Александр Галич. Полная биография Аронов Михаил
В таком свете становится понятной его негативная оценка песен Галича, которые во многом ведут свою родословную от прозы Щедрина. Однако это была не единственная причина такой оценки: «И как же он осознавал свое прошлое? свое многолетнее участие в публичной советской лжи, одурманивающей народ? Вот что более всего меня поражало: при таком обличительном пафосе — ни ноты собственного раскаяния, ни слова личного раскаяния нигде!»
А разве песни Галича не были его самым лучшим и самым сильным раскаянием? Причем интересно, что Солженицын требовал раскаяния главным образом от писателей, деятелей культуры и правозащитников еврейского происхождения, а вот, скажем, от русских писателей-«деревенщиков» — не требовал. Так, известных своим антисемитизмом Солоухина, Распутина и Белова, которые в советские времена получали от государства всевозможные награды, занимали высокие посты и вполне себе процветали, он удостаивал самых щедрых похвал. Потому как «социально-близкие». Более того, Солоухин в 1958 году принимал активное участие в травле Пастернака и даже в перестроечное время не испытывал по этому поводу больших угрызений: «Удивлю, но скажу, что острого желания каяться и “отмываться” я никогда не испытывал, не потому, что я тогда, выступая, был уж очень умен и хорош, а потому, что не чувствую за собой особенного греха»[1275]. И вот такого-то человека Солженицын не постеснялся принять у себя в Вермонте…
«И о чекистах тоже был у него фильм, и премирован», — упрекает Галича Солженицын, забыв уточнить, что в этом фильмы чекисты ловят не «внутреннего врага», а фашистского карателя — такие случаи тоже иногда бывали в советской истории. Кстати, здесь между ними наблюдается еще одно сходство. В 1964 году Галич действительно удостоился грамоты КГБ, а Солженицын, уже в XXI веке, принял Государственную премию из рук представителя того же ведомства, который не только не раскаялся в своей службе (да и Солженицын почему-то не требовал от него раскаяния), но и с гордостью заявил, что бывших чекистов не бывает. Однако разница здесь все же существенная: отказаться от премии Галичу в то время было практически невозможно, так же как невозможно было бы отказаться и Солженицыну, выдвинутому в том же 1964 году на Ленинскую премию за повесть «Один день Ивана Денисовича». Однако его кандидатуру (к счастью для него) вычеркнули из списка претендентов. А получи Солженицын премию, как бы он после этого опубликовал «Архипелаг ГУЛАГ» с убойными антиленинскими главами? Между тем от награды 2007 года Александр Исаевич мог запросто отказаться без каких-либо последствий для себя, однако не захотел. Парадокс заключается еще и в том, что бывший лагерник Солженицын проделал путь от беспримерного свидетельства против коммунистического режима «Архипелага ГУЛАГ» к награде из рук представителя КГБ, а относительно благополучный драматург Галич — от грамоты КГБ к открытому обличению советской власти, участию в правозащитном движении, гонениям и загадочной гибели.
Несправедливо называя все пьесы Галича и фильмы по его сценариям «проказененными», Солженицын «забывает» упомянуть пьесу «Матросская тишина», которую даже при большом желании нельзя обвинить в «проказененности» и в пропаганде «публичной советской лжи, одурманивающей народ». Недаром же пьеса была запрещена к постановке…
Еще один упрек Солженицына Галичу: «…тогда, в шестидесятых, он бестрепетно обращал пафос гражданского гнева даже на опровержение евангельской заповеди (“не судите, да не судимы…”): “Нет! презренна по самой сути / Эта формула бытия!” — и, опираясь на опетые страдания, уверенно принимал статус обвинителя: “Я не выбран. Но я — судья!”»
И ведь вроде бы черным по белому написано: «“Не судите, да не судимы”, — заклинает меня вранье»[1276]. Очевидно, что Галич переосмысливает евангельскую формулу, наполняя ее злободневным социально-политическим содержанием: речь идет о призывах «не ворошить прошлое», забыть о преступлениях ленинско-сталинского периода, против чего и восстает поэт[1277] (далее в тексте перечисляются смерти Бабеля, Цветаевой, Мандельштама). А в конце следует вывод: «Так, вот, значит, и спать спокойно? / Опускать пятаки в метро?! / А судить и рядить — на кой нам?! / “Нас не трогай, и мы не тро…”» Кроме того, здесь еще и язвительно пародируется известная песня на стихи Лебедева-Кумача (1937): «Нас не трогай — мы не тронем, / А затронешь — спуску не дадим! /И в воде мы не утонем, /И в огне мы не сгорим!», где упоминается и буденновская конница («Наши кони — кони боевые — / Закусили удила, / Бить врага нам не впервые, / Были, будут славные дела!»), также высмеянная Галичем: «Ах, забвенья глоток студеный, / Ты охотно напомнишь мне, / Как роскошный герой Буденный / На роскошном скакал коне».
И смысл заключительных строк: «Те, кто выбраны, те и судьи? / Я не выбран. Но я — судья!» — состоит вовсе не в обвинении и не «в опровержении евангельской заповеди», а в том, что любой гражданин имеет право высказывать свое мнение по любым вопросам и оценивать любых общественных деятелей, независимо от того, какой пост они занимают. Кстати, здесь наблюдается перекличка с более ранней песней «Засыпая и просыпаясь»: «…Люди мне простят от равнодушия, / Я им — равнодушным — не прощу!» В обоих случаях вызывающие слова и интонации продиктованы протестом автора против лжи советской пропаганды и против людского равнодушия.
Вообще в своем разборе песен Галича Солженицын продемонстрировал удивительную поэтическую глухоту. Например, он пишет, что Галич «сочинил свою агностическую формулу, свои воистину знаменитые, затрепанные потом в цитатах и столько вреда принесшие строки: «Не бойтесь пекла и ада, / А бойтесь единственно только того, / Кто скажет: “Я знаю, как надо!”» Но как надо — и учил нас Христос… Беспредельный интеллектуальный анархизм, затыкающий рот любой ясной мысли, любому решительному предложению. А: будем течь как безмыслое (однако плюралистическое) стадо, и уж там — куда попадем».
Несомненно, эти строки Солженицын отнес к самому себе, поскольку сам он всегда точно «знает, как надо». Потому и отреагировал на них так болезненно. А ведь эта формула из того же разряда, что и «я — судья», которую Солженицын с порога отверг — вероятно, только из-за того, что она исходила от Галича.
По этому поводу как нельзя кстати будут воспоминания священника Александра Меня: «Однажды, когда он прочел нам стихи о том, что надо бояться человека, который “знает, как надо”, Николай Каретников спросил его: “А Христос?” Александр Аркадьевич ответил: “Но ведь он не просто человек…”»[1278]
Призывая же «бояться того, кто знает, как надо», Галич говорит об опасности узурпирования некоторыми людьми права на обладание истиной, и Солженицын, как видно, относится к их числу. Причем в своем двухтомнике он привел усеченную цитату из песни Галича, тогда как две последующие строфы как раз и объясняют, почему таких людей надо бояться: «Не бойтесь золы, не бойтесь хулы, / Не бойтесь пекла и ада, / А бойтесь единственно только того, / Кто скажет: “Я знаю, как надо!”, / Кто скажет: “Всем, кто пойдет за мной, / Рай на земле награда!” / И рассыпавшись мелким бесом, / И поклявшись вам всем в любви, / Он пройдет по земле железом / И затопит ее в крови. / И наврет он такие враки, / И такой наплетет рассказ, / Что не раз тот рассказ в бараке / Вы помянете в горький час».
Не так ли происходило в нашей стране после Октябрьского переворота? Показательно, что раскритикованные Солженицыным строки о «том, кто знает, как надо» приводит в своих воспоминаниях и Владимир Буковский, причем с диаметрально противоположным комментарием: «Стоит лишь захотеть, стоит только исправить тех, кто мешает всеобщему счастью, — и рай на земле, полная справедливость и благоволение в человецех! Трудно удержаться от этой мечты, от этого прекрасного порыва, особенно людям искренним и порывистым. Они-то первые и начинают срубать головы»[1279].
Буковский прекрасно понимает, что Галич говорит о недопустимости повторения кровавого коммунистического эксперимента и призывает людей не верить новоявленным агитаторам, обещающим светлое будущее (аналогичная мысль высказывалась Галичем в песнях «Снова август», «Командировочная пастораль» и «Русские плачи»: «И мордастый Будда[1280], / Что горе — не беда», «Все, что думалось, стало бреднями, / Христос новоявленный»[1281], «Что ни год — лихолетье, / Что ни , то мессия»). Думается, что Буковского, отмотавшего двенадцать лет в лагерях и психушках, даже Александр Исаевич вряд ли бы осмелился обвинить в «беспредельном интеллектуальном анархизме».
Ровно такой же комментарий к этим строкам Галича дал в интервью журналу «Континент» и Петр Григоренко, чей жизненный опыт — пять лет, проведенные в Черняховской спецпсихбольнице, — вообще превосходит всякое воображение: «Коммунистические партии потому и создали такие страшные общества, что они “знают единственно верный путь”. На самом деле они знают только, как создать такой совершенный аппарат насилия, что он способен загнать человечество в пропасть. Это об этих “все знающих” предупредил нас замечательный русский поэт, истинного значения которого мы еще не осознали, Александр Галич: “Не бойся сумы, не бойся мора и глада, а бойся единственно только того, кто скажет — я знаю, как надо!”»[1282]
Итак, перед нами два ярких противоположных примера: авторитарности мышления (Солженицын) и демократичности (Буковский, Григоренко, Галич), при том, что в главном — в необходимости борьбы с коммунистическим режимом — все четверо сходятся между собой.
Впервые же свое отношение к этим строкам Галича Солженицын высказал в нашумевшей статье 1982 года «Наши плюралисты», где речь идет даже не о самом плюрализме, а о карикатуре на него: «Спел с гитарою Галич — и с тех пор сотни раз повторены и декларативно выкрикнуты полюбившиеся слова:
- …Не бойтесь пекла и ада,
- А бойтесь единственно только того,
- Кто скажет: “Я знаю, как надо”.
Чем и парализован нынешний западный мир: потерею различий между положениями истинными и ложными, между несомненным Добром и несомненным Злом, центробежным разбродом, энтропией мысли — “побольше разных, лишь бы разных!”. Но сто мулов, тянущих в разные стороны, не производят никакого движения.
А истина, а правда во всем мировом течении одна — Божья, и все-то мы, кто и неосознанно, жаждем именно к ней приблизиться, прикоснуться»[1283].
Беда только в том, что некоторые фанатичные личности, придя к власти, начинают насаждать «Божью истину» с таким усердием, что это оборачивается созданием ГУЛАГа для тех, кто с ними не согласен. И от появления именно таких людей предостерегает Галич.
В 1974 году парижское издательство «ИМКА-Пресс» выпустило сборник статей советских эмигрантов «Из-под глыб», и в нем была опубликована статья Солженицына «Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни» (начата в 1972-м, закончена в ноябре 1973-го). В этой статье есть любопытное примечание 1974 года: «Один известный ныне диссидент в прошлые годы в русле казенного творчества написал сценарий, весьма одобренный, допущенный на экраны, и, стало быть, можно предположить его духовную цену. По случаю недавнего дипломатического торжества признано было уместным этот фильм демонстрировать снова, но фамилию провинившегося с тех пор сценариста — вырезать. И что же сценарист? Как бы естественно реагировать ему? Линия раскаяния: испытать бы радость, что позор прежней духовной сделки как бы сам отваливается от него, сам собою отпадает грех давний. Даже, может быть, и публично выступить с этим очистительным чувством? И сценарист выступает публично, да, — но с протестом, отстаивая свое право на подпись под фильмом. Ущемление гражданского права кажется ему важнее, чем очищение от старого греха…»[1284]
Кто же этот загадочный диссидент и сценарист? И какой «весьма одобренный» сценарий имеется в виду? Ответы на эти вопросы содержатся в той же статье, но… в редакции 1981 года (самого диссидента и сценариста к тому времени уже не было в живых, поэтому он назван по имени): «Александр Галич в прошлые годы в русле казенного творчества написал сценарий по поводу советско-французской дружбы, весьма одобренный, допущенный на советские экраны, и этим определяется его духовная цена»[1285]. Далее — по тексту.
Нетрудно догадаться, что речь идет о фильме «Третья молодость», сделанном по сценарию Галича (вероятно, его показывали во время последнего визита в СССР президента Франции Жоржа Помпиду 11–13 марта 1974 года). Однако все претензии к нему со стороны Солженицына несостоятельны. Во-первых, из его слов следует, что если фильм «допущен на советские экраны», то он априори не имеет «духовной цены» (и это, стало быть, относится ко всему советскому кинематографу). В таком случае имеют ли «духовную цену» повести самого Солженицына «Один день Ивана Денисовича» и «Матренин двор», опубликованные в начале 1960-х «Новым миром», то есть прошедшие цензуру? Кроме того, фильм «Третья молодость» — не о советско-французской дружбе, как пишет Солженицын (причем сам он этот фильм не смотрел — «можно предположить его духовную цену»), а о российско-французской, поскольку главный герой фильма, балетмейстер Мариус Петипа, приезжает из Парижа в Петербург в 1847 году. Но для Солженицына такие детали не важны — для него главное, что «сценарист выступает публично, да, — но с протестом, отстаивая свое право на подпись под фильмом. Ущемленье гражданского права кажется ему важнее, чем очищение от старого греха».
Как видим, для Солженицына гражданские права не играют большой роли — попросту говоря, они его не интересуют. А что касается характеристики «давний грех», которую Солженицын применил к фильму «Третья молодость», то мы уже убедились, что «грехом» он не является, и Галича, как любого нормального человека, задевало то, что из титров вырезается его фамилия.
Поскольку работа над статьей «Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни» была начата в 1972 году, то совершенно очевидно, что на просьбу Галича о встрече летом того же года Солженицын никак не мог ответить согласием…
Среди многочисленных упреков Солженицына к песням Галича встречается и такой: «Ни одного героя-солдата…», что странным образом перекликается с обвинениями партийных чиновников в адрес многих достойных писателей: дескать, ничего героического нет в их произведениях, а одно сплошное очернительство; где, мол, славные достижения нашего народа?! Однако самое любопытное — что на упрек Солженицына «Ни одного героя-солдата» в декабре 1968 года ответил… сам Солженицын в разговоре с Петром Григоренко: «Надо, Петр Григорьевич, дегероизировать войну, показать истинную сущность ее»[1286]. Так это же и сделал Галич! А теперь Солженицын упрекает его в отсутствии героев…
Помимо того, Солженицын все время упирает на еврейство Галича и тут же обнаруживает в его произведениях «русопятство» и бог знает что еще. А между тем, анализируя творчество какого-либо писателя (артиста, художника и т. д.), нельзя ставить во главу угла его национальность, если, конечно, он не замыкается на узконациональной тематике. Кроме того, Галич постоянно подчеркивал, что считает себя русским поэтом, и говорил, что его «от России пятым пунктом отлучить нельзя». Эти слова приводит и Солженицын, но как бы не придает им значения.
Галич неудобен для Солженицына. Он ему мешает — тем, что, во-первых, еврей, а во-вторых, еврей, который сумел распрямиться, заговорить правду и стать одной из знаковых фигур для мыслящих людей, а значит — конкурентом. А ведь как было бы удобно для Солженицына, если бы Галич остался «благополучным советским холуем»! Тогда его можно было бы спокойно склонять за «приспособленчество».
По Солженицыну, «сатира Галича, бессознательно или сознательно, обрушивалась на русских, на всяких Климов Петровичей и Парамоновых, и вся социальная злость доставалась им в подчеркнутом “русопятском” звучании, образцах и подробностях, — вереница стукачей, вертухаев, развратников, дураков и пьяниц — больше карикатурно, иногда с презрительным сожалением (которого мы-то и достойны, увы)». Хотя любому нормальному человеку ясно, что Галич сатирически бичует отрицательные людские типы вовсе не по их национальной принадлежности, а потому, что в нашей стране действительно было много «стукачей, вертухаев, развратников, дураков и пьяниц», которых Александр Исаевич почему-то отождествляет со всем российским (русским — в его понимании) народом: «А сочтен, как сказано, народным поэтом…»
Такого же мнения, что и Солженицын, придерживался известный математик-антисемит Игорь Шафаревич, бывший когда-то соратником Галича по диссидентскому движению; в своей «Русофобии», появившейся уже после смерти поэта, он писал, что советская молодежь «крутит пленки с песенками Галича и Высоцкого, но отовсюду на нее льется, ей навязывается как вообще единственно мыслимый взгляд та же идеология “Малого Народа”: надменно-ироническое, глумливое отношение ко всему русскому, даже к русским именам»[1287].
Подобно тому как английский бард пел бы главным образом о Джонах и Биллах, а французский — о Пьерах и Жанах, так же и российский бард поет о Климах Петровичах и Парамоновых, то есть о представителях доминирующей национальности, а не национальных меньшинств. И это вполне естественно, хотя Солженицыну очень бы хотелось, чтобы «сатира Галича обрушивалась» на Абрамов Моисеевичей и Рабиновичей — тогда бы он наверняка признал Галича народным поэтом. Кроме того, как справедливо заметил Бенедикт Сарнов, в своих песнях Галич рисует в первую очередь не национальные черты, а советские, или, выражаясь современным сленгом, совковые[1288]. И именно их подвергает уничтожающей сатире.
Истоки этой позиции Солженицына находятся в его книге «Евреи в СССР и в будущей России» (редакции — 1965, 1968), многие куски из которой в смягченном виде вошли впоследствии в двухтомник «Двести лет вместе». И уже тогда, в середине 60-х, Солженицын сформулировал свое отрицательное отношение к Галичу: «Послушайте магнитные записи песен Александра Галича (Гинзбурга), столь популярные сейчас в Москве — “Домашняя еврейская песенка” и другие. Узнаем оттуда, в чем была вечная доля евреев: погибать в лагерях и в сырой земле, гибнуть за общую справедливость. И как же русскому слушателю в той гостиной, в хору одобрения сидя, заикнуться и осмелиться сказать, что, в общем, полегать в сырую землю за эти полста лет у нас в России — не главная была доля евреев? Даже прямо скажем — это русская была доля!
Но и такое мягкое выражение было бы воспринято вокруг магнитофона как звериный оскал антисемитизма, не меньше»[1289].
А мы еще сетуем на то, что Солженицын отказался встретиться с Галичем в 1972 году! Можно ли было ожидать этого от человека с такими-то взглядами?! Но прямо объявить о причине своего отказа Солженицын, конечно, не мог и поэтому придумал правдоподобное объяснение — дескать, «страшно занят».
Кроме того, одной из причин отказа Солженицына могло быть и обыкновенное высокомерие по отношению к другим диссидентам. Об этом сохранилось немало свидетельств. Например, Юрий Глазов вспоминал о своих встречах с Андреем Сахаровым: «Речь заходила о Солженицыне. Сахаров признавал его неординарный талант, но к мировоззрению относился не без настороженности. Вспоминая одну из встреч с писателем, А. Д. грустно заметил: “Солженицын сказал мне, что со мною готов встречаться, но не ниже. А на таких условиях не могу с ним общаться я”»[1290].
Разумеется, всего этого Галич тогда не знал и воспринял отказ очень болезненно, о чем говорит и Бенедикт Сарнов: «…Александр Исаевич знакомиться с Сашей решительно отказался. И выразил свой отказ в присущей ему, отнюдь не дипломатической форме. Отказом этим Саша был уязвлен до глубины души. В разговорах со мной (наверняка не только со мной) он постоянно возвращался к этой больной теме, всякий раз страдальчески повторяя: “Но почему?! Почему?”
Вопрос был законный: оба они были тогда по одну сторону баррикад. По мнению Галича, им было что обсудить друг с другом. Ну и, конечно, хотелось ему непосредственно от самого Александра Исаевича услышать, что тот думает о его песнях. Я на эти Сашины вопросы обычно отвечал в том духе, что ладно, мол, не переживай: он такой особенный человек, у него вся жизнь по секундам рассчитана»[1291].
Однако в действительности Сарнов полагал, как он сам признается, что причина отказа была в «пижонстве» Галича, в его любви к антиквариату и т. д., то есть в том, чего якобы терпеть не мог аскетичный Солженицын.
Но теперь-то знаем, почему он отказался встретиться с Галичем и что думал о его песнях. Если бы Александр Исаевич не был так одержим своими авторитарными и националистическими идеями и не относился высокомерно к другим диссидентам, то эта встреча могла состояться и наверняка имела бы далеко идущие последствия для судеб русской культуры и диссидентского движения. Однако история распорядилась по-другому.
Вскоре после отказа Солженицына Галич написал стихотворение «Пророк», в котором в образной, но вместе с тем достаточно прозрачной форме описал их взаимоотношения: «…Мимо “Показательной Аптеки”, / Мимо “Гастронома” на углу — / Потекут к нему людские реки, / Понесут признанье и хвалу! / И не ветошь века, не обноски, / Он им даст Начало всех Начал!.. / И стоял слепой на перекрестке / И призывно палочкой стучал. / И не зная, что Пророку мнилось, / Что кипело у него в груди, / Он сказал негромко: “Сделай милость, / Удружи, браток, переведи!..” / Пролетали фары — снова, снова, / А в груди Пророка все ясней / Билось то несказанное слово / В несказанной прелести своей! / Много ль их на свете, этих истин, / Что способны потрясти сердца?! / И прошел Пророк по мертвым листьям, / Не услышав голоса слепца. / И сбылось — отныне и вовеки! — / Свет зари прорезал ночи мглу, / Потекли к нему людские реки, / Понесли признанье и хвалу: / Над вселенской суетней мышиной / Засияли истины лучи!.. / А слепого, сбитого машиной, / Не сумели выходить врачи»[1292].
Безошибочно чувствуя авторитарные нотки в выступлениях Солженицына, на домашнем концерте для эстонских писателей и интеллектуалов, состоявшемся в начале 1973 года в Таллине, Галич предостерег Владимира Фрумкина «от слепой веры в величие и непогрешимость Солженицына»[1293]. (Об этой пятидневной поездке в Эстонию сохранились воспоминания Фрумкина: «Слушают с глубоким вниманием, принимают тепло, угощают щедро, Галич светится радостью, прямо-таки купается в успехе. Наутро говорим о том, что интеллигент — он везде интеллигент, что образованные эстонцы, судя по всему, не переносят ненависть к навязанному им режиму на русскую культуру и как своего принимают опального московского поэта»[1294].)
И это предостережение вскоре оказалось пророческим. 5 сентября 1973 года Солженицын направил руководству страны знаменитое «Письмо вождям Советского Союза», в котором объяснял им (вождям) преимущества авторитарного режима над демократией. Заодно в своем письме Солженицын предложил вождям ввести в России православие, на что интеллигенция тут же откликнулась эпиграммой, которую со слов Галича привел Ефим Эткинд в своей книге «323 эпиграммы»: «Что наша жизнь? Ненужная обуза. / Что наш закон? Один другого съест. / Все будет так — понятно и без вуза, / Нас не спасет и сто двадцатый съезд, / Пока Вожди Советского Союза / На Серп и молот не поставят / Крест»[1295].
Симпатия к авторитарному строю предполагает отрицательное отношение к демократии, и поэтому вполне закономерно, что Солженицын постоянно говорит о своем неприятии Февральской революции. Например, в письме к главному редактору монархистской газеты «Наша страна» (Буэнос-Айрес) Николаю Казанцеву от 3 марта 1984 года он признался, говоря о журнале «Посев»: «Черты феврализма мне первому непереносимы, но я у них его в эти годы не обнаруживаю»[1296]. А если мы вспомним, что на провокационный вопрос Ю. Андреева в Петушках: «Какое у вас опорное слово?» — Галич ответил: «Февраль!», то увидим, что при всем внешнем сходстве между ним и Солженицыным пролегает бездонная пропасть.
Однако еще 5 января 1974 года в связи с участившимися гонениями на Солженицына за публикацию на Западе «Архипелага ГУЛАГ» Галич вместе с Сахаровым, Войновичем, Максимовым и Шафаревичем подписал открытое письмо в защиту писателя[1297] (по словам Войновича, они писали его у Галича дома[1298]). А председатель КГБ Андропов сразу же забеспокоился, так как стало ясно, что может возникнуть нежелательный мировой резонанс, и 18 января направил в ЦК соответствующую записку: «По имеющимся данным, антиобщественно настроенные связи СОЛЖЕНИЦЫНА — САХАРОВ, МАКСИМОВ, ГАЛИЧ и некоторые другие — активно распространяют измышления о якобы грозящей СОЛЖЕНИЦЫНУ опасности и пытаются подогревать ведущуюся на Западе антисоветскую кампанию призывами к широкому распространению пасквиля “Архипелаг Гулаг” как за рубежом, так и внутри СССР»[1299].
Что же касается публичной критики Галича в адрес Солженицына, то она звучала крайне редко — известен лишь один случай, относящийся к 1974 году. Вот как описывает это сам «пострадавший»: «Смешно так получилось: 27 декабря, только вышли мы с Восточного вокзала <…> как встречавшие Струве перекинули нам на заднее сиденье сегодняшнюю парижскую газету: на первой странице, словно выстроенные в ряд, сфотографировались четверо писателей новой “парижской группы”: Синявский, Максимов, В. Некрасов и А. Галич. А в интервью шла всячинка, Некрасов изумлялся обилию фруктов на Западе как самой поражающей его черте после изнурительного рабского Востока, а Галич уравнивал мои вкусы с брежневскими и предсказывал, что я никогда не приеду в ненавидимый мною Париж»[1300].
Впрочем, негативным отзывом можно считать также исполнение Галичем в одной из передач на «Свободе» стихотворения «Пророк», да и песня о том, «кто знает, как надо» в свете его взаимоотношений с Солженицыным и многочисленных публичных заявлений последнего стала приобретать дополнительный подтекст.
В большинстве же своих выступлений и интервью Галич отзывался о Солженицыне в высшей степени уважительно, особенно после публикации на Западе «Архипелага ГУЛАГ», который фактически явился приговором коммунистической системе. Например, осенью того же 1974 года в интервью корреспонденту радио «Свобода» Юрию Мельникову на вопрос о том, не считает ли он провокационным сравнение Солженицыным психиатрических тюрем в Советском Союзе с газовыми камерами Третьего рейха[1301], Галич ответил: «Нет, я не вижу ничего провокационного, ибо по существу так же, как заключали в газовые камеры людей, физически здоровых; людей, которые могли принести пользу; людей невинных, — точно так же заключают в условия невыносимого страдания, невыносимых издевательств, физических и духовных, людей здоровых, людей абсолютно нормальных»[1302].
А в своей передаче на радио «Свобода» от 11 февраля 1975 года, посвященной годовщине изгнания Солженицына, Галич выскажется еще сильнее: «Существование Александра Исаевича, само его творчество, сама его жизнь подтверждают то, что он, находясь по ту сторону границы, находясь за рубежом, не сложил оружия, продолжает бороться, продолжает творить, продолжает создавать новые великолепные произведения. Было время, когда всю огромную территорию Советского Союза покрывала, как панцирь, как льды во время ледникового периода, покрывала белая раковая опухоль, белые пятна обледенения — страха. <…> И, пожалуй, первым среди тех, кто помог этому процессу, кто возглавил этот процесс уничтожения страха, был Александр Исаевич Солженицын…»[1303]
Эти слова помимо действительно справедливой оценки роли Солженицына свидетельствуют еще и о благородстве их автора, не пожелавшего выносить в прямой эфир свои, пусть и справедливые, обиды и претензии.
К сожалению, Александр Солженицын даже на склоне лет не сумел преодолеть в себе вирусы национализма и авторитаризма, помешавшие ему адекватно оценить и полюбить творчество столь близкого ему Александра Галича.
Борьба за выживание
21 мая 1972 года в австралийской газете «Сидней монинг гералд» появилось неожиданное сообщение: Александру Галичу предложили выездную визу в Израиль, но когда он отверг это предложение, его отправили в московскую психиатрическую больницу[1304].
Откуда такие сведения и можно ли им доверять?
Попробуем разобраться.
В начале упомянутой заметки сказано, что информация, помещенная в ней, появилась в субботу, то есть 20 мая. А сама газета вышла в воскресенье. Для того чтобы понять, чем вызвана информация о заключении Галича в психушку, посмотрим, что в это время происходило в стране.
11 мая в Киеве КГБ арестовывает врача-психиатра Семена Глузмана, составившего независимую экспертизу по делу Петра Григоренко. Вскоре он будет приговорен к семи годам заключения и трем ссылки[1305].
12 мая в ОВИР ленинградской милиции вызвали поэта Иосифа Бродского и поставили перед выбором: эмиграция или тюрьма и психбольница. Поскольку последние два заведения Бродский уже прошел, он выбрал эмиграцию[1306].
В конце апреля на психиатрическую экспертизу в Москву из следственного изолятора Киевского КГБ направлен правозащитник Леонид Плющ[1307].
О целом ряде аналогичных случаев сообщает самиздатский бюллетень «Хроника текущих событий» (вып. 26, 5 июля 1972 г.). Украинский поэт Василь Стус «с 6 мая по 23 мая находился на экспертизе в Киевской психиатрической больнице имени Павлова». Правозащитник Юрий Белов в мае 1972 года был этапирован из Владимирской тюрьмы в спецпсихбольницу в г. Сычевка Смоленской области. На 15 суток арестован солист Ленинградского театра оперы и балета имени Кирова Валерий Панов (Шульман), незадолго до этого подавший заявление о выезде в Израиль[1308]. Сообщается и о другом отказнике: «21 мая в Москве сотрудники КГБ схватили на улице А. Тумермана и отвезли его в психиатрическую больницу № 5. Там его продержали до 30 мая. Все это время Тумерман держал голодовку».
Более того, 19 мая были отключены телефоны у Петра Якира, Андрея Сахарова, Валерия Чалидзе, Роя Медведева и еще у тринадцати отказников.
Объясняется эта активность органов достаточно просто: «22 мая 1972 года в Москву прилетали Никсон и Киссинджер, и КГБ удалял диссидентов и еврейских активистов, многих, как я узнал потом, подвергли превентивным арестам, а помещение в больницу — к тому же хороший повод для самого тщательного обыска»[1309].
И действительно, как пишет историк правозащитного движения Эдвард Клайн: «В мае 1972 года Александра Есенина-Вольпина вызвали в милицию. Он был предупрежден о строгой ответственности за “антиобщественные деяния”, если таковые будут допущены во время визита Никсона в СССР (22–30 мая 1972 года), и тут же посоветовали написать заявление о желании выехать в Израиль. 30 мая Вольпин отбыл в Рим»[1310].
В таком свете вполне закономерно, что стали появляться слухи и о заключении в психушку Галича. Как видим, информация в «Сидней монинг гералд» появилась не на пустом месте[1311].
И, судя по всему, чтобы избежать опасности заключения в психушку, Галич решил уехать на лето в подмосковную Жуковку, где можно было заодно поправить свое здоровье, подорванное очередным инфарктом.
Сначала Галич чувствовал себя довольно плохо, был очень слаб, и за ним заботливо ухаживали Ангелина Николаевна и ее мама Галина Александровна, внимательно следя, чтобы Александр Аркадьевич от чего-либо не надорвался: «Саша, этого тебе нельзя. Саша, не делай этого…»[1312] Но вскоре он пришел в себя и начал писать стихи.
В то лето стояла невероятная жара — под Москвой горели торфяники, и находиться в самом городе было практически невозможно. По этому поводу Галич написал песню «Занялись пожары», в которой расширил образ пожаров до всероссийских масштабов и наполнил его социально-политическим содержанием: «А что до пожаров — гаси не гаси, / Кляни окаянное лето — / Уж если пошло полыхать на Руси, / То даром не кончится это! / Усни, Маргарита, за прялкой своей, / А я — отдохнуть бы и рад, / Но стелется дым, и дурит суховей, / И рукописи горят».
А вскоре, 11 июля, начался матч на первенство мира по шахматам между Спасским и Фишером. Галич был большим любителем шахмат, дружил со многими гроссмейстерами, причем, по оценкам шахматного журналиста Александра Рошаля и гроссмейстера Марка Тайманова, играл примерно на уровне кандидата в мастера. И, как истинный болельщик, не мог пропустить такое грандиозное событие.
В Жуковке с Галичем много общался Дмитрий Монгайт, чьи родители еще до войны дружили с молодым Сашей Гинзбургом и в середине 1960-х вновь «познакомились» с уже знаменитым бардом и драматургом Александром Галичем: «У нас на даче в его комнате на столе всегда стояла шахматная доска с фигурами. Я тогда проходил производственную практику на заводе “Динамо”, приезжал на дачу под вечер, когда дневная партия Фишер — Спасский была закончена. Галич, только что переживавший все перипетии игры, поджидал меня внизу, хватал за рукав и тащил к себе. Там он показывал все важные ходы свежей партии и замечательно комментировал ее. Я сам играл в шахматы слабо, но Александр Аркадьевич объяснял все так эмоционально, страстно и убедительно, что даже я понимал.
Помню, первая партия была отложена с явным преимуществом у Фишера. Но при доигрывании он зевнул фигуру и проиграл. А на следующую игру и вовсе не явился. Ничего себе начало! Ему записали две баранки, в ЦК был праздник, а чувствам Галича не было предела: “Ну кто так играет, что за ход идиота? А ведь гений! А потом еще дуется, на игру не идет! Мальчишка!” — очень уж Галич болел за Фишера. При его состоянии сердца за него становилось страшно. Но, слава Богу, Фишер решил возобновить игру, а потом с блеском выиграл весь матч, победив подряд в шести партиях. У Галича, в прямом смысле слова, отлегло от сердца. Упал с сердца камень. По этому случаю Александр Аркадьевич закатил пир, устроил торжественный ужин. Произнес свое любимое ритуальное “Разрешите закушать”, очень нравившееся теще.
А потом еще в течение многих дней разыгрывал партии закончившегося матча, восторгался, требовал от меня адекватной реакции. Был он очень увлекающимся человеком»[1313].
После возвращения из Жуковки Галич активно включается в правозащитную деятельность: подписывает два коллективных письма, составленных Сахаровым и адресованных Верховному Совету СССР, — об амнистии политзаключенным и об отмене смертной казни[1314].
Тем временем в эмигрантском издательстве «Посев» выходит третий по счету сборник песен Галича (и первый, в подготовке которого он принял непосредственное участие) — «Поколение обреченных»[1315]. А произошло это так. В начале 1972 года ответственный издатель «Посева» Владимир Горачек приехал из Франкфурта-на-Майне в Москву и передал Галичу машинописный вариант его будущей книги, сделанный с нескольких вывезенных на Запад магнитофонных пленок. Галич внес туда свою правку, и Горачек увез машинопись обратно[1316].
Если в издании двух предыдущих сборников Галич участия не принимал и, более того, всячески открещивался от них, поскольку еще надеялся остаться в Союзе писателей и иметь легальную работу, то теперь ему уже терять было нечего, тем более что вот-вот должна была осуществиться его давняя мечта: «…книжку-то можно? Книжку?»
В 1972 году в московском самиздате выходит сборник стихотворений Бориса Чичибабина. Следствием этого стало его исключение в следующем году из Союза писателей и замалчивание его имени в течение 15 лет — ситуация с Галичем повторилась почти буквально.
Во время приезда в Москву осенью 1972 года Чичибабин приглашает Галича в Харьков на свое 50-летие, которое собирались отпраздновать 9 января. Но, увы, эта поездка так и не состоялась — по причинам, которые Галич изложил в своем письме к Чичибабиным: «Дорогие мои Лиля и Боренька! Если бы вы только знали, как я мечтал выбраться к вам, побыть у вас, поздравить Борю и расцеловать вас обоих! Но… Как на грех, несколько дней назад заболела снова Ангелина Николаевна, больна ее мать, болеет наша собака — и мне решительно не на кого, даже на сутки, оставить дом. <…> Живу я… Ну, как описать — живу, что уже само по себе довольно удивительно. Пишу мало, но пишу. Я ведь всегда занимаюсь этим делом запойно — или за три-четыре месяца стишок, или сразу целый цикл. Задумал написать книгу псалмов. Первый написал уже давно и посвящается (не по случаю юбилея, а так и было задумано сразу же) Б. Чичибабину. Милые мои, хорошие. Обнимаю вас, целую. Я люблю вас! Не будьте бдительны — будьте доверчивы, легкомысленны и всегда молоды! Ваш Александр Галич. 6 января 1973 г.»[1317]
Действительно, положение Галича было уже достаточно тяжелым, и он понимал, что жить ему здесь не дадут. После исключения из союзов на него резко усилилось давление со стороны властей — особенно участились вызовы в Московскую прокуратуру («видимо, для того, чтобы просто поддерживать напряжение», — как он сам позднее рассказывал[1318]). Наум Коржавин говорил, что у них «был общий следователь — товарищ Малоедов. Нас же обоих вызывали в Московскую прокуратуру. Вернее, сначала Сашу вызвали, а потом меня. И поскольку я знал, что Сашу вызывали, я пошел узнавать у него, в чем дело. Ну, он мне дал полную консультацию, точную, что за человек и какое дело. У кого-то в Пущине, у какого-то человека, фамилию которого я забыл, нашли самиздат. Ни Саша к этому никакого отношения не имел, ни я, а просто и у меня, и у него были знакомые, которые были замешаны в это дело»[1319].
Этим человеком, живущим в Пущине, как следует из мемуаров доктора биологических наук инвалида войны и бывшего политзаключенного Сергея Мюге, был физик Роман Фин, арестованный КГБ. 14 июля 1971 года он показал, что брал самиздатскую литературу у Мюге, и 21 сентября КГБ провел у Мюге обыск, изъяв целую библиотеку машинописных изданий, в том числе стихи Галича[1320].
4 октября во время допроса Мюге вынужден был дать подписку о невыезде, а в середине октября обратился к старшему следователю Мособлпрокуратуры В. В. Гагарскому с письмом-протестом против предъявленных ему обвинений в распространении «клеветнической литературы». 14 декабря Мюге был снова вызван в Московскую прокуратуру в качестве свидетеля, и там во время беседы со старшим следователем Ю. П. Малоедовым узнал, что по-прежнему является подозреваемым[1321].
В мемуарах Мюге описан его вызов в прокуратуру по поводу изъятой во время обыска литературы и упомянут допрос Галича, который вел Малоедов. Сразу же после этого допроса Галич, нарушив данную им подписку о неразглашении, встретился с Мюге и пересказал свою беседу с Малоедовым, и теперь уже новый следователь допытывался у Мюге насчет Галича, но тот его, разумеется, не выдал. «Заканчивалась рукопись эпизодом, как Малоедов, вызвав на допрос А. А. Галича, сообщил ему, что Мюге через два дня арестуют и взял при этом подписку о неразглашении тайн следствия. Черновик рукописи я отвез к теще на дачу для растопки камина. Не пропадать же макулатуре!
За это время у нас сменили следователя. Теперь дело вел бывший прокурор Е. Н. Мысловский. Он-то и приехал к теще с обыском. Разумеется, изъяли черновики еще не сожженных кусков рукописи.
Через некоторое время меня вызвали на допрос. Следователь задал три вопроса: почему я, описывая детство, представляю себя ярым антисоветчиком, откуда мне известно о содержании разговора Малоедова с Галичем и известно ли мне, что группа москвичей написала по поводу меня письмо, в котором клевещет на Московскую городскую прокуратуру — дескать, она препятствует выезду Мюге из СССР. <…> Больше всего времени заняло обсуждение второго вопроса. Я ответил, что про разговор Малоедова с Галичем узнал с помощью телепатии. Мысловский долго не соглашался записать мой ответ в протокол. Наконец написал: “На этот вопрос допрашиваемый отвечать отказался, заявив: можете написать — с помощью телепатии”. Я сделал соответствующую приписку в протоколе, а вернувшись домой, написал Мысловскому открытку, в которой признал себя в споре — существует ли телепатия — побежденным, так как раз меня через два дня после допроса Галича не арестовали, то это значит, что или подобного разговора не было вообще, или Малоедов заведомо обманывал, что по советским законам исключается, ибо следователь врать не имеет права»[1322].
Врать он, конечно, по закону не имеет права, но в этом-то и состояла профессиональная обязанность советских следователей. Можно предположить, что Малоедов хотел припугнуть Галича: мол, и тебя тоже арестуем, когда захотим. А поскольку в защиту Мюге хлопотали и друзья в СССР, и его коллеги на Западе, в начале сентября 1973 года власти отпустили его вместе с женой по израильской визе. В результате Мюге уехал в США, а его жена Ася осталась в СССР, поскольку считала себя причастной к аресту своего друга, поэта Виктора Некипелова.
Галич понимал, что его выдавливают из страны, но не хотел поддаваться давлению. В одном из разговоров с Владимиром Ямпольским он заметил: «Я бы, конечно, там вполне безбедно жил. Меня там печатают, издают. Я знаю литературный английский, мог бы заниматься преподавательской работой, переводами. Но зачем мне все это! Я хочу жить и умереть дома»[1323].
Но параллельно он уже готовится к отъезду. В ноябре 1972 года возвращается из ссылки Павел Литвинов с женой Майей, и Галич по случаю праздника поет у них дома в присутствии Раисы Орловой (матери Майи Литвиновой). По окончании концерта на обратном пути он говорит ей «сакраментальные» слова: «Год тому назад писал “Песню Исхода”, искренне верил, что останусь. А теперь решил ехать… Все очень трудно. Ты знаешь, ты знаешь больше других. Я не только обязан взять с собой Нюшку, я еще обязан там умереть после нее.
Здесь нет никаких перспектив. Не перенесу новых вызовов в прокуратуру. Жизнь еще не кончилась. Хочу повидать мир. Хочу подержать в руках свою книжку»[1324]. Ту самую, которая вышла в «Посеве»…
4 ноября 1972 года, за несколько месяцев до выхода на свободу, в больнице мордовского лагеря погибает поэт и правозащитник Юрий Галансков. Днем ранее эмигрируют в Израиль Нина и Наталья Михоэлс — дочери знаменитого актера[1325]. А еще через день на домашнем концерте у Владимира Корнилова перед тем, как исполнить песню «Поезд», посвященную памяти Михоэлса, Галич скажет: «Идут все время проводы разные. Вот песню, которую я хотел спеть в память Галанскова, я уже спел сегодня, с начала с самого. А вот позавчера уехали люди, отцу которых посвящена эта песня, старая песня». На том же концерте он исполнил «Песню об Отчем Доме», предварив ее извинительным комментарием: «Это из относительно новых песен. Написано это, так сказать, в минуту душевной слабости, и я, наверное, так уже сейчас не думаю».
Елена Боннэр говорит, что Галич впервые спел эту песню 14 августа 1972 года в Жуковке[1326]. Премьера ее состоялась ночью в лесу, рядом с дачей Сахаровых. Дети Елены Георгиевны и ее зять развели костер, на котором приготовили шашлыки. Тут же достали легкое вино, и Галич спел «Песню об Отчем Доме». На концерте кроме самих Сахаровых присутствовали также Ангелина Николаевна, Наум Коржавин и семья Монгайтов[1327]. Песня звучала как предсказание Галичем своей судьбы: «Как же странно мне было, мой Отчий Дом, / Когда Некто с пустым лицом / Мне сказал, усмехнувшись, что в доме том / Я не сыном был, а жильцом, / Угловым жильцом, что копит деньгу — / Расплатиться за хлеб и кров. / Он копит деньгу и всегда в долгу, / И не вырвется из долгов! / “А в сыновней верности в мире сем / Клялись многие — и не раз!” — / Так сказал мне Некто с пустым лицом / И прищурил свинцовый глаз. / И добавил: “А впрочем, слукавь, солги — / Может, вымолишь тишь да гладь!..” / Но уж если я должен платить долги, / Так зачем же при этом лгать?! / И пускай я гроши наскребу с трудом, / И пускай велика цена, — / Кредитор мой суровый, мой Отчий Дом, / Я с тобой расплачусь сполна! / Но когда под грохот чужих подков / Грянет свет роковой зари — / Я уйду, свободный от всех долгов, / И назад меня не зови. / Не зови вызволять тебя из огня, / Не зови разделить беду. / Не зови меня! Не зови меня… / Не зови — я и так приду!»
Хотя Галич и сказал на концерте у Корнилова, что эта песня написана им в минуту душевной слабости и сейчас он уже так не думает, но тем не менее в дальнейшем не прекратит исполнять эту песню, предваряя ее, правда, аналогичными извинениями: «Я вот, знаете, исполняя эти песни уже несколько раз подряд, понял, что они все ужасно несправедливые. Но и потом мне показалось, что, в общем, это не моя обязанность — справедливые песни и стихи может писать Софронов или Ошанин, а я имею полное право сочинять несправедливые песни. Вот несправедливая песня — “Песня об Отчем Доме”» (на даче Пастернаков, июнь 1974).
Однако решение об отъезде все еще не было окончательным — у Галича по-прежнему теплилась надежда, что все обойдется. Поэтому он скупает или просто забирает у друзей, уезжающих за границу, мебель и всякого рода антиквариат для того, чтобы иметь возможность на деньги, вырученные от их перепродажи, прокормить себя и свою семью и, таким образом, оттянуть собственную эмиграцию.
А отъезды его друзей продолжаются все время. Художница Анна Габай, дочь актера Сергея Мартинсона и жена кинорежиссера Генриха Габая, рассказала поэту-песеннику Павлу Леонидову о концерте Галича у них дома накануне их эмиграции. Вот что вспоминает Леонидов: «Начну с того, что когда семья Габаев, привезенная в аэропорт ночью, оказалась в здании, все сразу же увидели Галича. На часах — четыре утра, перед этим было двое суток провожаний…
Габаи сломали стенку, у них в доме на Усиевича — квартира метров сто[1328]. <…> Провожали их в соотношении “метр к человеку”, то есть квартира о ста метрах, и гостей было сто, и среди них двое суток пил и пел Саша Галич, а когда Габаи увидели его в аэропорту в четыре часа утра, то сразу поняли — и он уедет, хотя сам он в ту пору наверняка еще не был уверен в этом. <…> Анечка потрясающе разрисовала стол и пообещала его продать известному в Москве скульптору Никогосяну, а Галич пришел, узнал про стол и сказал: “Плюнь на Никогосяна” и утащил стол к себе. <…> Он уже во вторую ночь провожания устал, и все приуныли. И было это в какой-то момент, как трезвые поминки. И Аня попросила Сашу спеть ее любимую “Рыбалку”. Он встряхнулся, как сенбернар, вылезший из воды, и провозгласил: “Пою для Анули”. И пошла “Рыбалка”, и еще, и еще. <…> Нюшка (жена Галича) командовала, что ему петь и что не петь. Он ее не слушал, она злилась. Да, еще люстру чугунную, ей лет триста, выпросил Саша у Ани. Значит, не собирался уезжать? А было это в ночь под Новый год. Семьдесят третий»[1329].
Примерно в это же время готовится эмигрировать и Виктор Перельман, будущий главный редактор израильского журнала «Время и мы». От него мы узнаем еще об одном вечере у Габаев с участием Галича. Незадолго до отъезда Перельмана ему позвонила Анна Габай и обратилась с просьбой. «Наутро Габаи улетали в Израиль, и Ануля хотела напомнить мне про их вечерние проводы в кооперативной квартире на улице Черняховского. Но не только про это.
— Понимаешь, почему важно? — продолжала она. — С тобой жаждет встретиться один очень хороший человек. — Что именно за человек, по телефону уточнять не стала. — Обязательно приходи, человек мечется, не знает, что делать…
Уже из коридора я услышал голос поющего под гитару Галича — я и сейчас уверен, что этот голос невозможно спутать ни с каким другим — то ли благодаря особому тембру, то ли благодаря его особому шарму.
Поджав под себя по-турецки ноги, Галич расположился с гитарой на роскошном персидском ковре, в тесном кругу провожающих — кто-то сидел рядом или полулежал на этом ковре (ковер вот-вот собирались уложить в чемодан). Многие теснились на широченном диване, единственно оставшемся изо всей габаевской мебели.
Да и Галича самого, а я перед тем его никогда не видел, невозможно было не узнать. Может быть, оттого, что была в нем какая-то нездешняя, библейская красота? И при этом в облике что-то неуловимо детское и беспомощное. <…> Я вошел, когда Галич, видно, давно уже здесь находившийся, припал усталым лицом к гитаре и негромко допевал свою любимую “Тум-балу — Тум-балу — Тум-балалайку…” <…> В коридоре нас представили друг другу, и Галич сразу же, притом очень деловито, перешел к интересующему его вопросу.
— Понимаете, Виктор, в чем моя проблема? Я не хочу уезжать из России. Не хочу! Да и что я там буду делать? Кому я там нужен? Это они хотят, чтобы я уехал. Что ж, на здоровье! Пусть тогда и выдворяют силой, в наручниках. — Он грустно взглянул на меня, желая получить от меня, эксперта, подтверждение своим мыслям. — Нет, в самом деле, что мы там будем с вами делать? Что? Вот вы, например, что собираетесь делать? — Я уж было приготовился раскрыть перед ним свои карты про международную еврейскую газету на трех языках. Что-то меня остановило — наверное, его смятенное, горестное состояние. Я, в отличие от него, был железным. И в ответ на все его излияния уверенно проскандировал:
— Саша, хотите знать мое мнение? Надо ехать, вот и все! — И, чувствуя, что следует его хоть как-то успокоить, добавил: — Вы думали когда-нибудь о том, что вы там нужны и что вас там ждут? В свободном мире! И как еще ждут. Поймите же, вас ждет весь свободный мир…
— Вы так думаете? — чужим, неуверенным голосом переспросил он и подал мне свою мягкую, влажную руку»[1330].
Так состоялось это знакомство, которое впоследствии переросло в настоящую дружбу. А благодаря подробнейшим воспоминаниям Виктора Перельмана сохранились бесценные детали жизни Галича в эмиграции, но об этом — в свое время.
13 февраля 1973 года в защиту Галича выступила Елена Боннэр. По ее словам, это было время, когда Галич уже начал продавать свои раритеты — старинные статуэтки, фарфор и т. д., и Елена Георгиевна написала открытое письмо тогда еще незнакомому ей лично, но уже известному в Советском Союзе Генриху Беллю. Написав это письмо, она показала его своему мужу, Андрею Сахарову, предложив ему также поставить свою подпись. Но Сахаров отказался, мотивировав отказ тем, что стиль письма для него чересчур эмоционален. Приведем несколько фрагментов из этого письма: «Галич поет свои песни, тихо подыгрывая себе на гитаре, чуть задыхаясь, потому что у него больное сердце. А потом песни расходятся по всей стране. Их поют в пригородных поездах, они звучат на любой вечеринке, нет человека, у которого есть магнитофон и нет пленок Галича. Это магнитофонный “самиздат”. За них — за эти песни — дают “срока”. Они действительно народны! <…> После исключения из Союза прошло более года. За это время Галич написал много новых стихов и песен. В них глубина второго дыхания. Они отмечены удивительной чистотой и цельностью и той пронзительной человечностью, которая отличает поэзию от подделки. А автор этих песен пока продает книги и все, чтобы жить. Но ведь вещей никогда не хватает надолго, а что будет потом? Вспомните, кого у нас исключали из Союза писателей — Зощенко, Ахматову, Пастернака, Солженицына — Александр Галич в их числе! В этом списке только двое живых. И память об ушедших жива только, когда помогают живым!
Простите, что этим письмом я прошу Вас о каком-то действии, но просят только у тех, кому доверяют»[1331].
Письмо дошло до адресата, и Белль выступил в защиту Галича, но толку от его выступления было немного — советские власти его просто проигнорировали…
Тем временем Галича продолжают вызывать в прокуратуру и в КГБ и настойчиво предлагают уехать по израильской визе, но он отказывается. Калифорнийская газета «Оклэнд трибьюн» 13 мая 1973 года сообщила, что Александр Галич «отказался репатриироваться в Израиль, пережил несколько инфарктов» и что его «острие сатиры, таким образом, затупилось». Последний поэтический образ, несмотря на свою красоту, не вполне соответствует действительности: в начале 1970-х годов Галич написал несколько новых песен из цикла про Клима Коломийцева: «О том, как Клим Петрович восстал против экономической помощи слаборазвитым странам», «О том, как Клим Петрович, укачивая своего племянника Семена, Клавкиного сына, неожиданно для самого себя сочинил научно-фантастический рассказ», «Плач Дарьи Коломийцевой по поводу запоя ее мужа Клима Петровича», а также «Избранные отрывки из выступлений Клима Петровича Коломийцева», которые он, правда, не пел: «Из речи на встрече с интеллигенцией» и «Из беседы с туристами из Западной Германии». Не забудем и про сатирическое стихотворение «Я, товарищи, скажу помаленьку…».
Некоторые из этих стихотворений Галич написал в Серебряном бору — одном из наиболее живописных мест Москвы. Там находились дачи Большого театра, и на одной из них на втором этаже жил Галич[1332]. Работал над своими воспоминаниями «Генеральная репетиция» — каждый вечер писал по десять страниц (это была его ежедневная норма), и спустя несколько недель, 29 мая 1973 года, повесть была закончена. Всего же в Серебряном бору Галич, по его собственным словам, написал почти десять листов прозы и пятьсот стихотворных строк.
Об одном из написанных там стихотворений мы уже говорили ранее — это «Письмо в XVII век», в котором автор возвращается к событиям полуторагодичной давности и говорит о своем «злом гении» Дмитрии Полянском. Причем эта песня — единственная из написанных после крещения, в которой присутствует ярко выраженный сарказм при подаче религиозных мотивов. Поскольку Лыковская Троица и дача партийного чиновника находились в непосредственной близости друг от друга, то просто напрашивался художественный прием по совмещению и обыгрыванию этих реалий.
Галичу было жаль расставаться с Серебряным бором, в котором так плодотворно работалось и хорошо отдыхалось. «Ты посмотри, какие здесь левитановские места, — говорил он своей дочери. — Разве может еще быть где-нибудь так красиво, как здесь?!»[1333]. И вскоре написал на эту тему целое стихотворное посвящение: «Выходила калитка в бескрайний простор, / Словно в звездное море. / Я грущу по тебе, мой Серебряный бор, / Здесь — в Серебряном боре. <…> Понимаешь ли — боль подошла под упор, / Словно пуля в затворе. / Я с тобой расстаюсь, мой Серебряный бор, / Здесь — в Серебряном боре».
В конце июля Галич получает приглашение из Норвегии приехать на один месяц в качестве руководителя театрального семинара и прочитать курс лекций о Станиславском. В 1960 году Галич уже побывал в Норвегии и читал там лекции, и вот теперь, узнав, что он попал в тяжелое положение, норвежский художник Виктор Спарре решил ему помочь (хотя они тогда еще не были знакомы лично) и организовал «Приглашение Александру Аркадьевичу Гинзбургу посетить Норвегию с 3-го по 31-ое сентября 1973 г.»:
Ссылаясь на программу культурного и научного сотрудничества между Норвегией и СССР, раздел 3, пункт 2, норвежский театр «Рикстеатр» и Государственное Театральное Училище приглашают А. А. Гинзбурга принять участие в семинаре, посвященном известному советскому актеру и режиссеру К. С. Станиславскому, а также прочитать лекцию в Государственном Театральном Училище в Осло в период от 3-го до 31-го сентября 1973 г.
Так как весной этого года пришлось отменить подобный семинар из-за отсутствия квалифицированного руководителя, то присутствие А. А. Гинзбурга необходимо для проведения семинара.
Норвежская сторона готова оплатить все расходы, связанные с поездкой и пребыванием А. А. Гинзбурга в Норвегии.
Вышеупомянутые театральные учреждения были бы признательны Отделу Культурных Связей Министерства Иностранных Дел СССР в, как можно, более быстром содействии данного визита А. А. Гинзбурга.
Под документом стоит дата: «Москва, 26 июля, 1973 г.», и ниже — печать норвежского посольства в Москве[1334].
Тем временем из-за слежки КГБ прекращает свое существование якутская стипендия, и с деньгами становится совсем туго. Елена Невзглядова приводит следующие слова Галича: «Если я не уеду, я просто умру»[1335]. Поэтому он решает воспользоваться приглашением и подает документы в ОВИР. Однако власти ответили отказом и издевательски назвали Виктору Спарре трех «более квалифицированных», чем Галич, специалистов по творчеству Станиславского. Через несколько месяцев они познакомятся, и Галич объяснит Спарре суть подобного метода борьбы с инакомыслящими: «Это очень практичный способ заключения людей в тюрьму в СССР. Ты отнимаешь у человека работу и затем арестовываешь его за тунеядство». Но даже при таких обстоятельствах, продолжил Галич, у него нет желания покидать Россию, если есть возможность этого избежать[1336].
Летом 1973 года американский журнал «Хроника защиты прав в СССР» сообщил, что «Александр Галич (Гинзбург), известный советский литератор и автор песен, заявил о своем намерении воспользоваться приглашением, полученным из Норвегии. По сообщениям из Москвы, инспектор ОВИРа г. Москвы Израилова отказалась принять у Галича документы для рассмотрения его заявления на том основании, что ОВИР рассматривает ходатайства о выезде в капиталистические страны лишь по приглашениям частных лиц, но не организаций»[1337].
Соответственно, в ближайшее время Галич должен будет озаботиться тем, чтобы ему прислали приглашение от частного лица.
В августе 1973 года Галича и Максимова заочно принимают во французское отделение Международного ПЕН-клуба — такую информацию распространило в Париже агентство Франс Пресс. Председатель французского отделения, член Французской академии Пьер Эммануэль сообщил об этом обоим писателям в своем письме от 23 августа, а 28-го Галич и Максимов прислали ему ответную телеграмму:
Благодарим за высокую честь, оказанную нам Вами и Вашими коллегами. Ваши письма получили только сейчас, поэтому отвечаем с опозданием. На днях вышлем анкеты.
С искренним уважением
Галич, Максимов[1338].
Впоследствии, в своем первом интервью представителю агентства Франс Пресс в день своего приезда в Париж 23 октября 1974 года, Галич с благодарностью напомнит, что принятие его и Максимова в ПЕН-клуб в какой-то мере утихомирило пыл ретивых гэбэшников…[1339]
В августе Галич знакомится с юристом Александром Штромасом, который жил тогда в Москве. Во время этой встречи, которая состоялась у Штромаса дома, присутствовали также Николай Каретников, Владимир Ковнер и еще несколько человек — всего около десяти. Первым делом обсудили, стоит ли Галичу ехать в Норвегию. Затем Галич нелицеприятно отозвался о некоторых публичных высказываниях Солженицына, после чего включили телевизор, где в это время шел фильм «Верные друзья». Ковнер вспоминает: «“Смотрите, — сказал Галич, — теперь в России фильмы выходят без сценаристов”. И точно, на экране — список всех участников, а сценаристов нет. “Саша, — сказал Алик Штромас, — хватит трепаться, тебя весь Ленинград ждет”. Мой магнитофон был наготове. Галич, оглядываясь на пустой стол (спиртное было спрятано): “Я что — сегодня в аптеке пою?” — “Потом, потом, — говорит Штромас, — а то ведь на речитатив перейдешь”. Я подвесил микрофон на проволоке перед Галичем. Алик — ко мне: “Следите за микрофоном. Он же артист — сейчас начнет физиономией крутить во все стороны”. Галич смеется»[1340].
У Штромаса Галич пел не менее полутора часов. Под конец Ковнер спросил, есть ли у него какая-нибудь совсем новая песня. «Есть, — сказал Галич, — и я посвящаю ее всем вам», — и спел «Когда я вернусь». А когда в конце 1973 года Штромас навсегда уезжал в Великобританию и в ресторане «Будапешт» был устроен прощальный банкет, Галич вновь пел свои песни, в том числе «Когда я вернусь»…
Эта песня производила особенное впечатление на Фанни Борисовну. По свидетельству Валерия Гинзбурга, «мама цепенела, слушая ее»[1341].
По окончании одного из прощальных вечеров, который состоялся у Галича дома, тема отъезда возникла и в разговоре с драматургом Вадимом Коростелевым: «Ох, как ему не хотелось уезжать!
Расходились сильно за полночь, мы были первыми как живущие далеко. Саша вышел в прихожую проводить.
На какое-то время мы остались одни.
— Знаешь, — сказал он. — Я еще не уехал, а уже устал.
И вдруг, точно мы весь вечер только об этом и проговорили:
— Так как насчет праздника и на нашей улице?
— Будет, — сказал я. — Вот вернешься…
— А когда я вернусь?!»[1342]
19 октября 1973 года Галич отмечает свой последний в Советском Союзе день рождения. Домой к нему пришло много гостей. Среди них — Андрей Сахаров, Елена Боннэр, Феликс Светов, Зоя Крахмальникова… Галич спокоен и счастлив, ведь рядом с ним снова его самые близкие, самые надежные друзья. Глядя на Галича и зная истинное положение дел, можно заподозрить, что он только старается казаться веселым, а в действительности ему совсем не легко. Такие мысли и пришли в голову Зое Крахмальниковой: «Я гляжу мельком на Сашу: да он и в самом деле спокоен. Он ведь артист, умеет держаться, он запретил себе думать о том, что это — начало разлуки. А значит, прощание. Еще одного “лицейского дня” у него в России не будет.
А ведь совсем недавно, когда мы с Феликсом Световым пришли к нему (видались мы с ним в ту предотъездную пору часто), он был печален и сразу с порога объявил нам: “Все решено: я никуда не еду”.
Мы входим в комнату, и он объясняет, что недавно заходил Владимир Максимов (для которого отъезд уже был решенным делом) и уговаривал (в который раз!) Галича последовать его примеру»[1343].
Однако Галич отказался от предложения Максимова: «Тошно без вас мне будет, Владик, ох тошно, не для меня все это, ох не для меня, а самому решиться — тоже мочи нет…»[1344] Владимиру Ямпольскому он также признавался в нежелании покидать страну: «Я хочу жить и умереть дома»[1345].
Итак, с одной стороны: «Я никуда не еду», а с другой: «Если я не уеду, я просто умру». В метаниях между двумя этими крайностями пройдет весь 1973 год.
Осенью вместе с Крахмальниковой, Световым и Каретниковым Галич получил приглашение от Александра Меня приехать к нему в гости на станцию Семхоз. Прибыли вечером, когда уже настали сумерки. В кабинете священника было полутемно, но свет не зажигали. Сам отец Александр сидел за письменным столом; Светов, Крахмальникова и Каретников разместились на диване, а Галич сел в кресло и спел «Когда я вернусь»[1346]. Эту песню он тогда пел постоянно, так как она точно отражала его душевное состояние. Александр Мень понимал это лучше других: «Он приехал ко мне домой с гитарой. Пел для собравшихся друзей. Голые ветки за окном и пустое пространство напоминали о бесприютности. Мы смеялись и плакали. Никто не мог обвинять в противоречии человека, написавшего “Песнь исхода”. Было видно, что его довели до точки. Больше он не мог выдержать. Есть моменты, когда суждено дрогнуть и сильному»[1347].
7 сентября в западной прессе появилось открытое письмо Галича, Максимова и Шафаревича, где они предлагали выдвинуть Сахарова на Нобелевскую премию мира[1348]: «В наше время, когда зло и насилие готовы праздновать свою победу над духом и над рассудком, мы обращаемся ко всем, кто имеет возможность это сделать, присудить Нобелевскую премию мира славному борцу за настоящую демократию, за права и достоинство человека, за подлинный, а не мнимый мир — академику Андрею Дмитриевичу Сахарову. В нем множество преследуемых и угнетаемых черпают силу и надежды. Не будучи верующим догматиком, Сахаров являет собой пример настоящего христианского самопожертвования на этой земле… Каждый новый день, могущий стать последним днем его жизни, требует от Сахарова титанического усилия, чтобы преодолеть инерцию окружающей его среды. Мы уверены, что, присудив Нобелевскую премию Андрею Дмитриевичу, Комитет исполнит лишь свой долг по отношению к цивилизации и явит всем людям доброй воли образец и пример высокой моральной бдительности, что, безусловно, будет способствовать установлению мира во всем мире»[1349].
Вскоре после этого, 17 сентября, немецкий журнал «Шпигель» опубликовал три телефонных интервью, взятые у Сахарова, Максимова и Галича[1350]. Среди множества вопросов, в том числе о мотивах выдвижения Сахарова на Нобелевскую премию мира, Галича спросили также о реакции общественности в Советском Союзе. Он ответил так: «В СССР, к сожалению, по-прежнему царит привычный страх и равнодушие. Только этим можно объяснить тот факт, что под нападками на Сахарова стоят подписи Шостаковича и Хачатуряна. Этот страх неосязаем. Это, в общем-то, страх перед любыми трудностями. Ведь ясно, что людей больше не хватают на улицах, никто не врывается в их дома. И, однако, существует привычка — если власти рекомендуют что-то подписать, то надо подписывать»[1351].
А 18 сентября Галич, Сахаров и Максимов подписали открытое заявление «В защиту Пабло Неруды», адресованное чилийскому диктатору Пиночету, после прихода к власти которого смертельно больной поэт-коммунист Пабло Неруда был взят под домашний арест: «…Пабло Неруда не только чилийский великий поэт, но и гордость всей латиноамериканской литературы. Славное имя его неразрывно связано с борьбой народов Латинской Америки за свое духовное и национальное освобождение. Гибель этого большого человека надолго омрачила бы объявленную вашим правительством эпоху возрождения и консолидации Чили»[1352]. Советские власти отреагировали на это разгромной статьей «Сахаров и хунта», напечатанной 3 октября в «Литературной газете».
Осенью 1973 года Сахаров дал интервью ливанскому корреспонденту, где осудил военные действия Египта и Сирии против Израиля и сказал, что Запад должен «призвать СССР и социалистические страны прекратить одностороннее вмешательство в арабо-израильский конфликт и принять меры воздействия, если эта политика вмешательства будет продолжаться»[1353]. А 21 октября, в воскресенье, в 12 часов дня к нему домой пришли двое неизвестных, которые назвались представителями палестинской организации «Черный сентябрь» (которая курировалась КГБ) и стали угрожать расправой, если он публично не дезавуирует это интервью.
Узнав об этом происшествии, трое писателей — Галич, Светов и Максимов — 25 октября выступили с открытым заявлением: «Мы не знаем, принимались ли органами милиции и КГБ меры по обеспечению безопасности академика Сахарова. Мы не знаем, ведется ли следствие и как далеко это следствие продвинулось, так как никаких сигналов об этом академик Сахаров не получил. А потому и нет никаких гарантий того, что в сложившейся ситуации чудовищное преступление не может быть совершено. Мы слишком часто оказываемся перед лицом уже случившейся трагедии и только тогда вспоминаем о том, что должны были бы сделать»[1354].
В конце 1973 года распространитель ленинградского магнит- и самиздата Михаил Черниховский составил сборник песен Галича, иллюстрированный фотографиями с картин художника Гавриила Гликмана. Владимир Ковнер повез этот сборник Галичу: «Александр Аркадьевич лежит, сердце побаливает… Говорит очень тихо (уверен, что квартира прослушивается, прячет телефон под подушкой), проглатывая концы фраз: “Собираемся выйти на Красную площадь в защиту отказников. Сахаров с нами, может быть, Володя Фрумкин… Присоединяйтесь…”
Книгу Александр Аркадьевич принимает целиком, иллюстрациями очень доволен»[1355].
Галич на своем опыте узнал, что такое «жизнь в отказе», и поэтому воспринимал проблемы отказников как свои собственные и не мог остаться от них в стороне. Однако в частных разговорах он уделял политике мало внимания. Как вспоминает Ксения Маринина, «он не был политизирован, нет. Его как-то это мало интересовало. Его больше интересовало искусство. Написанное что-то. Он не любил политизировать. Я, во всяком случае, этого не помню»[1356].
Помимо правозащитной деятельности, Галич дает множество частных концертов — так называемых «квартирников», которые после его исключения из союзов все чаще становятся платными. Эти концерты можно разделить на две категории. Первая — недорогие концерты, которые были по карману любому человеку. О них вспоминала Елена Боннэр: «Диссиденты устраивали “платные”, по трешке, концерты Галича в своих тесных квартирах, но этого не хватало»[1357], и очень эмоционально высказывался Евгений Клячкин: «…скитаться из компании в компанию, где твои друзья и друзья друзей, и друзья друзей друзей собираются и скидываются по два рубля, по трёхе во время обеда, зная, что эти два рубля и трёха останутся тому, кто сидит сейчас вместе с ними за столом, пьет водку, обедает и потом будет петь им песни — худшего унижения придумать для художника нельзя! Это мордой протащить по грязи, вот, понимаете. Это унижение, причем от тех людей, которые к тебе благоволят, которые тебя любят! Ну, как же это так? А это унизительно, конечно»[1358].
Вторая категория — дорогие концерты, посетить которые могли лишь более-менее обеспеченные люди. Поэтесса Мария Романушко рассказывала о подобных концертах Галича дома у врача-хирурга Мины Казарновской (дочери известного химика Исаака Казарновского), которая прошла всю войну, а в застойные времена устраивала встречи со многими опальными писателями: «Не раз пел у нее на квартире Александр Галич. <…> Концерты были благотворительными: народ собирался не просто для того, чтобы послушать песни, но еще и для того, чтобы “скинуться” в помощь поэту, которому уже нигде не давали работы, и жить ему было все труднее и труднее… К сожалению, сумма взноса была для меня неподъемной. Но попроситься прийти забесплатно я, по причине своей гордости, не могла. Поэтому приходилось довольствоваться рассказами Мины Исааковны об очередном “потрясающем” концерте…»[1359]
Однако эти платные концерты часто имели своей целью помочь не только самому Галичу, но и семьям политзаключенных. Вспоминает математик и правозащитник Владимир Альбрехт, автор известной брошюры «Как вести себя на допросе»: «Я был первым, кто стал организовывать его платные домашние концерты. Были в этом некоторые сложности. Смешные, но принципиальные. Во-первых, на этих концертах никто деньгами не хрустел. Хотя суммы собирались немалые. Как это делалось? Например, договаривался я с Майей Михайловной, спрашивал, сколько народу она приведет такого-то числа. Она говорила, допустим, десять человек, что означало 100 рублей — с каждого по червонцу. Тогда это были большие деньги. И я ей выдавал адрес семьи политзаключенного, по которому эти деньги должны были быть переведены в течение какого-то времени, а потом она должна была отдать мне квитанции. Обратный адрес мог быть любым, но конкретного лица, или мой. То есть я деньги не собирал. Это было бы неудобно перед Галичем. Он ведь нуждался, но за концерты ничего не получал. И чтобы избежать двусмысленности, все делалось за безналичный расчет. Был и некий Владлен Моисеевич, который, скажем, приводил 20 человек, значит, мои подопечные получали от него еще 200 рублей.
В организации этих концертов было важно и то, что я никогда никому не говорил, где он состоится. Я договаривался с разными группами о встречах в разных местах и каждую группу отводил по месту проведения концерта. Я понимаю, что, может быть, это смешно, но мне казалось это существенным. <…> Я ходил и к Люсе, и к Андрею Дмитриевичу [Сахарову], если очень надо и нельзя сделать это через моего друга Андрея Твердохлебова. Но я старался этих людей попусту не беспокоить. Я держался третьего слоя. В нем были люди, с которых я собирал довольно большие деньги — заведующие лабораториями, кандидаты наук — люди обеспеченные. Мероприятия, которые я проводил, могли очень сильно подорвать их экономическую мощь. Они приходили на концерты Галича с продуктами, пайками…»[1360]
Слушатели на эти концерты приглашались, как правило, при личной встрече, а не по телефону, поскольку КГБ легко мог сорвать мероприятие и арестовать собравшихся[1361].
В начале 1970-х Галич дает два концерта в пользу политзаключенных на квартире у будущих отказников Инны и Игоря Успенских. В 1971 году они купили большую квартиру в Москве, и там было удобно устраивать такого рода встречи. Невзирая на пристальную слежку со стороны ГБ, в их квартире собиралось до ста человек и даже больше. Каждый вносил энную сумму, и вырученные деньги пересылались семьям политзаключенных. «Мы чувствовали на себе гэбэшный глаз, — говорит Инна Успенская, — но нас они тогда не трогали, мы как бы были в стороне»[1362].
Что же касается самой обстановки домашних концертов, то на эту тему также сохранилось довольно много воспоминаний. В целом они проходило одинаково — что до исключения Галича из союзов, что после. Анатолию Макарову, автору биографии Вертинского в серии «Человек-легенда», однажды довелось побывать на таком концерте в конце 60-х годов: «Типичная опять же, кооперативная квартира тех лет в доме, заселенном художественной интеллигенцией, стол, накрытый не то чтобы по-праздничному, но и не просто на скорую руку — коньяк, вино для дам, какое-нибудь домашнее печенье… Гостей человек восемь — десять, хотя иной раз и больше. Организующим центром компании выступает не трапеза, а магнитофон, незабвенная громоздкая “Яуза” или не менее тяжеловесный “Днепр”»[1363].
Другие особенности этих «квартирников» встречаются в мемуарах Марии Дубновой: «Два раза мне приходилось бывать на домашних концертах Галича. Входишь, тебе открывают. Люди сидят на стульях, на доске, положенной на табуретки. Человек сорок в комнате набито. Кто-то стоял у стен, кто-то на полу сидел. У дальней стенки сидит вальяжный человек, достаточно высокий. Во всяком случае, он производил впечатление высокого. Гладкое, толстоватое лицо. С такими глазами, бровями. Не важный, не солидный — а именно вальяжный… И гитара такому господину не должна подходить, но она у него выглядела как что-то очень изысканное. И когда он пел живьем — было сногсшибательно»[1364].
Александр Мирзаян дополняет эту картину: «Я был на домашних концертах у него, наверное, четыре или пять раз. Битком набитые квартиры. Сидели друг на друге. Причем в одной квартире, я помню, сидели даже на шкафу. Там были такие детские кровати. Знаете, вот так — одна над другой. И два человека сидели там, наверху, на детских кроватях. И он всегда просил журнальный столик — он раскладывал там тексты. Стояла бутылочка коньяка и рюмочка. И вот он иногда к этому делу прикладывался для горла, для общего самочувствия. И он пел часа по два»[1365].
Однако самый подробный рассказ принадлежит правозащитнице Людмиле Алексеевой. К началу 1970-х она уже была большой поклонницей творчества Галича, но не знала его лично, хотя у них было много общих знакомых (например, тот же Копелев, с которым Галич жил в одном доме). А когда Алексеева узнала, что Галича исключили изо всех союзов, то решила с ним познакомиться и предложить свою помощь. Придя к нему домой, она спросила: «Наверное, сейчас ваши концерты будут не только ради удовольствия вашего собственного и ваших друзей, а может быть, ими зарабатывать деньги, иначе на что вы будете жить?» Галич грустно вздохнул, а Алексеева продолжила: «Насколько я знаю, вы за концерты деньги не брали и как организовать свои платные концерты, вы себе не очень представляете?» — «Да, не очень представляю», — говорит Галич. «Знаете, я буду вашим импресарио», — предложила Алексеева. И хотя раньше у нее такого опыта не было, но, будучи женщиной энергичной, она была уверена, что справится с этой задачей, и начала с концерта Галича в своем собственном доме — это был 17-этажный блочный дом № 6 на улице Удальцова. Когда Алексеева обменивала квартиру, то решила поменяться именно туда — хотя в этом доме были обычные ордера, но они раздавались сотрудникам КГБ! По этому поводу адвокат Софья Каллистратова как-то спросила ее: «Вы что, не знаете, что это кагэбэшный дом?» — на что Алексеева ответила: «Ну, знаете, Софья Васильевна, Вера Засулич всегда снимала комнаты у жандармских полковников, потому что в их дома не приходят с обыском. Поэтому я не боюсь жить в доме КГБ». Но тем не менее к ней дважды приходили с обыском.
Людмила Алексеева жила со своим мужем в двухкомнатной квартире: одна комната была совсем маленькая — восемь с половиной метров, а другая — восемнадцать. В ней по периметру стояли тумбы, на которых находились книжные полки. Готовясь к концерту Галича, тумбы решили оставить, книжные полки отнесли в маленькую комнату, а расстояние между тумбами заставили табуретками. Когда не хватало табуреток, то на связки книг, крепко привязанные, чтобы не распались, положили доски, и в результате получились скамейки. Всего во время концерта в комнате смогло уместиться пятьдесят человек. Часть из них села по тумбам, часть — на скамейках, прижавшись плечом к плечу, а впереди Алексеева положила матрас, на котором расположилась молодежь. Около окна поставили кресло, в которое сел Галич, и рядом установили тумбочку с бутылкой дорогого коньяка, потому что знали, что когда он поет, то любит отхлебывать коньяк. Сама Алексеева в коньяках ничего не понимала, но проконсультировалась и узнала, какой коньяк любит Александр Аркадьевич: «Было тепло — я уж не помню, май или июнь, — но мы открыли окно, чтобы можно было дышать, и он сидел у окна. Собирала я на концерт своих друзей, но кому я ни говорила, что придет Галич, все сразу: “Ой, Галич!” Я говорила: “Так, ребята, сейчас он без работы, я никого не напрягаю — среди вас богатых людей нет, поэтому кто сколько может”. <…> После концерта я, как положено, взяла мужнину шапку и, когда Галич уже ушел, обошла всех по кругу. Но мне еще вдобавок повезло, потому что буквально за пару дней до этого приехал из Таллина давний друг мужа (когда он после лагеря не мог жить в Москве, он жил в Эстонии) Эля Бельчиков. <…> И я говорю: “Эля, будет концерт Галича”. Он: “Боже мой!” Я говорю: “Эля, сколько можете”. Я должна сказать, что Эля положил, по-моему, в три раза больше, чем все остальные, и получилось очень хорошо. <…> Галич пришел со своей гитарой. Когда я открыла окно, мой муж сказал: “Ты вообще помнишь о наших соседях?” Я говорю: “Ну, невозможно — пятьдесят человек в комнате, Галич же не сможет петь, он задохнется, у него больное сердце”. Мы открыли окно, и он пел. Галич сам спокойно отнесся к открытому окну, а я решила — будь что будет. Кстати, я попросила его: «Первая песня, которую мы с мужем услыхали, — “Облака”. Начните с “Облаков”». И он с нее начал. Дальше он пел всю трилогию про Клима Петровича Коломийцева, про Пастернака… Несколько песен он спел сам, а потом люди выкрикивали — к кому-то он не прислушивался, а так на заказ пел. В общем, концерт очень удался. Я собрала деньги и, честно говоря, даже не думала, явятся ли ко мне после этого в связи с открытым окном. Но через пару дней, убирая квартиру и открыв окно, я услыхала, что из другого открытого окна нашего дома повторяется концерт Галича в моей квартире. Потом возле нашего дома идешь — песни льются из одного окна, из второго, из третьего. Может, один кагэбэшник записал, другим раздал, я не знаю, как они там действовали, но наш дом был весь обеспечен Галичем, и ко мне никто не пришел. Понимаете, вот сила искусства!»[1366]
Но далеко не всегда концерты проходили так безоблачно. По словам Владимира Альбрехта, «бывали такие случаи, что соседи вызывали милицию. Милиция приходит, потом проверяет документы, переписывает всех собравшихся»[1367]. О том же свидетельствует Александр Мирзаян: «Это были концерты-домашники, куда, хотя и знали, что “стучали”, люди приходили специально, чтобы послушать. Они даже не прятались. Когда мы приходили в квартиру, хозяин говорил: “Пришли. Мы не одни”. А когда приходил Галич, поскольку я пришел с Александром Аркадьевичем (естественно, я был свой), поэтому при мне ему говорили: “Мы не одни”»[1368].
Особой опасности подвергались, конечно, сами организаторы таких концертов. Владимир Альбрехт говорит, что для него самое главное было то, чтобы кандидаты наук, уходя с концертов Галича, не перепутали свои совершенно одинаковые портфели, шапки и пальто и не начали потом разыскивать их в соседних домах у ничего не понимающих людей, ставя таким образом организаторов под удар.
А Николай Каретников, который возил Галича на концерты на своей машине, рассказывал Юлиану Паничу во время их встречи в Москве 24 сентября 1994 года, что предотъездный период Галича — «это были страшные недели и месяцы. Я ездил с ним на его концерты, но это — не просто заработки, это была миссия, он пением служил Истине. Знаешь, это было небезопасно. Кого-то из слушателей Галича после очередного домашнего концерта избили неизвестные. К Галичу подсылали провокаторов. Я чувствовал, и чувствовал он, что к окнам квартир, где он выступал, буквально прирастало чье-то волосатое ухо…»[1369]
После того как ОВИР в первый раз отказал Галичу в поездке в Норвегию, он получил приглашение от норвежского критика Асмунда Брюмельсона[1370], которое ему в декабре 1973-го привез в Москву Виктор Спарре, и тогда же состоялось их знакомство. Выйдя на станции метро «Аэропорт», Спарре с помощью карты города легко нашел писательский дом, в котором жил Галич. На первом этаже сидела консьержка с таким бесстрастным лицом, что он заподозрил в ней агента КГБ. Поэтому он решил сам найти нужную ему квартиру № 37. Нажав на кнопку звонка, он прождал довольно долго, пока наконец дверь слегка не приоткрылась. Когда Спарре вошел вовнутрь, Галич сказал ему, что долго не открывал из-за звонка: все друзья заходят к нему сразу, так как дверь никогда не запирается. И когда Галич услышал звонок, то решил, что это КГБ.
Спарре достал приглашение и отдал Галичу. Тот его обнял и долго благодарил. Но добавил, что после того, как власти уже однажды отказали ему в разрешении на выезд, он не знает, как они ответят во второй раз.
В коридоре появилась Ангелина, и Галич представил ее гостю. К сожалению, она не знала ни английского, ни немецкого, а Спарре знал только эти два языка. Они прошли в комнату. Галич и Спарре сели на стулья с одной стороны стола, а Ангелина устроилась в углу, слушая их разговор. Обратимся к воспоминаниям Виктора Спарре:
— Мы должны обсудить план вашего визита, — сказал Галич без вступления. — С кем вы хотите увидеться?
— С Солженицыным, Сахаровым и Максимовым.
— Конечно, вы можете увидеться с Сахаровым и Максимовым. Но с Солженицыным это…
Он прервался и с сомнением посмотрел на меня. Я улыбнулся.
— Слухи, что Солженицын — одинокий волк, уже достигли Запада, — сказал я.
— Человек, который здесь всегда нам может помочь — если вообще кто-то может, — это Максимов.
Он взял телефон и окунулся в оживленную беседу, которая возможна только с закадычным другом. По окончании ее он сказал мне, что Максимов перезвонит[1371].
Впоследствии Спарре честно пытался предупредить Галича о трудностях, которые ожидают его в эмиграции. Вместе с Максимовым они сидели дома у Сахарова и обсуждали перспективы отъезда Галича по израильской визе. Сам Галич этого не хотел, так как считал себя русским поэтом. Спарре ему говорил, что на Западе художник обладает свободой творить все, что пожелает, но добиваться этого нужно своим талантом и тяжелым трудом. Галич на это отмахивался: «Знаю! Знаю!»[1372]
7 ноября 1973 года Мариэтта Чудакова записывает в своем дневнике: «Е[вгений] Б[орисович] и Алена Пастернаки, в день именин Алены, собрали людей — человек тридцать — слушать Галича. <…> Все сидели как бы на чемоданах, готовые сняться в любой момент. Думаю, там не было ни одного остающегося <…> В перерыве Галич жаловался, что та речь, на которой он строил ранние свои песни, исчезла будто бы из курилок и пивных — и там теперь тоже говорят на стертом газетном языке, который трудно ввести в песню (N потом — как и NN — сильно сомневался в этом: “Это он просто исчерпал ресурсы этой речи”).
Галич ожидает разрешения к январю — хотя и не уверен. “Хочу ехать в Норвегию. Я там был в командировке — и писал. Меня туда зовут, и мне нравится эта страна, народ… Хочу скорее оказаться в номере гостиницы, смотреть на чужую реку, которая ни о чем не напоминает”»[1373].
Судя по всему, М. Чудакова имела в виду не разрешение ОВИРа, а второе приглашение из Норвегии, которое Галичу в декабре привез Виктор Спарре. Тем более что до декабря Галич больше не обращался в ОВИР для выезда в Норвегию, однако он попытался получить разрешение на поездку во Францию.
22 ноября агентство Франс Пресс распространило сообщение «Поездка русских писателей запрещена»: «Два русских писателя объявили сегодня, что советские власти не разрешили им принять приглашение по посещению Парижа для празднования годовщины Французского ПЕН-клуба в начале следующего месяца.
Два человека, Владимир Максимов и Александр Галич, написали иностранным корреспондентам, что для русского писателя, “лишенного всех прав”, такая поездка представляет собой неразрешимую проблему.
Они остро раскритиковали западных политиков и бизнесменов, которые, сотрудничая с Советским Союзом, “надеются купить спокойствие за счет лишения нас наших прав”»[1374].
Это сообщение, конечно же, не повлияло на действия западных политиков и бизнесменов. И Галичу с Максимовым, как и многим другим людям, пришлось еще долгое время добиваться осуществления законного права любого человека на выезд из своей страны.
Однако власти не только не выпускали Галича, но еще и распространяли о нем заведомо ложные слухи. На одной из фонограмм 1973 года Галич, прочитав «Песню исхода», сделал любопытную ремарку о том, как ведется работа по разъяснению «вредительской сущности» его песен: «Недавно на инструктаже, который проводился для московских лекторов в одном учебном заведении, лектор процитировал это последнее четверостишие и сказал, что “вот видите, он всех призывает уехать, а сам он останется, чтобы вредить!”». Это говорилось о следующих строках: «Уезжайте! А я останусь. / Я на этой земле останусь: / Кто-то ж должен, презрев усталость, / Наших мертвых стеречь покой!»
Когда Галич писал эту песню, то был полон решимости бороться до конца и отвергал для себя даже теоретическую возможность эмиграции, однако через два года ситуация изменится кардинально, а вместе с ней и настрой самого Галича. На одном из домашних концертов в декабре 1973 года он предварит чтение «Песни исхода» такими словами: «Оно еще сравнительно оптимистичное, поскольку его автор был настроен несколько оптимистичнее, чем он настроен теперь». Помимо того, Галич опасался, что в результате отсутствия контактов с широкой аудиторией все, что он написал, может погибнуть. В этом он признался в разговоре с Еленой Невзглядовой[1375], и эти опасения нашли отражение в его творчестве сразу же после исключения из Союза писателей — 15 января 1972 года, когда Галич написал совершенно безнадежное по своей тональности стихотворение «Когда-нибудь дошлый историк»: «…А в сноске — вот именно в сноске — / Помянет историк меня! <…> Но будут мои подголоски / Звенеть и до Судного дня… / И даже не важно, что в сноске / Историк не вспомнит меня!» К счастью, это пророчество не оправдалось.
Вскоре после того, как в августе 1973 года Галич подал в ОВИР свое первое заявление о выезде в Норвегию и ему было отказано, он получил гостевой вызов от своего дальнего нью-йоркского родственника Джорджа Гинзбурга и 26 октября вновь обратился в ОВИР. Как сообщает авиаграмма, отправленная 27 декабря в Вашингтон советником американского посольства в Москве Карлом Соммерлэйтом (Karl Sommerlatte), 26 декабря Галич посетил американское посольство, чтобы обсудить с его сотрудниками свое заявление о намерении посетить США: «Он сказал, что это заявление было сделано на основе краткого пригласительного письма (“вызова”) от дальнего родственника Джорджа Гинзбурга, 317 West 100th Street, Apt 2R, New York City 10025. По словам Галича, принимая его заявление, чиновники из ОВИРа не сделали никаких комментариев, кроме того, что решение по данному вопросу потребует “два или три месяца”. Галич добавил, что не хочет пока предавать гласности свое заявление, чтобы у ОВИРа было достаточно времени для принятия решения. <…> Галич выразил сотрудникам консульства обеспокоенность тем, что если ему дадут разрешение на выезд, то советские власти могут не разрешить ему вернуться в СССР. Он подчеркнул, что обращается за выездом из СССР “как писатель, который не может писать здесь, а не из-за своей национальности”»[1376].
Приславший приглашение Джордж Гинзбург был профессором права, однако все его знания оказались бесполезны, поскольку 14 января 1974 года Галича вызвали в ОВИР и сообщили, что с советским паспортом он никуда не уедет. Подробный рассказ об этой встрече прозвучал в передаче Галича на радио «Свобода» 23 августа 1975 года. В повестке ему было предписано явиться в такой-то кабинет к двенадцати часам дня. Его провели к кабинету замначальника ОВИРа полковнику Золотухину, имевшему функцию объявлять об отказах. Возле кабинета находилось огромное количество народу. Вскоре по радио объявили: «Гражданин Галич, пожалуйста!», и, сопровождаемый лютыми взглядами со стороны всех ожидавших своей очереди, он зашел к Золотухину. Тот, как и следовало ожидать, объявил об отказе на выезд. Галич его поблагодарил и задал традиционный в таких случаях вопрос: «Кому я могу на вас пожаловаться?» Страж закона широко улыбнулся: «На нас жаловаться бесполезно, но можете писать в Президиум Верховного Совета».
Галич поинтересовался причиной отказа. В ответ Золотухин указал ему на «человека со стертым лицом», сидевшего рядом за столом: «Вот товарищ специально приехал с тем, чтобы поговорить с вами и объяснить вам». Этот «товарищ» (сотрудник КГБ) провел Галича в другой кабинет, и между ними состоялся следующий диалог: «Вот вы хотите выехать за границу с советским паспортом. Ну как же мы можем позволить выехать за границу с советским паспортом, когда вы у нас в стране занимаетесь враждебной пропагандой, а вы хотите, чтобы мы вас отправили за границу как представителя Советского Союза». — «Теперь мне все понятно. Благодарю вас». — «Но у вас есть еще другой выход». — «Какой?» — «Вы можете подать заявление на выезд в Израиль, и я думаю, что мы вам дадим разрешение». — «Собственно говоря, вы мне предлагаете выход из гражданства?» — «Я вам ничего не предлагаю, я просто говорю о том, что есть такая возможность».
А Джордж Гинзбург тем временем направил председателю Президиума Верховного Совета СССР Николаю Подгорному письмо с выражением огорчения по поводу отказа Галичу в разрешении приехать в США. Профессор Гинзбург отметил, что приглашал Галича для того, чтобы тот посетил его и его семью, а не представлял советское киноискусство. Также Джордж Гинзбург обратил внимание Подгорного на важность обеспечения свободы передвижения[1377]. Как будто для Подгорного этот вопрос имел хоть какое-то значение! Да и сама должность председателя Президиума Верховного Совета была во многом декоративной. Но слишком уж громкое было у нее название, и поэтому как в Советском Союзе, так и за его пределами на имя Подгорного часто направлялись разного рода заявления с просьбой помочь конкретным людям.
Как сообщает очередная авиаграмма, отправленная в Вашингтон министром-советником американского посольства в Москве Адольфом Даббсом (Adolph Dubbs) 16 января 1974 года, «Галич сказал, что планирует подать апелляцию (предположительно во Всесоюзный ОВИР) и что будет держать посольство в курсе событий. <…> Хотя Галич и не потребовал прямого вмешательства посольства в его апелляцию (сделанную на основе приглашения от родственника в Нью-Йорке), такая просьба не исключена, если на его апелляцию поступит отказ. Посольство будет готово при таком раскладе ходатайствовать перед Министерством иностранных дел, как мы поступали в случае с менее известными гражданами, искавшими родственников в США»[1378].
Этот же советник 20 ноября 1973 года сообщил, что Галич собирается уехать в Штаты навсегда, но данная информация скорее всего ошибочна:
«1. Западный корреспондент в Москве (Шоу, журнал “Тайм”[1379]) передал сотрудникам консульства просьбу диссидента-барда Александра Галича (Гинзбурга) пригласить его в консульский отдел посольства, чтобы обсудить визовые вопросы, касающиеся поездки в США. По словам корреспондента, у Галича есть приглашения посетить США, и он надеется остаться там навсегда. Галич, очевидно, не получил разрешения на выезд от советских властей и, как сообщают, был исключен из Союза писателей, когда ранее обратился за разрешением эмигрировать в Израиль[1380].
2. Комментарий: Если Департамент не считает, что просьба Галича о приглашении в посольство должна быть рассмотрена иначе, чем аналогичные просьбы от Барабанова[1381] и приемных детей Сахарова, посольство планирует отправить ему на следующей неделе стандартное двуязычное письмо по образцу. Кажется ясным, что Галич, вероятно, так же как Барабанов и другие, считает, что перспективы диссидентов по эмиграции и даже их личная безопасность могут каким-то образом улучшиться после визита к сотруднику посольства за визой и консультацией по вопросу эмиграции. Сотрудники советского МИДа пока еще не проявили интереса к этому недавнему феномену, который, тем не менее, требует пристального внимания»[1382].
Через два дня после того, как ОВИР отказал Галичу в выезде в США, Александр Воронель и Андрей Твердохлебов направили заявление на имя Подгорного: «14/1—74 г. сотрудник московского ОВИРа отказал в разрешении на выезд из Советского Союза писателю А. А. Галичу. В беседе, которая состоялась у А. А. Галича с должностным лицом в ОВИРе, выяснилось, что этот отказ вызван опасениями идеологического характера. Этот факт представляется нам весьма зловещим. За последние 2–3 года идеологические мотивы не приводились (во всяком случае, официально) как обоснование для отказа в выезде. <…> Мы надеемся, что Вы данной Вам властью исправите эту несомненную ошибку ОВИРа, которая ставит в весьма щекотливое положение Президиум Верховного Совета СССР, ратифицировавший менее чем полгода назад “Пакт о гражданских и политических правах человека” ООН»[1383]. В тот же день было написано аналогичное письмо за подписями Андрея Сахарова, Елены Боннэр и Владимира Максимова, адресованное в Международный ПЕН-клуб и в Европейское сообщество писателей[1384].
А 17 января в 8 часов утра на киевскую квартиру писателя Виктора Некрасова пришли сотрудники КГБ и провели обыск, «в результате которого изъято значительное количество антисоветской и идейно вредной литературы»[1385]. Обыск продолжался почти двое суток — 40 часов и закончился 18 января в 24.00[1386].
Узнав об этом, 19 января Андрей Сахаров сделал заявление, где обрисовал безрадостное положение, в котором оказались многие деятели культуры Советского Союза: «Кампания беззастенчивой лжи против Солженицына подозрительно совпала с целым рядом акций идеологического характера. Исключена из Союза писателей одна из замечательных представительниц современной русской литературы Лидия Чуковская, закрыт выезд из страны для Александра Галича, готовится расправа над такими видными представителями нашей интеллигенции, как писатели Владимир Войнович, Лев Копелев и скульптор Вадим Сидур»[1387].
Через десять дней, 29 января, в Международный ПЕН-клуб и Европейское сообщество писателей направил открытое письмо и Владимир Максимов. Он обратил внимание на то, что в пылу полемики вокруг «Архипелага ГУЛАГ» остались незамеченными преследования других, не менее крупных писателей — Лидии Чуковской, Виктора Некрасова и Александра Галича: «На различного рода идеологических собраниях их имена склоняются самым беззастенчивым образом в сопровождении оскорбительнейших ярлыков и эпитетов. “Клеветники”, “литературные власовцы”, “предатели и отщепенцы” лишь наиболее мягкие выражения по их адресу. К тому же всех троих давным-давно лишили средств к профессиональному существованию. Не говоря уже о том, что у Виктора Некрасова произведен второй за последние два года обыск, Александру Галичу закрыт выезд из страны по идеологическим мотивам, а Лидию Чуковскую выбросили из того самого Союза, одним из основателей которого был ее отец — Корней Чуковский»[1388].
В тот же день Галич дарит Орловой и Копелеву свою фотографию: «Дорогим моим Рае и Леве. А помните, каким я был молодым? А вот какой я замечательный старый, но так же любящий вас. Александр Галич, 29 января 1974 года»[1389].
18 июня 1974 года лондонская «Таймс», возвращаясь к событиям начала года, сообщила, что 14 января Галич «получил отказ в праве совершить полугодовую поездку в США с целью навестить друзей и пройти курс лечения. Он перенес несколько инфарктов»[1390].
Видя, что стена непробиваема и никакие обращения в советские органы власти не помогают, Галич 3 февраля отправляет в Международный комитет прав человека открытое письмо, в котором описывает свое положение и говорит, что ему уже дважды было отказано в праве выезда «по идеологическим мотивам» — как наказание за несовпадение своей точки зрения по ряду вопросов с официальной: «Когда показываются фильмы, поставленные в прошлые годы по моим сценариям, чья-то скрытая рука вырезает из титров мою фамилию. Я не только неприкасаемый, я еще и непроизносимый. Только на всякого рода закрытых собраниях, куда мне доступ заказан, мое имя иногда упоминается с добавлением оскорбительных и бранных эпитетов. Мне оставлено единственное право: право смириться со своим полнейшим бесправием, признать, что в 54 года жизнь моя в сущности кончена, получать мою инвалидную пенсию в размере 60 рублей в месяц и молчать. И еще ждать.
В моем положении с человеком может случиться все, что угодно. Ввиду крайней опасности этого положения я вынужден обратиться за помощью к вам, Международному комитету прав человека, и через вас к писателям, музыкантам, деятелям театра и кино, ко всем тем, кто, вероятно, по наивности продолжает верить в то, что человек имеет право высказывать собственное мнение, имеет право свободы совести и слова, право покидать по желанию свою страну и возвращаться в нее»[1391].
Почему же власти не давали Галичу разрешения на выезд? Они готовы были это сделать, но лишь в том случае, если бы Галич уехал по израильской визе! Антисемитизм играл в этом деле существенную роль — власти постоянно напоминали Галичу, что он еврей, а значит, может уехать только в Израиль. Властям это было необычайно выгодно в идеологическом отношении — тогда бы они могли сказать: вот, мол, смотрите, еще один сионист уехал… И когда Галич показывал в ОВИРе приглашения из Норвегии, Франции, Англии и других стран (у него даже было приглашение от скандинавского общества новообращенных христиан), работник ОВИРа усмехался в ответ: «Нет! Уедешь только по израильскому вызову. Как этот… сиониствующий. А не то покатишь… знаешь куда?!»[1392]
Однако в случае эмиграции в Израиль Галич автоматически лишался гражданства, чего он вовсе не хотел. Кроме того, он считал, что не сможет быть полезным этой стране и даже принесет вред, поскольку неизбежно окажется центром, объединяющим вокруг себя бывшее советское еврейство, в то время как смысл алии (вновь прибывающих репатриантов) состоит в том, чтобы интегрироваться в израильскую среду, раствориться в ней, восприняв местную культуру и религию[1393].
11 марта 1974 года выездную визу получает Владимир Фрумкин. На московской квартире у Ады Лазо, дочери знаменитого партизана Сергея Лазо, Галич дает прощальный концерт. На нем присутствует еще один собиратель и пропагандист авторской песни — Владимир Ковнер, который делится своими впечатлениями: «Галич — красивый, элегантный, в прекрасном настроении, веселится, поет весь цикл о Климе Петровиче. Девушки вокруг него — в абсолютном экстазе, обнимают, буквально прыгают к нему на колени. Короче — петь не дают! С трудом уговариваю его спеть пару песен из “Литературных мостков” и “Когда я вернусь…”»[1394]
Исполнив трагическую песню «Когда я вернусь», Галич оставил на гитаре Фрумкина шутливый автограф: «Мало есть гитар — из деревообделочной промышленности, — на которых бы я не тренькал. Это — одна из них. Галич»[1395].
Закончив петь, Галич показал собравшимся первое издание сборника «Поколение обреченных», вышедшее в 1972 году. А совсем недавно он через Елену Боннэр передал в издательство «Посев» машинописный вариант своих воспоминаний «Генеральная репетиция», но эта книга выйдет уже после его эмиграции.
На следующий день Ковнер снова пришел к Галичу. Дверь открыла заплаканная Ангелина Николаевна и стала умолять его: «Володя, уговорите Александра Аркадьевича не уезжать!» Галич тогда уже был решительно настроен на отъезд: вместе с братом Валерием он ездит в комиссионные магазины и сдает вещи…