки удалось стать крутым, потому что он все время делал так — Николай Иванович опять сделал несколько характерных движений — и в конце концов, достиг своей цели, чего никак нельзя сказать, например, о Валерии Леонтьеве, потому что, когда он поет про дождь или про солнце, то ему совершенно не веришь, единственная песня, которая показалась Николаю Ивановичу убедительной у Леонтьева, была песня про «светофор зеленый», тот самый который был «в жизнь влюбленный», и там еще «все бегут-бегут-бегут-бегут, а он им светит, все бегут-бегут-бегут-бегут, а он горит…» — этой песне он почему-то верил, а в остальном Леонтьев был абсолютно бездарен, хотя в работоспособности ему отказать нельзя. Зато Алле Пугачевой он верил во всем, каждой ее песне, каждому ее слову, и «сколько раз спасала я тебя», и «жил-был художник один», и «разлук так много на земле и разных судеб», и «позови меня с собой, я приду сквозь злые ночи», и «а я в воду войду, ду-ду-ду-ду-ду», да всего и не перечислишь…
По дороге домой, уже сидя в метро, Маруся достала из сумки маленькую зеленую брошюрку, которую перед самым уходом всучил ей Николай Иванович — «Евангелие от Кречетова. Десять заповедей свободного танца.» В брошюре было всего сорок три страницы, из них пятнадцать занимала вступительная статья. От нечего делать, просто, чтобы убить время, Маруся стала ее перелистывать. Начиналась статья с рассуждения о том, что современный балет после Витгенштейна и Бежара уже невозможно воспринимать так, как его воспринимали в прошлом веке, потому что в нем сложилась революционная ситуация, когда зрители уже не в состоянии воспринимать банальную строгость движений классического танца, танцовщики же, напротив, выходя на сцену порой оказываются столь сильно зачарованы магической темнотой зала, таинственными колыханиями, случайными, непредсказуемыми жестами и движениями зрителей, что им становится все труднее и даже как-то неловко чувствовать себя в центре внимания, и они сами понемногу, постепенно превращаются в зрителей, очарованных магией обычных человеческих движений и жестов, которые с такой точностью и с таким гениальным чутьем и удалось почувствовать замечательному новатору современного балета Николаю Кречетову, что он и продемонстрировал в одной из своих самых смелых постановок последних лет, в которой зрительный зал и сцена как бы поменялись местами. Нужно было видеть, как немногочисленные зрители в лице всего каких-то трех-четырех человек, вход для которых в театр был, кстати, совершенно бесплатным, уже давно разместились на освещенной яркими прожекторами сцене, в то время как огромная труппа Кречетова из более чем четырехсот человек выстроилась в длинную очередь в кассу за билетами, сгорая от нетерпения, чтобы попасть в зал… Этой своей постановкой Кречетов с математической точностью доказал и продемонстрировал кризисное состояние не только современного балета, но и всего искусства в целом, так как в зале, подобном темной платоновской пещере, куда, вроде бы, только что вошли актеры, опять оказались все те же прикованные к своим креслам зрители, которые так и не смогли увидеть настоящих людей, скрытых за кулисами, а снова увидели только их тени-маски на сцене, отсюда видно, что обычные люди, сидящие в зале, подобны черепахе, которая едва ползет по миру, однако стремительно меняющий свои обличья художник за все прошедшие века и тысячелетия, подобно Ахиллу, так и не сумел приблизиться к черепахе ни на шаг… Жаль только, что этот революционный спектакль прошел не замеченным широкой публикой, главным образом, это объяснялось практически полным отсутствием на спектакле посторонних, так как три-четыре человека, сидевшие на сцене, не в счет, потому что они были близкими друзьями самого режиссера, а также автора этой статьи. Завершалась же статья напоминанием о том, что змея всегда была символом мудрости на Востоке, потому что она мыслит всем телом, в отличие от Европы, где люди больше привыкли мыслить головой, то есть змея мыслит не только передней, но и задней частью своего тела, той самой, о которой столь пренебрежительно привык отзываться зашедший в тупик европеец — автор сознательно сам подчеркивал это в своей статье, дабы предупредить возможные колкости в свой адрес. В заключение театр «Змея», в лице его руководителя Николая Кречетова, сравнивался с библейским змием-искусителем, который на сей раз был призван искусить уже Нового Адама, дабы тот снова обрел свою утраченную телесность. Статью написал Тарас Загорулько-Шмеерсон, «завлит театра-студии свободных движений «Змея»».
Болт внешне чем-то отдаленно напоминал Торопыгина, тоже весь заросший волосами и бородой, только чуть повыше ростом — его Маруся случайно встретила в Манеже, где он стоял перед огромным полотном, выполненном в строгой реалистической манере с лесом и медведями, как у Шишкина, это была его картина, которая называлась «Возвращение Сезанна». Она тогда по неосторожности дала ему свою карточку, и с тех пор Болт звонил ей не реже одного раза в неделю, но это еще было ничего, потому что сначала он звонил ей каждый день, а порой и по два-три раза на день. Иногда, правда, звонки были совсем короткие, потому что он очень спешил, и поэтому он только хотел ей сообщить, чтобы она срочно одевалась и шла покупать газету «Вести», в интервью которой его жена Татьяна рассказывала о том, как двадцать восемь американских галерей сражаются за картину одного питерского художника, или же Маруся должна была купить газету «Известия», где уже его сын Леонид опубликовал свое школьное сочинение «Петербург в творчестве русских писателей», или же еще что-нибудь в этом роде, а спешил он потому, что ему самому надо было еще успеть обойти все ближайшие киоски, в каждом из которых, как правило, оказывалось не больше шести экземпляров одной газеты, поэтому, чтобы приобрести хотя бы шестьдесят газет, ему приходилось обходить, по меньшей мере, десять киосков, на большее у него не хватало ни сил, ни времени, ведь надо было еще купить шестьдесят конвертов и разослать газеты всем своим знакомым…
Сначала Маруся вообще перестала подходить к телефону, но это был не выход, поэтому постепенно она научилась отвечать измененным голосом, зажав нос рукой, что ее нет дома. Но в последнее время, к счастью, Болт звонил не так часто. На самом деле, Болта звали Борис, а слово БОЛТ было составлено из первых букв имен членов его семьи: Борис, Олег, Леонид и Татьяна, — то есть, его, жены и двух его сыновей, семнадцати и девятнадцати лет, которые, собственно, и являлись единым творческим коллективом БОЛТ. Поэтому это слово правильно было произносить, не склоняя, но многие все равно называли его Болтом, из-за того что они этого не знали и думали, будто его так прозвали просто потому, что он много болтает, и он уже к этому даже привык и на них за это не обижался. Творческое объединение «БОЛТ» уже успело создать более тысячи живописных полотен, гравюр, чеканки и резьбы по дереву, а также выпустить в свет триста двадцать три книги стихов и прозы, к настоящему моменту картины БОЛТ находились в собрании восьмидесяти пяти галерей мира, включая музей Гуггенхайма в США и галерею Тейт в Англии.
На Болта произвело большое впечатление интервью, которое дала Маруся в Праге Европейской радиостанции, так как он эту радиостанцию очень любил и слушал ее с самого детства, он не терял надежды, что Маруся может устроить так, чтобы и у него там тоже взяли интервью, или даже она сама сделает про него передачу, но Маруся все откладывала это важное дело на потом, ссылаясь на занятость, поэтому, видимо, постепенно Болт и стал ей звонить все реже и реже.
В последний раз он позвонил ей, потому что был очень возмущен тем, что его выкинули из серии «Классики девяностых», он этого совершенно не ожидал и особенно не ожидал этого от Торопыгина, к которому до сих пор относился с большим уважением. Теперь же Торопыгин тоже оказался в числе тех, кого Болт называл не иначе, как «крутые карлики», к числу которых к этому моменту уже было причислено все руководство питерского и московского ПЕН-клубов, петербургский Союз Художников в полном составе, Комитет по культуре мэрии, комитеты по культуре и геополитике Государственной Думы, не считая членов Политбюро и ЦК КПСС, а так же членов Союза советских писателей и художников, с этими у него вообще были особые счеты, так как, хотя ему было уже за шестьдесят, по-настоящему развернуться, вздохнуть полной грудью, он смог только в последние десять лет, после августа девяносто первого.
И теперь его, в сущности, не очень волновало, что его выкинули из «Карликов девяностых» — а эту серию он отныне будет называть только так — просто ему было обидно из принципа, но что поделаешь, совки, они как были совками, так и остались. Но это только раньше они что хотели, то и делали, а другие должны были ходить по струнке и не чирикать, а теперь он тоже что хотел, то и делал, и никто ему указывать ничего не мог. Как бы ему все ни завидовали и ни старались его задвинуть, он все равно теперь был у них как бельмо на глазу, особенно перед лицом Запада, где его талант уже сейчас оценили по достоинству.
А эту книгу, которая должна была выйти в серии, он уже и сам сдал в типографию, и думал, что ста экземпляров вполне хватит, ему, вообще-то, предлагали напечатать и больше, по себестоимости, каждый экземпляр обошелся бы ему тогда всего в двадцать рублей, это совсем недорого, но зачем ему так много, он ведь, в первую очередь, книги издавал для читателей, так что фактически это издание было не за его счет, а за счет читателей, потому что читатели его книги покупают очень активно. Он брал в сумку сразу пятьдесят экземпляров, шел на Невский и продавал там свои книги, и они у него буквально разлетались, за два часа — половина тиража. Ведь и Достоевский книги за свой счет издавал, и Лев Толстой, и Цветаева тоже — они с издателями заключали такой договор, что им в долг типографии печатали их книги, а потом уже они с ними рассчитывались.
А все эти наши «крутые карлики» считают, что они и есть литература, что они под себя всю литературу, в частности, и культуру, в целом, уже подмяли. Все, что он написал, он уже издал, осталось только шесть стихов, но он думал, что и эти шесть стихов в ближайшее время тоже издаст, правда, хотелось бы хорошее издание, можно даже в коже, хотя это и дорого, но тут уж получается чистое вложение денег. Его книги читателями востребованы, и это самое главное, а на остальное ему плевать.
Вот есть у нас такая организация — ПЕНЬ-клуб — так вот в этом клубе собрались такие крутые карлики, что он дал ихнему директору, уж забыл, как его, свою книгу про яйцеголовых, даже четыре книги дал, а он — ни ответа, ни привета. Он что, нанялся ему книги свои даром давать? Их читатели вон как покупают, просто хватают, отбою нет, а он ему даром — и никакой реакции, как будто так и надо…
Маруся, действительно, на обороте одной из книг Болта, где обычно помещаются отзывы об авторе, видела напечатанную типографским шрифтом надпись: «Это одна из лучших книг, какие я когда-либо читал в жизни!» — и подпись: «Иосиф Бродский, Пятая Авеню».
Свои книги Болт как-то всучил ей, когда она случайно натолкнулась на него на Невском, на мостике через канал Грибоедова, где он стоял с огромной торбой на животе, какие были у русских коробейников на лубочных картинках, все книги, которые он ей дал, представляли собой крошечные брошюрки от двадцати до тридцати страниц максимум. Помимо отзывов, вроде того, что сделал Бродский, которые в огромном количестве были размещены на оборотах всех книг, в одной из них она еще обнаружила длинный перечень лиц, которым автор выражал свою признательность, среди них были: машинистка, которая сделала пятнадцать опечаток, редактор, который обнаружил из них только семь, корректор, который не обнаружил вообще ничего, директор типографии, который, помимо заранее оговоренной суммы, получил от Болта бутылку «Смирновской», а также пофамильный перечень его соседей по коммунальной квартире, которые настучали на него в ФСБ…
Примерно в это время, когда Болт по угасающей стал звонить ей все реже и реже, видимо, его надежда попасть на любимую радиостанцию почти угасла, Маруся как раз собиралась делать передачу про Руслана и его Академию, в связи с чем тот показывал ей некоторые из своих архивных и наиболее важных для него видеозаписей. На одной из них Руслан тоже, вроде бы, беседовал с Бродским — эту пленку он считал одной из самых уникальных и важных и периодически устраивал ее просмотр почти на всех своих юбилейных премьерах.
Правда, было не совсем понятно, обращается Бродский прямо к Руслану, или куда-то мимо него, потому что Руслан стоял немножко сбоку, рядом с Бродским, — тогда он еще все хорошо слышал и не носил бороды, — и вместе в кадре они находились не более трех минут, но, видимо, все-таки, Бродский обращался к Руслану. Он с большим энтузиазмом описывал свои впечатления от «Реквиема» Бриттена, какие там замечательные литавры и: «Обратили ли вы внимание на вступление ко второй части, где звуки как бы уплывают в небеса?», — Руслан же стоял рядом с ним, слегка кивая головой и улыбаясь, на этой старой пленке он был как-то очень похож на Васю, когда тот в своей передаче «Му-му» беседовал с Филиппом Киркоровым и другими звездами отечественного шоу-бизнеса.
Маруся тогда случайно обмолвилась Руслану про Болта, какую она видела на выставке картину с соснами, как у Шишкина, и некоторые забавные факты, которые она от него слышала, — все это неожиданно очень заинтересовало Руслана, и через некоторое время он вдруг сказал Марусе, что, пожалуй, не стоит делать передачу про его Академию Мировой Музыки, а лучше посвятить ее этому замечательному художнику, который в своем творчестве наконец-то решил противопоставить себя всему современному насквозь прогнившему авангардизму с его тупым размазыванием красок по холстам и отважился создать нечто осмысленное, глубокое и реалистическое. Сам Руслан был готов выступить в этой передаче не столько в качестве известного композитора, сколько в качестве эксперта, специалиста по современной культуре в целом, тем более что после того, как он оглох, его поневоле стали очень интересовать визуальные виды искусств, особенно живопись, нынешнее состояние которой, по его мнению, мало чем отличалось от того, в котором находилась теперь музыка.
Маруся сначала отказывалась, так как это совсем не входило в ее планы, однако Руслан упорно настаивал на своем, он уверял, что передача получится замечательная, он уже вел в свое время на молодежном радио передачи о классической музыке и давно хотел высказаться по поводу состояния современной живописи, но ему все никак не представлялся для этого удобный случай, и теперь они просто не могли упустить такой шанс. К тому же, как считал Руслан, в Праге совершенно все равно, о ком Маруся сделает передачу, так как там, скорее всего, в равной мере не знают ни Академию Мировой Музыки, ни Болта, хотя, конечно, он, Руслан, был известен и в Нью-Йорке, и в Париже, и в Берлине… И это, действительно, было так, потому что Маруся, на самом деле, чуть ли не каждый день видела у Руслана корреспондентов иностранных газет и журналов, которые приходили брать у него интервью, более того, ему периодически звонил из Москвы министр культуры, чтобы справиться о его здоровье или просто передать привет — об этом ему сразу же докладывал его пресс-секретарь — такие звонки раздавались примерно раз в неделю и, как правило, всегда в присутствии иностранных корреспондентов, но в Праге, возможно, о нем и вправду никто ничего не знал, не считая, конечно, Алешу Закревского, у которого с Русланом было очень много общих знакомых, включая и Васю. Но Алеша работал там исключительно по ночам и вряд ли обсуждал с коллегами состояние современного искусства, к тому же передачу о «каком-нибудь ярком явлении петербургской культуры» ей заказал не он, а жирный мудак: эта передача ему срочно понадобилась для цикла «Рассекая волны», который курировал Владимир, — они-то уж точно про Руслана ничего не слышали, а про Болта тем более…
В конечном итоге, Руслан Марусю уговорил, и в конце концов, ей было наплевать, главное для нее в данном случае было заработать бабки, а за двадцатиминутную передачу в то время на ЕРС платили двести долларов.
Болта было решено пригласить в Большой концертный зал Академии Мировой Музыки. Он, конечно, немного удивился, когда поднимался наверх по грязной лестнице без перил, где даже днем почти ничего не было видно — студию звукозаписи Европейской Радиостанции он все-таки представлял себе несколько иначе, но ничего, ему в своей жизни и не такое приходилось видеть, например, на Пряжке, куда он носил передачи Бродскому и Аронзону… Аронзон вообще был нормальный, настоящий поэт, а все кругом считали его сумасшедшим, и Торопыгин тоже был когда-то нормальный настоящий поэт, а не только умел хорошо играть в шашки, поэтому он и доверил ему свою рукопись, а тот его взял и подставил…
Все это Болт сразу же стал излагать Марусе, едва переступив порог Академии, где она его уже ждала вместе с Русланом. Роль второго, кроме Руслана Никаноровича, эксперта-искусствоведа должен был исполнить Светик, но Святослав Александрович, как всегда, задерживались.
Чтобы не терять времени, Маруся сразу же усадила Болта в наиболее тихий и далекий от окна угол и включила диктофон, поставив его на стол перед Болтом. Руслан сел рядом: «Ну что ж, расскажите нам, пожалуйста, Борис Христофорович, о состоянии современной культуры,» — громко сказал он. Потом Маруся несколько раз выходила покурить, а Руслан все это время сидел рядом с Болтом, как бы внимательно его слушая, правда, на него он совсем не смотрел, и его взгляд был задумчиво устремлен в направлении окна.
Плохая живопись плохо действует на зрителей, это в Америке уже всем известно, а до нас пока что не дошло. Ведь от картин наших так называемых мастеров даже Натан повесился, был такой коллекционер… Пока Болт в Америку не поехал, он цену своим картинам вообще не знал. Вот Маруся и Руслан, к примеру, знают, как была создана знаменитая коллекция Доджа? Просто Доджу нравились темные углы, все такое ободранное, и он покупал у всех этих художников по пять картин, заплатив за каждую по тридцать или по пятьдесят долларов — в зависимости от настроения — и так создал коллекцию Доджа, вся эта живопись обошлась ему недорого, во всяком случае, дешевле, чем обычная мясорубка, они там в ресторанах обычно пятьдесят долларов на чай дают, вот он и дал на чай нашим художникам. У нас первый приобретатель такого рода картин был Ричард Пайпс, советник президента Рейгана, а уж потом все они бросились вслед за ним — видят, что недорого, а деньги ведь надо на что-то тратить, уж лучше на произведения искусства, чем на мясорубки…
Вообще-то, не только у нас сейчас такая ситуация, в Америке все примерно то же самое. Главный редактор «Нью-Йоркера» — вообще человек сомнительной репутации, вроде нашего Василия Аксенова, а как только их репутация приобретает сомнительный характер, они все там сразу становятся коммунистами. Когда Аксенов сюда приезжал, он так сомнительно выглядел, непонятно, кому он теперь нужен: все его почитатели спились, свихнулись и поют песни, — а ведь Аксенов в три раза уже превысил все написанное Гоголем, но Аксенова вряд ли кто теперь будет читать, это Болт точно знал, уж можно ему поверить. А вообще, у него самого вышло уже триста двадцать три книги, он, как только книгу напишет, сразу же ее издает, а потом продает, и на эти деньги сам живет и свою жену Татьяну и двух сыновей, Олега и Леонида, кормит.
У него, кстати, скоро еще и выставка открывается в «Манеже», точнее, там будет выставлена одна его картина. Там, в «Манеже», можно будет также посмотреть на Кибирова, у него есть театральный бинокль, так что можно будет на него посмотреть со второго этажа, потому что его картина размещается на втором этаже, а Кибиров на первом будет там у входа свои стихи читать. Это только сейчас у него одна картина будет, а буквально две недели назад у него была целая выставка, где было, наверное, картин пятнадцать, не меньше.
Его картины, к тому же, благотворно воздействуют на людей, они ими лечатся, люди от его картин заряжаются энергией, одна дама так этой энергии насосалась, что в обморок прямо там грохнулась, с тех пор к картинам вообще не подходит, а охранники по ночам впускали посетителей, брали по пятьдесят рублей за вход, неплохо, кстати, заработали, но ему самому ничего не дали. Куда там! Он об этом в последнюю очередь узнал, у него сосед там работает, он и рассказал.
Недавно он получил факс из Америки — женщина забеременела от созерцания его картин, и кстати, у нее хороший дом в Портленде, там можно жить, муж у нее телезвезда, не наша, конечно, а американская, и вот у них долго не было детей, и теперь наконец-то она забеременела. А на прошлой выставке в Манеже две дамы-смотрительницы так возбудились от созерцания его живописи, что набросились на него и хотели изнасиловать, причем дамы весьма пожилые, даже, можно сказать, преклонного возраста, потом об этом во всех газетах написали, с заголовками «Художник стал объектом сексуального домогательства посетительниц выставки», на самом деле, это не посетительницы на него набросились, а смотрительницы, но журналисты вечно все переврут.
Скоро он опять выпустит книгу — «День святого Похуярия» называется — объем всего двенадцать страниц, но люди его книги покупают и получается кругооборот, кругооборот книг в народе. Недавно тут вышло интервью с ним в газете «Большой город», а в газете «На обочине» что-то нехорошее про него написали, и в «Вестях» тоже скоро обещали написать, так что надо бороться дальше…
Вот он тут на выставке в Манеже сидел у своих картин, подошли к нему люди и сказали, что хотят купить его картину за сто долларов, ну что ж, он не отказался, а деньги эти запустит в производство книги, и его жена Татьяна будет довольна, она тут приболела, плохо себя чувствует, а как только появятся сто долларов, здоровье у нее сразу подскочит, женщина ведь это хищник, она охотится.
Путин тут недавно тоже ему дал грант, он у него еще в девяносто первом приобрел книгу, и с тех пор является его поклонником. А тут еще в двенадцать ночи из издательства «Жираф» ему звонил главный редактор, весь взъерошенный, и просил у него рукопись этой книги, срочно хочет издать. Ну помощник президента США по национальной безопасности, какой-то там Ричард Пайпс — это, что называется, хрен с ним — а тут уж, как говорится, настало время сугубо личных контактов и авантюризма. Он разбрасывает золото своих мыслей налево и направо, как Писарро, а те, кто понимает, подбирают, не ждут, сразу же раз — и схватили.
Он раньше писал рукописные плакаты — что будет с Россией в ближайшие десять лет и вешал их на ворота, а люди подходили и читали, какой-то немец тогда привез сюда ксерокс-машины, и они начали его плакаты размножать, к нему даже приходила милиция и требовала, чтобы он сорвал эти бумаги, а потом Белла Куркова указ Ельцина размножила на этих машинах, и все сразу так закрутилось… Они ведь тогда сидели: он — на Антоненко три, а Путин — напротив, на Антоненко шесть, — и все приходили и покупали у него книгу «Мусор и Совок», и Путин тоже пришел к нему и купил его книгу. А тем временем вышел в одном журнале памфлет, где прямо излагались все его основные мысли, то есть они просто взяли и передрали их у него, он им позвонил, а они ему говорят: «Мы тут магнитофонных записей ваших разговоров не ведем, и если и формулируем их, то в другой редакции, так что претензий никаких быть не может.» Ну а он им сказал — в следующий раз, когда они будут его цитировать, то пусть позвонят и согласуют, желательно письменно.
Ну так вот, Путин дал грант этому издательству «Жираф», которое его будет издавать, так и получается, что он дал грант ему.
Его вообще интересует, как жизнь развивается, во всем, прежде всего, нужна активность, он тут написал письмо Вознесенскому — не от себя, а от лица секретаря, естественно, о том, что нужно читателей знакомить с настоящими шедеврами двадцатого века, а не просто с макулатурой, но тот что-то заглох, и ему из ПЕН-клуба ни ответа, ни привета. Это ведь не железобетонная арка — ПЕН — туда надо идти в полный рост, а если там у старых маразматиков начнется кровавый понос, они от этого психуют и лезут на стенку, то тем лучше, туда им, как говорится, и дорога! Всех их, и в первую очередь Грибова, Пересадова, Лукницкого, Шиндлера, Санина, Чурилли и Панайотти надо бы подвесить за яйца и бить хуем по лбу, точнее, Пересадова, Грибова, Лукницкого, Шиндлера, Санина и Панайотти надо подвесить за яйца и бить хуем по лбу, а Чурилли надо подвесить за задницу и бить по пизде мешалкой, так будет правильнее…
В Манеже ему, в силу его своеобразного дарования и бойкого характера, отвели пол-стола, там как раз книжная ярмарка проходила, и он выложил все свои книги на этот стол, и сидит, и тут к нему подходит Михаил Шемякин, а у него почему-то именно в такие моменты случаются провалы в памяти, то есть, он знал, кто это, но совершенно забыл его имя, поэтому и спросил его об этом, а он ему ответил, ну тут он сразу все вспомнил. Потом он пошел в секцию ПЕН-клуба, там стол стоял где-то семь-восемь метров длиной, и они тоже выложили свои книги на этот стол, это его так разозлило, что он принес свои книги — у него стопка оказалась на пять сантиметров выше, чем все, что они издали вместе взятое. Панайотти, тот вообще сразу начал жевать мочало, а он им говорит: «Меня поражает, что вы мои книги не читаете, мои английские издатели поставили меня в очередь только за одним писателем — за Федором Михайловичем — а вы мои книги не читаете! Почему, интересно?» Тут к нему и подскочил некто Калабашкин, матерый проходимец, а у остальных физиономии повытягивались — оно и понятно, ведь на них все плюют, гранты им не дают, в Израиль их не приглашают, а ему и гранты дают, и в Израиле он недавно пробыл два месяца, так его там просто на руках носили, и он плевал на них, он, как пират, ворвался в их это затхлое болото, он же мхатовской школы актер, так что он и сказал им с выражением: «Почему же вы мои книги не читаете? Вы же повысите свою культуру, это для вас шанс! А вы им не пользуетесь!»