Александр Галич. Полная биография Аронов Михаил
Оба поэта много внимания уделяют разработке мотива покорности людей, готовности слепо исполнять директивы власти.
Высоцкий: «Подымайте руки, / В урны суйте / Бюллетени, даже не читав, — / Помереть от скуки! / Голосуйте…» (1967).
Галич: «Будьте ж счастливы, голосуйте, / …» (1966). Сравним также в песне Высоцкого «Про королевское шествие» (1973), где высмеивается рабская преданность королю его приближенных: «, / Как пули в обойме, как карты в колоде. / Король среди нас — мы горды. / Мы шествуем важно при нашем народе».
Если появляется пророк, то люди к нему не прислушаются.
Галич: «Но люди боятся провидцев — / Им сводка погоды милей», «…А три волхва томились в карантине — / Их в карантине быстро укротили…» А если власть прикажет, то с готовностью уничтожат пророка: «Безгрешный холуй, запасайся камнями, / Разучивай загодя праведный гнев!»
Высоцкий: «Каждый волхвов покарать норовит…», «Скачу, хрустят колосья под конем, / Но ясно различимо из-за хруста: / “Пророков нет в отечестве своем, / Но и в других отечествах — негусто…”»
Власть может легко «завести» толпу и подвигнуть ее на любые действия.
Галич: «…А кто-то нахальный и ражий / Взмахнет картузом над толпой! / Нахальный, воинственный ражий / Пойдет баламутить народ!..», «И вновь с бокалом истово и пылко / Болтает вздор подонок и позер…», «Но как-то с трибуны большой человек / Воскликнул с волненьем и жаром…».
Высоцкий: «…Над избиваемой безумною толпою / Кто-то крикнул: “Это ведьма виновата!” <…> Толпа нашла бы подходящую минуту, / Чтоб учинить свою привычную расправу».
Соответственно, «они любить умеют только мертвых».
Высоцкий: «Не скажу про живых, а покойников мы бережем» («Райские яблоки», 1978).
Галич: «Променяют — потом помянут, — / Так не зря повелось на России!» («Понеслись кувырком, кувырком…», 1973).
Оба поэта обличают тех, кто «умывает руки».
Галич: «Недаром из школьной науки / Всего нам милей слова: / “Я умываю руки… / Ты умываешь руки… / Он умывает руки…” — / И хоть не расти трава! / Не высшая математика, / А просто — как дважды два!» («Баллада о чистых руках», 1968).
Высоцкий: «Я сказал: “Не реви, / Не печалься, не ной! / Если руки в крови, / Так пойди и умой!”» («Палач», 1977; черновик).
Обличают они и всегдашнюю готовность людей промолчать, не замечая того, что происходит вокруг.
Галич: «Пусть другие кричат от отчаянья, / От обиды, от боли, от голода! / Мы-то знаем: доходней молчание, / Потому что молчание — золото!», «Вот и платим молчаньем / За причастность свою!», «Так здравствуй же вечно, премудрость холопья — / Премудрость жевать и мычать, и внимать!», «…И живые, и мертвые — / Все молчат, как немые. / Мы, Иваны Четвертые, / Место лобное в мыле!»
Высоцкий: «Душа застыла, тело затекло, / И мы молчим, как подставные пешки», «Хек с маслом в глотку — и молчим, как рыбы», «Напрасно я лицо свое разбил: / Кругом молчат — и всё, и взятки гладки», «Недозвучал его аккорд / И никого не вдохновил…», «Наше горло отпустит молчание…».
Всеобщее молчание обусловлено, в первую очередь, страхом расправы — об этом говорится в «сказочном» стихотворении Высоцкого «В царстве троллей — главный тролль…»: «Может, правду кто кому / Скажет тайком, / Но королю жестокому — / Нет дураков!» Однако молчания достаточно, чтобы стать соучастником преступлений власти. Об этом говорится в песне Галича «Старательский вальсок»: «Вот как просто попасть в палачи — / Промолчи, промолчи, промолчи!» В «Балладе о чистых руках» Галич выскажет также мысль о том, что все население страны видит преступления власти, но закрывает на них глаза: «И нечего притворяться — / Мы ведаем, что творим!» Но люди в большинстве своем никогда в этом не признаются — на это способны лишь единицы, как, например, лирический герой Высоцкого, который бичует себя в стихотворении «Дурацкий сон, как кистенем…»: «Я знал, что делаю, вполне: / Творил и ведал. / Мне было мерзко, как во сне, / В котором предал».
Душевное состояние людей отображается обоими поэтами как физическая скованность, онемелость (помимо всего прочего, это еще и метафора застоя), которая лишает их способности сопротивляться.
Высоцкий: «Душа застыла, . / И мы молчим, как подставные пешки, / А в лобовое грязное стекло / Глядит и скалится позор в кривой усмешке» («Приговоренные к жизни», 1973).
Галич: «Как каменный лес, онемело /Стоим мы на том рубеже, / Где . / Где слово — не только не дело, / Но даже не слово уже» («Опыт ностальгии», 1973).
Таким образом, жизнь советских людей — «ненастоящая», призрачная.
Галич: «Вот какая странная эпоха: / Не горим в огне и тонем в луже!», «Живем мы, в живых не значась».
Высоцкий: «Мы все живем как будто, но / Не будоражат нас давно / Ни паровозные свистки, ни пароходные гудки…»
Для того чтобы пробудить людей от духовной спячки и освободить от страха, оба поэта готовы даже надеть шутовскую маску и прослыть шутами.
Галич: «И все-таки я, рискуя прослыть / Шутом, дурачком, паяцем, / И ночью, и днем твержу об одном: / Не надо, люди, бояться!»
Высоцкий: «Пусть не враз, пусть сперва не поймут ни черта, — / Повторю даже в образе злого шута!..»
В 1974 году каждый из них пишет песни, где жестко обличается российская действительность: Высоцкий — «Чужой дом» («Траву кушаем, / Век на щавеле, / Скисли душами, / Опрыщавели, / Да еще вином / Много тешились — / Разоряли дом, / Дрались, вешались»), Галич — «Русские плачи» («Уродилась, проказница, — / Всё б громить да крушить, / Согрешивши — покаяться / И опять согрешить!»).
Строка Все б громить да крушить напоминает аналогичный мотив из написанной годом ранее песни Высоцкого «Королевский крохей», в которой в образе короля, как можно догадаться, представлен основатель советского государства: «Король, что тыщу лет назад над нами правил, / Привил стране лихой азарт игры без правил, / Играть заставил всех графей и герцогей, / Вальтей и дамов в потрясающей крохей. / Названье крохея — от слова “кроши”, / От слова “кряхти” и “крути”, и “круши”, / Девиз в этих матчах: “Круши — не жалей!” / Даешь королевский крокей!».
Соответственно, цена отдельной человеческой жизни в Советском Союзе сведена к нулю: «А уж наши с тобою судьбы / Не играют и вовсе роли!» (Галич. «Неоконченная песня», 1966), «И мы молчим, как подставные пешки» (Высоцкий. «Приговоренные к жизни», 1973).
Обезличенная толпа часто говорит штампами, придуманными властью, то есть становится ее рупором. Этому посвящены, в частности, два стихотворения Высоцкого — «Лекция: “Состояние современной науки”» (1967) и «Мы воспитаны в презренье к воровству» (1972), в которых эти штампы подвергаются беспощадной сатире.
В стихотворении Галича «Избранные отрывки из выступлений Клима Петровича Коломийцева» (начало 1970-х), особенно во второй его части — с подзаголовком «Из беседы с туристами Западной Германии», население страны, которое представляет Клим Петрович Коломийцев, противопоставляет Советский Союз «загнивающему Западу»: «…Потому что всё у вас — напоказ, / А народ для вас — ничто и никто. / А у нас природный газ! Это раз. / И еще — природный газ, и опять природный газ… / И по процентам как раз / Отстаете вы от нас / Лет на сто!»
Сравним у Высоцкого («Мы воспитаны в презренье к воровству…»): «Вот — география, / А вот — органика, / У них там — мафия… / У нас — пока никак. / У нас — балет, у нас — заводы и икра, / У нас — прелестные курорты и надои, / Аэрофлот, Толстой, арбузы, танкера / И в бронзе отлитые разные герои». И еще — в одном из его поздних (1979) стихотворений: «А мы стоим на страже интересов, / Границ, успеха, мира и планет».
Между тем налицо и различие в приведенных примерах. В стихотворении Галича Клим Коломийцев начинает перечислять все, чего в Советском Союзе имеется в избытке, но оказывается, что есть один лишь природный газ (за счет этого и достигается сатирический эффект), а у Высоцкого идет перечисление всего того, «что ценим мы и любим, чем гордится коллектив», причем намеренно сваливаются в кучу аэрофлот, Толстой, арбузы, танкера как ценности, равнозначные для обывателя.
В нижеследующих цитатах речь ведется от лица толпы, повторяющей клише различных партийных постановлений. Оба поэта высмеивают ее стремление во всем слепо следовать «линии партии».
Высоцкий: «Так наш ЦК писал в письме открытом. / Мы одобряем линию его» («Письмо рабочих тамбовского завода китайским руководителям», 1963).
Галич: «Мы мыслим, как наше родное ЦК / И лично… Вы знаете — кто!» («Попробуйте в цехе найти чувака…», начало 1970-х).
Теперь обратимся к сопоставлению взглядов Высоцкого и Галича на советский режим и посмотрим, как они в своем творчестве реализуют собственный конфликт с властью.
В галичевском «Заклинании Добра и Зла» Советский Союз назван миражом: «Это дом и не дом, это дым без огня, / Это пыльный мираж или фата-моргана». Поэтому и говорится в концовке песни: «Уезжаю из дома, которого нет» (в том же году были написаны «Русские плачи», где встречалась похожая мысль: «А была ли когда-нибудь / Эта Русь на Руси?»). Этим миражом управляет такая же безликая власть: «Чтоб рядом не видеть безглазые лица» («Возвращение на Итаку», 1969), «Так сказал мне Некто с пустым лицом / И прищурил свинцовый глаз» («Песня об Отчем Доме», 1972), «Безликие лики вождей» («Опыт ностальгии», 1973).
Образ дома как олицетворение России или Советского Союза часто использует и Высоцкий («Сказка про старый дом на Новом Арбате, который сломали», «Лукоморье», «Чужой дом» и др.). Представлен у Высоцкого и мотив миражности советской власти: «Мне не служить рабом у призрачных надежд, / Не поклоняться больше идолам обмана», «Не думай, что поэт — герой утопий…» (черновик песни «О поэтах и кликушах»), «Я никогда не верил в миражи, / В грядущий рай не ладил чемодана…» Кстати, по поводу грядущего рая, который обещали построить все советские вожди, Высоцкий высказывался не только в стихах (достаточно вспомнить песню «Переворот в мозгах из края в край…», 1970). Журналист Николай Сальков, бравший у поэта интервью в 1973 году, приводит следующие его слова: «“…мне хочется выступать перед простым народом, чтобы вдохнуть веру в себя, и кричать, что мы еще по-человечески не живем: «Люди, берегите в себе доброту. Не верьте обещаниям политиканов о грядущем рае…»”. Я пожалел, что не успел включить магнитофон, и теперь мне приходится пересказывать эти слова, полные глубокого смысла и слишком честные для того времени»[895].
Вот еще перекличка двух поэтов на эту тему.
Высоцкий: «Жизнь, Россия и законы — / Всё к чертям! <…> Все разбилось, поломалось» (1965).
Галич: «В голос плакали вятичи, / Что не стало России. <…> Плакал в церкви юродивый, / Что пропала Россия!» (1974).
В «Заклинании Добра и Зла» лирический герой Галича готов спасаться от власти бегством: «Все причастно Добру, все подвластно Добру! / Только с этим Добрынею взятки не гладки. / И готов я бежать от него без оглядки / И забиться, !..» (а в «Марше мародеров» бегут все подряд: «Спешат уцелевшие жители, как мыши, »).
Сравним в «больничном» стихотворении Высоцкого «И душа, и голова, кажись, болит» (1969): «Я б отюда в тапочках в тайгу сбежал, / и завою» (больница в творчестве Высоцкого традиционно является олицетворением Советского Союза и царящей в нем нездоровой атмосферы — см., например, повесть «Жизнь без сна», 1968).
Еще одной вариацией мотива бегства является побег на природу из «мира цивилизации», где царит советская власть. Противопоставление город — природа, традиционное для поэзии, в нашем случае приобретает еще и социальное наполнение.
Высоцкий: «Нужно мне туда, где ветер с соснами, / Нужно мне, и все — там интересней!» («И душа, и голова, кажись, болит», 1969).
Галич: «И мчаться навстречу соснам — / Туда, где сосны и ели» («Песня про велосипед», конец 1960-х).
И для Высоцкого, и для Галича лес (варианты: тайга, мелколесье, серебряный бор и др.) — идеальное место для жизни, которое противопоставляется удушливой атмосфере советской действительности.
Что же касается в целом мотива бегства от власти, то Высоцкий разрабатывает его гораздо масштабнее Галича: «Все, кто загнан, неприкаян, / В этот вольный лес бегут…», «Мы бегством мстим, / Мы — беглецы», «Был побег на рывок — наглый, глупый, дневной. <…> Снес, как срезал, ловец / Беглецу пол-лица», «Не добежал бегун-беглец, / Не долетел, не доскакал», «Приспичило и припекло!.. / Мы не вернемся — видит Бог — / Ни государству под крыло, / Ни под покров, ни на порог».
Мотив бегства во многом связан со всемогуществом власти, от которой нельзя скрыться. Советские чиновники стремятся поставить под контроль все, что только можно. Они тратят на это круглые сутки, и, соответственно, возникает мотив их бессонницы, который Галич подробно разрабатывает в «Неоконченной песне» (1966): «Старики управляют миром — / Только им по ночам не спится» — и в ряде других произведений: «А нам и поспать-то некогда, потому что мы — мародеры. / Но, спятив с ума от страха, нам рукоплещет мир!», «Плохо спится палачам по ночам — / Вот и ходят палачи к палачам…» (ср. с частушкой тех лет: «Нет покоя у вождей / Долгими ночами: / Очень трудно всех людей / Сделать сволочами!»).
Высоцкий же чаще говорит не о бессоннице власть имущих, а о слежке, которой занимаются их агенты, в том числе и ночью: «Он теперь по роду службы / Дорожил моею дружбой / День и ночь <…> Со мной он завтракал, обедал, / Он везде за мною следом, / Будто у него нет дел» («Про личность в штатском»), «Про погоду мы с невестой ночью диспуты ведем, / Ну а что другое если — мы стесняемся при нем» («Невидимка»), Говорит Высоцкий и о ночных развлечениях представителей власти («манекенов»): «Машины выгоняют / И мчат так, что держись! / Бузят и прожигают / Свою ночную жизнь». У Галича этот мотив также представлен: «А ночами, а ночами / Для ответственных людей, / Для высокого начальства / Крутят фильмы про блядей!»
Сюда примыкает мотив старости ответственных чиновников — например, в той же «Неоконченной песне» Галича: «Им по справке, выданной МИДом, / От семидесяти и выше». «Непублицистичный» Высоцкий часто облекает этот мотив в сказочную форму: «И грозит он старику двухтыщелетнему: “<…> Так умри ты, сгинь, Кащей!”» («Про несчастных сказочных персонажей», 1967), «Хоть он возрастом и древний, / Хоть годов ему тыщ шесть…» («Про плотника Иосифа», 1967), «Кот ведь вправду очень стар…» (черновик «Лукоморья», 1967), «Престарелый кровосос / Встал у изголовия / И вдохновенно произнес / Речь про полнокровие» (черновик песни «Мои похорона», 1971) и др.
Естественно, что эти старики — больные люди: «По утрам их терзает кашель…» (Галич, 1964); «Сам король страдал желудком и астмой, / Только кашлем сильный страх наводил» (Высоцкий, 1966).
И ожидать от такой безумной власти можно лишь соответствующих поступков — как, например, присвоения президенту Египта Насеру, ярому антисемиту, звания Героя Советского Союза, которое оба поэта восприняли достаточно болезненно.
Высоцкий: «Отберите орден у Насера, / Не подходит к ордену Насер» («Потеряю истинную веру», 1964).
Галич: «Так что же тебе неймется, / Красавчик, фашистский выкормыш, / Увенчанный НАШИМ орденом / И Золотой Звездой?!» («Реквием по неубитым», 1967).
Так же остро они чувствовали, что ситуация в стране катастрофически ухудшается.
Галич: «И даже для этой эпохи / Дела наши здорово плохи» («Занялись пожары», 1972).
Высоцкий: «Спасите наши души, / Наш SOS все глуше, глуше…» («Спасите наши души!», 1967).
В последней песне критическая ситуация в стране представлена в образе тонущего корабля: «Уходим под воду / В нейтральной воде». А в песне Галича, посвященной С. Михоэлсу, встречается образ поезда, уходящего в концлагерь: «И только порой под сердцем / Кольнет тоскливо и гневно: / Уходит наш поезд в Освенцим, / Наш поезд уходит в Освенцим — / Сегодня и ежедневно!»
Вся ситуация в стране подконтрольна властям, о чем говорят следующие саркастические строки: «Ой, вы, добрые люди, начальнички! / Соль и слава родимой земли!» (Галич), «Грядет надежда всей страны — / Здоровый, крепкий манекен!» (Высоцкий). У Высоцкого, кстати, присутствует и сарказм, связанный с возможным перевоплощением рядового человека в представителя власти: «…Ведь, может быть, в начальника / Душа твоя вселится!», «Но, как индусы, мы живем / Надеждою смертных и тленных, / Что, если завтра мы умрем, / Воскреснем вновь в манекенах». У Галича этот мотив представлен в ином свете — как справедливое возмездие: «Пусть моя нетленная душа / Подлецу достанется и шиберу! <…> С каждым днем любезнее житье, / Но в минуту самую внезапную / Пусть ему отчаянье мое / Сдавит сучье горло черной лапою!».
Исходя из своего опыта жизни в «соцлагере», Высоцкий и Галич обличают так называемых «новых левых» — представителей коммунистических движений, в изобилии появившихся на Западе в 1970-е годы.
Высоцкий: «Слушаю полубезумных ораторов: / “Экспроприация экспроприаторов!” / Вижу портреты над клубами пара — / Мао, Дзержинский и Че Гевара» («Новые левые — мальчики бравые…», 1978).
Галич: «Околдованные стартами / Небывалых скоростей, / Оболваненные Сартрами / Всех размеров и мастей! / От безделья, от бессилия / Им всего любезней шум! / И — чтоб вновь была Бастилия, / И — чтоб им идти на штурм!» («Песенка о диком Западе», 1975).
В воспоминаниях Галича «Генеральная репетиция» (1973) есть фрагмент, где автор обращается к «новым левым», упоминая почти те же фамилии, что и Высоцкий в своем стихотворении, — только у Галича вместо Дзержинского встречается Троцкий: «Что же, дамы и господа, если вам так непременно хочется испытать на собственной шкуре — давайте, спешите! Восхищайтесь председателем Мао, вешайте на стенки портреты Троцкого и Гевары, подписывайте воззвания в защиту Анджелы Девис и всевозможных “идейных” террористов».
Хотя Высоцкий говорит лишь о «новых левых» (молодежных коммунистических движениях), а Галич — о еврокоммунистах в целом, оба поэта используют сходные обороты.
Высоцкий: «Что же — валяйте затычками в дырках. / Вам бы полгодика только в Бутырках! <…> …»
Галич: «! / Разве что спросить тайком: / “А не били ль вас, почтеннейший, / По причинным — каблуком?!”»
А фразу из стихотворения Высоцкого: «Не разобраться, где левые, правые» — можно сравнить с эпиграфом к песне Галича «Вальс, посвященный уставу караульной службы»: «…она могла бы быть адресована всем любителям разбирать — где левые, где правые» (радио «Свобода», 1976).
Здесь самое место рассмотреть непосредственно конфликт поэта и власти в творчестве Высоцкого и Галича.
Для реализации этого конфликта часто используется метафора боя, причем оба поэта говорят о том, что этот бой объявила им сама власть: «И лопается терпенье, / И тысячи три рубак / Вострят, словно финки, перья, / Спускают с цепи собак» (Галич. «Я выбираю Свободу», 1968), «…Не привыкать глотать мне горькую слюну: / Организации, инстанции и лица / Мне объявили явную войну / За то, что я нарушил тишину, / За то, что я хриплю на всю страну, / Затем, чтоб доказать: я в колесе не спица» (Высоцкий. «Я бодрствую, но вещий сон мне снится», 1973).
Важно отметить, что лобовая «схватка» с властью имела место не только в творчестве обоих поэтов, но и в реальной действительности.
Давид Карапетян вспоминал такой эпизод: «Однажды Володя, чем-то сильно раздраженный, вдруг неожиданно сказал мне, что сейчас позвонит председателю Моссовета Промыслову и скажет все, что думает о партократах и их власти. Накипело, одним словом. Набирает номер, его соединяют с самим Промысловым (Высоцкий звонит!), называет имя и произносит: “Я хочу вам сказать: все, что вы там в Кремле делаете, — это безобразие!”»[896] А вот какими словами Высоцкий однажды предварил исполнение «Песни о друге»: «Я думаю, что на равнине тоже для этого есть возможности всевозможные. Ну, например, одни споры с начальством — сколько нужно иметь мужества и терпения!»[897]
Писатель Григорий Свирский вспоминал о совместной работе с Галичем на радио «Свобода»: «Представляя меня российским слушателям, Галич не скрывал, что ему доставляет особое удовольствие “лупить советскую власть по роже”»[898], а сам Галич в одной из передач на «Свободе» (11.01.1975) скажет: «…я твердо верю в то, что стихи, песня могут обладать силой физической пощечины…» И словно иллюстрация к этим словам — строки из стихотворения Высоцкого «Я не успел» (1973): «И по щекам отхлестанные сволочи / Бессовестно ушли в небытие», а также из одной его ранней песни: «Мне выговор дали, но как-то на днях / За это решенье я вдарил по морде профоргу». Этот же мотив встречается в нескольких произведениях 1971 года: «Снова снится вурдалак, / Но теперь я сжал кулак — / В кости, в клык и в хрящ ему! / Жаль, не по-настоящему» (черновик песни «Мои похорона»), «Еще сжимал я кулаки / И бил с натугой, / Но мягкой кистию руки, / А не упругой» («Дурацкий сон, как кистенем…»), а также в песне 1973 года: «…И трезво, а не сгоряча, / Мы рубим прошлое сплеча, / Но бьем расслабленной рукой, / Холодной, дряблой — никакой» («Мы все живем как будто, но…»).
Одной из самых устойчивых тем в творчестве Высоцкого и Галича является тема казни (сюда примыкают мотивы «подстреленности», «распятости» и т. д.). А где казнь — там обязательно появляется палач.
Галич: «Опять мне снится, что на плахе / Меня с петлею ждет палач» («Опять меня терзают страхи…», 1970).
Эта ситуация — но уже не во сне, а наяву — подробно разрабатывается Высоцким в стихотворении «Палач» (1977), где палач издевательски спрашивает лирического героя: «…Что я к казни люблю и чего не люблю / И какую я предпочитаю петлю <…> Я кричу: “Я совсем не желаю петлю!” — / “Это, батенька, плохо, пора привыкать!”»
Наблюдаются переклички между галичевским «Вальсом, посвященным уставу караульной службы» и рядом произведений Высоцкого.
Галич: «Не делить с подонками хлеба, / Перед лестью не падать ниц». Сравним также в других его произведениях: «Здороваемся с подлецами, / Раскланиваемся с полицаем», «Барам в ноженьки кланяться, / Бить челом палачу…», «…Смирней, чем Авель, / Падай в ноги за хлеб и кров…».
У Высоцкого этот мотив представлен не менее подробно: «Нет-нет, у народа не трудная роль: / Упасть на колени — какая проблема! <…> Пред королем падайте ниц, / В слякоть и грязь — все равно!», «То гнемся бить поклоны впрок, / А то — завязывать шнурок», «Я даже на колени встал, / Я к тазу лбом прижался. / Я требовал и угрожал, / Молил и унижался», «Робок я перед сильными, каюсь», «Я перед сильным лебезил, / Пред злобным гнулся». Но, с другой стороны: «Я при жизни не клал тем, кто хищный, / В пасти палец», то есть никогда не заигрывал с властью.
Налицо важное различие в разработке данного мотива. Галич никогда не говорит: «Я унижался, Я встал на колени, Я раскланивался с полицаем». Он показывает лишь процесс распрямления человека, как, например, в песне «Я выбираю Свободу», а самоосуждение в его стихах, как правило, произносится от лица населения страны: «Сколько раз мы молчали по-разному, / Но не против, конечно, а — за!», «До чего ж мы гордимся, сволочи, / Что он умер в своей постели!», «Нам — недругов лесть, как вода из колодца!», «А нам — признанье и почет / За верность общей подлости!» и др. Но когда Галич говорит непосредственно от своего лица или от лица лирического мы, то предстает совершенно иная картина: «». «…Но рад проворчать невпопад, / / И низости барских наград». Сравним с самокритикой лирического героя Высоцкого: «На душе моей муторно, / Как от барских щедрот», «Я был кем-то однажды обласкан, / Так что зря меня пробуют на зуб».
В произведениях Высоцкого часто встречаются мотивы улыбки, ухмылки и смеха, с которыми власть подвергает мучениям лирического героя: «Я знаю, где мой бег с ухмылкой пресекут / И где через дорогу трос натянут», «Тот, которому я предназначен, / Улыбнулся и поднял ружье!», «Появились стрелки, на помине легки <…> И потеха пошла в две руки», «Там у стрелков мы дергались в прицеле, / Умора просто, до чего смешно», «И надо мной, лежащим, лошадь вздыбили / И засмеялись, плетью приласкав», «…А в конце уже все позабавились — / Кто плевал мне в лицо, а кто водку лил в рот, / А какой-то танцор бил ногами в живот» и др.
Также и Галич в «Поэме о Сталине» и «Фантазиях на русские темы…» использует этот мотив при описании вождя: «И недобрая усмешка / Чуть раздвинула усы», «У статуя губы вдруг / Тронулись усмешкою», а иногда говорит об усмешке представителей власти, обращенной к нему лично: «А что же я вспомню? Усмешку / На гадком чиновном лице…», «Как же странно мне было, мой Отчий Дом, / Когда Некто с пустым лицом / Мне сказал, усмехнувшись, что в доме том / Я не сыном был, а жильцом».
Оба поэта сравнивают себя с подбитыми кораблями, выражая с помощью этого образа свое состояние, вызванное действиями властей по отношению к ним (метафорическое обозначение ранений и убийства).
Высоцкий: «Вот дыра у ребра — это след от ядра, / Вот рубцы от тарана, и даже / Видны шрамы от крючьев — какой-то пират / Мне хребет перебил в абордаже. / Киль, как старый, неровный / Гитаровый гриф, / Это брюхо вспорол мне / Коралловый риф. / Задыхаюсь, гнию — так бывает, / И просоленное загнивает» («Баллада о брошенном корабле», 1970).
Галич: «Чья-то мина сработала чисто, / И, должно быть, впервые всерьез / В дервенеющих пальцах радиста / Дребезжит безнадежное “SOS”. <…> Я тону, пораженный эсминец, / Но об этом не знает никто! <…> А в эсминце трещат переборки, / И волна накрывает корму» («Старый принц», 1972).
Страдая от официального замалчивания и сознавая опасность забвения, оба поэта надеются, что потомки все же вспомнят о них — хотя бы однажды.
Высоцкий: «Я до рвоты, ребята, за вас хлопочу. / Может, кто-то когда-то поставит свечу / Мне за голый мой нерв, на котором кричу, / И веселый манер, на котором шучу» («Мне судьба — до последней черты, до креста…», 1977).
Галич: «Понимаю, что просьба тщетна, — / Поминают поименитей! / Ну, не тризною, так хоть чем-то, / Хоть всухую да помяните! / Хоть за то, что я верил в чудо, / И за песни, что пел без склада, / А про то, что мне было худо, / Никогда вспоминать не надо!» («Черновик эпитафии», 1963 или 1964[899]).
Вопреки просьбе Александра Галича, мы не имеем права забывать о том, что пришлось пережить ему и Владимиру Высоцкому. Хотя бы для того, чтобы не было простора для фантазии всяким мифотворцам, любящим рассказывать сказки про самый гуманный советский строй.
Ким
20 октября 1993 года на вечере памяти Галича в ЦДЛ Юлий Ким, который вел этот вечер, в своем вступительном слове сказал: «Меня всегда потрясал феномен Галича — он сумел стать писателем дважды в своей жизни»[900], имея в виду, что сначала Галич был «советским» писателем, а потом сумел стать «просто» писателем, пишущим и поющим правду.
Ким называл Галича «диссидентствующим бардом»[901] — в том смысле, что ему удавалось совмещать поэзию и политику. У самого же Юлия Черсановича насчитывается лишь несколько десятков политических песен, которые он прекратил писать после вызова на Лубянку в 1968 году и уже — до перестроечного времени.
Вообще о Галиче, о его мужестве Ким всегда отзывался с огромным восхищением: «Насколько я понимаю, это был для него удивительный шаг. Потому что он, в общем-то, был достаточно благополучным советским писателем. И этот благополучный советский писатель — я не знаю, легко или не легко, — но для меня безусловно, что он пожертвовал этим благополучием. Безусловно для меня и то, что у него были возможности прекратить, отступить, перестать сочинять, сделать передышку, петь только узкому кругу. Даже не обязательно требовалось от него какого-нибудь публичного покаяния, публичный отказ от убеждений — нет! Чуть переждать — и все бы образовалось. Нет, вот что меня удивляет. Нет, он не пережидал, он постоянно сочинял, сочинял, сочинял, одну вещь хлеще другой, и это было так последовательно и бесповоротно, что я на это могу смотреть только как на подвиг…»[902]
Галич, в свою очередь, высоко отзывался о Киме. В частности, в интервью радиостанции «Свобода» в ноябре 1974 года он назвал его «тончайшим лириком и сатириком» и «наиболее тонким в музыкальном отношении»[903].
В известном смысле их творческие пути противоположны: Галич от драматургии пришел к поэзии, а Ким сначала писал песни, которые его уже привели к драматургии. Однако сходств у них гораздо больше, чем различий: оба поэта политичны (если рассматривать диссидентский цикл песен Кима) и публицистичны; для их творчества характерна, во-первых, сильная театрализация текста, а во-вторых — ярко выраженная сатирическая (и нередко саркастическая) направленность.
Их песни часто приписывали то одному, то другому. Об этом вспоминал в одном из интервью автор-исполнитель Владимир Капгер: «…как-то получилось так, что на протяжении первого года Галич и Ким для меня были почти один человек, каким-то образом в связке выступали, я даже не мог понять, то ли это фамилия через черточку пишется… Мы пели песни и того и другого, а у Кима тоже тогда были песни соленые такие…»[904]
Также математик и правозащитник Леонид Плющ рассказывал в своих мемуарах, правда в несколько ином ключе, о восприятии песен Галича и Кима: «…если перед арестом внутренней опорой был Галич, то после — Юлий Ким, его “неполитические” песни. Ненависть исчезала, и возвращалась способность смотреть на “них” как на клоунское шествие уродов»[905].
Из интервью члена правления правозащитного общества «Мемориал» Виктора Кучериненко мы узнаем, что Галич с Кимом познакомились как минимум в 1964 году, если не раньше: «…на первом курсе [геолфака МГУ] осенью 64-го мне повезло так, что до сих пор с восторгом вспоминаю и рассказываю. Мой однокурсник Ян Лев провел меня на чуть ли не секретное, нигде не объявленное “мероприятие” в ЦДРИ на Пушечной улице. Там, даже не в зале, а в коридоре под лестницей собралась небольшая кучка зрителей, человек 15–20. И вдруг к нам подходят Галич и Ким. С одной почему-то на двоих гитарой. И начался вечер, который до сих пор стоит перед глазами. Я ведь не только увидел их впервые, я и песни эти услышал в первый раз: “Уходят друзья”, “Старательский вальсок”, “Облака”, “Губы окаянные”, “Стаканчики граненые”…»[906]
Вскоре состоялся еще один концерт Галича в ЦДРИ — о нем рассказал бывший лагерник Леонид Финкельштейн, эмигрировавший 21 июня 1966 года и вскоре начавший работать диктором на радиостанции Би-би-си под псевдонимом «Леонид Владимиров». По его словам, до этого концерта он слышал песни Галича исключительно «на ребрышках», то есть на рентгеновской пленке, где часто просвечивали человеческие ребра: «Был я на его выступлении в России только один раз, в Центральном Доме работников искусств. Собралась громадная толпа, и я простоял весь вечер. Могучий, красивый человек в глухом, под подбородок, сером свитере под костюмом сказал извиняющимся тоном, что по профессии он драматург и потому все его песни — длинные, сюжетные, иначе у него не получается. Потом запел, мастерски аккомпанируя себе на гитаре, и толпа требовала еще и еще»[907].
Вероятно, именно этот концерт имел в виду Дмитрий Межевич, когда на вечере памяти Галича в Московском доме кино 27 мая 1988 года предварил исполнение песни «Салонный романс», посвященной Вертинскому, следующим комментарием: «Эту песню я услышал впервые в его исполнении в ЦДРИ в Малом зале в 1965 году, и мне было отрадно, что он тоже является поклонником Вертинского, как и я»[908]. Этот Малый зал, по свидетельству Межевича, был рассчитан всего на 50 мест.
Причем Галич любил не только слушать песни Вертинского, но и даже исполнять их. Это засвидетельствовал писатель Николай Паниев, отдыхавший вместе с Галичем в Доме журналистов в Варне (Болгария): «Ни один вечер в кругу журналистов не обходился и без давних песен Александра Николаевича Вертинского. Иностранные гости интересовались судьбой легендарного русского певца, а Галич удовлетворял интерес своих слушателей, как он говорил, не только прозой, но и песнями самого Вертинского»[909]. А познакомился с ними Галич еще до встречи с автором и даже включил стихотворение Вертинского «Танго “Магнолия”» («В бананово-лимонном Сингапуре…») в свою пьесу «Сто лет назад» («Петербургские квартиры»), законченную в марте 1950-го[910].
Однако Галич выступал не только в ЦДРИ. Юлий Ким однажды рассказал, что до Новосибирского фестиваля присутствовал на концерте Галича в Архитектурном институте: «Он там выступал со сцены и, кажется, еще где-то — в каких-то, возможно, кафе. Может быть, со сцены какого-то клуба (голос из зала: «Железнодорожников!»). Вот, железнодорожников. Тут свидетели живые»[911]. Имеется в виду Центральный дом культуры железнодорожников (ЦДКЖ).
Было еще одно выступление Галича — на сборном концерте в ЦДЛ 15 декабря 1965 года, где он, помимо посвящения Вертинскому спел «Автоматное столетие», «Веселый разговор» и «Про физиков»[912].
Когда Ким сравнивал свои политические песни с произведениями Высоцкого и Галича, то себя при этом оценивал довольно критически: «У меня есть песен двадцать “на злобу дня”, как я их условно называю. Например, “Монолог пьяного Брежнева” или “Песенка о шмоне”. Но социальная тематика у меня не достигла такого накала, как у Высоцкого и Галича. Однако я могу работать и в этом жанре, потому что я бард с театральным уклоном и мне приходится решать самые разнообразные задачи»[913].
И о песнях Галича, и о политических песнях Кима говорили, что они тянут на семь плюс пять «по рогам», то есть на семь лет лагерей плюс пять лет ссылки. Это неоднократно подчеркивал и сам Ким: «Мы с Галичем — единственные, кто называли вещи своими именами <…> Вот в этом смысле — откровенная фельетонная крамола. У него там — обкомы, вертухаи, и у меня что-то в этом плане было. В смысле силы, допустим, конечно, поэзия Высоцкого была более антисоветской, в смысле мощной силы пропаганды свободы или тоски по ней, по крайней мере в смысле эстетического такого пафоса. А вот что касается статьи уголовной, нам было легче пришить, чем Высоцкому. Да, конечно. Ну а чего ж тут? Прямо называется — “Монолог пьяного Брежнева”»[914].
Кстати, в этом «Монологе», написанном в феврале 1968 года, вослед январскому «процессу четырех», есть примечательные строки: «Мои брови жаждут крови, / Подпевай, не прекословь, / Распевайте на здоровье, / Пока я не хмурю бровь. / Доставай бандуру, Юра, / Конфискуй у Галича. / Где ты там, цензура-дура? / Ну-ка, спой, как давеча». Юра — это, понятно, Андропов, который начал активно заниматься искоренением инакомыслия и, естественно, не мог обойти своим вниманием песни Галича.
Вообще следует заметить, что Ким испытал сильнейшее влияние творчества Галича и не скрывал этого: «В моей песенной пьесе “Московские кухни”, которая посвящена нашим диссидентам, половина песен — прямое подражание Галичу»[915]. Эти песни, написанные уже в 1988 году, действительно опираются на интонации Галича.
19 октября 1968 года Александру Галичу исполнилось 50 лет. Свой юбилей он решил отмечать не в Москве, где повсюду были стукачи, а в Дубне — в кругу любимых ядерных физиков. Остановился в коттедже профессора С. М. Коренченко, располагавшемся на улице Лесной, в пяти минутах от центра города. Потом поселился в гостинице «Дубна» в номере 307. Выступал на закрытом концерте в Доме ученых, организованном директором ДУ Олегом Захаровичем Грачевым.
На этот приезд Галича Ким откликнулся посвящением «Поездка в Дубну», содержащим прямые заимствования из четырех его песен — «О несчастливых волшебниках», «Баллада о прибавочной стоимости», «Право на отдых» и «Про физиков». А написал он это посвящение за более чем два часа, которые ему пришлось провести в поезде «Москва — Дубна»[916], и по прибытии спел юбиляру «под его снисходительное одобрение»[917]: «Позитроны, фазотроны, купорос. / Разгребаю я всю эту дребедень. / А как кончился физический нанос, / Вижу Галича с гитарой набекрень. <…> Я расстегиваю свой комбинезон, / Достаю газетку — на, мол, посмотри. / В газете сообщение ТАСС: Переворот в Москве, первый декрет новой власти — назначение Солженицына главным цензором Советского Союза…[918] / Тут мы кинулись в попутный позитрон, / И — в кабак. И там надулись, как хмыри. / А наутро радио говорит, / Что, мол, понапрасну шумит народ. / Это гады-физики на пари / Крутанули разик наоборот».
Поздравительную телеграмму в Дубну отправили также режиссер Алексей Каплер и сценаристы Будимир Метапьников и Борис Добродеев: «ДОРОГОЙ САША СОЖАЛЕЕМ ЧТО ВЫНУЖДЕНЫ ПОЗДРАВИТЬ ТЕБЯ СТОЛЬ ТОРЖЕСТВЕННОЙ ДАТОЙ НА РАССТОЯНИИ НАДЕЕМСЯ ОТПРАЗДНОВАТЬ ПОЗДНЕЕ ТЧК ЖЕЛАЕМ ЖЕЛЕЗНОГО ЗДОРОВЬЯ РАДОСТИ ТВОРЧЕСТВЕ СЧАСТЬЯ = КАПЛЕР МЕТАЛЬНИКОВ ДОБРОДЕЕВ»[919]
Но самое интересное, что поздравить Галича решили и совсем неожиданные люди: генерал КГБ и оргсекретарь Московского отделения Союза писателей Виктор Ильин, парторг Аркадий Васильев, а также рабочие секретари СП В. П. Росляков, С. С. Смирнов и B. C. Розов:
Дорогой Александр Аркадьевич!Секретариат Правления Московской писательской организации и Бюро творческого объединения драматургов сердечно, дружески приветствуют Вас в день Вашего пятидесятилетия.
Мы хорошо знаем и ценим Ваши произведения, написанные для театра и кинематографа.
Мы верим, что Ваш талант всегда будет служить делу коммунистического воспитания нашего общества.
Желаем Вам, дорогой Александр Аркадьевич, хорошего здоровья, счастья, творческих радостей.
По поручению Секретариата Правления Московской писательской организации В. Ильин, Арк. Васильев, В. Росляков, С. Смирнов, В. Розов[920]
Обратим внимание на то, что они «ценят» только его произведения, написанные для театра и кино. Это как бы намек: будешь хорошо себя вести и писать правильные вещи, тогда все у тебя будет в порядке…
Но вернемся к сопоставлению Галича и Кима.
Свою очередную песню — «Начальники слушают магнитофон» — Ким называл «абсолютным плагиатом» и «чистейшим подражанием Галичу». А написал он ее, по его собственным словам, под впечатлением от «пафоса негодования» Галича по поводу начавшегося застойного периода[921]: «Эрудиция унд юрисдикция / Означают мозгов нищету, / Если право у вас и традиция / Человека считать за щепу! / Отщепят, обзовут отщепенцами, / Обличат и младенца во лжи… / И за то, что не жгут, как в Освенциме, / Ты еще им спасибо скажи!..»
Была еще «Прощальная песня», написанная накануне эмиграции Галича: «Я успел ему передать прощальную песню про облака, когда он в 1974 году уезжал. Мы с ним договорились даже встретиться, чтобы я ему спел, чтобы попрощаться, но потом у него не вышло, а на следующий день, когда он мог, я уже не мог. Поэтому Юра Айхенвальд[922] просто передал ему на Шереметьевском аэродроме машинописный текст, ну а музыка была ему и самому известна, это музыка его “Облаков”»[923]. Текст, действительно, более чем узнаваем: «Облака плывут, облака, / На закат плывут, на восход… / Вот и я плыву на закат, / Вот и мой черед, мой исход. <…> Облака плывут, облака, / Захотят — дадут кругаля… / Ну, пора, друзья, ну, пока! / Егеря трубят, егеря!»
Весной 1968 года после выступления в Новосибирске Галича вызвали в КГБ и «рекомендовали» воздержаться от записывания своих песен на магнитофон, пригрозив неприятностями, а в октябре за подписание открытых писем протеста и политические песни вызвали туда Юлия Кима: «Осенью 68-го года я был вызван пред светлые очи, как я потом выяснил, Филиппа Денисовича Бобкова, который представлялся мне (и не мне одному тогда) как Сергей Иванович Соколов. <…> Беседуя со мной (очень, надо сказать, деликатно и мягко, без всяких криков и топотов) в своем огромном кабинете, он дал понять, что их позиция на мой счет непреклонна, что они не желали бы видеть меня с такими моими взглядами в системе народного образования и не могут позволить мне выступать с гитарой, но против моей работы в театре и кино ничего не имеют. И это — единственное, что мне оставалось, тем более что я и так к этому стремился»[924].
В итоге Киму пришлось расстаться с преподаванием в школе, а для того, чтобы иметь возможность сотрудничать с театром и кино, он в 1969 году взял себе псевдоним «Юлий Михайлов». Естественно, что после этого он уже не мог ставить подписи под правозащитными письмами и вплоть до перестроечного времени прекратил писать острые песни: «Решиться пойти дорогой Галича я не смог, и, как сказал поэт: “Я не уверен, хорошо ли это. Так или иначе — выбор был сделан”»[925]. Но все же Ким не окончательно отошел от диссидентства, поскольку в 1969–1971 годах редактировал 11-й, 15-й и 18-й выпуски «Хроники текущих событий».
Кстати, Галич был близко знаком со многими составителями «Хроники», о чем стало известно из воспоминаний Александра Раппопорта, ныне являющегося президентом новосибирского «Клуба Александра Галича»: «…мой тогдашний друг и однокашник по ВГИКу Роман Солодовников — ныне живущий в США писатель Роман Солодов. Тогда Роман был вхож в компанию, подпольно издающую страшно крамольную в те времена “Хронику текущих событий”, и по секрету рассказывал мне, что Александр Аркадьевич был нередким гостем у них и пел там только что написанные, самые свежие свои песни, а в “ХТС” публиковали их тексты»[926].
Завершая обзор взаимоотношений Александра Галича с другими бардами, приведем его высказывание из интервью радио «Свобода» в ноябре 1974 года, где он подчеркивает огромный интерес к авторской песне в Советском Союзе, существующий вопреки официальным запретам: «…я знаю ту жадность, с которой воспринимается каждая новая песня, написанная Высоцким, Окуджавой, Кимом, мною, и я понимаю, что песня — наиболее, что ли, мобильный отклик на события дня. <…> То пробуждение сознания, то освобождение от страха — все это находило отклик в наших песнях. И я думаю, что они играли и продолжают играть чрезвычайно важную роль в жизни нашего общества»[927].
Выбор Галичем именно этих трех имен (и именно в такой последовательности — вероятно, по степени значимости для него) был отнюдь не случаен, что подтверждает более позднее его высказывание, в котором он противопоставляет песни советских эстрадных певцов песням советских бардов: «Я сегодня лично для себя, сидя дома, поставил пластинку, которую там напели Мулерман и так далее. И, значит, я послушал: они поют все одну и ту же песню одними и теми же голосами. У них хорошие голоса, у них прекрасный аккомпанемент. И все-таки это ничего: ни эстетической, ни этической, ни нравственной, ни эмоциональной информации. Ничего. Тогда я поставил пленку, где у меня записаны Володя Высоцкий, Булат, Ким. Я подумал, что все-таки это, во-первых, поэты, во-вторых, индивидуальности… Все-таки каждого из них можно сразу отличить. А там я не могу отличить, кто поет»[928].
Первая книга стихов
В 1969 году в эмигрантском издательстве «Посев», во Франкфурте-на-Майне, вышла первая книга Галича — «Песни». Разумеется, без его ведома и притом с искаженной биографией. В те годы постоянно циркулировали слухи о том, что он — бывший зэк, и поэтому на суперобложке было написано: «Принадлежит к поколению сталинских узников. Провел в тюрьмах и сталинских лагерях до двадцати лет. После смерти Сталина был реабилитирован». Действительно, как же могут не быть автобиографическими знаменитые строки из «Облаков»: «Ведь недаром я двадцать лет / Протрубил по тем лагерям»!
Впоследствии автор послесловия к сборнику «Песни», председатель исполнительного бюро НТС Евгений Романов написал: «…было непредставимо, что “сидел в лагере” — это ошибка. Но таков оказался строй души поэта Галича, такова оказалась сила его чувствования, что он сумел побывать там, где не был»[929]. А из-за того, что песни расшифровывались с магнитофонных пленок очень плохого качества, в тексты вкралось множество ошибок. Кроме того, Галичу приписали заключительный фрагмент детского стихотворения Генриха Сапгира «Лесная азбука» (со слов «Скользит змея, в траве шурша…») и песню Михаила Ножкина «Четверть века в трудах и в заботах я…» с припевом «А на кладбище так спокойненько…».
Для того чтобы понять, чем такая публикация могла обернуться для автора, нужно знать существовавший в СССР неписаный закон, который запрещал писателям публиковать свои произведения за рубежом (если они не были опубликованы в СССР), а уж тем более в антисоветских издательствах. Составители сборника, несомненно, желали Галичу добра, но в действительности лишь усугубили его положение.
15 ноября 1968 года Лидия Чуковская записывает в своем дневнике: «…Был у меня как-то днем Галич. На этом свидании сильно настаивала Ел. Серг. [Елена Сергеевна Вентцель], уверяя, что оно якобы очень нужно Галичу, который бедствует, нуждается в добром слове и пр. <…> Ему не дают никакой работы и травят по-всякому. Жена и дочь [Ангелина Николаевна и Галя] — и он сам! — избалованы, денежного запаса нет, он к тому же болен. Да еще вечное питье. Как он выйдет из беды — непонятно.
Книга его вышла на Западе. Он получил ее и с испугу отнес к Ильину. А ведь он художник смелый до безрассудства»[930].
Ильин — это тот самый генерал КГБ и по совместительству секретарь Союза писателей. Однако Чуковская здесь допускает неточность. По словам Раисы Орловой, Галич отнес Ильину не книгу (которая выйдет лишь в следующем году), а номер зарубежного журнала «Грани», где были напечатаны восемь его стихотворений: «Этот номер подложен ему в почтовый ящик. Он сразу же отослал конверт ответственному секретарю Союза писателей, Ильину, с письмом — не хочет непрошеных защитников, непрошеных публикаций»[931]. Причем сам Галич во время заседания секретариата Правления СП 1971 года, посвященного его исключению, утверждал, что принес этот журнал лично: «Когда я был болен, я получил неизвестно от кого журнал по почте, и в этом журнале было сообщение о выходе книжки. Об этом я сообщил в Союз сразу. <…> Просто принес журнал, показал и оставил журнал» (см. главу «Исключения из союзов»),
С книгой же дело обстояло куда серьезнее. Сценарист Игорь Шевцов вспоминал свой разговор с Высоцким, состоявшийся в 1980 году:
О Галиче: «A-а… “Тонечка”!.. “Останкино, где 'Титан’-кино”… Когда вышла его книжка в “Посеве”, кажется, — он еще здесь был, — там было написано, что он сидел в лагере. И он ведь не давал опровержения. Я его тогда спрашивал: “А зачем вам это?” Он только смеялся»[932].
Этих «опровержений» в те годы было, увы, немало. В ноябре 1972 года «Литературная газета» напечатала письмо Булата Окуджавы, в котором он отказывался от вышедшего на Западе сборника своих стихов с «антисоветским» предисловием. Тогда же было опубликовано покаянное письмо Анатолия Гладилина. Более того, 23 февраля в «Литературке» появилось письмо Варлама Шаламова, где он отрекался от публикации «Колымских рассказов» журналом «Посев» и говорил, что проблематика этих рассказов «давно снята жизнью». В воспоминаниях Ирины Сиротинской дается этому правдоподобное объяснение: оказывается, Шаламов давно подготовил к изданию сборник своих стихов «Московские облака», но его всё никак не подписывали в печать. А когда в «Посеве» опубликовали «Колымские рассказы», Шаламов решил, что это поставит крест на издании сборника, и написал свое отречение. В результате книга «Московские облака» 17 апреля была сдана в набор[933]…
Отречение Шаламова и в Советском Союзе, и на Западе было воспринято многими с недоумением и горечью. Особенно огорчило оно Галича, так как с Шаламовым они близко дружили. На одном из домашних концертов в начале 1970-х перед тем, как исполнить посвященную Шаламову лагерную песню «Всё не вовремя», он сказал: «В общем, мы с ним познакомились при странных обстоятельствах, полюбили друг друга. Хотя сейчас он стал курвиться. Ну, так сказать, в общем, Бог с ним. Ему так пришлось, наверное».
Познакомились они в середине 1960-х годов, и история их знакомства действительно необычна: «Я у одного нашего знакомого пел песни, — рассказывал Галич, — потом сказал, что вот песня, посвященная Варламу Тихоновичу Шаламову. Сидел какой-то очень высокий человек, костлявый, сидел, приложив руку к уху, так слушал меня. Когда я сказал, что вот песня, посвященная Варламу Тихоновичу Шаламову, он подсел совсем близко, просто прямо лицом к лицу — мне было очень неудобно петь, и я очень злился во время того, как я пел эту песню. А потом, когда я кончил, он встал, обнял меня и сказал: “Ну вот, давайте познакомимся — я и есть Шаламов Варлам Тихонович”». Вскоре после этого Шаламов подарил Галичу книгу своих стихов «Шелест листьев» и надписал: «Александру Аркадьевичу Галичу — создателю энциклопедии нашей жизни».
Впоследствии Шаламов часто приводил к Галичу бывших зэков, и однажды произошел такой случай. С Шаламовым пришли несколько человек, и он попросил Галича спеть лагерные песни. Галич исполнил все, что они хотели. А среди слушателей находился один, который был в таком восторге, что все время спрашивал: «Александр Аркадьевич, скажите, а где вы сидели?» А Галич говорил: «Да нигде я не сидел», — и ему было как-то неловко, что сам не сидел, но вот пишет на эту тему. А тот опять: «Александр Аркадьевич, а где вы сидели?» И так продолжалось весь вечер. Наконец Галичу это надоело, и он сказал: «Да сидел я, сидел!» Тот сразу обрадовался: «Да, а где?». — «Все мы сидели в огромном страшном лагере под названием Москва!»[934]
На этом вечере присутствовала и Алена, которая в то время была студенткой ГИТИСа и с этого момента стала серьезнее относиться к песням своего отца: «И вот тут я начала задумываться. И я подошла к нему с вопросом: “Пап, а ты считаешь, это очень острая песня?” У него был очень интересный ответ: “Нет”. — “А почему?” — “Ну конечно, они достаточно актуальны. Но я еще не написал то, что я бы хотел”. — “А что бы ты хотел? Что ты считаешь острым?” — “Вот острое, Ален, — это то, о чем ты не думаешь, а о чем ты даже боишься подумать. И когда ты боишься подумать, но все-таки ты эти вещи пишешь, вот тогда это будет острое”»[935].
В другой раз Алена рассказала, что этот разговор с отцом произошел после того, как она посмотрела в театре «Современник» пьесу Михаила Шатрова. Вероятно, речь шла о пьесе «Большевики», премьера которой состоялась в 1967 году (в ней затрагивалась тема «допустимости» границ красного террора): «Знаешь, — говорю, — такая острая пьеса, мне показалось!» И он мне сказал: «Нет, это не острая пьеса. Ты неправильно понимаешь “остроту”». — «Но об этом все говорят и все думают», — возразила я. «Острая — это о чем ты боишься даже подумать, но все равно напишешь»[936].
Но вернемся к посевовскому изданию. Не зная, как поступить в сложившейся ситуации, Галич решил спросить совета у Станислава Рассадина: «Помню, Галич, смущенный, советовался с наивной беспомощностью: как быть?
— Да никак! Не давать же опровержение в “Правду”»[937].
И действительно: публикация такого «опровержения» в тех условиях могла означать только одно: признание своего поражения. Дал бы Галич «опровержение», и все. Конец автору диссидентских песен. Нет уж, увольте, такой путь неприемлем.
Однако после выхода этой книги никаких крайних мер власти пока не предпринимали. Продолжали только блокировать Галичу контакты со слушателями и устраивать мелкие пакости, вроде следующей. Новый 1969 год Галич вместе с женой встречал в Дубне. К ним должны были приехать киносценарист Наталья Рязанцева и еще несколько человек. «Галичи нас пригласили, — рассказывает Рязанцева, — там у них друзья. Но друзья встречают сконфуженно: билеты в Дом ученых, оказывается, именные; как узнали, что билеты для Галича, так и отобрали билеты или не дали — не помню. Это был удар»[938].
В Москве по-прежнему велось круглосуточное наблюдение за домом Галича и прослушивался его телефон, поэтому основное время он проводил в Дубне — работал над сценарием о Шаляпине и время от времени выбирался в Москву, в том числе на Студию Горького, с которой у него был заключен договор.
15 января 1969 года Галич записывает в дневнике: «Работал. Ездил на студию — смотреть сборку Шукшина. О, боги, до чего же все мы невежды — и как только дело доходит до философии — беспомощны»[939].
Речь идет о фильме «Странные люди», который Василий Шукшин в 1969 году снимал на Студии Горького по композиции из трех своих новелл: «Братка», «Роковой выстрел» и «Думы». Но почему же Галич ездил смотреть этот, еще не готовый фильм? Очевидно, его пригласил туда брат Валерий, который работал на съемках оператором. Такая ситуация уже возникала в 1964 году во время съемок другого фильма Шукшина, о чем впоследствии рассказал Валерий Аркадьевич: «Когда мы с Шукшиным снимали картину “Живет такой парень”, я позвал Сашу — с разрешения Шукшина, естественно, — посмотреть материал, задолго до монтажа картины. Мы еще не кончили снимать. И Саша пришел в полный восторг от одного эпизода, который, к сожалению, так и не вошел в картину. Это эпизод, когда Паша Колокольников идет к разведенке Лизуновой, ждет и видит: сидят они вечером, крестьянская семья, и молча едят. Это была такая длинная молчаливая сцена, как люди едят и даже не глядят друг на друга, и сказать им нечего… Но потом сцена выпала. А Сашка говорил Васе Шукшину, что это одна из лучших сцен картины и, так сказать, беречь ее надо как зеницу ока. <…> Да, мы приезжали и сидели втроем — Галич, Шукшин и я. И Шукшин просил: “Саша, спойте что-нибудь”. Это примерно 66-й, 65-й. Шукшин был человеком молчаливым, но все пропускал через себя. Все чувства выражались у него на лице, начинали ходить скулы, он был, наверное, немножко сентиментальным, у него увлажнялись глаза, он всегда слезинку кулаком смахивал, такой характерный жест. Слушали песни Саши. Потом Шукшин молча поднимался, говорил: “Поехали”. И мы уезжали. Ни слова не было сказано — ни “спасибо”, ни критики, ни оценки, ничего. Таких поездок было три, а может быть, четыре. Мы работали над фильмом и вдруг: “Валь, поедем к Саше”»[940].
2 октября 1974 года Шукшина не стало. Галич в это время прилетел из Норвегии в Мюнхен, где вскоре должен был выступать с концертами. Узнав об этом событии, он сразу же прибежал в студию радио «Свобода»: «Материал срочный, необходимо немедленно дать его в эфир: умер Шукшин». После чего, импровизируя у микрофона, отдал дань памяти друга: «Он понимал, что чьи-то руки вычеркивают из его произведений самые важные сцены, слова, калечат фильмы, которые выходят не в том виде, в котором он их задумывал. Как же может выдержать человеческое сердце? Теперь мы знаем: не смогло сердце Шукшина выдержать это»[941].
То, что Галич говорил о Шукшине, отчасти справедливо и для его собственных кинематографических работ: после выступления в Новосибирске количество заказов на киносценарии резко сократилось. В 1968 году на экраны вышло всего две картины по сценариям Галича: мультфильм «Русалочка» (на студии «Союзмультфильм»)[942] по мотивам одноименной сказки Г. Х. Андерсена и цветной документальный фильм «Море зовет отважных» (на ЦСДФ) по мотивам одноименной повести (1963) Олега Щербановского, посвященной службе военных моряков в подводном флоте[943]:
И еще был фильм «Старая-старая сказка» по сценарию Фрида и Дунского, к которому Галич написал несколько легких песен («Дорожная», «Песня ведьмы» и «Песня слуг»). Добавим к этому снятие с репертуара пьес «Будни и праздники» и «Утоление жажды»[944] и получим вполне безрадостную картину.
Марк Донской и другие
Если летом 1968 года и в первой половине 1969-го Галич работал над сценарием о Шаляпине в Дубне, то во второй половине этого года — в Болшевском доме творчества кинематографистов, который располагался в 25 километрах от Москвы. Но делал эту работу Галич без особого энтузиазма — как вынужденную и не слишком приятную обязанность, что отражалось даже на его внешнем облике. Таким его в ту пору застал писатель Эдуард Тополь: «Я помню, как не хотел он вновь писать конформистскую киношную жвачку, я помню, как уже с утра сторожил его в Болшево возле коттеджа Марк Донской, чтобы не улизнул Галич в магазин, и я помню, как будто заарканенный, тащился потом Галич вслед за Донским из столовой по протоптанной в снегу тропе назад к коттеджу, к пишущей машинке…»[945] Причем, по свидетельству Натальи Рязанцевой, Донской даже прятал зимнюю шапку Галича, чтобы тот никуда не мог уйти из Болшевского дома творчества![946]
Не один Галич избегал работы над сценариями, но и многие другие писатели, находившиеся вместе с ним в Доме творчества кинематографистов. По вечерам разъяренные режиссеры бегали за сценаристами, пытаясь усадить их за работу. А те прятались либо в бильярдном зале, либо за преферансом, либо убегали в какую-нибудь комнатку слушать песни Галича. Вот что рассказывал, например, сценарист Анатолий Гребнев: «Я был свидетелем знаменитой впоследствии сцены, когда Марк Семенович Донской разбил гитару Галича. Галич, вместо того чтобы работать над сценарием, сидел, как всегда, в компании, с гитарой. Разъяренный Донской искал его по всем комнатам и наконец застукал здесь. Гитару он выхватил и с размаху шмякнул об стул.
У Ларисы Шепитько точно так же запропастилась куда-то Наташа Рязанцева, они работали над “Крыльями”. Наташа оказалась в бильярдной. Найдя ее там, Лариса, недолго думая, схватила шар и, к счастью, промахнулась»[947].
Вообще если существовала среди писателей тех лет зримая противоположность Александру Галичу, то ее олицетворением был именно Марк Донской. Они контрастировали друг с другом даже по внешним параметрам: Галич — огромного роста, красивый и с аристократическими манерами; а Донской — приземистый, с довольно скромной внешностью и невероятно импульсивный. Забавно было наблюдать, когда они на ходу о чем-то спорили: Донской бежал за Галичем, подпрыгивая и смотря на него снизу вверх, а Галич, соответственно, сверху вниз. Сценарист Леонид Агранович приводил следующие слова Галича о Донском: «Марк, если его утром спросить, который час, до вечера будет вам рассказывать, но который час — так и не скажет»[948]. Еще один забавный штрих к портрету Донского запомнил Анатолий Гребнев: «Он попросту паясничал и придуривался, к чему мы привыкли. Любого человека он почему-то называл “Каздалевский”. Ни имени, ни отчества — Каздалевский. Он брал тебя за пуговицу и начинал рассказывать. Он был “с приветом”»[949].
Кроме внешней непохожести, они были людьми с разным мировоззрением: Галич уже давно избавился от каких-либо иллюзий относительно советского строя, Донской же с гордостью называл себя «певцом новой жизни», поскольку искренне верил в идеалы социализма и с 1945 года состоял в КПСС, но вместе с тем творчески был очень одаренным человеком, и поначалу его сотрудничество с Галичем, несмотря на все возникавшие у них разногласия, складывалось вполне успешно.
Отношение Галича к работе над сценарием о Шаляпине было двойственным. С одной стороны, это была обязательная поденщина, отнимавшая время у песен, но дававшая возможность заработать; а с другой — его действительно интересовала фигура Шаляпина как человека трагической судьбы. Поэтому Галич помимо профессионального выполнения своей работы хотел сделать ее как можно более интересной и придумывал порой совершенно непроходимые в тех условиях идеи. В воспоминаниях бывшего сталинского зэка Михаила Шульмана можно найти такой эпизод: «…поэт и драматург Александр Галич работал над сценарием о великом русском певце Ф. И. Шаляпине. Фильм должен был снимать режиссер Донской[950]. Учитывая, что мой отец, известный кантор Борух Шульман, в 1917 году встречался с Шаляпиным, я предложил Галичу включить эпизод об этом в ткань сценария. “А кто будет петь за Вашего отца?” — спросил меня Галич. “Мой брат, Зиновий Шульман. Он тоже кантор”.
Спустя пару дней Галич мне сказал, что может получиться прекрасный эпизод. И пояснил: “Шаляпин будет слушать кантора Шульмана не у себя дома, а в ленинградской синагоге. Получатся великолепные кадры. Шутка ли, в наше время, и вдруг Шаляпин слушает Боруха Шульмана в переполненной синагоге”.
Но “ол райт” не получился, и режиссер Донской откровенно сказал нам с Галичем: “Мне пока что не надоело носить в кармане партийный билет и работать на киностудии Ленфильм”.
Расстроенные, мы сели играть в преферанс. Я, как проигравший, согласно договоренности, захватив два рюкзака, направился из Болшева в Тарасовку, где по записке Галича видный торгаш должен был мне продать львовское пиво, раков, черную икру и другие редкие в Москве деликатесы. Этот торгаш снабжал дефицитом живущих в лесах Тарасовки на дачах сотрудников американского посольства…
И я отправился в путь»[951].
Зимними вечерами у камина в гостиной Дома творчества кинематографистов Галич пел свои песни. Друзья заметили, что у него исчезло бесшабашное настроение, пропала удаль. Отовсюду стали раздаваться угрозы: очернитель, злопыхатель. Перемены в настроении Галича подметил и литературный критик Борис Галанов, встретивший его в ту пору в Болшеве: «Галич выглядел усталым. От привычной вальяжности не осталось следа. Он был сосредоточен, печален. И от драматических его песен, и от шутливых, приблатненных, на первый взгляд совсем непритязательных, одинаково брала оторопь»[952].
Опасения тех, кто присутствовал на концертах Галича, имели под собой основания, поскольку были в Болшеве и стукачи, следившие за каждым шагом опального поэта. Вот характерный эпизод. Дело происходит в августе 1969 года. В одной из комнаток Дома творчества кинематографистов собралась узкая компания. Принесли гитару и попросили Галича спеть. Вскоре услышали, что кто-то все время ходит по коридору, а других жильцов не было — две соседние комнаты пустовали. Выглядывают: «Кто там?» Оказалось, директор: «А я, — говорит, — шпингалеты проверяю». Послушал и пошел писать очередной донос[953].
Ну и чтобы не заканчивать эту тему на столь пессимистической ноте, приведем свидетельство Эдуарда Тополя, также относящееся к Болшеву: «По пятнадцать человек набивались в комнату, и Галич пел. Петь он мог хорошо, только если напротив него сидела какая-нибудь замечательная девушка. Я не буду называть по именам — это потом стали известная поэтесса и так далее. Александр Аркадьевич не видел нас — он пел только ей. Он мог выпить стакан вина и снова петь только ей. И он ее съедал глазами к концу этого вечера. И, конечно, поэзия торжествовала, тут уж слов нет»[954].
Какое-то время «две музы» Галича (выражение Юлия Кима[955]) продолжали мирно сосуществовать: острые, обличительные песни шли параллельно со сценариями к официальным фильмам и легкими песенками к ним. Но давно замечено, что творчество оказывает сильнейшее воздействие на автора. И так произошло с Галичем: для него теперь отказаться от авторских песен и вернуться к прежней жизни было бы предательством по отношению к себе и к своему таланту. Эту нравственную дилемму он с большой художественной силой выразил в одной из своих лучших песен, которая получила название «Еще раз о чёрте» (1968). Автор называл ее даже «своего рода политическим манифестом».
История с Фаустом разыгрывается в этой песне на новый лад, и черт здесь — уже не просто черт, а олицетворение советской власти, которая склоняет лирического героя к тому, чтобы заключить с ней договор. Именно так действовали сотрудники КГБ во время допросов, когда настойчиво предлагали подследственным, используя угрозы или, наоборот, обещая неограниченные блага, подписать бумагу о сотрудничестве: «И ты можешь лгать, и можешь блудить, / И друзей предавать гуртом! / А то, что придется потом платить, / Так ведь это ж, пойми, — потом! / Но зато ты узнаешь, как сладок грех / Этой горькой порой седин / И что счастье не в том, что один за всех, / А в том, что все — как один! / И ты поймешь, что нет над тобой суда, / Нет проклятья прошлых лет, / Когда вместе со всеми ты скажешь “да!” / И вместе со всеми — “нет!”. <…> И что душа? — Прошлогодний снег! / А глядишь — пронесет и так. / В наш атомный век, в наш каменный век / На совесть цена — пятак! / И кому оно нужно, это добро, / Если всем дорога в золу? / Так давай же, бери, старина, перо / И вот здесь распишись, в углу!»
Почти весь текст представляет собой монолог черта, а прямая речь лирического героя возникает только в самом конце: «Тут черт потрогал мизинцем бровь / И придвинул ко мне флакон. /И я спросил его: “Это кровь?” / “Чернила”, — ответил он». Песня заканчивается предложением черта о сотрудничестве, и мы не знаем, какое решение принял лирический герой. Выбор такой концовки отнюдь не случаен: автор показывает, что такой выбор стоит не только перед ним, но и постоянно, ежесекундно возникает перед каждым человеком: подписать или не подписать договор, продаться или остаться самим собой?
Правозащита
Конец 1960-х годов был временем прощания с иллюзиями — именно тогда у интеллигенции растаяли последние надежды на возможность диалога с властью. «Некоторое время тому назад, — вспоминал Галич, — скажем, в 68—69-м годах, годах очень страшных, прошедших под знаком Чехословакии, — мы все-таки еще пытались как бы затеять разговор. Мы ждали ответов, мы ждали какой-то реакции. Уже года с 1970-го мы поняли, что реакции не будет, что мы говорим в пустоту. Собственно говоря, именно это обстоятельство заставило нас обратиться к Западу»[956].
Логика гражданского сопротивления естественным образом привела Александра Галича в ряды правозащитного движения. Он не только был знаком со многими правозащитниками, но и вскоре сам стал одним из них.
Надо заметить, что Галич не очень любил слово «диссидентство» (инакомыслие) и предпочитал ему французский термин «резистанс» (сопротивление)[957].
10 января 1969 года на дому у Юрия Штейна, члена Инициативной группы по защите прав человека в СССР, и его жены Вероники Туркиной Галич знакомится с бывшим генералом, а в то время уже известным правозащитником, Петром Григоренко, на которого эта встреча произвела большое впечатление: «В семье Штейнов мы познакомились и с замечательным российским бардом Александром Аркадьевичем Галичем. Здесь же слушали его чудесные песни»[958]. Галич в своем дневнике более сдержан: «Вечером у Ш[тейнов]. Григоренко. Почему-то я представлял его иначе»[959]. Однако вскоре Петр Григоренко будет арестован, и Галич посвятит ему «Горестную оду счастливому человеку».
Аресту предшествовала записка председателя КГБ Андропова, которая была направлена им 16 апреля 1969 года в ЦК КПСС и заканчивалась так: «Зарубежные радиостанции и органы печати, в том числе принадлежащие махровым антисоветским организациям, постоянно информируют мировую общественность о враждебной деятельности Григоренко, рекламируя его “совестью России”, “авангардом большого исторического движения”, “известным борцом за права и свободу”.
Учитывая, что Григоренко, несмотря на неоднократные предупреждения, не прекращает своей антиобщественной деятельности, вносится предложение привлечь его к уголовной ответственности»[960].
В результате 7 мая Григоренко задерживают и насильно помещают в психиатрическую клинику с характерным для того времени диагнозом: «…страдает психическим заболеванием в форме патологического (паранойяльного) развития личности с наличием идей реформаторства, возникшим у личности с психопатическими чертами характера и начальным явлением атеросклероза сосудов головного мозга. Невменяем. Нуждается в направлении на принудительное лечение в специальную психиатрическую лечебницу»[961].
Отталкиваясь от этой истории, Галич создал масштабный поэтический образ: «Когда хлестали молнии ковчег, / Воскликнул Ной, предупреждая страхи: / “Не бойтесь, я счастливый человек, / Я человек, родившийся в рубахе!” <…> А я гляжу в окно на грязный снег, / На очередь к табачному киоску / И вижу, как счастливый человек / Стоит и разминает папироску. / Он брал Берлин! Он правда брал Берлин, / И врал про это скучно и нелепо, / И вышибал со злости клином клин, / И шифер с базы угонял налево. <…> Он водку пил и пил одеколон, / Он песни пел и женщин брал нахрапом! / А сколько он повкалывал кайлом! / А сколько он протопал по этапам! / И сух был хлеб его, и прост ночлег! / Но все народы перед ним — во прахе. / Вот он стоит — счастливый человек, / Родившийся в смирительной рубахе!»
Словосочетание «счастливый человек» в данном случае является саркастической собирательной характеристикой «советского человека», который и брал Берлин, и угонял шифер с базы, и пил водку с одеколоном и т. д. А саркастической — потому, что родился «в смирительной рубахе». Здесь еще и намек на заключение Григоренко в психбольницу. Фразеологический оборот «родиться в рубашке», то есть «счастливо избегать любых опасностей», дополняется словом: «смирительная», которое указывает на методы лечения в психбольницах, и за счет этого слова фразеологический оборот меняет свой смысл на противоположный: счастливым называется человек, на которого надета смирительная рубаха — своеобразная метафора несвободы. И в этой несвободе рождались все советские люди. Потому и сказано: «родившийся в смирительной рубахе».
На одном из концертов начала 1970-х годов, состоявшемся на даче Пастернаков, Галич предварит исполнение этой песни недвусмысленным комментарием: «Ну, вероятно, все из вас знают о горестной судьбе замечательного человека, человека мужественного, прекрасного, кстати, знающего почти наизусть Бориса Леонидовича, Петра Григорьевича Григоренко. Генерала Григоренко. Вот у меня песня, посвященная ему, называется она “Горестная ода счастливому человеку”. Вы знаете, он находится в психушке уже который год, и никак нельзя, невозможно добиться его освобождения, когда он — человек совершенно нормальный, удивительный, прекрасный, благородный». И на фонограмме 1974 года: «Сейчас спою песню, которая посвящена человеку, о котором, я думаю, многие и очень часто вспоминают, и очень страдают за него. Эта песня посвящается Петру Григорьевичу Григоренко».
В течение пяти лет Григоренко будут подвергать диким пыткам в надежде на то, что его удастся либо сломать, либо уничтожить, но он сумеет выжить в нечеловеческих условиях, и в 1974 году под давлением мировой общественности властям придется выпустить генерала на свободу.
Похожая судьба была и у композитора, музыканта, исполнявшего чужие стихи под аккомпанемент рояля, Петра Старчика, прошедшего в 1970-е годы за распространение антисоветских листовок через ад Казанской спецпсихбольницы: «В диссидентском кругу я познакомился и с Галичем. Бывал у него дома, недалеко от метро “Аэропорт”, он приглашал меня на свои концерты. “Промолчи — попадешь в палачи!” — это тогда уже звучало, и я уже не молчал. Хотя и Александр Аркадьевич ничего не знал о моей “подпольной” деятельности». В этот круг, как говорит Старчик, входили Сахаров, Буковский, Григоренко и Галич: «Мы встречались, пили чай и спорили. Я наконец-то чувствовал себя в своем кругу, мне очень хотелось помочь другим выкинуть из головы ложь коммунизма. Я должен был что-то делать»[962]. Все это кончилось тем, что 20 апреля 1972 года Старчик за свою протестую деятельность был арестован, и ему было предъявлено обвинение по 70-й статье УК РСФСР — антисоветская агитация и пропаганда.
А когда Старчик оказался в Казанской тюрьме, то получал от Галича «драгоценные приветы, которые шепнет жена на свидании (“Александр Аркадьевич кланялся”). После этого можно было жить полгода совершенно спокойно, потому что тебя кто-то помнит»[963].
И не случайно Галич, уже находясь в эмиграции, напишет предисловие к журнальной подборке стихов Виктора Некипелова, опыт которого сходен с опытом Григоренко и Старчика: «Я очень немного знал о Викторе Некипелове, когда в руки мне попала изданная, разумеется, самиздатом книга его стихов.
Должен признаться, что начал я ее читать с некоторой прохладцей (еще один поэт!), но прочитал, не отрываясь, до самой последней страницы, до самой последней строки. <…> Потому что поэзия для Некипелова не забава, не времяпрепровождение, а дело всей его жизни, способ противостоять насилию, лжи, бедам в самых жесточайших условиях — “психушки”, тюрьмы, лагеря — оставаться человеком»[964].
Власти активно использовали психиатрию в репрессивных целях. В 1970 году в психиатрическую больницу была заключена Наталья Горбаневская, участница демонстрации на Красной площади в августе 1968-го. В ту пору она еще практически не знала песен Галича и не была с ним знакома: «В нищей нашей молодости даже «магнитофон системы “Яуза”» был роскошью, а самого Галича я встретила и услышала только в 1972 году. Впервые же несколько песен с первой, уже широко расходившейся по стране пленки Галича я услышала в Ленинграде, где тонким, серебряным голоском пела их юная студентка Нина Серман. С этим серебряным голосом у меня так навсегда и связалось: “Она вещи собрала, сказала тоненько…”»[965]
А познакомились они дома у Павла Литвинова, когда тот уже вернулся из ссылки. Галич тогда целый вечер пел свои песни, и Горбаневская попросила его спеть «Леночку»: «Он как-то засмущался, сказал: “Да я слов не помню…” — видно было, что он ее уже редко поет, как бы невысока она для него»[966].
Математик Леонид Плющ также был узником психиатрической тюрьмы. Как и многие правозащитники, он любил песни Галича и понимал их важность в жизни страны. По его словам, анекдот и песни Галича «проделывают большую работу очищения от старого хлама, чем весь самиздат»[967], и хотя это было явным преувеличением, но по сути справедливо.
В своих мемуарах Плющ признавался, что на весь 1971 год Галич стал для него одновременно лекарством и наркотиком. Он часами слушал «Поэму о Сталине» и «Кадиш»: «Увлечение Галичем охватило всех моих друзей. Некоторые предпочитали “аполитичного” Окуджаву или песни Юлика Кима. Для меня же они дополняли друг друга»[968]. А когда в 1972 году Плюща посадили в Днепропетровскую специальную психиатрическую больницу, то песню Галича «Гусарский романс» (о поэте XIX века Александре Полежаеве) он пел… Александру Полежаеву, рабочему парню, который сидел вместе с ним. Этот парень пытался бежать в Израиль из советских военных частей, находившихся в Египте, и был задержан при пересечении границы[969].
Был знаком Галич и со знаменитым адвокатом Софьей Каллистратовой, мужественно защищавшей многих диссидентов. Ее дочь вспоминала: «Софью Васильевну невозможно было не слушать. Помню, Галич рассказывал, как он познакомился с Софьей Васильевной в какой-то компании: «Я думал, что эта старушка родственница хозяев. Но когда “старушка” заговорила…» У мамы был необычайно выразительный голос»[970]. После этого Галич с Каллистратовой встречались неоднократно. Известно, например, что «в начале 70-х гг. в ее комнате, куда набивалось по 30–40 старшеклассников, товарищей ее старших внуков, пели свои песни Юлий Ким и Александр Галич»[971].
Имеются сведения и о знакомстве Галича с патриархом советского правозащитного движения Александром Ильичом Гинзбургом. На домашнем концерте у Владимира Корнилова в 1972 году перед исполнением «Баллады о Вечном огне» Галич сказал: «Жалко, что еще не приехали Гинзбург и Даниэль, которые должны приехать». Нетрудно догадаться, что Александр Гинзбург очень любил песни Галича (заметим, что они не только тезки, но и однофамильцы). Обратимся к воспоминаниям Израиля Гутчина, где он рассказывает о своем общении с Роем Медведевым: «Так вот, Александр Галич, с которым я был к этому времени довольно близко знаком, сочинил новую песню о Пастернаке (ту самую — “Разобрали венки на веники…”). Я ее записал на магнитофон, а Рою очень хотелось послушать ее, а также ряд других песен Галича. Но так как квартира Роя явно прослушивалась, то он предложил собраться у его, как он сказал, “хорошего и ближайшего друга”. Хотя я работал в особорежимном учреждении, но — согласился.
И вот я пришел на Комсомольский проспект к указанному дому, где меня ждал Рой. Он привел меня в роскошную и большую квартиру и познакомил с хозяином А. И. Гинзбургом. Хозяин отсидел в лагере десять лет и потому казался непогрешимым. Он заявил: “Вот обождем, придут еще иностранцы с магнитофоном и будут переписывать песни”. Я запротестовал и сказал, что в этом случае уйду. Пошли на мировую: песни будем слушать, но не переписывать.
Между тем пришла Евгения Гинзбург (однофамилица хозяина), с которой меня познакомили. Она была широко известна как автор книги “Крутой маршрут” (в дальнейшем я ее еще несколько раз видел и даже обедал с ней у Е. Евтушенко). Наконец пришел какой-то итальянский корреспондент, которому хозяин показал жестом, что записывать нельзя»[972].
Кстати, как вспоминает дочь Фриды Вигдоровой Александра Раскина, Алик Гинзбург, который в этих делах понимал лучше многих, говорил мне петом 1964 года в Тарусе: “Вот попомните мои слова, Саша: через год-полтора Галич будет петь свои песни в ЦДЛ”.
Он не забыл об этом разговоре, и когда действительно, примерно через это время Галич выступил с песнями в ЦДЛ, передал мне через общих знакомых, что вот, мол, сбылось его предсказание»[973].
4 ноября 1970 года в Москве было объявлено о создании неофициального «Комитета прав человека в СССР», а первая встреча членов Комитета состоялась 10 декабря. В состав Комитета вошли известные ученые и правозащитники: Андрей Сахаров, Валерий Чалидзе, Игорь Шафаревич, Андрей Твердохлебов. Экспертами Комитета стали Александр Есенин-Вольпин (сын поэта Есенина) и Борис Цукерман. Почетными корреспондентами (заочно) были выбраны Солженицын и Галич[974]. По воспоминаниям А. Д. Сахарова, «каждый из них был очень плохо информирован о намечавшемся избрании (Галич по телефону, к Солженицыну ездил с какой-то беседой я), в результате они были поставлены в очень неловкое и ложное (а Галич — даже опасное) положение»[975]. Опасное — потому, что КГБ и так внимательно следил за каждым шагом Галича, а участие в Комитете вдобавок к острейшим политическим песням могло только усугубить конфликт и побудить власти к принятию крайних мер, что и произойдет в 1971 году, когда участие в Комитете будет фигурировать в качестве одного из обвинений Галичу во время его исключения из Союза писателей[976].
Однако сам Галич не только одобрил по телефону идею своего избрания в этот Комитет, но и был счастлив, когда узнал, что об этом сообщили по зарубежному радио (любые упоминания для него теперь были на вес золота). При этом он никак не хотел внимать аргументам Анатолия Гребнева, который пытался разъяснить ему всю серьезность ситуации: «Я помню, утром как-то в Болшево я вывел его из столовой где-то в укромном местечке, на ухо: “Саша, ночью передавали по голосам: какой-то комитет в защиту прав человека — Сахаров, Чалидзе и ты. Смотри, — говорил я, — это серьезно. Если это твой сознательный выбор, то ради Бога, если же просто недоразумение, то — смотри. Академик кое-как проживет на стипендию, тебя же они обложат со всех сторон!” И что же Саша Галич на это? Обрадовался, просиял: “Это по Голосу или по Би-би-си? ты сам слышал? Когда?..” Я удивился такому легкомыслию (да, сказал он, ты прав, надо будет позвонить Андрею Дмитриевичу)…»[977]
Более того, узнав о своем заочном избрании в этот Комитет, Галич даже не поставил в известность жену — видимо, предполагая ее негативную реакцию. И та узнала об этом совершенно случайно. В 1970 году в Малеевке с Галичами познакомилась переводчица грузинской прозы Анаида Беставашвили, переехавшая двумя годами ранее из Тбилиси в Москву. Во время этой встречи на нее большое впечатление произвела Ангелина Николаевна, и впоследствии (в 1988 году на чтениях в Литературном институте, посвященных 70-летию со дня рождения Галича) она охарактеризовала ее как «женщину необычайной внешней и душевной красоты», а о Галиче рассказала следующее: «Как-то между делом Александр Аркадьевич сказал: “А я вот стал членом Комитета защиты прав человека” (в Комитет этот, организованный академиком Сахаровым, вошли кроме него и Галича еще пять человек). Ангелина Николаевна, услышав это, чуть не упала в обморок и поспешила всех успокоить: “Не слушайте его, он сумасшедший, у него справка”. Она всегда так говорила. Потом оказалось, что Галич сказал правду…
Однажды в Малеевке Александр Аркадьевич читал нам свою знаменитую поэму о Януше Корчаке. Поэма лежала в “Новом мире”, и Твардовский готов был ее напечатать, но цензура почему-то требовала снять совершенно невинные заключительные строчки (“Не возвращайтесь в Варшаву, пан Корчак…”). Все умоляли Галича согласиться, но он категорически отказался. Поэма так и не появилась в журнале, к великому сожалению Твардовского и всех нас»[978].
Между прочим, эти строчки из поэмы о Корчаке не такие уж невинные. К тому же они повторяются несколько раз — с небольшими, но существенными изменениями, и эта авторская настойчивость наряду с ярко выраженной политичностью выдает прозрачный подтекст стихотворения: «А мне-то, а мне что делать? / И так мое сердце — в клочьях! / Я в том же трясусь вагоне / И в том же горю пожаре, / Но из года семидесятого / Я вам кричу: “Пан Корчак! / Не возвращайтесь! / Вам страшно будет в этой Варшаве!” <…> Паясничают гомункулусы, / Геройские рожи корчат, / Рвется к нечистой власти / Орава речистой швали… / Не возвращайтесь в Варшаву, / Я очень прошу Вас, пан Корчак! / Вы будете чужеземцем / В Вашей родной Варшаве!»