Чистилище. Книга 2. Тысяча звуков тишины (Sattva) Бадрак Валентин

Лантаров сказал, а сам подумал вдруг: «А ведь верно, что человек просто примеряет на себя ситуацию. Ведь я содрогнулся как раз в тот момент, когда отца опускали в землю – все во мне протестовало против такого исхода. И протестовало из чистого страха перед этой ямой, похожей на бездну… Моего личного страха!»

– Да нет, секрет тут как раз есть. Отношение к смерти, на самом деле, у людей неодинаково. И тут нам, кого приучили бояться смерти, могут помочь те, кто пришел к пониманию истинных превращений, великого таинства изменения состояний. Тогда-то и возникает понимание подлинной ценности жизни. И тогда перестают говорить «трепыхаться». Но и это не самое главное в необходимости думать о смерти.

– А что же тогда?

– Только понимание, что мы смертны, что скоро наступит конец, заставляет нас шевелиться – спешить исполнить свое предназначение. А если мы вдруг узнаем, что умрем очень скоро, тогда каждый день, каждая минута приобретают совсем иной, необычный, священный смысл. И даже любить мы тогда стараемся по-иному, вкладывая всю душу в отношения. Вот почему стоит думать о смерти!

Кирилл застыл, он ощутил, как в голове у него начало проясняться, как на небе, с которого ветер сгоняет плотную пелену туч.

– Представь себе, если бы мы были бессмертны. Мы не спешили бы что-либо предпринимать, и даже наши благие намерения могли бы покрываться плесенью в наших головах годами, десятилетиями, столетиями…

– Хочешь сказать, что этот твой Кастанеда не боялся смерти? И другие, чьи мысли ты так многозначительно заключил в таблички? – Кириллу все-таки не верилось, что кто-то может мыслить не так, как он сам.

Шура стал сосредоточенно серьезным.

– Кастанеда, может быть, и боялся. До определенного момента – человек же не рождается посвященным. Но дело не в этом. А в том, что человек, осознавший, что смерть – переход сознания в иное состояние, не станет разбрасываться жизнью. Как, к примеру, ваше богемное поколение, которое вымирает молодым. А станет бороться. За развитие сознания, например.

– А зачем оно, это развитие сознания? – Лантаров закричал вдруг с презрением и жалобной, плаксивой гримасой на лице, но Шура только улыбнулся как человек, знающий о жизни несоизмеримо больше окружающих. – Да на что мне моя посвященность, если я буду сидеть в лесу и жевать хлеб и рис? Поверь, гораздо больше удовольствия мне принесла бы теплая хата на Печерске с горячей ванной на каком-нибудь двадцатом этаже, смачный обед со стопочкой водки или виски в ресторане да здоровый сон с сочной телкой… Поверь мне, из людей, которых я знал раньше, никто не хотел стать философом, зато все хотели того же, что и я. Что скажешь на это?

Лицо Лантарова исказилось от злости и бессилия – он сознательно старался задеть Шуру, доказать этому снобу, что не он, Лантаров, является душевным банкротом, а как раз наоборот. Но, к его изумлению, Шура оставался совершенно невозмутимым, как если бы наблюдал все на телеэкране.

– Для того, Кирилл, и приходят в мир мудрецы. Чтобы научить любви к жизни. Чтобы расширить представления о сознании человека. Человеку с развитым сознанием не приходится страшиться смерти. Ведь ты видишь табличку саму по себе, и не понимаешь, что за ней стоит.

– Ну и что же за ней стоит?

Шура таинственно посмотрел на своего неуравновешенного постояльца. Он отправил ложку с рисом с рот и стал задумчиво жевать его. Несколько минут они молча ели, и когда Кирилл уже подумал, что разговор не состоится, Шура отодвинул опустевшую тарелку и характерно откинулся на жесткую спинку стула.

– Человек – определенная личность, оставившая после себя след реализованной миссии. Скажем, Кастанеда воскресил забытое в течение нескольких тысячелетий альтернативное понимание мира – как пространства чистой энергии. Но не о нем сейчас речь, а о смерти. Смотри, Кастанеда прожил то ли семьдесят два, то ли шестьдесят два, не важно.

Лантаров слушал, уставившись на кота, который преспокойно дрых у печки, положив наглую усатую морду себе на лапы. Ничего его не беспокоило, ничего не трогало. «Вот бы так жить, ни о чем не заботясь», – подумал Лантаров с тоской и посмотрел на говорившего хозяина дома.

– Беспокойные умы западной цивилизации выполняли миссии с надрывом, с криком и стоном душ. Возьми хоть Франца Кафку, умершего в сорок один год от туберкулеза, или Ван Гога, застрелившегося в тридцать семь. Представь себе, что в продолжительных жизнях Рассела или Шагала заключено почти четыре жизни Лермонтова, но каждый из них сумел выплеснуть из души то, что еще позволяет цивилизации оставаться живой. Эти неровные ритмы, смутные, но яростные порывы, которые формируют ядро Вселенной и создают персональный смысл для самих смертных. Не важно, сколько человек проживает лет. Лишь бы он успел исполнить то, что диктует ему внутренний голос. Тогда уходить ему легко, и душа его перестает трепетать – ведь в яму положат лишь тело.

«Да, – думал Лантаров, глядя на руки Шуры, с силой впившиеся в стол, – завелся не на шутку, хотя внешне непрошибаем. Вот что его беспокоит! Он заботится о бессмертии в смерти».

– Но многим, говорят, уготовано, предопределено, – сказал он на всякий случай, защитным частоколом уложив локти на столе.

Шура на миг остановился, ухватившись двумя пальцами за подбородок, как будто это усилие могло пробудить новую мысль. Но его молчание длилось недолго.

– Все верно, – согласился отшельник, – каждый всегда проживает собственную жизнь, реализует персональный проект со всеми предопределенностями и внесенными своей рукой изменениями в судьбу. Чья-то жизнь наполнена страданиями, чья-то вполне ровная и размеренная; индийский мудрец Вивикенанда прожил тридцать девять лет, тогда как Альберт Швейцер, которого сегодня называют тринадцатым апостолом, ровно девяносто. Важно, что жизнь имеет божественный смысл, и распознать сакральные признаки собственного бытия возможно только хозяину своего проекта. Жизнь – всегда только возможность, перспектива, наполнить которую мы можем или не можем. Все зависит от нас. Активные проекты других позволяют нам больше верить в себя, становиться чем-то большим, чем средний человек. И правильные мысли о смерти приводят нас к пониманию круга жизни, законов бытия. Мысли о смерти вынуждают нас сосредоточиться на вещах гораздо более важных, чем материальные ценности. Вот почему они представляются мне необходимыми.

«Неужели средний человек – это я? – Лантаров подумал так, сжав губы. – Нет, не может быть, просто у нас разное понимание мироздания. Я не знаю, кто я, но точно не средний человек!»

Нет, высказывания Шуры его не очень тронули. Но они были, как колокольный звон, который слышишь, но как бы не замечаешь. Не задумываешься, но оказываешься под его величавым воздействием, покоряешься силе и обаянию неизмеримых, мелодичных, проникающих в душу вибраций. Человек меняется под влиянием избранного окружения – это один из впечатляющих законов бытия, о котором ничего не знал и о котором никогда не думал строптивый горожанин.

4

Хозяин дома еще только засобирался, как Лантаров уже предвкушал чтение. Тетрадки лежали на том же месте, и даже сам их вид его подстрекал, возбуждал нетерпеливое желание опять окунуться в интимный мир человека, который взялся перекроить его жизнь. «А ведь сам-то он, – думал Лантаров, – не такой уж чистый и незапятнанный, как представлялось на первый взгляд».

Любого человека радует открытие, что не он один порочен и потакает слабостям. Для Лантарова же эти подтверждения были, как пластическая операция для увядающей дамы. Он положительно нормален, и ему меняться незачем. Напротив, поскорее нужно кончать с этим примитивным образом жизни и возвращать себе утерянный облик крутого парня.

Как только Шура закрыл за собой дверь, Лантаров тотчас вернулся к чтению его тетради.

«В остальном я старательно избегал штормов в отношениях с окружающими и уже готовился пополнить армейские ряды, как произошло еще одно событие. Это случилось, когда Завиулин вернулся из армии. Окрепнув физически, отслуживший Петя Бурый так основательно поглупел, будто провел два года в клетке с обезьянами. Он за несколько дней успел поколотить двух малолетних еретиков с нашего двора, не признавших в нем вождя. Неугомонный организатор попоек и неустрашимый зачинщик кулачных разборок с другими компаниями, он наряду с этим слыл еще и мстительным, мелочным и подловатым. Ведь это Бурый в свое время ввел бесившую меня традицию играть в карты в отдающих гнилой сыростью подвалах, утверждаться за счет более слабых в хмельной драчливой компании. И сейчас Бурый ловко давил на былые отношения и свой статус служивого. «Че, западло посидеть со старым дружбаном?» – вопрошал он с вызовом. «Да пару раз с ним запьем, послушаем деда, потом же легче будет отмазаться и слинять», – шепнул мне Макар, так и не сумевший избавиться от тучности и переживавший, что в армии из-за этого его ждут проблемы.

Желая придать особый антураж своему возвращению из армии, Бурый бросил клич собраться в одном из переоборудованных помещений подвала ничем не примечательной многоэтажки. Чтобы отметить событие, как он заявил, «по-взрослому». Неожиданно быстро расправившись с двумя бутылками на пятерых, мы уже были готовы к откровениям бывалого воина, как вдруг он по-хозяйски распорядился продолжить подвальный банкет. Показным жестом немало достигшего в жизни человека он вытащил из кармана несколько мятых бумажек и повелел Шнурку, худому, но убедительно выглядевшему семнадцатилетнему юнцу, умеющему договариваться с самыми несговорчивыми продавщицами продмага, прикупить еще водки и закуски. Проныра Шнурок совершил резвую партизанскую вылазку и вернулся минут через пятнадцать со всем необходимым и как бы невзначай обронил:

– Кстати, тут недалеко Зойка Сорока с какими-то двумя малыми сидит, я видел, когда проходил.

Бурый пропустил сообщение мимо ушей, а я вдруг подумал: «Ого, Шнурок, видно, отыграться хочет, это ж чистейшей воды провокация!»

– Может, того? – робко спросил Шнурок через минуту.

«Ну что ж ты за тварюка такая!» – хотелось в сердцах крикнуть ему.

Но Бурый только поморщился.

– Не надо, – угрюмо проворчал он, отмахнувшись, как будто отметая идею внедрения в его запретный интимный мир. Но по тому, как Бурый начальственно возложил ладони на колени, всем участникам подвального заседания стало вдруг ясно, что в его голове происходят непростые тектонические сдвиги. За два месяца до армии Петр начал встречаться с этой девушкой, и хотя не было никаких взаимных обязательств, она в кругу местных хулиганов некоторое время считалась его девчонкой. Но месяца через три-четыре ее уже видели с другим парнем, таким же драчливым и буйным, как и сам Бурый.

На какое-то время установилась напряженная тишина. Наконец взрывоопасная натура Бурого не выдержала:

– Знаешь, че, Слава, – неожиданно обратился он к Шнурку по имени, – у меня есть идея. Сходи-ка ты к Зойке да пригласи ее к нам. Аккуратно замани, скажи, мол, терки есть.

– Одну?! – оторопел Шнурок, делая вид, что ожидал веселья, а вовсе не гнилых разборок, – она не пойдет.

– Одну, – твердо заявил Бурый, – и не говори, что я тут. Перебазарить с ней хочу. Организуй, братан, ты ж умеешь.

– Ну-у, – неуверенно протянул Шнурок, – я попробую.

Я не верил, что она придет. И вздохнул бы с облегчением, если бы Шнурок возвратился один. От этого ненормального всего ожидать можно… Но Шнурок превзошел самого себя, через несколько минут об этом возвестило звонкое грациозное для такого помещения, цоканье каблучков. Когда затем я услышал, как коротко лязгнул засов, сердце у меня сжалось: скандальных разборок не миновать.

Даже при тусклом свете лампочки, с дальнего угла освещавшей унылое помещение, девушка казалась мне миловидной. Глупый, беспечный мотылек с недавно оформившимися выпуклостями маленьких грудей и тонкой, совсем как у ребенка, талией. Девушка застыла в нескольких шагах от восседавших бродяг – она увидела Бурого и все поняла.

Петр поднялся ей навстречу с наигранной приветливостью, успев наполнить до краев водкой стограммовый стакан. Приближаясь, он ухмылялся, все больше превращаясь в привычного для нас, вероломного хама, а его большая тень, отбрасываемая лампочкой, накрыла ее, как грозовая туча накрывает землю.

– Выпьешь? – произнес он вместо приветствия вкрадчивым голосом.

Девушка не ответила, но, молча обхватив стакан обеими руками, неожиданно приложилась к нему и осушила. Косой желтый свет освещал только часть происходящего, но в какой-то миг мне сбоку стало хорошо видно, как содрогнулась ее грудь и на скривившихся от тяжелого напитка девичьих губах остались капельки жгучей жидкости, которые она торопливо вытерла, как-то неестественно робко пошевелив губами. Она продолжала двумя руками удерживать стакан, словно защищаясь им от окружающих. Косой луч приглушенного желтого света осветил часть ее лица, и я увидел в ее глазах неподдельный ужас, смешанный со смиренной готовностью принять неизбежное. Мне было жаль ее в этот момент, но ведь все считали это делом их двоих. Никто не проронил ни слова, и подвальчик превратился в пузырь с непрерывно накачиваемым горячим воздухом. Вот-вот его тонкие стенки не выдержат, и произойдет чудовищный взрыв. Бурый теперь походил на большую рептилию, подземного минотавра, которому привели добычу на растерзание. Удивительно, но и она почему-то вела себя согласно роли: покорно и с неотвратимой обреченностью жертвы. Ее озноб прекратился, она теперь, как приговоренный к казни, казалась абсолютно спокойной в изумляющей нас красноречивой готовности принять удар судьбы. Бурый взял у нее из рук стакан, долгим пронизывающим и каким-то маслянистым взглядом попытался заглянуть девушке в глаза, но она слегка опустила голову и с тупой отрешенностью уставилась в одну точку. Наконец он заговорщицки, будто стремясь придать своим словам гипнотическую силу, что-то прошипел ей в самое ухо. Девушка в ответ беззвучно опустилась на колени, неожиданно легко и безучастно повинуясь, как будто и ждала приказа. Если бы она сопротивлялась, я бы, возможно, вступился за нее, но этого не произошло – обескураженные, мы могли лишь наблюдать за происходящим. Победитель с очевидным форсом расстегнул брюки – в застывшем от напряжения пространстве мы услышали скользящее движение молнии. Все беззвучно застыли на своих местах, как каменные изваяния. Насильнику, вошедшему в раж, уже явно было мало достигнутого. Ничто тут не напоминало секс, оно было просто грубым актом власти завоевателя над пленницей, как бывало в древние времена при захвате городов.

Наконец Бурый с похотливым стоном отстранился и жестом владельца гарема поманил Шнурка. Тот перепуганно замотал головой.

– Вперед, я сказал! – грозно зарычал Бурый.

И только когда Шнурок оказался рядом с девушкой, заняв место тюремщика, в моей голове взметнулась мысль, перемешанная самыми гнусными ругательствами, которые я только знал: «Влипли! За такое ж срок дают!» Но возбуждение и хмельные пары постепенно заглушили голос разума. И хотя я уже смутно понимал, что в этом присутствует слишком много порочного и убогого, доставшегося человеку от зверя, оно, это сатанинское ощущение свального греха, за который не надо нести ответственности, захватило меня целиком.

Я осознавал, что вошел во взрослый мир не с парадного входа, скорее проник туда тропой Люцифера, сквозь черный пролом, о существовании которого большинство людей имеет очень смутные представления. От этого понимания мне стало жутко.

Остальное происходило, как в невесомости. После ее ухода я глотал водку с остервенением, пытаясь забыться. Мне было мерзко и сладостно одновременно.

Девушка никуда не заявила. И я долго бы еще томился от тошнотворного самобичевания, если бы не долгожданное извещение из военкомата – предстояла иная, полная приключений и смысла жизнь. Смысл нужен был мне, как воздух, ибо томящийся во мне зверь уже задыхался в тяжелой клетке из морали, общественных правил и законов. Он отыскал меня, несведущего, как ищейка по запаху, внезапно и неотвратимо, не дав ни опомниться, ни подумать. И имя этого смысла было – война».

«Ого, да этот Шура тот еще орел, дел успел наворотить предостаточно», – подумал Лантаров, оторвавшись от исписанных мелким почерком страниц. Шура представлялся ему кроссвордом, который он поступательно разгадывал. Но на деле все выглядело совсем не так, как в журнале, когда черкаешь карандашом, заполняя пустые клетки. Чем дальше он продвигался, тем меньше понимал…

Оставалось лишь одно – продолжать делать открытия.

5

Времени было предостаточно, и Лантаров опять погрузился в исповедь того, кто надел костюм праведника и претендовал на роль его учителя. Кириллу казалось, что, отыскав несоответствия избранному образу, он получит определенные преимущества. Интуитивно в недостатках другого он искал возможности оправдать свои слабости.

«– Сынки, знаете, чем ВДВ отличается от любых других родов войск?! Так вот запомните: ВДВ отличается отношением к слову «убивать»!

Это были первые слова, которые я услышал в Гайжюнайской учебке, одной из самых знаменитых кузниц десантно-штурмового персонала для афганской войны. Они донеслись до меня, как зловещее заклинание, как манифест, и тут же резкий холод прошелся между лопаток. Я внезапно понял – все это по-настоящему, всерьез. Мы содрогались, загипнотизированные, глядя на безумные, одержимые глаза офицера, горящие животным огнем, как раскаленные угли, и улавливали его полное соответствие этим магическим словам. Но я незаметно для самого себя проникся симпатией к этому монстру, а мрачное обаяние слова «убивать» околдовало меня. И сами мы учились произносить это слово заново, вслушиваясь в его металлическое, вороненое звучание, потому что только тут неожиданно осознали, что до этого совсем не знали его тайного шифра. Мне казалось, что мы – избранники Бога. Как же жестоко я ошибался!

К моменту, когда я оказался в пропитанных вечной сыростью литовских лесах под Каунасом, трубный зов войны уже прокатился по необъятной советской империи. Но и у меня самого не было никакого сомнения в том, что война – это мое, специально для меня выдуманное дело. Нет смысла тратить время на рассказы, как отменная физическая подготовка разрозненных индивидуумов конвертируется во всеобщую готовность разрушать, сокрушать и уничтожать. Умопомрачение приходит не сразу, боевые мутанты вырастают от повседневного многократного поглощения идеологических пирожных, обильно политых мифическим шоколадом будущих наград и мирского признания. Не потреблять эту пищу невозможно – она подается в коллективном корыте, едоки же доводятся до такого состояния, когда в дифференциации нет необходимости. Нас произвели в боевые пешки на шахматной доске державы. Но что это я?! Я был вполне доволен, выкапывая слитки особенно блестящей породы из глубоких карьеров ощущений после сообщения о том, что мы рассчитаны на три минуты боя. Я не знал, что то была всего лишь слюда, но ведь блеск у нее на солнце не хуже золота.

Гайжюнай, а официально – 242-й учебный центр ВДВ, работал гигантским распределителем союзного значения: тут давали навыки ударно-наступательного боя, отсюда раскидывали подкованных комиссарами пацанов по всем воздушно-десантным дивизиям и десантно-штурмовым бригадам. Тут проходила самая трудная ломка, превращение юношей, чувствительных, окрыленных романтическими порывами или близких к криминалу, ершистых героев городских подворотен, в единый, подчиненный одной цели механизм войны. Секрет состоял и в отборе. В застойных 80-х военные комиссариаты работали с особой тщательностью, направляя в ВДВ прежде всего всех тех оголтелых парней, в голове у которых уже занозой засело претенциозное стремление к превосходству и агрессии. Тем, кто очень настойчиво просился в десантники, редко отказывали – их превращали в оловянных солдатиков быстрее всего. И я был один из них, я стал лучшим из них.

Что я помню о Гайжюнае? Злые туманы и неустанные мелкие, игольчатые дожди. Обескураживающую экспрессивность ночных походов на стрельбы и наэлектризованную атмосферу предвоенного времени. Никто не говорил нам: «Ребята, цельтесь тщательнее, это сохранит вам жизнь». Все происходило обыденнее. Если это промах из автомата, весь взвод облачался в душные резиновые костюмы «ОЗК», натягивал противогазы и в течение ближайшего часа ползал в грязи под плевки и циничные проклятия сержанта. Если промах при стрельбе из БМД – боевой машины десантной, – сержант просто бежал к машине и, открыв люк, долго, с особым смаком, топтался тяжелыми сапогами на голове, слегка защищенной шлемофоном. Если кто-то отставал по дороге на стрельбище – эти десять километров мы всегда бежали, таща в руках и перекидывая друг другу ящики с патронами, снаряды для боевых машин и еще много всякой дребедени – отставших ожидали для отжиманий. И, вдыхая острый запах отработанного дизельного топлива десантных машин, мы учились ненавидеть и презирать слабых. Разумеется, отстававших потом тихо и безжалостно били в казарме. Должен признаться, только там я оценил два года тайных посещений Кременчугской бригады. Они позволили мне преимущественно бить, а не оказываться битым. Порой мне даже доставляло удовольствие замечать сквозь соленую пелену, застилавшую глаза, подрагивающие руки и ноги у многих сослуживцев, несчастные перекошенные лица отставших, слышать свист и хрип при каждом вздохе, видеть быстро застывающую, белую слюну на пересохших губах. А почему я должен был их жалеть?! Чем они занимались до Гайжюная?! Тем более, что офицеры ежедневно напоминали нам: один слабак на войне может стать причиной гибели взвода и даже роты.

Все мы, кроме сержантов, были так называемые духи, то есть молодые солдаты. Мы были, как кролики, посаженные в необычную клетку с заготовленными в ней сюрпризами, находясь под скрытым пристальным наблюдением организаторов небывалого по размаху эксперимента. И все наши неприятности и тяготы жизни на полгода разделялись поровну. Но правда и в том, что моя природная приспособляемость, приобретенная в компании Бурого изворотливость, мгновенная сообразительность и безупречная физическая подготовка быстро привели к лидерству. Когда в расположении роты возникали частые ночные игрища, в которых сержанты занимались одним-единственным делом – подавлением или, как там принято говорить, опусканием всех, я попытался схитрить. Обычно сержанты начинали куражиться часа через два после ухода офицеров. Выставив на стреме одного из своих более молодых по призыву собратьев, они поднимали один или несколько взводов. После отрывистой команды «Обезьяны второго взвода, строиться на подоконнике», мы старательно гнездились там, где указывалось. Затем шли «крокодильчики», при которых руки и ноги упирались в металлические дуги на спинках кроватей, – устоять на распорках больше минуты было нелегко даже мне. «Электрические стулья», когда нужно было присесть у стены, вытянув руки. Конечно же невозмутимое ползанье на скорость в противогазах под кроватями, цирковое «вождение» табуретов по казарме на стертых коленках и даже борьба для увеселения старших товарищей. Мне было довольно несложно терпеть физическую нагрузку вместе со всеми, но явно незаслуженные окрики «быдло!», «овцы!», «уроды!» вскоре стали выводить из себя.

И как-то я сам предложил старшине добровольно выполнить все упражнения лучше или дольше любого бойца или даже сержанта в роте с тем, чтобы превосходством добиться освобождения от ночного идиотизма. Громила, походящий на слегка выбритую и облаченную в военную форму обезьяну в метр девяносто ростом, озадаченно почесал свою широченную грудину. Взглянув на его мужицкую ладонь с продолговатыми, узловатыми пальцами, я уже пожалел о предложении. Но он нашел его забавным. Более того, в ходе ночного представления он предложил всем желающим состязание за право перейти в касту неприкасаемых. К удивлению сержантского сообщества, я и вправду выдержал испытание, не сумев повторить только приседание на одной ноге, но зато легко победив в отжимании, удержании уголка и других статических упражнениях.

Наконец сержанты пошептались, и один из них скинул с себя китель и сапоги. «Спарринг», – постановил старшина, восседая королем-распорядителем у стены. Противник, как выяснилось позже, оказался жителем далекого Благовещенска, где подпольно в роте морской пехоты местного училища осваивал искусство древней корейской борьбы. Говоря проще, он искусно размахивал ногами во все стороны, нанося ими одинаково ловко прямые и боковые удары. Первое ощущение было такое, что это просто боксер с невероятно длинными руками, которые на шарнирах движутся в любых плоскостях. Несколько раз он довольно удачно пнул меня, а раз даже попал своей острой пяткой в печень. Но я выдержал приступ резкой боли, а он отчего-то не воспользовался открывшейся возможностью добить меня. И это его погубило, ведь мне эта победа нужна была в сотню раз больше, чем ему. Расслабившись доступностью мишени, он стал размахивать ногами вольно, работая больше на публику, поддерживая антураж артиста, но не бойца. Во время одной из его атак я внезапно поймал ногу, сделал быстрый подскок, от которого он начал валиться на спину, и ловким, очень коротким, почти невидимым движением нанес ему удар кулаком прямо в солнечное сплетение. Видно, удар оказался точным, потому что он грузно повалился на спину, крепко ударившись при этом затылком о пол. Больше он не поднялся, а я с той ночи стал одним из приближенных к сержантскому составу. И, как водится, кандидатом в сержанты.

Полгода пролетело незаметно, и гигант старшина перед самым отъездом на дембель на вопрос ротного ткнул своим медвежьими пальцем на мою фамилию в списке претендентов-сержантов, которые должны были остаться в Гайжюнае. Так бы оно и случилось, но, нашив на погоны две красные ленточки, я допустил роковой промах. Дело в том, что моя неуемная самооценка, мои несдержанность и нетерпимость к окружающим росли в геометрической прогрессии, как растут ненатуральные, напичканные пестицидами плоды. И когда сержант более старшего призыва отдал мне приказ, показавшийся несовместимым с моим новым статусом, я жестоко и с наслаждением избил его в туалете, проигнорировав даже негласное правило не оставлять следы на лице. Признаюсь честно, я вовсе не планировал бить его по лицу, бить нещадно и так долго, пока меня не стали оттаскивать два других сержанта, прибежавших на шум. В какой-то момент я просто взбесился, меня охватил такой экстатический восторг от причинения боли, что я перестал контролировать ситуацию, мной управлял дьявол.

Еще я хорошо запомнил, как ошарашенный ротный хотел скрыть чрезвычайное происшествие и даже некоторое время откровенно прятал разукрашенного командира отделения в старшинской каптерке – кладовой с узким проходом и стеллажами до потолка. Меня это забавляло, даже потешало. Но в столовой измордованного сержанта приметил дежурный по полку. Эта нехитрая история окончилась совершенно тривиально в кабинете у командира полка. Я подозревал, что командир роты – пустое место в глазах командира полка, но что младшие офицеры в глазах старших являлись откровенным ничтожеством, стало для меня неприятным открытием. Когда я услышал, каким базарным матом полковник поносит капитана, я даже подумал по этому поводу: «Если такие тут обычаи, то почему бы сержантам не бить молодых солдат?» Я, естественно, вообще не воспринимался за человеческое существо, и это тоже был поучительный опыт. «Этого, – командир полка презрительно ткнул на меня пальцем, говоря съежившемуся капитану, – я бы посадил остальным в назидание, а тебя бы, капитан, снял к чертовой матери! Но я уже три года полком командую, и из-за таких выродков никак вылезти из дерьма не удается. Так что, считай, повезло. Отправить гниду куда подальше. Пусть на войне учится уму-разуму». Я с тоской смотрел на его запойные круги под глазами и на желтые, гнилые зубы. Капитан же, нервно моргая, преданно козырял и щелкал каблуками. «Не подозревает даже, как комично, как тупой клоун, выглядит. И это командир сотни удалых десантников», – с тоской подумал я тогда. Для себя же сделал странный, почти противоположный вывод: «Тоже мне, воспитатели, даже наказать меня не способны». Сам того не осознавая, я все больше приобщался к насилию. Мои глаза уже видели много, мое сознание всосало пылесосом все то, с чем хоть раз сталкивался взор. И так же, как в пылесосе грязь и пыль складируется в отдельном мешочке, так все раздражители, познания о насилии и разрушении двуногих существ суммировались и складировались в особом отделе мозга.

Я же ничего не знал о своих накоплениях. Более того, моя память стала с трепетом и благоговением относиться ко всем тем событиям, участником которых я оказывался, – каждое воспоминание воспламеняло мою кровь, когда я думал об одном, самопроизвольный щелчок памяти переключал меня и на другие, в голове возникал устрашающий пожар. Потому-то и теперь, в Гайжюнае, я думал, что если в наказание за бесчинства я получил войну, к которой яростно стремился и к которой так настойчиво готовился, значит, все не так уж плохо в нашей деревне».

6

Лантаров оторвался от чтения, но его размышлениям помешал кот. Ухарски легким прыжком он вскочил к нему на постель, театрально изогнулся, а затем произвел протяжное, требовательное и безотлагательного «мяу».

«Привык уже ко мне, приходит на постель, – удовлетворенно подумал Лантаров, – ясное дело, котяра выбивает себе пожрать». Он решил не вставать.

– Ах ты наглая рожа. Как человек! – Лантаров ухватил животное за широкую, с длинными усами морду, и легко потрепал его, а затем прошелся по упитанному брюшку. – Да ты и так толстяк, куда тебе еще?

Кот сел, непринужденно зевнул, обнажив тонкие, острые зубы, а затем впился в Лантарова пристальным, недовольным взглядом мерцающих остроугольных зрачков. Человеку показалось, что на него уставились вовсе не кошачьи глаза – кто-то могучий, неприступный и бесконечно сильный снисходительно взирал на него из глубины веков сквозь кошачьи глаза, пользуясь ими, как перископом.

– Ну, ты, гадкий упырь, не смотри на меня так, – Лантаров не выдержал молчаливого напора кота и, закрыв ладонью всю его морду, тихонько оттолкнул.

Кот ретировался. Он сел уже не перед человеком, а на почтительном расстоянии от него, на углу постели, с которой можно было спрыгнуть в любой момент. Оттуда, с безопасного расстояния, ушлый предводитель хвостатых стал хмуро и взыскательно наблюдать за представителем чужого племени, ведя осаду его сознания. За две недели, которые новый жилец провел в доме, кот превосходно изучил его, зная человека в сотню раз лучше, чем тот знал кота.

Лантаров вспомнил, что Шура не покормил кота утром, потому что ему попросту нечего было дать. «Если будет надоедать, отправь его на улицу – пусть словит себе что-нибудь на обед», – бросил ему Шура, прежде чем ушел. Но кот не подходил к двери, и Лантаров не стал его гнать. Однако его несказанно удивлял иерархический принцип жизни животных и то, как они сами себя воспринимают. Коту Шура позволял даже ходить по столу, тогда как пес, мохнатый, с большими белыми клыками, не заходил дальше высокого крыльца, – там он и спал безо всякой подстилки. Но каждое животное было по-своему счастливо. Или, по меньшей мере, животные не испытывали беспокойства относительно своей жизни. Не только животные, но вообще все обитатели этого, как полагал Лантаров, одного из самых диких и необжитых уголков планеты. Хорошо жилось тут даже пауку – непуганому и жирному, похожему на микроскопического сухопутного осьминога со злыми глазами. Этот паук – Лантаров готов был поклясться – точно уверен в том, что он тут живет, и это такое же его жилище, как и человека, предоставившего ему крышу. А то, что шторы или занавески на окнах заменяли плотные заросли паутины, Шуру, как выяснилось, совершенно не беспокоит.

– Главное, – сказал он в ответ на вопрос Лантарова, – жить в согласии с собой и природой. Все на свете взаимно уравновешивает друг друга, все находится в непрерывном балансировании. Наш мир походит на чудесный дворец, в котором имеется все для счастья. Но не все знают пароль, хотя он прост.

– И что же это за секретное слово?

– «Щедрость». Если ее будет не хватать, праздник не удастся. А щедрость – это жизнеутверждающее доверие, которое все определяет. Дать каждому существу сообразно его природе – и будет тебе счастье. Вот почему я в ладу с живностью, и лесные братья не испытывают неудобств – к нам подкрепиться захаживают косули, однажды пришел даже лось.

Лантаров вспомнил этот разговор и улыбнулся. Он опять повернулся к тетради – таков ли этот жизнелюб в действительности?

«Если Гайжюнай был увертюрой к моему раздвоению, то последовавший за ним афганский мотив огненным мечом рассек мои представления о себе. Я окончательно почувствовал себя очень хорошим проектом, произведенным на свет обособленным историческим продуктом с высеченной на лбу лейбой «Made in USSR». Обострившееся под воздействием виртуозных партийно-кагэбэшных магов ощущение Родины и необходимости бороться со всевозможными врагами все больше подкреплялось растущим осознанием собственной буйной, ничем не сдерживаемой мощи. Я быстро познал и оценил немало экстравагантных и модных в то время вещичек. В моих руках – я был в этом абсолютно уверен – автоматический гранатомет на станке АГС-17 или крупнокалиберный пулемет ДШК выглядели вполне элегантно и убедительно. Я шалел от самой мысли превращения за несколько мгновений в карательный инструмент империи, которому дозволена миссия уничтожения иноверных. Ловкая и сметливая идеологическая машина в горных пустынях Афгана легко довернула винтик моего подсознания: я уже созрел для того, чтобы рвать на части все, на что мне укажут. В то время я окончательно убедился, что внутри меня находятся двое. Один – причесанный и опрятный молодой человек, которого ободряюще целовала мама, ласково поглаживая своими теплыми и нежными руками по умной головке, так, что эта головка невольно запомнила на всю жизнь и гипнотическое тепло ее рук, и успокаивающую мягкость тонких пальцев, и трогательную интонацию ее голоса. Второй – бесформенное, заплесневелое, саблезубое чудовище, жаждущее насилия и терпеливо ждущее своего часа.

В перерывах между боевыми выходами я мало пил и практически не пробовал наркоты. Вовсе не из-за внутренней стойкости. Просто я был одержим созданием и шлифовкой образа великого воина, столь невозмутимого к чужой смерти, сколь стойкого и к своей собственной. Я безудержно занимался телом и духом, несмотря на убийственный зной и сухой, разряженный воздух. Работа со штангой и гантелями расширила комплексы привычных упражнений с собственным весом, дополнила растяжки и прыжки. У этих занятий была еще одна функция – они позволяли не сойти с ума. Они придавали смысл существованию между двумя мирами, ведь мы там, в Афгане, и вправду зависли между жизнью и смертью. Среди энтузиастов были и офицеры, и в лагере я сдружился с одним капитаном, участником захвата объекта «Дуб», то есть штурма дворца Амина в составе группы спецназа «Гром». Думаю, мне послало его провидение, да и я был для него как для воина небезынтересен. Много часов мы отрабатывали различные приемы и удары, и он заставил меня навсегда отказаться от красивых ударов, ярких размахов, амплитудных движений разящих конечностей. В нем присутствовало что-то кошачье, и в борьбе он был яростный и неуловимо ловкий, как факир. Он научил меня коротким и незаметным тычкам в болевые точки человеческого тела, умопомрачительным по эффекту, концентрированным ударам открытой ладонью, локтями, коленями, головой. Отныне каждая часть тела могла служить отменным, тщательно выверенным оружием, особенно если употреблялась для поражения жизненно важных органов.

Однажды я продвигался по крутому склону между скал первым, осторожно нащупывая едва видимую тропу, скорее угадывая ее тихой поступью мягких кроссовок, в каких мы ходили в горы на боевые выходы. Я почти слился со скальной местностью, скользя змеей, но, в отличие от пресмыкающегося, научился не шуршать, не издавать ни звука. Ибо от того, насколько тихо я передвигался, насколько беззвучно умел глотать сухой, раскаленный воздух и так же размеренно его выдыхать, зависела моя жизнь.

Метрах в шести-восьми позади меня, то пропадая из виду за складками местности этой вечно унылой горной пустыни, то появляясь снова, так же ловко двигался Леша Магистров, спортсмен-альпинист из Нальчика. На всякий случай у него были припасены кое-какие приспособления для прохождения особо сложных скальных участков, да и в свободном лазании по отвесам ему не было равных. За Лешей, с трудом поспевая, но так же полностью подчиняясь безмолвию гор, двигались остальные из нашей пятерки разведотделения.

Так добрался я до небольшой скальной полочки, которую, чтобы двигаться дальше, надо было обогнуть. Сверху балконами нависали глыбы, а за выступом, вероятно, находилось продолжение горной тропы. Уже был виден кусочек дороги внизу, и я угадывал, где за ее беспорядочным изгибом притаились грязно-зеленые машины колонны, проход которой мы должны были прикрыть. «Еще чуть-чуть, – думал я, – минут двадцать-двадцать пять ходу и можно будет, заняв рубежи прикрытия, передать по радиостанции: путь для всего разведбата свободен». Обычная, ординарная задача, которую мне уже несколько раз приходилось выполнять.

Скользящими приставными движениями ног я нырнул за скалу и вдруг обомлел: прямо перед собой, буквально в двух метрах, я увидел глаза человека. Это удивительно, потому что именно глаза были первым, что зафиксировало и сфотографировало мое сознание. Черные, как маслины, злые, будто начиненные готовым брызнуть и прожечь все напалмом, они впились в меня. И я прочитал в них решимость свыкшегося с судьбой убийцы, то бесстрашие, с которым живут обитатели этой горной страны, отрешенные в своей удали люди, знающие свою единственную функцию – воина. В этих глазах горел холодный дьявольский огонь смерти. В них была ужасающая, жуткая бездна. Все остальное было обрамлением глаз: сереющая и расплывающаяся повязка вокруг головы, черная стриженая борода, автомат, свисающий с плеча стволом вниз, который он поддерживал правой рукой за цевье. Сомнений не было: то был передовой воин афганского отряда, точно так же двигавшегося на ощупь с совершенно противоположной целью – нанести удар по колонне. Агентура работала отменно, но, конечно, в те несколько долей секунды, когда наши глаза встретились, мы ни о чем не думали. То были астрономически точные мгновения, в которых одним загадочным маревом мелькнет вся жизнь и затем появится отчетливая жирная линия между жизнью и смертью, вернее, жизнь становится против смерти. Смерть из тяжелого тягучего взгляда афганца смотрела на меня неотступно, завораживая и усыпляя.

Так случается в жизни только раз, как главное испытание, тест, устроенный Великим Зодчим для собственного развлечения. Потому что кто-то один из двоих точно обречен умереть. И опять, как во множестве случаев встречи со смертью, время словно остановилось и потекло медленно-медленно, чеканя каждую секунду, выделяя из общего хаоса каждое мгновение. Меня охватил шок страха, беспредельности, сковавшей все мои члены. Все так же тяжело вперившись мне в глаза и как будто силой воли не отпуская моего взгляда, он начал вдруг медленно поднимать ствол своего автомата на меня. В это мгновение меня тряхнуло током, словно кто-то извне пробудил меня от гипнотического воздействия. Я ничего не соображал и ничего не рассчитывал; все произошло автоматически. Это было мгновение торжества жизни над смертью, триумфа моей жизни, победившей за счет чужой. Как пружина, моя правая нога была выброшена вперед, коротким выпадом достав до его надкостницы – болезненного места между подъемом ноги и коленом. От неожиданного удара воин подался телом вперед, не отпуская автомата, и я на долю секунды с ужасом ощутил нацеленную на меня черную и узкую, всего в 7,62 миллиметра, дыру смерти. Ему оставалось лишь дотянуться до спускового крючка, сбив по пути большим пальцем флажок предохранителя, – его автомат был предусмотрительно взведен. Но когда корпус афганца, как расшатанная колонна, приблизился ко мне, я успел нанести ему такой же короткий и вполне меткий удар открытой ладонью в лоб, ближе к переносице. Его большая продолговатая, как у большинства арабов, голова запрокинулась назад. Но он не упал, а лишь потерял на мгновение контроль над своим телом, не выпустил, напротив, только сильнее инстинктивно сжал астенической рукой с длинными пальцами автомат, теперь уже закрыв ладонью флажок предохранителя.

Мой второй удар, опять открытой ладонью, в слегка запрокинутый, усеянный черной порослью острый подбородок моего врага оказался куда успешнее: он пригвоздил его головой к скальному выступу. Мгновения мне хватило, чтобы сорвать АКС с плеча и металлическим прикладом с размаху размозжить ему голову. Я не помню, сколько я нанес ударов, – я был ошалевшим, потерявшим голову, отключенным от внешнего мира бестелесным существом.

– Шура, ложись! – услышал я истошный крик Леши сзади себя. Я упал прямо на своего врага, ибо больше некуда было падать. Резкий запах немытого мужского тела ударил мне в ноздри. Из-за специфической одежды и чего-то сугубо национального, непривычных благовоний, этот запах обладал особенной силой; он доминировал, даже смешавшись с запахами пороха, оружейного масла и уже наползшей на бездыханное тело смерти. От ужаса я оцепенел и чуть не вскочил. И, верно, сделал бы это, если бы длинная очередь не обрушилась на скалу всего в полуметре от меня. Я понял, что нахожусь как бы в мертвой зоне, недосягаемой до автоматического оружия врага, но лежать на трупе убиенного своими же руками человека, видя всего в нескольких сантиметрах его нижнюю часть лица землистого цвета и мною размозженный череп, становилось поистине невыносимо. Один его глаз, выпученный, пугающий мертвенным отблеском, с укором глядел на меня из кроваво-болотного месива; на месте другого зияла развороченная глазница. Мозг отказывался воспринимать, что еще полминуты тому он жил, двигался, может быть, думал о любимой женщине или своем ребенке, и вот уже сейчас он превратился в кусок раскисшего мяса. А если его оставить тут, на склоне, то через несколько дней он разложится, станет источающей зловоние падалью, кормом для птиц и червей. «А вдруг он еще жив?!» – эта простая мысль обожгла меня, будто я лежал не на человеке, а на раскаленной печи. С неимоверным усилием я пытался справиться с дыханием, но сердце бешено клокотало, ударяя барабанной дробью по внутренним поверхностям моего тела, как будто жило отдельно от меня и намеревалось выпрыгнуть. Если бы не прямая угроза жизни, я, наверное, сошел бы с ума… Я быстро передернул затвор автомата. Затем снова послышалась разрывающая дремучий сон горной цепи долгая автоматная очередь. И вслед за ней падающие на меня сверху увесистые кусочки горной породы. Движимый все тем же неугасимым желанием жить, я огрызнулся в ответ пущенной наугад, короткой очередью, по звуку более мягкой и даже элегантной в сравнении с тяжеловесным рокотом АКМа. Если, конечно, автомат вообще может претендовать на изящество.

Затем я начал отползать назад, перелезая через тело забитого мною чужака. Потом, схватив ртом глоток горячего воздуха, я ринулся навстречу очередному испытанию смертью и уже в следующее мгновение оказался в надежном укрытии. Только после этого я взглянул на свои руки: они были в сухой грязной пыли и ссадинах. “Я… я убил его, неужели… это так просто?!”»

Лантаров машинально смахнул со лба капли выступившего пота – у него было ощущение человека, случайно глотнувшего уксуса вместо воды. Этот стерильный, порой незадачливый дикарь – простая производная чумного мира войны! И как теперь верить его ментальным деликатесам, если сам он лишь плод греховного падения?! А вдруг его нынешняя кроткая натура лишь тонкая оболочка чудовищного неприкаянного убийцы? Что если он просто рисуется? Играет временную роль покаявшегося преступника, и в какой-то момент благостное покрытие лопнет и наружу выползет безжалостный хищник? Лантаров стал читать дальше.

«Вылазок, отчаянных и безрассудных, на той войне мы делали предостаточно. Но большей частью мы пользовались автоматическим оружием, поражая им противника на расстоянии. Совсем другое ощущение, когда убиваешь сам, своими руками…

Трем ротам был дан приказ пробиться к крепости Тагаб, где большая группа талибов заперла десяток советников и два отряда спецназа. Нам в деталях разъяснили, что, взяв под контроль окрестности с одной-единственной дорогой вдоль ущелья Нижраб, засевшие в горных дзотах враги не подпускают вертолеты и без труда громят из гранатометов подходящие бронированные колонны. Если ничего не предпринять, через несколько дней они достанут из крепости осажденных и будут живьем резать на части. Командиру группы афганские военные пообещали орден Солнца и Свободы, но, конечно, дело вовсе не в наградах. Избежать бы свинцового гроба, и то ладно… Предстояло ночью пройти пятьдесят километров по ущелью внушительной колонной из танков и бронетранспортеров. Незаметно это сделать попросту невозможно: впереди, беспардонно гремя на всю эту горную страну, двигался специально оборудованный для поддевания мин и скидывания больших валунов танк.

И все-таки для противника этот ход действительно стал совершенной неожиданностью – решиться на подобное сумасшествие могли только советские десантники и спецназ. Мы прошли добрую половину пути, когда по колонне начали бить наугад минометы и крупнокалиберные пулеметы ДШК. С колонны отвечали только снайперы, пуская смертоносные куски обозленного железа навстречу вспышкам. И я радовался, как заигравшийся ребенок, когда вражеские точки обнулялись. Гораздо хуже стало, когда вдали показались огни крепости и духи сами пошли на рискованные, отчаянные шаги. Колонна схлестнулась с отрядом гранатометчиков, вынужденных стрелять на звук движущихся машин. Именно тут я впервые увидел, как выглядит человек с оторванной головой – в двух метрах от меня молодому лейтенанту запросто снесло голову, и бездыханное тело повалилось, оставшись на броне рядом с ошалевшими живыми бойцами. Когда очередная вспышка огненного света вырвала нас из тьмы мертвенного ущелья, мы разом, объятые ужасом, повернули головы туда, где был взводный: тело подпрыгивало на кочках, как живое, а на месте головы на броне у люка устрашающе расплылась лужа крови. Мне в этот момент пришла в голову сумасбродная мысль, что офицер не погиб, а просто спрятал голову под люк, решив заглянуть внутрь боевой машины.

Перед крепостью стало светать, и возник риск, что колонну просто-напросто расстреляют в упор. Командир решился на последнюю дерзость – по радиостанции вызвал огонь реактивных установок залпового огня фактически на свою координату. Стокилограммовые снаряды «Градов», кажется, доставали до основания гор, а может, отдавались и в самом сердце шокированной планеты. Говорят, сила удара в точке приземления достигает четырех тонн. Не возьмусь судить о цифрах, но после адского нашествия артиллерии, вида окровавленных кусков человеческих тел, летающих валунов, полностью обугленных трупов оставшиеся в живых попросту одеревенели, оглохли и отупели. В таком состоянии человек перестает быть человеком в нормальном понимании этого слова; он превращается в странное зомбированное существо, передвигающееся в сомнамбулическом полусне, выполняющее любые, даже самые безрассудные приказы.

Укрывшиеся в крепости были спасены, но этим хождение на другой берег Стикса для нас не завершилось. Командир решил развить успех, отправив небольшую группу спецназа еще глубже во вражеский тыл по ущелью. Чтобы навести штурмовики на главные силы противника, которые осаждали гидроэлектростанцию Суруби, угрожая оставить Кабул без электроэнергии. Наше состояние можно назвать холодным, отрешенным бешенством, потому что, вступив несколько раз в рукопашную с дозорными группами духов, мы бестрепетно вырезали их ножами. Вот где возникла грань между озлоблением и полной бесчувственностью. Я перестал удивляться тому, как легко армейский штык-нож входит в тело, как откидывается голова при разрыве артерии и брызги летят фонтаном во все стороны. Все сознание основательно притупилось, как будто кто-то долго и монотонно бил голове деревянной киянкой. Взамен обострились другие органы чувств: нюх стал, как у собаки-ищейки, походка приобрела кошачью легкость, орлиный глаз мог высмотреть врага в складках гор, а на наших лицах все чаще возникал звериный оскал. Мы успешно навели «грачей», как ласково называли у нас самолеты Су-25, на цель. За эту операцию я получил Красную Звезду, а этот поход я запомнил на всю жизнь. Люди, все без исключения, превратились для меня в тушки, туловища.

Размышляя потом о своей жестокости и удивляясь полному отсутствию жалости к людским жизням, я думал: а может, такая бесчувственность была воспитана отношением к нашим жизням как чему-то смехотворно незначительному. Именно жажда смертельной эйфории и погубила меня позже…

Дальше мой путь лежал в Рязань, в воздушно-десантное училище. Кажется, это было единственное место на земле, где меня ждали. И единственное место, где я как-то видел себя, увязывая ретроспективу с будущим. Лукавят те, кто твердят о бесчисленном пространстве выбора. Какой у меня, лихого старшего сержанта, был выбор, если я ни в какой институт поступить бы не сумел за отсутствием знаний и ничего не умел делать, кроме бесстрастного уничтожения людей-врагов, и к тому же жаждал признания и имел Красную Звезду на груди, служащую пропуском в любое военное училище великой страны. Лицемерили и кричащие о готовности отдать жизнь за Родину, просто обществу навязали гнойный стереотип неразрывной связи геройства с прославлением спущенных сверху ценностей. И я, конечно, жаждал геройства – любого, лишь бы явного, признанного, принимаемого обществом.

Рязанским училищем командовал сухощавый генерал-афганец с суровым лицом и Звездой Героя на лацкане кителя, и этим все определялось. Я был один из четырех сержантов-орденоносцев, сдавших экзамены на сплошные двойки, но зачисленных в училище по личному распоряжению генерала, создававшего государство в государстве. «Я так решил потому, что вы – живые герои, настоящие. Вы мне нужны, чтобы воспитать новую смену героев, усекли?» – сказал нам генерал на собеседовании, самом коротком в моей жизни. Мы понимающе закивали, рассматривая в это время глубокие борозды на его необычайно впалых щеках; они пролегли почти от глаз до уголков рта и казались нам неестественными, нечеловеческими, а его облику придавали что-то орлиное, необыкновенное и исключительное. И я захотел тоже приобрести такие же героические борозды, такие же сурово-назидательные глаза выдающегося человека, способного взирать на окружающий мир сверху вниз. «Черт возьми, а ведь я создан для такой роли», – пронеслось у меня в голове, когда он обвел нас пронизывающим взглядом человека, часто видевшего смерть, и добавил задумчиво: «Из той войны надо вынести только хорошее, его тоже было немало. А вот наркоту, дедовщину, попойки забудьте, иначе нам придется расстаться». Потом генерал кивнул головой в знак того, что аудиенция окончена.

Я с тайной радостью обнаружил, что не у одного меня внутри поселилась желчная гиена. Очень многих из нас поддразнивала идея сверхчеловека, и хотя никто тогда не подозревал о существовании Ницше, почти все мы были охвачены неизлечимой болезнью превосходства и проявляли завидную волю к власти. И тем немногим из надевших голубой берет на всю жизнь, кто уже вкусил крови и познал запах войны, было дозволено устанавливать современный стандарт ВДВ. Положение вещей несказанно радовало меня, а став старшиной роты, я получил все возможности управлять стаей. Ведь я уже давно был вожаком. Мне приходилось носить на своих молодецких плечах плотный полиэтиленовый пакет с трупом загубленного товарища, потому что тела погибших надо было вынести с мест сражений, а большинство здешних лейтенантов и капитанов даже не подозревали, какой острый и щемящий, проникающий в самое сердце запах гниющего трупа. Короче, я был дока, не нуждающийся в доказательствах своего превосходства над окружающими. Существует глубокая пропасть между человеком, близко видевшим смерть, и просто хорошо тренированным бойцом. Однажды, когда какой-то сержант засомневался в отданном мною распоряжении, я прямо перед строем роты схватил его рукой за горло, и, слава богу, он быстро замотал головой в знак согласия, потому что я, наверное, вырвал бы его кадык. Я уже был готовой машиной для убийства. Правда, с некоторых пор пришел к выводу, что для уничтожения людей необходимо было заручиться поддержкой всесильного покровителя – государства.

Не знаю, как бы складывалось мое старшинство, если бы первой же зимой я не сорвался. Авторитет мой вырос до непререкаемого, но в роте было несколько человек, поступивших благодаря связям влиятельных родителей. Они раздражали меня, но, предупрежденный командиром роты, я терпел их, как терпят неизбежный запах в общественной уборной. Но когда ударили дубовые рязанские морозы, один ловкач из блатной гвардии стал откровенно шарить, то есть хитрить и увиливать за счет товарищей. Пока сто тридцать человек мерзли в строю – на зарядку или в столовую рота передвигалась без верхней одежды даже при двадцатипятиградусном морозе, – этот наглец прятался в туалете. Когда он попался мне в третий раз, кулак мой почти независимо от меня опустился на его челюсть…

Тройной перелом челюсти и скоростное комиссование из армии по состоянию здоровья стали финалом для несостоявшегося десантника. Что касается меня, то лишь мое достойное афганское прошлое, личное знакомство с начальником училища да орден Красной Звезды позволили избежать отчисления. Но со старшинством было покончено, меня заставили срезать лычки старшего сержанта и встать в курсантский строй.

Моя жизнь потекла, как странно извивающаяся река, будто какой-то невидимый управляющий сидит под землей и намеренно меняет направление русла. Я оказался как бы сбоку, недосягаемый и неприкасаемый, но оставшийся наедине с собой. На меня по-прежнему смотрели снизу вверх, но старались избегать. Многое расставил по местам ротный. Он также прошел афганскую войну, правда, не получил боевых наград. Я знал, что люди по-разному ходят на войну: одни – чтобы выжить, другие – чтобы отличиться, стать героями. Он был из первой, многочисленной когорты, я представлял вторую, сотканную из отчаянного меньшинства. Мы с ним быстро договорились. Он сохранил мой статус непримиримого воина, узаконил мое исключительное положение. Взамен потребовал, чтобы я заковал своего зверя в кандалы – на время учебы в училище. Вернее, он сказал просто: «Мазуренко, я даю тебе зеленый свет, но если ты где-нибудь сорвешься, пробкой из-под шампанского вылетишь из училища. А еще ты хорошо знаешь: если выпадешь из армии, твой дом – тюрьма». И я согласился с капитаном. Я стал его доверенным лицом, специалистом по особым поручениям, порой весьма деликатным. Достать краски на ремонт помещения роты, или выбрать лучшие боевые машины на учения, или подготовить зрелищное выступление роты по рукопашному бою на праздник – с разбиванием кирпичей руками и головой, с блестящими ударами и прыжками – все это было по моей части. Ибо и в этом я был непревзойденным мастером.

Пока все учились, я несколько часов занимался на спортивном городке, а когда рота уходила в учебный центр, я попросту проводил часы в лесу. Я довел возможности своего тела до невообразимого совершенства, и даже у сослуживцев челюсть падала от удивления, когда им приходилось наблюдать за мной. Никто не отважился повторять мои трюки. Я мог лежа выжать штангу в двести двадцать килограммов, но при этом с места двумя ногами запрыгивал на жердь спортивных брусьев. Я мог двадцать пять раз подряд выйти силой на перекладине или сделать сальто назад с завязанными руками. Открытой ладонью – мой любимый способ бить – я пробивал три кирпича, положенные один на другой. А прямым ударом ноги – приличную доску. Я проник в тайну коротких молниеносных ударов, наносимых всегда с минимальной дистанции, сокращение которой сопровождал переходом на безупречно выполненные удары локтями и коленями. Каждый из моих ударов отрабатывался долгими часами, по несколько сотен раз в течение дня. Я стал одержим борьбой, и это оказалось сродни особой форме сумасшествия. Когда в помещении роты проводились спарринги, я выбирал двух удальцов, приговаривая: «А ну-ка, вы вдвоем против меня, хочу посмотреть, как нападает средний человек». И ни одной паре не удавалось меня победить, а ведь то были лучшие из нашей десантуры.

Предательский ребус мне подбросили неожиданно, с аптекарской точностью, – как гранату с сорванной чекой. В училище проводился тогда чемпионат ВДВ по рукопашному бою, и, разумеется, мне, слывшему одним из первоклассных бойцов своего выпуска, предложили в нем поучаствовать. «Я мастер уличной драки, а ваш чемпионат – комичное представление, клоунада! Потому что как можно оценить бой людей, с ног до головы в защите?!» – бросал я в лицо лукавым курьерам. «Шура, да ты просто боишься! Ты уже на четвертом, выпускном курсе, и потом никогда себе не простишь, что хоть раз не поучаствовал в состязании!» – подзадоривали меня лицемеры. И конечно, они добились своего: сыграв на моих болезненных амбициях, организаторы вырвали мое согласие.

Но что это было за сражение?! Представьте себе оскаленных, яростных волков, полностью закованных в латы, когда исступленные, брызжущие ядовитой слюной, морды в масках с металлическими прутьями способны только рычать. Что еще им остается делать, кроме как толкаться плечами? Впрочем, я действовал отчаянно и злобно, хотя мои реальные короткие удары были в этих игрушечных боях бесполезны – ведь все наиболее важные, уязвимые точки были надежно прикрыты. Я пожалел о решении участвовать в соревновании с первого же боя – курсант, которого я в реальной жизни вывел бы из жизнеспособного состояния парой ловких ударов, отнял у меня едва ли не половину сил. И все-таки моя безупречная физическая подготовка, звериная натура да жуткая слава бесшабашного драчуна позволили добраться до финала. Но в конце, чтобы закрепить за собой статус первого училищного богатыря, следовало сразиться с высоким, метр девяносто, парнем из роты спецназа. Андрей Тюрин слыл знатоком нескольких стилей борьбы, к тому же обладал почти совершенной техникой. Его удары были не очень сильны, зато оказывались красивыми, эффектными и азартными, а рост позволял дотянуться до меня с дальней дистанции. Откровенно говоря, эти удары я считал бесполезными и малоприменимыми в реальной схватке, но судьями были такие же технари, несведущие в чтении каббалистики смерти. К тому же маска мне все больше мешала ловить взгляд противника и видеть отточенные движения его длинных конечностей, чтобы вовремя увернуться. Прошло лишь около минуты боя, как судьи зафиксировали несколько удачных ударов Тюрина, мое же раздражение выросло до неописуемых, неконтролируемых размеров. Я чувствовал себя совершенно бессильным и скованным, а каждый удачный удар противника сопровождался таким оглушительным ревом зрителей, что мне хотелось выть. Перед глазами пронесся мираж скорого поражения: судья поднимает руку Тюрина-победителя, а толпа улюлюкает и насмехается надо мной.

Нет, я не позволю насладиться незаконной победой над собой! Сам не знаю, как я совершил безумную, выходящую за рамки спортивных приличий выходку. Но мне было наплевать – воспитанный улицей и войной, я ведь никогда и не планировал стать спортсменом. Так вот, после очередного присужденного балла более верткому противнику я вдруг скинул свой защитный шлем и заорал на весь спортивный зал в злобном бессилии:

– Стоп! Дальше деремся без масок! Хватит этого идиотизма!

Судья знаком тотчас остановил состязание. Озадаченный Тюрин опустил руки, оглядываясь по сторонам, словно ища поддержки. Я же снова зарычал на весь внезапно затихший зал:

– Это не бой, а тупая, бесполезная клоунада! Танцы!

Но судья вдруг понял мое состояние и бесперспективность переговоров со мной. Он, чтобы не выпустить ситуацию из-под контроля, спросил твердо и грозно:

– Мазуренко, будешь продолжать бой?

В ответ я с силой бросил шлем на мат, прямо под ноги судье, как будто он стал моим врагом и я мог таким образом отыграть баллы. Затем, не обращая внимания на судью и на изумленных и притихших зрителей в зале, я ткнул указательным пальцем в Тюрина и исступленно прорычал:

– А тебя я порву! Когда мы будем без масок!

И после этой импровизированной критической мизансцены я решительно повернулся и пошел в раздевалку. Очень быстро, с чувством ненависти и презрения я скинул с себя кимоно, словно это могло очистить меня от скверны. Какой-то едва знакомый мне лейтенант, не то призер чемпионата, не то бывший чемпион, заскочил в раздевалку и стал по-дружески уговаривать вернуться и извиниться за неспортивное поведение. Хорошо помню, как изменилось его выражение лица, когда я по-простому, то есть нашим привычным многоэтажным матом, послал его очень далеко. Он ничего не ответил, очевидно, чувствуя, что я нахожусь в таком предельном состоянии, когда лучше промолчать. И он был прав, потому что точно рисковал превратиться в мишень.

Как ни странно, меня не дисквалифицировали, хотя должны были сделать это. Милостиво присудили второе место, наверное, не желая создавать скандал на финише состязания. Естественно, я не появился на награждении, а к моим грехам молва добавила еще один – ярлык невоздержанного, неуравновешенного человека, от которого можно ожидать чего угодно и с которым лучше вообще не иметь никаких дел.

Меня же устраивало, что, по меньшей мере, два человека на свете так не думали. Первым была моя мать, не устававшая прощать мои иррациональные выходки, вторым стала моя жена – миниатюрная черноволосая девушка с чувством юмора, встреченная в отпуске на втором курсе, когда я гостил в Киеве у своего земляка. Год мы переписывались и эпизодически встречались, когда ей удавалось приехать на пару дней в Рязань. Вера покорила меня искрометным оптимизмом и какой-то удивительной подвижностью, в которой угадывалось желание жить размашисто, любя весь мир. В ней присутствовало как раз то, чего не хватало мне, мрачно сосредоточенному на применении темных сил, и своей противоположностью она меня уравновешивала».

Глава третья

Инфекция

1

Когда несколько людей надолго остаются в замкнутом пространстве, часто возникают непредсказуемые и порой болезненные ментальные метаморфозы. Когда же людей всего двое и они законсервированы в маленьком домике, да еще оказываются прибитыми к первобытному хозяйству тяжелым пластом снега, добрым зимним морозом и непреодолимым расстоянием до цивилизации, вместе им может быть удручающе неуютно. И чаще всего дело вовсе не в нехватке пространства, а в различных мировоззрениях, в заметно отличающемся понимании себя и окружающего мира. Занимательно и то, как люди с более сильными, отточенными убеждениями своим сформированным сознанием воздействуют на более аморфных сородичей. И те, сами того не осознавая, незаметно копируют окружающих и под влиянием целостных, завершенных вибраций меняют свою зыбкую, расплывчатую структуру ума на более прочную, выверенную конструкцию. Головастик неминуемо становится лягушкой, а гусеница непременно превращается в бабочку – так налажен чудесный механизм превращений.

Впрочем, в лесу под Кодрой проблема психологического комфорта возникла только у одного из двоих затворников. Когда внезапно повалил густой снег и затем февральские вьюги заковали одинокую лесную избушку вместе с ее обитателями, как колодки взятого в плен вояку, жизнь Шуры Мазуренко практически не поменялась. Все так же он вставал задолго до рассвета (Лантаров почти никогда не слышал, как он поднимался с лежака и разводил печь), на несколько часов удалялся в свою комнату, затем подолгу сидел за столом. Обыкновенно в это время от скрипа ручки и шелеста книжных страниц Лантаров и просыпался. Заметив это, Шура с неизменной добродушной улыбкой приветствовал своего гостя и организовывал умывание, бритье и завтрак. Лантаров вообще не любил утро. К тому же, в один из мрачных дней после спора с хозяином дома он неловко поставил костыль и расшибся; при падении же так опасался повредить кости таза, что принял удар на плечо и стесал о стену голову. Два дня после этого падения Лантаров вообще не вставал, жалобно постанывая и почти открыто обвиняя в случившемся Шуру. А когда хозяин дома заметил, что ему здорово повезло отделаться ушибами и ничего не сломать, Лантаров, охваченный крайней степенью раздражения, долго бранился в пустоту. Ему казалось, что прошла уже целая вечность с того времени, как он добровольно покинул больничную палату.

Он втайне завидовал этому добровольному монаху, его извечной занятости, расписанной мелкими буквами на маленьком клочке бумаги в виде заведомо не выполнимого по объему плана. Неутомимый егерь трудился независимо от погоды или настроения. Впрочем, Лантаров никогда и не видел Шуру в плохом расположении духа, лишь иногда хозяин дома выглядел озадаченным, когда сосредоточенно рылся в книгах, не находя чего-то важного, вероятно, отмеченного ранее. Лантарова же с некоторых пор раздражало все: и деятельная натура отшельника, и его кроткие и одновременно настойчивые призывы выполнять многочисленные манипуляции с телом, и однообразная постная еда, и пещерный быт, и особенно олимпийская уравновешенность, с какой Шура воспринимал его, Лантарова.

Они, решил Лантаров про себя, никогда не окажутся близки. Он глянул сверху вниз на свои костыли. Ничего, ему бы только вытерпеть и начать ходить, как раньше. И все, больше они никогда не пересекутся в другой жизни. Потом в голове возникла щемящая мысль, что он навсегда потерял свой привычный, комфортабельный мир. У него была полная свобода действий, подкрепленная шальными деньгами и вполне удовлетворительным здоровьем, щедро выданным в кредит молодостью. Как следствие, в качестве золотоносных дивидендов он имел недешевый автомобиль, шикарные рестораны с вполне сговорчивыми девицами. Он жил, как хотел. Ел и пил все, что ему вздумается. И вот в один миг всего этого он лишился, оказавшись в темном, топящемся дровами сарайчике, в обществе сомнительного знахаря, проповедника какого-то древнего, явно ненаучного учения о здоровье. И теперь он вынужден жевать заготовленные на зиму овощи, радоваться сухофруктам и орехам, а заурядный суп с грибами считать непревзойденным деликатесом. У него не было любви, но в юношеском воображении существовал какой-то ее эрзац в виде пунктирных отношений с женщиной, порочной и притягательной. У него не было дружбы, но было эпизодическое партнерство, приносящее денежные прибыли. Та, утраченная жизнь, текла ритмично. Но все изменил грубый, скрипучий звук катастрофы, как после неуклюжего движения пальцем по струне бас-гитары. И все исчезло… Порой ему неимоверно, до стона, хотелось выпить чего-то покрепче и покурить, хотя еще в больнице он думал, что отвык от этих прелестей. Ему иногда не терпелось вкусить сполна былого порока, и тогда он, глядя в окно унылым, тусклым взглядом, тосковал о недостижимых игрушках испарившегося прошлого и проклинал свое нечеловеческое существование.

Да и Шура, с его несколько приоткрытой былой жизнью, больше не казался живым пророком. И хотя Лантаров на время вынужденно прекратил чтение дневника – хозяин по большей части находился внутри дома, он часто думал о сержанте Мазуренко, бывшем грешнике и хулителе, бежавшем в леса от тюрьмы и людского презрения. Когда завеса тайны стала спадать с жизни отшельника, он представился Лантарову типичным осовремененным дикарем, невзыскательным хозяином богадельни. «Беглый философ, вот он кто», – заключил про себя молодой отступник.

Лантаров удивлялся, что прошло совсем немного времени, а он неожиданно для себя возненавидел все вокруг этого дома. Ему казалось, что еще никогда он не чувствовал такого жуткого, подавляющего одиночества. Если в больнице существовали другие люди – такие же несчастные обыватели с изуродованными телами, как и он сам, их присутствие и их еще большее горе поддерживали его на плаву. Тут же, рядом со здоровым сильным, невозмутимым и, главное, странно сосредоточенным на своих занятиях человеком, он чувствовал себя безнадежно отставшим от поезда. Брошенным на забытом полустанке на произвол судьбы. И чем больше он убеждался в том, что Шура, в самом деле, волевой и терпеливый человек, лишенный всякой гордыни, тем больше сам себе он представлялся никчемным занудой, хлипким слабаком, не способным терпеть удар судьбы.

– Тебе плохо, может, тебе что-нибудь нужно? – спросил его как-то Шура, заметив, как он мечется на своем лежаке, не находит места и негодующе мотает головой.

– Ничего мне не нужно, – злобно прошептал Кирилл, – просто ненавижу все это! Ненавижу свою болезнь, немощь! Ненавижу эти гробовые доски (он кивком головы и злым взглядом метнул копье в потолок), этот первобытный лес, этот снег, это туземное затворничество, все-е-е-е! – Он вдруг впал в нервный озноб и, не глядя на хозяина дома, как оскорбленный и униженный невротический ребенок, стал изрыгать из себя бранные слова, как будто это происходило непроизвольно, независимо от его желания. Поток грязной ругани возник, как жуткая рвота после отравления некачественными продуктами, и Шура застыл в замешательстве, пораженный и оцепеневший, не зная, что делать – пытаться помочь, принести воды или просто выждать время, когда нервный припадок утихнет сам собою.

– Ты думаешь, что ты – мудрец, что ты перехитрил весь мир?! Да ты стал пещерным человеком, добровольным убогим нищим. Потому что ты ничего не умеешь делать и не можешь жить среди нормальных людей.

Когда же Лантаров окончательно успокоился и затих, в бессилии закрыв голову руками и уткнувшись лицом в твердые доски лежака, Шура осторожно присел к нему.

– Ну-ну, успокойся, – произнес он, ласково потрепав друга по плечу, – это обычная ломка, она пройдет. Все через это проходят…

– Но я не хочу нового мира, я это точно знаю… – выдавил из себя Лантаров, произнеся слова теперь уже беззлобно. Он чувствовал себя опустошенным. И еще ему было стыдно за свою выходку, за неспособность держать эмоции при себе.

– Но ты ведь хочешь исцелиться? – серьезно спросил Шура

– Да… – с трудом произнес Лантаров, чувствуя, как в нем угасает ярость и растет примирение.

– Тогда начни с того, что вычеркни из своей жизни слово: «Ненавижу». Это очень… ммм… вредное слово, оно мешает возвращению твоего здоровья.

– При чем тут это слово? – прохрипел Лантаров.

– Очень просто. – Шура стал говорить спокойно, без мимики и жестов, как лектор, объясняющий аудитории ход физического опыта. – Каждое слово имеет свой определенный уровень резонирования. И когда ты произносишь что-нибудь негативное или имеющее низкий уровень вибраций, даже если не задумываешься о значении, все равно ты наносишь непоправимый вред своей экосистеме и всему окружающему. А весь окружающий тебя мир отражает подуманное, произнесенное или сделанное тобой с такой же силой и с таким же напором. Вот почему любовь порождает любовь, а ненависть – ненависть. Чтобы жить в гармонии с окружающим миром, надо иметь уважение к нему.

– Все это сказки… – продолжал хрипеть Лантаров, как животное, которое ухватили за горло.

– Пусть так, – ответил Шура, – но мы договорились, что для возвращения способности ходить будем следовать определенным правилам. Ведь так?

– Да, – выдавил из себя Лантаров.

Даже простейшие позитивные ответы давались ему с неимоверным трудом. Он теперь лежал без движений, тупо уставившись в потолок.

– Значит, ты обещаешь, что постараешься избавиться от этого слова?

– Да-а, – в горле у Кирилла застряло что-то, похожее на рыбью кость, оно мешало говорить и думать. Он уткнулся головой в стеганое одеяло, словно намереваясь зарыться в нем и спрятаться от всего мира.

– Ты просто привык к вечной гонке за благами цивилизации – они попросту истощили тебя. Но эти блага имеют небольшую ценность. Мир людей страдает от страстей, и фанатизм и беспокойство сделали его больным. Из-за этого гармония ускользает – беспокойство не дает человеку шансов достичь умиротворения и уж тем более озарения. Скоро ты поймешь, что зря ругаешь свою жизнь. Потому что всякая жизнь существует как таинство и как незавершенный процесс. Нужно только научиться воспринимать ее правильно, созерцательно.

– Но… но как тебе удается… всегда оставаться… спокойным?

Только теперь нормальный ход мыслей стал возвращаться к Лантарову. Шура в ответ улыбнулся уголком губ.

– Это довольно легко делать, когда знаешь истинный порядок вещей.

– И какой же он? – Лантаров почувствовал, как злость в нем улеглась, сменилась желанием понять феномен, находящийся за пределами его знаний.

– Во-первых, природа Вселенной вневременная. Когда мы хорошо осознаем, что не существует ни начала, ни конца, мы не обременим себя привязанностью, не пожелаем чем-либо обладать. Во-вторых, миром правит лишь один закон – причины и следствия. Зная этот закон, не станешь злиться или возмущаться в ответ на бурное проявление эмоций. К примеру, твое страдание – лишь результат твоего непонимания природы, так на что же я стал бы злиться? Я лишь задал себе вопрос: а хочу ли я поменяться с тобой местами? И внутренний голос мне твердо и ясно ответил: нет. Зная, что рай или ад находятся у нас в голове и что мы сами выбираем то или другое, мы в итоге получаем освобождение.

– Освобождение – от чего? От жизни?! Ха, это лихо, конечно! – заключил Лантаров. – Но для меня как-то неубедительно. И неприемлемо. Взрывы эмоций происходят помимо воли, как бы сами по себе, их невозможно контролировать.

Кажется, сам того не зная, Лантаров коснулся самой тонкой струны мировоззрения Шуры.

– Отчего ж невозможно? – ответил тот с расстановкой и привычно откинул плечи, будто незаметно хотел свести вместе лопатки. – Большинство людей просто не пробовали этому учиться.

– А есть методики?

– Конечно. Осознанное изменение образа жизни меняет структуру сознания. Три ключевые составляющие образа жизни, которые меняют сознание, – это окружение, питание и практика. Начать, как всегда, можно с менее сложного – контроля окружения и питания, а также сопутствующих аспектов – сна и секса…

– Ну, окружение – понятно… – начал Лантаров пространно. – Убежал в лес, и нет у тебя окружения. Но с ним так же пропадают и деньги. Хотя большинство скажет: если надо деньги зарабатывать, то выдержишь и гнусов, и отъявленных мерзавцев. Ладно. Питание – еще проще. Сел на диету, приблизительно как ты меня подсадил.

– Да, – подтвердил Шура, ничуть не чувствуя иронии, – помнишь, я тебе говорил: мы сами становимся тем, что мы едим.

– Допустим, хотя я не понимаю, как еда влияет на сознание. Ну да шут с ним. – Лантарова больше всего заинтересовало слово «секс». – Насчет сна тоже вроде понятно – спать определенное количество часов и не отлеживать бока. Тут у нас, впрочем, особо не полежишь. Хуже, чем на земле. А вот с сексом разобраться бы не мешало детальнее. Понятно, в лесу контролировать секс легко. А в городе?

– Гмм… – Шура на миг призадумался, коснувшись пальцами подбородка. – Ты, вероятно, прав в том, что порой для контроля секса стоит отсидеться в лесу. Что касается города, не мешало бы обзавестись некоторыми знаниями, помогающими принимать решения.

– Если речь о СПИДе или венерических заболеваниях, то я в курсе – можно не распыляться.

Лантаров поймал себя на двойственном отношении ко всем утверждениям Шуры. С одной стороны, он не верил, что человек, живущий вдали от людей, не добившийся признания людей, пусть даже и здоровый, но ничем не продемонстрировавший своего превосходства, может чему-то его научить. Его, человека, умевшего снимать сливки! С другой стороны, Шура представлял собой другой мир, непознанный и непонятный, как непроявленный негатив, и ему было интересно, как этот бродячий философ трактует те или иные понятия. И оттого он воспринимал Шуру, как вечно бунтующий сын-подросток воспитывающего его отца. Но удивительное дело: именно так – как протестующего подростка воспринимал его и Шура.

– Нет, – возразил Шура, – я совсем о другом. О том, что, по сути, акт любви всегда являлся священным. Божественным ритуалом. Но профанация общества возвела вокруг него ореол наслаждения. Это, в свою очередь, привело к трансформации секса в особое пристрастие, в заманчивое удовольствие, к которому многие люди чувствуют непреодолимую тягу. Как к наркотику или компьютерным играм. Человек, поглощенный удовольствием и влечением, создает напряженное состояние ума, рост беспокойства, болезненных впечатлений. Одним словом, впадает в одно из пяти напряженных состояний ума, ведущих его к ментальным проблемам и болезням.

«Акт любви… – мысленно Лантаров перекривил Шуру. – Да что ты, дикарь, можешь вообще знать об акте любви?!» Но высказать вслух эти слова он никогда бы не решился. К тому же, где-то внутри он все-таки ощущал чувство стыда, в далеких глубинах его натуры слышался надрывный голос совести. И главный посланник Бога из недр души настоятельно советовал парню воздержаться и подумать над словами добровольного учителя.

– Ты хочешь сказать, что у здорового человека должно быть минимум сексуальной жизни? – не сдавался в нем его поверхностный, человеческий голос.

– У здорового человека не должно быть зацикленности на сексе. А это возможно, если существует другая концентрация, например на творческом воплощении энергии. В любом случае, беспорядочные связи рассеивают энергию, ведут к уничтожению потенциала личности, к ментальным и психическим заболеваниям. И не только потому, что частая смена партнера несет риск заболеваний. Гораздо больше – вследствие обмена нездоровыми эмоциями и мыслеформами.

Последние слова он закончил почти торжественно. Но, даже долетая до сознания Лантарова, они не переваривались.

– Я понял, для достижения успеха надо зарыться в лесу по уши, никого не видеть, ни с кем не общаться и ни с кем не трахаться.

– Изменить, развить свое сознание или оставить его на прежнем месте – дело персональное. Каждый думающий человек сам понимает, что значит для него контроль окружения, питания, сна, секса. Каждый по-своему воспринимает и понятие «практика». Не лишним будет помнить хотя бы то, что яйцеклетка и сперматозоид обладают сознанием. И что пресловутый закон кармы – всякая причина имеет следствие, всякое действие будет оценено и оплачено, – касается каждого живущего.

– Я к этому точно не готов, это – не для меня.

Шура пожал плечами.

– Ну, тогда болей и страдай. И не спрашивай, откуда берутся напасти…

2

– Ой, да ты, Шура, полегче, угробишь меня. Я к такому жару не привык… – охал Лантаров, лежа на полке, пока Шура, облаченный в рукавицы, прохаживался по его спине, ногам и ягодицам березовым веником.

– Да ладно, не скигли ты, банька отлично тонизирует, тем более, на дровах, как наша. – Шура еще немного покружил над Лантаровым, взбивая взмахом веника вихри горячего пара и радостно крякая сиплым голосом.

Шура, на самом деле, парил даже с чрезмерной осторожностью. Он действовал веником, как опахалом, нагнетал горячий воздух на ступни ног, затем переходил выше и выше, до самых выпирающих, как у узника концлагеря, лопаток и худых плеч парня. Тело его было белым и ватным, казалось хрупким и некрепким, как у болезненного подростка. Банщик же, жилистый и спокойно-сосредоточенный, аккуратно прогревал его до появления на всем теле бисерных капелек пота. В парной стоял замечательный, стойкий запах мокрого дерева, смешанный с целым букетом ароматов из эвкалипта, мяты и бергамота.

– И что, вы, правда, в баню совсем не ходили? – удивлялся Шура после того, как Лантаров сообщил, что он в бане третий раз в жизни. – Не понимаю, как так можно жить? Это ж уникальная вещь и для отдыха, и для здоровья.

Наконец, когда он закончил неспешно ходить веником по телу, присел на разостланное на другой полке полотенце и вздохнул.

– Эх, меня бы кто похлестал…

– Так давай я, – предложил Лантаров.

– Нет, несподручно тебе будет. Сам уж себя похлещу, так я и раньше делал.

И он, отодвинувшись, насколько возможно, от Лантарова, начал размашистыми, громкими хлопками веника бить себя по спине, плечам и бокам, а затем привстав, перешел на ягодицы и ноги. Мгновенно стало еще жарче, будто кто-то мехами нагнетал горячий воздух, грозясь сделать из бани пекло.

Лантаров сначала упрятал голову руками и отвернул лицо к стене. Но это не помогло, и он стал тихо и осторожно перебираться на полку ниже, а затем – и на самую нижнюю полку. Там он передохнул, пока Шура не завершил самоистязание, после чего весь взъерошенный, мокрый от пота, с несколькими прилипшими листочками березы, отправился вниз, подал Лантарову костыли из предбанника и уж затем смело шагнул на улицу, чтобы распластаться на снегу.

Прошло не более минуты, и они уже сидели за дубовым столиком, вполовину меньше, чем в доме, и Шура, комментируя свои действия, разливал душистый травяной чай – мелисса, лимонник, мята и еще много всяких других названий, которые размякший, расслабленный Лантаров даже не старался запомнить.

– Слушай, как тебе удалось тут еще и баньку пристроить?

– Да все это просто делается, – отмахнулся Шура, – проще, чем ты думаешь. Каждый день понемногу, и все получается. Без бани тут зимой никуда, баня должна быть.

Лантаров смотрел на этого современного дикаря не без восхищения. С полотенцем, обернутым вокруг бедер и обнаженным торсом, на фоне суровой, аскетической обстановки, он походил на киногероя, исполняющего роль вождя какого-то дикого племени. В самом деле, все мышцы на его теле были живыми и будто играли. Влага же, оставшаяся на гладкой, удивительно чистой коже, подчеркивала здоровье. Лантаров, окинув взглядом свои обтянутые матовой кожей бока, усохшие без движения, бледные, мертвенные ноги и ужасные, оставленные операциями, рубцы, даже позавидовал здоровью Шуры. «А ведь он почти в два раза меня старше – мы таких старперами всегда называли. Наверняка бабы по ним сохли, а может, и сейчас сохнут…» – подумал он и решил на свой лад воспользоваться паузой между заходами в парилку.

– Слушай, Шура, а можно тебя спросить…

– Ну, конечно, – он улыбнулся в ответ широкой, открытой улыбкой, – у меня от тебя нет секретов.

– Да нет, у меня тут вопросы деликатные…

– Вряд ли существуют вопросы, которые могли бы ввести меня в краску, так что не стоит колебаться.

– Помнишь, я тебе в больнице говорил, что меня всегда интересовали «бабки, телки, тачки».

– Конечно, помню. Это же твое программное заявление.

Шура взял большие чашки, пододвинул одну Лантарову и разлил чай – от него исходил сильный запах природы и жизни. Казалось, в этой горячей жидкости присутствует что-то чудесное и волшебное.

– Пей за разговором, договорились?

Лантаров утвердительно кивнул.

– Так вот, ты мне на днях сказал: необходимо контролировать секс.

– Именно так, – Шура внимательно посмотрел на своего молодого друга, – это хорошо, что ты задумался над этим вопросом.

– Да, – продолжал Лантаров, – но мне непонятно. С точки зрения жизни нормального человека секса должно быть как можно больше. Разве не так? Чем больше телок бык покроет, тем он более мужественный, и это как бы предопределено природой. И на этом Фрейд вырос до идола.

– Ну, можно и так к этому подойти, – неожиданно согласился Шура. – Так в чем же противоречие?

– Ну, погоди, – хотел развить свою мысль Лантаров, пока Шура сделал несколько маленьких глотков. – А в чем тогда контроль?

– Очень просто. Я говорил о том, что человек не должен быть обеспокоен, зациклен на сексе. Секса в жизни каждого может быть много или мало – не важно, главное – чтобы человек не жил мыслью о совокуплении, чтобы эта мысль не заслоняла более важного. Чтобы в его жизни была более высокая цель. Поход за сексом сродни военному походу. Человек тратит время и силы на организацию своего захватнического плана, выслеживает жертву, атакует ее, проникает в нее, будто поражает копьем или кинжалом. Пленяет, заботится о содержании пленницы. Усекаешь, куда я веду?

– Нет…

– Я веду к тому, что человек тратит слишком много сил и энергии. И если это одна партнерша, то это нормально и правильно – эмоциональный и энергетический обмен, любовь и радость общения. Человек определяет стратегическую цель, предпринимает усилия, которые потом дают ему исключительные плоды – любовь женщины и детей. И время можно распределить так, чтобы его хватило и на любовь, и на другую, более важную цель. Если же секс сам по себе превращается в цель, человек ну просто деградирует. И кстати, всегда остается у разбитого корыта, когда истощается его энергетический ресурс. Давно известно: если любовь его пополняет, то скотское спаривание – напротив, истощает.

– Ты уверен? Ну, подумай, это же так удобно: никто не имеет никаких обязательств, но все получают свою дозу наслаждения.

– Ну а назови мне хотя бы одного человека, почитаемого потомками за свои сексуальные успехи? Что-то я не слышал о таких. Правда, отрицательные примеры есть. Знаешь почему? Потому что человек прежде всего – душа, дух и потому никогда не станет поклоняться низменному. С одной стороны, секс – это чистая физиология, жизненный процесс. С другой же стороны – это внедрение в мир тонких энергий. И это не может проходить бесследно. Древние книги утверждают, что бесконтрольный секс без любви однозначно препятствует духовному развитию.

– Так ты ярый противник секса? – воскликнул Лантаров не без негодования.

«Ох, и выведу я тебя на чистую воду, мнимый женоненавистник! – ухмылялся Лантаров. – Небось, получал слишком много отказов, вот и взбесился».

– Ты опять меня не понял. Я не выступаю противником секса. Наоборот, земная любовь нужна нам так же, как пища или воздух. Более того, аюрведа – древнейшая из систем поддержания здоровья – не рекомендует сдерживать секс. Я сам противник идеи даже отказа от секса, но еще больший противник того, чтобы любовь превращалась в беспорядочные случки. Ведь они-то и уменьшают шансы развития и реализации личности. Они рассеивают энергию и уменьшают до нуля шансы совершить в жизни что-то путное. Конечно, все это индивидуально. И если тот же живописец Пикассо и грешил излишним пристрастием к сексу, то все равно контролировал свои влечения. Доказательством может служить хотя бы тот факт, что он ежедневно работал над полотном или скульптурой. А с другой стороны – если Мопассан отказался от таких ограничений, то и умер в сорок два жалко и депрессивно. Сифилис с двадцатилетнего возраста, с тридцати трех – нервные припадки, с сорока – угасание в лечебнице для душевнобольных, и затем логичный результат – паралич мозга. Связь такого конца с абсурдной беспорядочностью контактов очевидна. Я уж не говорю про таких, как Нерон и Калигула, неуклонно плывших навстречу смерти через море неуемного разврата. Жизнь устроена просто и правильно: человек получает именно то, на чем сосредотачивается. Оплата счетов рано или поздно наступает, и история нас ясно предупреждает об этом. Жаль только, что мы привыкли распознавать преимущественно очевидные вещи. Как-то – заражение венерической болезнью или ранний аборт и лишение возможности иметь детей. Но еще есть десятки, тысячи невидимых нитей, которые связывают человека и все его поступки.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Пособие содержит тестовые задания и контрольные вопросы, разработанные для курса «Зоология беспозвон...
Важным условием устойчивого долгосрочного роста любой компании является инвестирование, а инвесторам...
В монографии на основе архивных, опубликованных в печати и полученных в результате полевых исследова...
Монография обобщает многолетний опыт автора в форме избранных трудов (статьи, монографии, патенты и ...
Хантер привык держать ситуацию под контролем. Намного легче жить, когда знаешь, что сердце твое навс...
Семь лет назад они были помолвлены, но неожиданно Джейсон Смит уехал, оставив свою несостоявшуюся не...