В темноте Хигер Кристина
– Грязные жиды! – кричали эти дети. – Грязные жиды! Так вам и надо!
С каждым шагом на них обрушивались все новые и новые комья грязи, перемешанные с мелкими камнями. Удары, наверно, приносили много боли, но еще больнее было терпеть унижение… Это повторялось много раз. Я очень злилась. Отец тоже. Но что он мог сделать? Сжимать кулаки и кричать от ярости? Что могли сделать все мы? Только терпеть и продолжать жить.
Рассказывая людям свою историю, я всегда говорила, что прожить 14 месяцев в канализационных каналах Львова нам с братом было легче, чем прятаться наверху в те дни, когда мама с папой одновременно уходили на работу. Жизнь в канализации не шла ни в какое сравнение с этими днями, но, слыша от меня эти слова, люди смотрели на меня, как на сумасшедшую. Под землей я все время была рядом с родителями – мы были вместе. А пока мы были вместе, мне было плевать на страдания. Наверху же рядом со мной не было никого, кроме брата. А ведь мы были совсем еще детьми. Как страшно сидеть и гадать, вернутся ли домой родители! Мне приходилось быть брату и матерью, и сестрой – как тяжела эта ноша для маленькой девочки!.. Так у меня отобрали детство. Немцам не удалось заполучить меня всю, но часть меня они все-таки забрали. Эту часть.
Мы с родителями постоянно говорили о том, что мы должны и чего мы не должны делать, оставаясь одни дома. Что делать, если я услышу, что идут немцы. Если начнется «акция». Если не вернется папа. Если не вернется мама. Если – не дай бог! – немцы схватят их обоих… Повсюду людей выгоняли из квартир, повсюду родные навсегда теряли друг друга, и поэтому родители готовили нас к экстренным ситуациям. Каждый вечер мама готовила нам с Павлом по комплекту одежды. Услышав ночью подозрительный шум, мы должны были как можно быстрее одеться и бежать. Или спрятаться. Мама должна была помогать Павлу, а папа – мне. Такой был у нас план. Каждый вечер я снимала свой любимый зеленый свитер и раскладывала его в ногах на матрасе или на полу рядом с кроватью. Я вытягивала рукава в стороны, чтобы мне оставалось только нырнуть в него головой. Иногда мы вообще не раздевались и спали в одежде, чтобы быть готовыми в любое мгновение бежать. Даже во сне мы были постоянно начеку…
После Замарстыновской, 120, мы часто переезжали с места на место. Иногда потому, что папа находил более безопасное и удобное место или квартиру. Иногда потому, что здание забирали немцы и у нас просто не оставалось другого выхода. Каждый день, когда родители уходили на работу, мы с Павлом просто тихо сидели дома и дожидались их возвращения. Как ужасно часами сидеть в одиночестве, зная, что в городе людей вышвыривают из квартир на улицы! Павел, наверно, был еще слишком мал, чтобы бояться этих долгих часов так, как боялась их я, но и моего страха с лихвой хватало на двоих.
В одной из квартир отец соорудил для нас под подоконником тайник – небольшой шкафчик, встроенный в стену. Нам повезло: у него были золотые руки, материалы и инструменты, а немцы, задерживая его на улицах со всеми этими вещами, не задавали лишних вопросов, потому что у него имелись необходимые документы. Пространство под подоконником папа закрыл перегородкой, которая со стороны казалась продолжением стены, потому что была выкрашена такой же краской. Чтобы увеличить объем расположенного за этой перегородкой шкафчика, отец вытащил из стены один или два ряда кирпичей. Закрыть и открыть эту перегородку можно было только снаружи. Перед уходом из дома папа прибивал ее к стене гвоздями и иногда покрывал свежим слоем краски. В результате и освободить нас из этого убежища мог только он после возращения домой.
Жители гетто скоро узнали о том, как мастерски он делает убежища, и стали просить его устроить такие местечки у них. Он никогда не отказывал. Но тщательнее всего он работал над нашими схронами. Для нас он делал самые лучшие тайники: маленькие шкафчики в стенных шкафах, двойные стенки в гардеробах. Чтобы найти их, нужно было быть настоящим детективом. В ванной комнате одной из наших квартир он сделал хранилище для важных бумаг и драгоценностей. Вполне возможно, что эти документы и ювелирные изделия лежат там до сих пор, потому что папа, насколько я знаю, не забирал их оттуда, а найти тайник никто бы не смог. Но самым хитроумным его проектом было это убежище под подоконником. Нам с братом в нем еле хватало места, и ни одному стороннему наблюдателю не пришло бы в голову, что в таком крошечном пространстве могут находиться двое детей. Мы сидели лицом друг к другу, очень близко, будто в материнской утробе. На случай, если днем нам приспичит в туалет, отец сажал нас на горшки. Если начинали гулять слухи о предстоящей «акции» или если, наоборот, «акций» не проводилось подозрительно долго, что наводило родителей на мысль о том, что в скором времени машина истребления евреев будет запущена снова, мы каждое утро перед уходом отца на работу забирались в эту нишу, а он для маскировки придвигал к ней снаружи большой стол.
Не помню, сделал ли папа отверстия для воздуха, но, должно быть, сделал, поскольку мы с Павлом могли дышать. Папа всегда продумывал все до мелочей. Тем не менее, если эти дырочки и существовали, то были сделаны так аккуратно, что их не замечали даже мы братом. Я помню это, потому что внутри ниши всегда царила кромешная темнота. Мы с Павлом не могли видеть даже друг друга – только слышали наше дыхание. Поначалу мы чувствовали себя в полной темноте и тишине вполне комфортно, но с каждым часом нам становилось страшнее. Время почти останавливало свой бег, и я сидела весь день, слыша только свое дыхание и дыхание брата, и звуки эти становились все громче. В конце концов они начинали заглушать звучащие в моей голове молитвы. Слыша этот шум, умолкал даже мой приятель Мелек.
Эти бесконечные дни в нише под подоконником – мое самое страшное воспоминание. Это было хуже, чем расставание с квартирой на Коперника, 12. Хуже, чем потеря всех наших красивых и любимых вещей. Хуже избиений, которые нам иногда приходилось видеть или переносить самим. Хуже 14 месяцев в сырых и вонючих подземельях… И сидеть в таких убежищах нам приходилось регулярно. Мы снова и снова забирались в эти каморки и ждали родителей. В одной квартире папа сделал для нас убежище в кухне. В другой – в ванной. И каждый раз нам было очень страшно! Мы лили слезы, не издавая ни звука, потому что боялись, что нас услышат немцы. Мы слышали шаги гестаповцев, приходивших в квартиру, и это случалось достаточно часто. Нам не позволяли запирать двери квартир, и в них в любой момент мог зайти кто угодно. Гестаповцев мы узнавали по походке. Стук их сапог невозможно было ни с чем перепутать. Но приходили обыскивать квартиры все по очереди: гестапо, СС, вермахт…
Брат тоже боялся и тоже плакал, не издавая ни звука. Я держала его за руку и шептала, что все будет хорошо. Он держался молодцом… Я изо всех сил старалась вести себя так же бесстрашно, но меня за руку подержать было некому. Некому было пошептать, что все будет хорошо. Я не могла перестать думать о том, что будет с нами, если отца схватят. Каково нам будет умирать в этом тесном пространстве.
Время от времени, когда по городу не ходило слухов о грядущих «акциях», нам можно было не залезать в убежище. Родители просто оставляли нас дома. Конечно, нам запрещалось выходить на улицу и подходить к окнам, чтобы никто не увидел нас снаружи. Я научилась различать опасные и неопасные звуки. Услышав подозрительный шум, мы должны были немедленно спрятаться. Я в таких случаях запихивала бедного Павла в наш единственный чемодан. Этот прием мы с родителями не обговаривали – я его придумала сама. Однажды днем, услышав топот гестаповцев, я залезла под кровать и, увидев там чемодан, подумала, что он может послужить хорошим укрытием для братишки. Он с трудом поместился в чемодан, но мне удалось закрыть крышку, когда он свернулся калачиком. Он сделал все это без всяких возражений. Потом я задвинула чемодан под кровать (какой же он был тяжелый!), а сама спряталась в шкафу за вешалками с мамиными платьями. Я задержала дыхание, боясь выдать себя любым звуком, и стала считать секунды, чтобы успеть достать Павла, пока у него не закончится воздух. Как правило, после того как в доме затихал характерный топот гестаповских сапог, я ждала еще минуту, а потом выскакивала из шкафа и бросалась спасать брата.
Все это повторялось из месяца в месяц… и я постоянно молилась, чтобы поскорее наступило время, когда мы с родителями сможем всегда оставаться вместе, когда нас с братом перестанут оставлять дома одних. Все это, конечно, произойдет, да только не совсем так, как я себе представляла.
Глава 3
Здесь сама земля пропитана страданиями
С каждой «акцией» гетто становилось все меньше, а жизнь – опаснее. Испытаниям нашим не было конца. Сначала в городе было 150 000 евреев, после 1939 года, т. е. после раздела Польши Германией и Советами, население увеличилось до 200 000, а теперь еврейское население Львова составляло всего несколько десятков тысяч. Нас становилось все меньше… и все меньше оставалось у нас сил и надежды.
Понять, насколько слабыми и бесправными мы стали, поможет следующий пример. На Замарстыновской, 120, украинские полицаи обнаружили на чердаке тайник с меховыми шубами. Ни мы, ни другие семьи не имели к ним никакого отношения, но украинцы почему-то решили, что их спрятал мой отец, и потребовали в качестве выкупа 7000 злотых (по тем временам около $1400). Деньги были и у родителей, и у моего дедушки по отцу, но требовать столько за такое «преступление» – абсурд! Тем не менее мы заплатили. Теперь наши деньги годились только на то, чтобы раз за разом покупать себе немного свободы…
А вот и другой пример: на Йом Кипур, один из самых священных дней еврейского календаря, комендант гетто Гжимек издал распоряжение, согласно которому все евреи были обязаны выйти на уборку улиц. Он приказал на коленях драить булыжные мостовые. Естественно, немцы знали, что, заставляя евреев работать на Йом Кипур, они наносят им жестокое оскорбление.
В одном важном аспекте Гжимеку и его приспешникам почти удалось сломать нашу семью. Больше всего мои родители беспокоились о нас, детях. Они знали, что многие отдавали своих детей на воспитание в нееврейские семьи – навсегда или на время, договариваясь, что приемные родители вернут их, как только позволят обстоятельства. Таким – «скрытым» – детям Холокоста нет числа. Иногда евреям приходилось доплачивать приемным родителям или переписывать на них свою собственность в качестве компенсации за риск. Многих арийцев, дававших приют еврейским детям, расстреливали, многие попадали в тюрьму по подозрению в этом преступлении, а все остальные жили в постоянном страхе разоблачения. Часто еврейские дети попадали в приемные семьи совсем маленькими и потом не помнили ни своих родителей, ни обстоятельств своего появления в семье. Многие даже не знали о своем еврейском происхождении.
Через несколько месяцев после начала немецкой оккупации родители стали думать, не передать ли меня с Павлом в другую семью. Они нашли женщину, готовую обсудить с ними этот вопрос. Но она была согласна взять только меня. Найти приемную семью для мальчика было очень трудно, потому что все еврейские мужчины проходили процедуру обрезания. Определить же национальность девочки гораздо сложнее. Именно поэтому большинство «скрытых детей» – девочки.
Планировали мои родители эту операцию, наверно, довольно долго. Странно, что я не узнала об этой их идее. Обычно я слышала, о чем по ночам разговаривают родители. Мы жили в одной комнате, и утаить друг от друга что-то было просто невозможно. Как бы то ни было, они все обсудили, и однажды днем у нас появилась молодая учительница с карими глазами и каштановыми волосами. Очень приятная женщина. Но зачем ей понадобилось со мной знакомиться?!
Мама объяснила мне, что эта женщина хочет забрать меня к себе, но я отказалась наотрез с ней идти.
– Я никуда не пойду, – заявила я.
– Придется, – сказала моя мама. – У нас нет другого выхода.
– Нет, – отрезала я. – Что бы ни произошло с вами, то же самое пусть произойдет и со мной. Я не хочу жить, если у меня не будет вас.
Нет, я понимала, что родители хотят не избавиться от меня, а спасти. И все же я отказалась: я не хотела, чтобы меня спасали таким образом, не хотела расставаться со своими. К счастью, родители прислушались к моим мольбам, и я им за это очень благодарна. Очевидно, они тоже не хотели жить без меня. Оглядываясь назад, я не могу поверить, что такие любящие, заботливые родители в отчаянном положении могли позволить мольбам ребенка повлиять на принятие столь важного решения! Но они прислушались – и через несколько минут симпатичная учительница ушла. Мне запомнилась ее теплая улыбка.
Для родителей это была практически невозможная головоломка: как принять лучшее решение, когда имелись только худшие? Тогда я этого еще не понимала, но понимаю сейчас. У любой еврейской семьи просто не было легких путей и однозначных решений. Каждый день они сталкивались с новой дилеммой, с новой почти неразрешимой задачей. Например, меня до сих пор преследуют воспоминания об одном дне. Это случилось в начале 1943 года, во время «акции», главной мишенью которой были еврейские дети. Мне тогда было семь с половиной, брату не было и четырех. Мы жили в бараках неподалеку от центра «Ю-Лага». По всей территории гетто немцы вламывались в квартиры и забирали только детей. Мне кажется, таким образом немцы хотели убить сразу двух зайцев: ликвидировать значительную часть еврейского населения и вместе с тем еще больше парализовать волю выживших взрослых.
На эту «акцию» отец спрятал нас в подвале за стенкой, которую соорудил сам. Понять, что за фальшивой перегородкой находится тайник, мог бы только тот, кто взялся бы искать его именно в этом месте. Когда папа отвел нас в убежище, мама была на работе в Яновском лагере. Входное отверстие было очень небольшого размера. Нам приходилось забираться за перегородку на четвереньках, но внутри можно было встать в полный рост. Света там не было, и, чтобы не было так страшно, мы держались за руки. Мы прижимались друг к другу, как сардины в банке, а папа заделывал дверку, заклеивал стыки лентой, а потом закрашивал ее, чтобы не было видно, что стену кто-то трогал.
Мама пришла домой после долгого марша по Яновскому тракту как раз в тот момент, когда отец заканчивал маскировку. Позднее она сказала, что всю дорогу домой она не переставала беспокоиться за нас с Павлом. Она знала, что немцы рыщут по гетто в поисках детей, и понимала, что мы находимся в смертельной опасности. Сначала она поднялась в квартиру и, не найдя нас дома, ударилась в панику.
– Мои дети! – кричала она. – Где мои дети?
Соседка сказала ей, что отец повел нас в подвал, и мама примчалась туда. Увидев, что мы живы и здоровы, она заплакала. Мы с Павлом, конечно, были немного напуганы, но с нами и правда все было хорошо. В результате она забралась с нами в убежище, и отец закрыл нас там всех вместе. В такой страшный момент она просто не могла оставить нас одних. Какая бы судьба ни ждала нас, она хотела разделить ее с нами.
В тот момент я не знала, что, стоя рядом с нами, мама держала в кулаке три капсулы с цианистым калием. Она ни на секунду не выпускала их из руки, думая, что, если нас обнаружат, она улучит момент и положит их нам в рот, чтобы избавить от предстоящих страданий. Слава богу, до этого не дошло.
Спустя несколько часов мы услышали, что немцы начали обыскивать наше здание. Потом оказалось, что приходил всего один немец, но нам казалось, что нагрянула целая армия. Мы слышали, как он грохотал своими сапогами, как разговаривал сам с собой хриплым низким голосом. Дольше всего он копался и передвигал вещи как раз в подвале. Мы стояли, не шевелясь и не издавая ни звука. Мой брат был еще совсем мал, но отец уже столько раз прятал нас, что и он научился вести себя идеально тихо и спокойно. Я просто крепко сжимала его ладошку, и он молчал…
Наконец мы услышали, как немец громко воскликнул:
– Сырая стена! Сырая стена! Nass Wand! Nass Wand!
Кто-то донес, что мы прячемся в подвале, и немец увидел, что фальшивая перегородка отличается по цвету от остальных стен. Он ощупал стенку и, найдя место, где еще не высохла краска, начал колотить по панели, закрывавшей выход из убежища. Я четко помню этот грохот, повергший нас в полный ужас. Наконец заплакал Павел. Кажется, что издала вопль и я. Мама даже не попыталась утихомирить нас, потому что поняла, что мы попались.
Когда немец проломил стену, на его лице была скорее не ярость, а изумление мастерством, с которым отец изготовил для нас это убежище. Он даже отступил от стены, чтобы полюбоваться творением рук моего папы. Немец не нашел бы нас, если б не сырая краска! Я даже подумала, что он похвалит нас за то, что мы так ловко его провели!.. Но тут он вытащил нас из ниши и начал лупить плеткой – меня, и брата, и маму… Она не уронила ни слезинки, и я помню, с какой гордостью за нее заметила это.
И вдруг домой вернулся отец – наверно, кто-то сбегал к нему и рассказал, что происходит.
– Это моя семья, – бросился он у немцу. – Пожалуйста, отпустите их.
Умолять о пощаде было совсем не в его характере, но ради нас он был готов на все.
Немца одолевало любопытство.
– Зачем ты их спрятал? – спросил он.
– Чтобы спасти. От вашей «акции». Вы же забираете наших детей!..
Отец упал на колени и снова начал просить… Эти мольбы вывели немца из себя, и он ударил отца прикладом по голове.
Он был совсем мальчишка. Он бил нас, потому что так было положено, потому что ему так приказали, но было видно, что делать этого ему совсем не хочется. Да, мне было больно, но, как сказал позднее мой папа, нас могли избить в сто раз сильнее.
На помощь пришла мама. У нее с собой была сумочка с продуктами: сардины, хлеб, немного печенья. Мама не знала, сколько нам придется просидеть взаперти, и поэтому хорошо подготовилась. Она, наверно, почувствовала, что молодому человеку не очень-то по душе его роль. Она отдала ему сумку.
– Вот. Возьмите это, – сказала она, сняла с руки золотые часы и вручила ему.
Немец осмотрел часы, будто это был дар небес, и через мгновение-другое сказал:
– Я дам вам шанс. Одни часы – один ребенок.
Бедная моя мама, она пришла в ужас. Кто осмелится требовать от матери выбирать, какое дитя ей роднее! Но такие решения, несомненно, каждую минуту приходилось принимать еврейским матерям по всей Польше…
– У меня два ребенка, – сказала она. – Я не могу оставить одного, а другого отправить на смерть.
Отец не выдержал – он протянул немцу нашу фотографию с криком:
– Видите, они оба мои дети! Они – оба – мои – дети!
Из раны на его голове ручьем лилась кровь, но он молил немца о пощаде и просил отпустить нас. Он всю жизнь верил, что любую проблему можно решить в цивилизованной манере, т. е. приведя оппоненту разумные аргументы. Он предложил солдату вместо жены и детей забрать его – он был готов умереть за нас.
Солдатик несколько мгновений обдумывал этот вариант, но потом махнул рукой и сказал:
– Bleiben Sie! Оставайтесь!
Так мы получили еще одну передышку. Моя мама была так рада, что пригласила немца подняться к нам чего-нибудь перекусить. Тогда мне это было непонятно, но теперь я знаю, что она хотела отплатить ему за доброту. Она просто увидела, что он тоже человек. А еще она знала, что если сейчас уйдет он, то искать нас придут другие. Она понимала, что мы будем в безопасности, покуда этот молодой немец будет оставаться у нас в квартире.
Мы жили на первом этаже, прямо над подвалом. У мамы от счастья и облегчения буквально кружилась голова. Она поинтересовалась у немца, чего он хочет, и он попросил яичницу с луком. Ein Mit Zwiebel. Даже сегодня, чувствуя запах жареных яиц и лука, я вспоминаю ту страшную ночь и вспоминаю, в каком напряжении мы сидели на кухне нашей квартирки. Вспоминаю немецкого солдата, избившего нас плеткой и приказавшего матери выбрать, чью жизнь спасти, мою или Павла. Вспоминаю, как родителям удалось заглянуть под жестокую маску этого парня, найти там доброту и превратить его из врага в защитника.
Мама пошла жарить яичницу с луком, а мы все, конечно, последовали за ней. Она сделала ему огромную порцию (яиц шесть), а потом мы сидели и смотрели, как он ест. Пока он ел, мы выглядывали из окна во дворик и видели, как он наполняется людьми. Это были в основном перепуганные до безумия евреи. Наших друзей и соседей выгнали из квартир на улицу и усадили рядами в сточной канаве. Некоторых уже расстреляли, но остальные просто стояли и ждали своей участи или в панике искали своих родных. Ни одного ребенка не было видно. Детей уже увезли… Остались убитые горем родители, бабушки и дедушки, которых и самих вот-вот начнут вывозить из города.
Находящейся на данный момент в безопасности и наблюдающей за всем этим из кухонного окна маме каким-то чудом удалось углядеть в толпе кузину. Она вытащила из своих вещей еще одни красивые наручные часы и протянула их немцу.
– Теперь я даю вам шанс, – сказала она. – Одни часы – один член моей семьи.
Она идеально говорила по-немецки, и смогла убедить солдата. Она показала на свою сестру и сказала:
– Вон та женщина – моя двоюродная сестра. Сходите туда и приведите ее обратно в квартиру. Пожалуйста.
Сытно поужинавший и получивший за хлопоты еще одни часы немец спустился во двор и выкрикнул имя маминой сестры, но та была настолько перепугана, что побоялась откликнуться. Она подумала, что этот человек почему-то хочет отправить ее на смерть одной из первых. Она не знала, что он пытается ее спасти. Она не предполагала, что его послала за ней ее двоюродная сестра. Она не знала, что, услышав свое имя, ей нужно просто встать на ноги, и тогда ее отведут в безопасное место…
Мы смотрели из окна, не имея возможности помочь ей – хоть жестом дать ей понять, что за этим солдатом можно пойти, что все это подстроено, и через какое-то время немец просто махнул рукой. Скоро пришли грузовики, мамину кузину загрузили в кузов, и больше мы ее никогда уже не увидели… Но наш немец вернулся к нам. Он немного посидел с нами – он охранял нас, он разговаривал с отцом о том, как ему удавалось построить для нас то или иное убежище.
Вскоре после того, как несколько тысяч наших друзей и соседей – мертвых и еще живых – увезли прочь, мы услышали прямо под окном приглушенные рыдания. После «акций» всегда наступал момент, когда те, кому удалось спрятаться и избежать участи остальных, набирались храбрости выйти. Но теперь, после того как из гетто вывезли практически всех детей, я вдруг услышала эти горестные звуки буквально со всех сторон, из двора, из-за стен квартиры, с чердака и с крыши. Я выглянула в окно и увидела онемевших от горя людей с пепельно-бледными лицами. Это и есть, поняла я теперь, истинное лицо бесконечной скорби. Но после этого произошло еще кое-что. Я уже отошла от окна, когда вдруг с улицы донесся громкий хлопок. По звуку было похоже на мешок картошки, упавший на мостовую. Следом за этим хлопком послышался еще один, еще один мешок картошки. Я бросилась к окошку, чтобы посмотреть, что там творится, но меня остановила мама. Она не хотела, чтобы я увидела, как разбиваются насмерть, прыгая с крыши нашего здания, матери, лишившиеся детей.
Наш немец оставался с нами до поздней ночи – пока не закончилась «акция» и не уехали остальные солдаты. Несколько дней или недель все было тихо. Несколько дней или недель мы чувствовали себя в безопасности. Но после этого каждые несколько недель нас поджидали новые испытания.
Так или иначе, но поведение моего отца во время большого парада хорошо запомнилось Йозефу Гжимеку, и оберштурмфюрер СС явно взял его на заметку. И, начиная с того момента, комендант гетто с моим отцом начали своеобразную игру, в ходе которой Гжимек старался поставить моего папу в безвыходное положение, а отец был постоянно начеку и изо всех сил пытался перехитрить своего соперника. Конечно, было ненормально, что немец, занимающий такой высокий пост, вдруг обратил внимание на рядового еврея, но папа воспринимал эту ситуацию как противостояние равных по силе противников. Они, словно шахматисты, делали ходы по очереди. Понятно, что Гжимек находился в более выгодном положении, потому что за его спиной стояла вся мощь немецкой армии, гестапо и СС.
Настолько же ясно, что папа не мог открыто перечить Гжимеку. Он своими глазами видел, к чему это приводит. Однажды, вспоминал отец, группу евреев построили в шеренгу. Им раздали швабры, метлы, лопаты и приказали заняться мытьем улиц. Через некоторое время руководивший уборкой эсэсовец приказал положить инструменты на землю и сказал, что всех повезут в Пяски. Евреи, конечно, понимали, что это значит. Один из них, врач по профессии, шагнул вперед из строя и крикнул:
– Вы – трусы! Вы боитесь наших лопат и веников! Вы способны показывать свою силу только перед безоружными!
Потом он плюнул в лицо немцу – раздались выстрелы… Остальных эсэсовцы загнали на грузовики, отвезли в Пяски и там убили.
…Время от времени доведенные до крайности евреи устраивали небольшие восстания – убивали эсэсовцев; когда это произошло в очередной раз, Гжимек приказал расстрелять полторы тысячи евреев. Полторы тысячи евреев за одного немца. Такой была цена этой маленькой революции.
Однако битва между папой и Гжимеком проходила почти незаметно. Гжимек ставил перед моим отцом невероятно сложную задачу, а отец находил способ ее выполнить. Но в каждом задании обязательно присутствовала какая-нибудь очень хитроумная закавыка, и одна из них чуть было не привела нас к гибели. Это случилось, когда Гжимек обустраивал свои апартаменты. Моего отца он назначил ответственным за ремонт. Папе были поставлены совершенно нереальные сроки выполнения работ, но он все-таки сумел уложиться в них. Однако, когда Гжимек пришел проверять качество работы, не успела высохнуть краска на перилах лестницы. Это, по мнению Гжимека, было нарушением, заслуживающим жестокого наказания, и он решил, что папу надо повесить.
Каждый день на главной площади гетто проводилось общее построение, во время которого Гжимек делал объявления. В день «проваленной» инспекции, он вытащил моего отца и его помощника из строя и сообщил, что их ждет петля. Семьи «преступников» он пообещал отправить в тюрьму. Отец знал, что Гжимек психопат, и понимал, что любыми словами только ухудшит ситуацию. Он не раз видел, как комендант расправляется с евреями, осмелившимися осложнить ему жизнь. Несмотря на это, отец больше беспокоился за семью, чем за себя, и поэтому успел в момент, когда за ним никто не наблюдал, передать другу записку с просьбой сходить к нам и сказать маме, чтобы она с нами немедленно уходила из дома. Мы так и сделали. С первого этажа мы переместились на третий, где нам помог спрятаться добрый сосед, постоянно строчивший что-то на своей швейной машинке портной.
Отца с его коллегой отвели в угол площади, к виселицам. Вскоре туда подошел Гжимек, чтобы руководить церемонией казни. Этот человек из любого события делал церемониальный акт. Позже отец сказал нам, что он не осознавал, что с ним происходит. Все было, как во сне. Ему приказали вывернуть карманы, снять ремень и раздеться. Потом он стоял обнаженным на помосте, а на шею ему надевали петлю. То же сделали и со вторым рабочим.
Мы находились на третьем этаже, и все это происходило прямо под окнами. Первым на эти приготовления обратил внимание Павел.
– Смотри, мам, – сказал он, – кого-то собираются повесить.
Он не понял, что там был наш папа.
Мама подошла к окну и сразу же узнала отца. Я тоже выглянула и моментально узнала папу. Мне хотелось закричать, но я знала, что этого делать нельзя.
Мама не хотела, чтобы мы увидели казнь.
– Не смотрите, не смотрите, не смотрите, – без конца повторяла она, словно в трансе.
Но я, конечно, смотрела. Павла мама взяла на руки и прижала лицом к груди так, чтобы он не мог повернуться к окну. Я подняла голову и увидела, что она тоже смотрит. Она не хотела смотреть, но не могла и отвернуться.
Позднее отец написал, что в тот момент чувствовал себя персонажем своего ночного кошмара. Он просто стоял и ждал исполнения приговора, но потом по какой-то необъяснимой причине Гжимек вдруг махнул рукой и сказал:
– Ладно, живите.
Он сказал это так, будто доводить процесс казни до конца было себе дороже. Он не дал никаких объяснений, а моему отцу было ни к чему дожидаться, что он передумает.
Папа был ошеломлен. Второй рабочий, которому тоже подарили жизнь, также не знал, как это понимать. Папа повернулся и поклонился Гжимеку, словно благодаря за освобождение, а потом начал спускаться с помоста. И в этот самый момент услышал голос немца, зовущего его обратно:
– Halt!
«Что это значит? – подумал папа. – Гжимек решил продолжить забавляться? Еще один раунд жестокой игры в кошки-мышки? Очередное я передумал? Тебя повесят, нет, ты свободен, нет, тебя повесят, нет, ты свободен. Вполне в характере Гжимека: дать человеку надежду, а потом отнять ее. Просто так, ради развлечения». Но, как выяснилось, Гжимек просто хотел, чтобы отец забрал свои вещи. Одежду, ремень, ботинки, часы.
– Hole dir deine sachen, wirst doch nicht so mit dem macketen schwanz herumlaufen, – сказал Гжимек. – Забери свои вещи, потому что с голым хером тут ходить нельзя.
Да, отец пошел прочь голым, забыв одеться. Он был настолько потрясен происшедшим, что даже не подумал об одежде. Папа вернулся на помост, схватил вещи, натянул штаны и торопливо покинул место несостоявшейся казни.
Я помню, что, увидев это, мы с мамой и братом начали обниматься, смеяться и плакать. Да, обниматься, смеяться и плакать одновременно! Мы все видели из окна: и петлю на шее папы, и то, как его отпустили, и как он, нагой, поспешно уходит с площади. Что же нам оставалось, кроме как обниматься и смеяться, глотая слезы? Мы были настолько раздавлены страхом, а потом сбиты с ног счастьем, что сцена, когда наш папа голым стоял перед комендантом гетто, показалась нам уморительной.
Отец вернулся домой не сразу. Он не знал, что мы перебрались в квартиру портного. Кроме того, он опасался, что люди Гжимека могут за ним проследить, и поэтому некоторое время прятался в другом здании. И не ошибся: Гжимек действительно послал за ним. Папу вновь доставили к коменданту – продолжить смертельную игру.
– Где ты был? – спросил Гжимек. – Я тебя искал.
– Я прятался, – ответил отец.
– Ты просто трус, – сказал Гжимек, – большего труса я еще не видел!
«Это я-то трус? – подумал отец. – Твоя квартира под круглосуточной охраной. Ты прячешься за спинами вооруженных солдат, за своими танками и пушками. А трусом называешь меня?»
Это будет не последняя их встреча. Иногда они сталкивались в гетто по случайности, иногда Гжимек посылал за ним подчиненных. По какой-то причине Гжимека завораживало общение с моим отцом. Может, его удивляло, что мой папа, словно кошка, всегда падал на ноги. Может, он увидел в отце что-то, что позволяло ему проявлять какие-то остатки человечности. Да, комендант гетто, славившийся своей жестокостью, пощадил отца, отменив казнь, и сохранит ему жизнь еще не раз в будущем.
Однажды Гжимек, словно стараясь получше разобраться в отце, взялся расспрашивать:
– Кем был твой отец?
Папа соврал и сказал, что его отец был австрийцем и работал врачом. Это произвело на коменданта большое впечатление.
– Ах, у тебя есть немецкие гены! – сказал он. – Это многое объясняет!
Потом он спросил, кем была его мать. Папа снова сказал неправду. Он сказал, что мама была русской принцессой. Он тоже начал играть с Гжимеком.
– А где ты родился? – спросил Гжимек.
– В Турции, – ответил отец.
Допрос больше походил на почти дружескую беседу, и папа постоянно старался одним ответом ублажить Гжимека, а уже следующим – насолить ему. По крайней мере так он нам все это объяснил потом. Сначала он умасливал его своим якобы немецким происхождением, а затем выводил из себя рассказом о русских корнях и Турции. Мой папа был очень гордый человек. Он ни перед кем не хотел вставать на колени. Он не мог позволить этому маньяку унижать себя. Естественно, он понимал, что ввязываться в битву умов с полоумным немцем смертельно опасно, но в то же время считал, что Гжимек не убьет его, пока ему с ним будет интересно. Кроме того, папа знал, что он необходим Гжимеку. Почему? Папа имел репутацию одного из лучших плотников Львова, а в городе всегда было очень много работы для людей этой профессии.
Словом, Гжимек снова отпустил моего отца, но, как выяснилось потом, сказал солдатам, что мечтает убить его своими руками. И правда, после окончательной ликвидации гетто Гжимек бегал по Замарстыновской с криком:
– Где Игнаций Хигер?
Окончательную ликвидацию гетто удалось пережить немногим, но один из выживших и рассказал папе эту историю уже после войны. Он сказал, что Гжимек в тот момент был буквально одержим желанием разыскать и убить моего отца.
В последний раз они увидят друг друга уже в 1949 году. Гжимека судили за военные преступления в Варшавском суде, а мой папа выступал на процессе свидетелем обвинения. Конечно, он был не единственным свидетелем. Более того, думаю, его показания не имели решающего значения, но отец очень хотел выступить на суде, потому что теперь Гжимека уже не защищали ни военная форма, ни телохранители. Теперь они могли сразиться на равных. В суде Гжимек упорно отрицал все обвинения, не признавал своего участия ни в создании «Ю-Лага», ни в организации «акций». Он даже заявлял, что во время ликвидации его вообще не было во Львове. Но потом он вдруг увидел моего отца и переменился в лице. Это, сказал папа, было очень странно и неожиданно. Судья спросил Гжимека, узнает ли он моего папу. Гжимек ответил отрицательно, но выдал себя выражением лица. В конечном итоге судье удалось вытянуть из этого лжеца правду. Он снова стал спрашивать про отца, который в тот момент еще был в зале. И тогда Гжимек наконец сказал:
– Я хорошо его знаю. Это Хигер. Он был главным строителем в «Ю-Лаге». Он построил все бункеры. Он проверял все каналы. Он был настоящий мастер своего дела, почти художник.
А потом Гжимек признался, что знал, что мой отец останется в живых. Он знал, что если кто-нибудь из евреев и сможет выжить, то это будет именно Игнаций Хигер.
В конце концов Гжимека приговорили к смертной казни, и я не могу с уверенностью сказать, что порадовало моего отца больше: то, что оберштурмфюрер СС понес заслуженное наказание, или то, что он наконец отозвался о нем с уважением.
Одним из последних мест нашего жительства перед отправкой в «Ю-Лаг» был маленький домик на Кресова, 56. Мы жили там с дедушкой и бабушкой по отцовской линии. Мы спали на кухне, на грубом дощатом полу. Я хорошо помню эти шершавые доски, потому что столько раз стояла на четвереньках и драила их по маминой просьбе. Нам приходилось жить в чудовищных условиях, но мама изо всех сил старалась поддерживать в доме чистоту и порядок.
Как-то вечером дедушка сказал папе, что нам нужно бежать. Произошло что-то такое, из-за чего немцы разыскивали дедушку и всю его семью.
– Завтра они придут за нами, – сказал он.
Бежать папа не хотел, не хотел уходить с нами, женой и детьми, еще глубже в гетто. Но дедушка Якоб настаивал.
– Тебе нужно спасать семью, – сказал он.
Для моего отца не было ничего важнее нашей безопасности. Если бы он был один, то, наверно, еще несколько месяцев назад убежал бы из Львова или ушел бы в подполье. Вполне возможно, он стал бы участником одного из восстаний. Не в его характере было молча сносить жестокость и унижения, жить без надежды. Но у него были жена и дети, и прежде всего он думал о них.
Наконец папа сдался, и родители упаковали наш нехитрый скарб. Дедушка с бабушкой планировали уйти рано поутру, но мы должны были покинуть дом среди ночи. Папа посчитал, что под покровом темноты нам будет легче передвигаться по городу.
Пока родители собирали вещи, дедушка прилег рядом со мной и сказал:
– Спой мне, Крыся. Спой мне нашу с тобой колыбельную.
Перед сном я часто пела ему песенку:
- За горами,
- За лесами
- Танцевала девчоночка с уланами.
Это была наша с ним давняя традиция. Я пела ему, а он потом целовал меня на ночь. Так было и в этот раз, я спела ему колыбельную, он обнял и поцеловал меня, а потом мы попрощались.
У дедушки были отличные золотые часы. Он настаивал, чтобы папа взял их себе, но тот отказывался. Дедушка не отступал. Он сказал, что обязательно настанет момент, когда ими можно будет откупиться от неприятностей, и в конце концов отец взял их. Вторая жена моего дедушки (это была папина мачеха, добрая, ласковая женщина, которую я тоже очень любила) дала маме бутылку молока – покормить брата, мы вышли на улицу и исчезли в темноте.
Больше я бабушку с дедушкой никогда не увижу.
Позднее, по дороге на какую-то новую квартиру, мама споткнулась и уронила бутылку с молоком. Та разбилась о булыжную мостовую. Папа накричал на маму. На моей памяти отец поднимал голос на маму всего несколько раз, и это был один из таких редких случаев. Причиной тому, наверно, было совсем не молоко. Мне тогда было всего семь, но я это уже понимала.
На следующее утро папа вернулся к дому родителей. Он хотел посмотреть, в каком направлении они будут уходить, чтобы потом было легче их искать, но вместо этого увидел, как немец застрелил дедушку. Папа не видел, что случилось с женой дедушки…
Потом папа сказал, что в тот момент у него от бессилия и беспомощности разрывалось сердце, но в первой половине 1943 года во Львовском гетто такие события были неотъемлемой частью повседневной жизни любого еврея.
А вот еще одно воспоминание. На последней нормальной квартире – перед окончательным перемещением в бараки «Ю-Лага» – папа с мамой приняли участие в сеансе известного в те времена медиума. Мои родители в такие вещи не верили, но послушать этого человека собралось довольно много людей, и родителям оставалось только к ним присоединиться. Доктор Валькер (так звали экстрасенса) пообещал определить, кто из собравшихся выживет во время ликвидации гетто, а кто нет. Вокруг кухонного стола, держась за руки, сидело около двенадцати человек. В какой-то момент от стола начали доноситься какие-то постукивания. Не знаю, стучал сам стол или эти звуки производил доктор Валькер. Люди сидели словно загипнотизированные.
– Кто останется в живых? – спросил доктор Валькер.
Потом он начал ходить вокруг стола, и постукивание прекращалось, только когда он оказывался рядом с моими родителями. По его словам, это означало, что из всех присутствующих выжить получится только у них двоих. Конечно, делать столь зловещие предсказания в этих условиях было очень жестоко, но доктор Валькер, казалось, находился в гипнотическом трансе.
В самый разгар сеанса в квартиру вошел эсэсовец. Кто-то из гостей оставил дверь открытой, и немец решил посмотреть, что тут творится. Он сразу же понял, что попал на спиритический сеанс. Услышав его шаги, все разом вздрогнули и вышли из транса. Люди боялись, что их расстреляют, потому что заниматься мистикой, конечно, было запрещено, но офицер СС тоже присел к столу и сказал:
– Продолжайте.
Он наблюдал за происходящим с нескрываемым любопытством. Мы часто замечали такие перемены в правивших нами немцах. В группе они вели себя жестоко и бессердечно. Но в одиночку становились обычными людьми, проявляли любопытство и нормальные человеческие чувства.
После этого доктор Валькер перешел к следующей фазе сеанса, во время которой духи отвечали на вопросы, по буквам «произнося» те или иные слова. Для этого часто используются специальные планшетки, но тогда у нас такой дощечки не было. Первыми буквами сообщения были «H» и «I». Все присутствующие, как рассказала мне позднее мама, думали, что духи хотят написать фамилию «Hitler», но вместо этого получилось H-I–L-F-D-E-N-J-U-D-E-N. «Hilf den Juden». Помоги евреям.
Эсэсовца это, казалось, напугало. Он поднялся и ушел. Все смотрели ему вслед и думали, в какой странной ситуации они только сейчас были. Спиритический сеанс в присутствии эсэсовца, в центре еврейского гетто, посреди ужаса и хаоса. Сидевшие за тем столом люди и правда погибли, сам доктор Валькер – уже во время следующей «акции». Как он и предсказал, выжили только мои родители.
Еще несколько недель мама ходила на работу. Оставлять нас каждый день одних ей было очень трудно, потому что Павел сильно плакал. Он молчал, когда ее не было дома, когда мы прятались, но рыдал, когда мама собиралась уходить. Он не хотел, чтобы она уходила, а потом весь день ждал ее возвращения. Мы оба жили в постоянном страхе, что она больше не придет. В конце каждого долгого рабочего дня мы со всех ног бросались к маме, обнимали ее и засыпали вопросами о том, что происходит в городе, за забором гетто. Чем там занимаются люди? Как живут дети? Мы уже так долго сидели взаперти, так долго не выходили на улицу, что с жадностью слушали любые новости.
Яновский лагерь еще оставался трудовым лагерем, но уже начал выполнять и функции лагеря смерти. При максимальной нагрузке на фабрике Schwartz Co. работало больше 4000 человек, но на территории лагеря работали и другие производства. Молодых, сильных и здоровых отправляли в Яновский лагерь работать. Если ты слаб, стар и не способен работать, тебя тоже отправляли туда – уничтожить. Других вариантов не существовало. Время от времени немцы вывозили евреев на расстрел в Пяски, но чаще всего убивали прямо на месте, в Яновском лагере. Он не был предназначен для массового уничтожения евреев, но так немцам было удобнее. Конечно, в лагере содержались не только львовские евреи, туда свозили людей со всей Польши и даже со всей Европы. В Яновском лагере немцы убили больше 200 000 евреев, хотя, возможно, сюда включены и те, кого расстреливали в находящихся неподалеку от него песчаных карьерах. По злой иронии судьбы, моя мама каждый день ходила в лагерь шить униформу для тех самых людей, главной задачей которых было наше уничтожение.
Если вы придете в Яновский лагерь сегодня, то прямо перед входом увидите табличку с надписью: «Остановись, прохожий! Склони голову! Перед тобою место, где находился Яновский концентрационный лагерь! Тут сама земля пропитана страданиями! Тут нацисты мучили и убивали невинных людей, отправляли их в газовые камеры. Вечная память невинным жертвам! Вечное проклятье палачам!» Я читаю эти слова, и по телу моему бегут мурашки, потому что именно сюда на работу каждый день ходила моя мать, именно сюда забирали моих родных. Да, земля в этом месте и впрямь пропитана слезами и невыносимыми страданиями.
Еще в январе 1943 года папа начал думать, куда отправить нас, когда евреев начнут окончательно выдавливать из гетто. Бежать? У отца был друг-ариец – Михат Коллерный, с которым до войны они играли в национальной волейбольной команде. Михат принес фальшивые документы, но… странные взаимоотношения с Гжимеком прославили моего отца на все гетто. Так что нам пришлось отказаться от этой затеи. Документы мы, конечно, оставили себе, но пользоваться ими папа боялся.
Потом он придумал вырыть бункер под домом коменданта – человека, поклявшегося убить его своими руками! Он был уверен, что Гжимеку не придет в голову искать его у себя под носом, и выкопал тоннель, ведущий из выселенного дома, находящегося через улицу от немецкого штаба. Он строил этот бункер несколько недель, пока обустраивал теплицу какого-то подчиненного Гжимека. Папа провел в убежище электричество, притащил пару кроватей, сделал запас продуктов. И все это без всякой помощи. По его мысли, в этом месте мы смогли бы всей семьей дождаться окончания войны. Конечно, это было бы опасно, но, наверно, не опаснее того, что грозило нам, останься мы наверху. Теперь нам оставалось только ждать…
К этому моменту нас уже загнали в бараки в самой глубине гетто. Условия жизни были чудовищные. Как-то, ремонтируя что-то в подвале одного из бараков, папа заметил, что из него можно попасть в канализационную сеть города. Конечно, для этого пришлось бы прокопать тоннель, а перед этим вычислить, в каком месте удобнее начинать работы. На той же неделе, прячась от Гжимека, папа спустился в канализацию через уличный колодец. Ему хотелось своими глазами посмотреть, что делается под городскими улицами. Вырытый им бункер представлял собой небольшое ответвление от подвала. Он был не настолько глубок, чтобы его нельзя было обнаружить при внимательном осмотре дома. Может, подумал отец, это была и не такая-то уж удачная мысль. Но канализация! Ведь это километры труб, тоннелей и укромных мест, где можно было бы обустроить убежище. Естественно, там будет не слишком приятно, зато безопасно! Кто додумается искать нас в подземельях, ведь никому не пришло в голову искать его в канализации, когда он спустился туда через колодец, скрываясь от Гжимека. Он ориентировался под землей, вычисляя расположение находящихся над головой улиц, и в итоге никем не замеченный выбрался через колодец в другой части гетто!
Папа помнил, как после Первой мировой войны протекавшую через город речку Пельтев заковали в трубы итальянские военнопленные. Раньше в Пельтев сливались отходы из городской канализации, от нее шла жуткая вонь, и поэтому ее упрятали под землю. Отец видел, как итальянцы рыли каналы и строили каменные тоннели. Он знал, где находится река относительно построенных потом над ней улиц.
Приблизительно тогда же папа познакомился с Якобом Берестыцким, и тот рассказал ему о своем приятеле, который тоже вынашивал план использовать канализационные тоннели как убежище. Фамилия приятеля была Вайсс. На первую встречу с ним мы пошли всей семьей. Он не ожидал, что папа заявится к нему с женой и детьми. Он полагал, что обсуждать такие деликатные вопросы следовало в обстановке полной секретности. Вайсс мне не понравился, не понравились и его друзья – какие-то угрюмые и жалкие на вид. Мужчины оставили нас с Павлом и мамой в одном конце подвала, а сами ушли в дальний угол и долго о чем-то беседовали.
Вайсс предлагал спуститься в канализационные тоннели, найти там реку и по ней выйти за пределы города. Моему отцу эта идея не понравилась, его не прельщала перспектива выбраться из города и оказаться в незнакомой местности с женой и двумя маленькими детьми. Возможно, в одиночку он бы и рискнул, но с семьей… Поэтому он считал, что лучше построить в канализационных каналах что-то типа бункера, где можно было бы дождаться конца войны. Тем не менее он посчитал, что не стоит терять связи с Вайссом и его друзьями, и они договорились действовать сообща. Вайсс говорил, что у него предостаточно денег. Его знакомые заявили то же самое. У моего отца тоже были деньги. Я представления не имею, где он их хранил. Многие львовские евреи в те времена зашивали деньги и драгоценности под подкладку одежды – вполне может быть, что он поступал так же. Где бы ни были спрятаны эти деньги, их всегда хватало, чтобы откупиться от неприятностей, а на смену одним дорогим часам, которыми он оплачивал нашу свободу, всегда приходили другие.
Мужчины быстро определили удобную точку входа в канализацию и начали копать тоннель в подвале барака, в которм жил Вайсс. Они работали по очереди, используя ложки, лопаты, кирки… словом, все, что только могли найти. Пол в подвале представлял собой слой бетона, положенный прямо на почву. Местами цемент пошел трещинами, и, чтобы копать было легче, мужчины выбрали самый разрушенный участок пола.
Папа окружил разобранный участок пола фальшивой стенкой – чтобы подвал при поверхностном осмотре казался чуть меньше, чем на самом деле. За перегородкой образовалась комнатка в метр шириной и два-три длиной, в которой и велись все работы. Копали как можно тише и, как правило, по ночам. Иногда мама брала нас с Павлом, мы шли в подвал и сидели там, пока работал папа. Мы не любили расставаться, но в комнатке, где трудились мужчины, нам места не хватало. Там даже не хватало воздуха. Мужчины работали при свете свечи, пламя выжигало кислород, и дышать было почти нечем. Все это было, конечно, очень тяжело, но еще тяжелее нам было расставаться друг с другом. Днем мужчины накрывали дырку в полу старым ковром, ставили на него стол и заваливали инструментами. Потом они уходили в «Ю-Лаг», трудиться там, где было предписано администрацией гетто. Пока мужчины были на работе, мы иногда прятались за перегородкой, если этого требовали обстоятельства или если в гетто проводилась очередная «акция».
Мы жили в другом бараке, но проводили в этом подвале почти все время. Думаю, Вайссу и его товарищам не очень-то нравилось, что в подвале почти все время присутствовали мы с Павлом и мамой. Мужчины, должно быть, боялись, что, начав шуметь или плакать, мы выдадим их. Папа знал, что мы умеем вести себя тихо, и хотел, чтобы мы находились рядом. Но остальные мужчины не знали нас – они видели в нас обычных детей, тогда как в действительности мы давно уже уподобились животным. Единственное, что мы умели делать мастерски, – это молчать и бороться за выживание.
На то, чтобы пробиться через бетон и докопаться до стенки тоннеля, ушло восемь дней. Сейчас мне кажется, будто мужчины работали гораздо дольше – несколько недель! – но папа в своем дневнике написал, что прошло лишь восемь дней. С точки зрения маленького ребенка, эти восемь дней тянулись целую вечность. Как правило, днями мама с папой ходили отрабатывать свои рабочие смены, а по ночам мы встречались в подвале у Вайсса. Приходя туда, мы с мамой садились рядом с престарелой матерью Вайсса, а мужчины брались за работу. Чаще всего мы прижимались к маме и засыпали. Еще раз повторю, что присутствие детей не очень-то радовало остальных участников заговора, но отец не оставил им выбора.
– Моя семья будет рядом, – сказал он, – или я заберу все свои инструменты и буду помогать кому-нибудь еще.
Он не рассказал остальным о подготовленном для нас бункере, но все время держал его в голове, как крайний вариант на случай крушения нынешнего не очень-то удачного альянса.
Наконец, вход в тоннель канализации был готов. Отверстие было небольшое, сантиметров 70 в диаметре. Через него еле-еле мог протиснуться взрослый человек, но куда деваться! Когда открылся вход в тоннель, Вайсс, Берестыцкий и мой папа решили спуститься в него и посмотреть, как там и что. Возможно, с ними пошел и мой дядя Куба, муж папиной сестры, которую во время «акции», проведенной за несколько месяцев до этого, арестовали вместе с дочерью и моей бабушкой, но тут я не уверена. Еще я точно знаю, что в тот момент был еще жив отец моей мамы Йозеф Гольд. Дедушка жил в другом бараке, был в курсе наших планов, но я не помню, чтобы он приходил копать тоннель.
Разведчики спустились в канализацию, прихватив с собой керосиновую лампу и инструменты. Вдоль стен тоннеля над Пельтевом тянулись карнизы, и мужчины на несколько сотен метров продвинулись по ним в глубь подземелья. Карнизы были узенькие, нормальным шагом по ним ходить не получалось – только прижавшись спиной к стене и вывернув ступни.
По возвращении папа рассказал, что в тоннеле очень темно и шумно. Несущиеся по тоннелю воды Пельтева грохотали, словно тысяча водопадов. Мужчины несколько минут шли по тоннелю, не представляя, чего ждать, не зная, чего они, собственно, хотят найти. Но больше всего их потрясла кромешная тьма. При погашенной лампе они не могли видеть друг друга, даже находясь совсем рядом. Им было трудно представить себе, как выжить в такой темноте, но других вариантов просто не было…
На следующий день мой папа с другими мужчинами снова спустился в тоннель. На этот раз они увидели где-то вдалеке огонек другой лампы. Это было ужасно! Мужчины подумали, что их замысел раскрыт и что их всех ждет арест. Им даже и в голову не пришло, что эта лампа могла принадлежать другой группе евреев, тоже ищущих убежища. Они подумали, что это гестаповцы. Бежать было некуда. Им оставалось только погасить лампу и надеяться, что те люди их не заметят и уйдут, не добравшись до них. Сами они так поступить не могли, потому что без света наверняка оступились бы и слетели с карниза в бурные, перемешанные с канализационными стоками, речные воды. Они замерли на карнизе и даже задержали дыхание, хотя шум воды был способен заглушить любые звуки.
Наконец человек с лампой приблизился и осветил лица моего отца и его товарищей. И тут отец увидел его лицо – круглое и румяное, как у ангелочка! Казалось, этот человек не несет никакой угрозы. Он был настолько удивлен, сказал мой папа, что бояться его было просто невозможно. За его спиной отец увидел еще одного мужчину, а за ним стоял еще один.
– Что вы здесь делаете? – спросил первый. По одежде отец узнал в нем работника канализационной сети. На нем были высокие болотные сапоги и матерчатая шапочка. Говорил он спокойно и вежливо.
– Ищу, где бы спрятать семью, – ответил мой папа.
– Здесь? В канализации?!
– Других мест для нас уже не осталось, – сказал отец.
Мужчина на мгновение задумался над этими словами, а потом повернулся к стоявшим за его спиной и начал с ними о чем-то шептаться. Из доносившихся до него обрывков разговора отец понял, что они спорят о том, донести ли о происшедшем в гестапо. Те, что стояли подальше, казалось, предлагали сдать евреев немцам, но мужчина с лампой вроде был против.
Через некоторое время этот мужчина спросил:
– То есть вы здесь сейчас еще не все?
Папа отрицательно покачал головой.
– У меня жена и двое детей, – сказал он.
Его собеседник снова задумался, а потом сказал:
– Отведите меня к ним.
Теперь я нахожу интересным то, что главным переговорщиком был мой отец. Ведь до того момента единственным лидером группы выставлял себя Вайсс. Он был инициатором и организатором операции, это был его план, его подвал. Он всегда говорил больше всех. Но здесь, в тоннеле, он помалкивал, предоставив отцу налаживать контакт с человеком, который в будущем станет нашим спасителем.
Папа с другими заговорщиками отправились в обратный путь точно так же, как пришли, т. е. прижимаясь спинами к стенке и медленно передвигая ноги по карнизу. Незнакомцы последовали за ними. Вся группа остановилась, добравшись до выхода в подвал. Человек с лампой поднял голову и посмотрел на дырку в потолке тоннеля.
– Вот это да! – изумился он. – Только посмотрите, чего они вытворили!
Он помолчал, а потом сказал:
– Может, мы и сможем вам помочь. Конечно, не бесплатно, но попробуем…
Моего отца и его товарищей обрадовали эти слова, потому что они не могли понять, кто это: эсэсовцы, гестаповцы или простые солдаты вермахта. Они терялись в догадках, не арестованы ли они уже, не хотят ли эти люди просто выявить их сообщников, а потом расстрелять… Или, может, эти люди, подобно им самим, оказались в канализации незаконно. По воспоминаниям моего отца, это были очень страшные мгновения.
Мужчина назвался работником городской канализации и сказал, что его зовут Леопольдом Сохой. Он представил своих коллег, Стефека Вроблевского и Ежи Ковалова. Ковалов был бригадиром и, по словам Леопольда, лучше всех во Львове знал все трубы и тоннели. Конечно, сначала нужно многое обсудить, но, если удастся договориться, они подумают, как помочь отцу и его семье.
Договорив, Соха протиснулся через узкий, выкопанный столовыми ложками лаз и выбрался в подвал. Увидев в дырке пола его шапочку, а следом за ней и ее обладателя, мама инстинктивно прижала нас к себе. Это движение разбудило меня, но я знала, что мне нельзя произносить ни звука, и молчала. Мама, наверно, была охвачена ужасом. А я, кажется, в тот момент чувствовала не столько страх, сколько удивление. Я взглянула на этого человека, увидела его прекрасные, добрые глаза, и поняла, что его бояться не стоит. Я только подумала: кто бы это мог быть?
Соха заметил маму и улыбнулся. Позднее он рассказал, что решение помогать нам он принял именно в этот миг – когда увидел маму, прижимавшую нас с Павлом к себе, словно курица, защищающая своих цыплят. Kania z piskletami. С тех пор он стал называть нас только так. Тогда и родился смертельно опасный союз, благодаря которому Леопольд Соха спасет не только наши жизни, но и свою душу.
Глава 4
Побег
30 мая 1943 года оберштурмфюрер СС Йозеф Гжимек устроил свое последнее церемониальное действо. Он организовал в бывшем спортзале концерт, на который было приказано явиться всем дожившим до сего момента евреям «Ю-Лага».
Каким же чудовищным абсурдом было загонять растоптанных, истерзанных страхом и пытками, убитых горем и заведомо обреченных людей на праздничный концерт. Тем не менее, рассказывал отец, немцы прикатили в зал большой старинный граммофон, рядом с ним стоял Гжимек. Все в его облике свидетельствовало о бесконечной самовлюбленности: начищенные до зловещего блеска ботинки, аккуратно уложенные волосы, идеально отглаженная и подогнанная по фигуре форма. Один из его холуев ставил пластинки с популярными польскими шлягерами 1930-х годов, под которые должны были танцевать узники. Как ни странно, многие танцевали! Может, они боялись навлечь на себя гнев безумного коменданта, может, и впрямь думали, что им есть что праздновать, может, надеялись, что танцами они заставят Гжимека отнестись к ним более благосклонно… А может, танцевали, чтобы просто потанцевать.
Мой папа не мог взять в толк, к чему этот концерт. Возможно, Гжимек задумал все это, чтобы унять страхи узников, отвлечь их от того, что произойдет потом. Или он и впрямь решил проявить доброту и подарить приговоренным к смерти несколько часов музыки? Или это был его последний шанс продемонстрировать недочеловекам-евреям свое величие и превосходство? Кто знает…
Нас с Павлом, конечно, там не было: дети в гетто уже были ликвидированы, и, попавшись на глаза немцам, мы обрекли бы себя на верную смерть. Не пошла туда и мама. Отец зашел туда ненадолго, чтобы показаться всем на глаза, а потом потихоньку сбежал в подвал к Вайссу продолжать копать тоннель.
Если не считать музыки, в гетто царила тишина. Звуки граммофона доносились до нас и через тонкие деревянные стенки барака, и через единственное окно нашей комнаты. Музыка была слышна даже отцу, работавшему в душной подвальной каморке. Я узнала одну польку, и ее веселая мелодия в ту ночь показалась мне очень страшной. С того момента прошло уже почти 65 лет, но, слыша эту песенку, я и теперь вспоминаю тот странный бал в спортзале. Это еще одно доказательство мощной связи между нашими чувствами и воспоминаниями: стоит мне закрыть глаза, и в моем сознании возникает Гжимек – аплодирующий несчастным танцорам с самодовольной улыбкой на устах…
Я знала, что этот бал означает только одно: немцы собираются сделать что-то ужасное. С нами… Все это время родители изо всех сил старались оградить нас, детей, от творящегося вокруг кошмара, и им это удавалось. Они хотели, чтобы мы как можно дольше держались за свое детство, как можно дольше не знали страха. Поэтому я представляла себе общую картину довольно фрагментарно. Но происходящее теперь было выше моего понимания. Праздничная музыка, злой, безумный человек, заставляющий людей веселиться… Означать это все могло только одно: нас ждет большая беда. Я просто знала это.
Мы не говорили об этом в нашей комнатушке, мама попыталась уложить нас пораньше, наверно, потому что ее обуревали те же мрачные мысли, и я помню, как боролась со сном, пока звуки польки просачивались в нашу комнату. Но быстро уснуть было невозможно. У нас не было кроватей. Не было даже матрасов. Я сидела на голом полу рядом с мамой. Она обнимала одной рукой спящего Павла, а я с другой стороны пыталась как-то примоститься. До сих пор я спала, как говорится, вполглаза, но в эту ночь сомкнуть глаз даже наполовину мне не удалось.
Папа уже несколько раз встречался с Леопольдом Сохой, поляком, который скоро станет нашим ангелом-хранителем. Он, по предварительной договоренности, четыре или пять раз вылезал из тоннеля в потайную комнатку в подвале, чтобы обсудить с заговорщиками подробности побега. Иногда Соха приходил один, иногда в компании Стефека Вроблевского. В подвале их всегда ждали мой папа, Вайсс и, возможно, Берестыцкий. Были там и другие мужчины, но я их тогда не знала. Выбираясь из канализации, Соха сразу же спрашивал, как поживает курица и два ее цыпленка, т. е. наша мама и мы, дети. Он начинал этим вопросом каждую встречу, и это, по словам папы, очень раздражало Вайсса. Тому не нравилось, что центром внимания в результате становится мой папа, а не его группа.
В основном во время совещаний говорил Соха. Остальные воздерживались от вопросов, опасаясь, что Соха поймет сложность задуманного и решит отказаться от помощи. Но я сразу почувствовала, что Соха нас не бросит. С самого начала я видела, что он на такое не способен. Соха мне очень нравился, и я с нетерпением ждала его визитов. Да и Павел тоже. Пока говорили другие, Соха брал Павла на руки и играл с ним в какие-то игры. Он сказал, что у него есть дочка Стефця, на два года старше меня. Соха говорил, что любит детей, и приносил нам то кусочек хлеба, то что-нибудь сладкое. Он знал, как много это для нас значит. Мне нравилось смотреть, как Соха сажает себе на колени Павла. Меня радовало его внимание. Я влюбилась в его солнечную улыбку. У него были изумительно красивые белые зубы, и, когда он улыбался, мне казалось, что подвал озаряется светом.
– Все будет хорошо, малыши! – повторял он нам с братом. – Все будет хорошо.
Меня очень успокаивали эти слова, потому что произносил он их так искренне, что не поверить ему было просто невозможно. Однако, как сделать так, чтобы все стало хорошо, никто еще в точности не знал. Даже Соха…
За свою помощь работники городской канализации попросили по 500 злотых (около $100) в день. В начале 1940-х эта сумма была состоянием в любом городе Восточной Европы, что уж говорить об обитателях львовского «Ю-Лага»! Ведь у евреев больше не было денег. Им даже не платили за работу. У всех нас было только то, что удалось утаить от немцев.
Да, с одной стороны, 500 злотых в день было слишком много, с другой – злотый настолько обесценился, что вычислить его реальный вес было чрезвычайно трудно. С одной стороны, мы должны были ежедневно платить четыре или пять недельных заработных плат среднестатистического польского рабочего, с другой – во Львове в те времена на эти деньги было невозможно купить ничего толкового. Какой смысл в деньгах, если они перестают переходить из рук в руки? Большинство товаров и услуг в гетто можно было получить только на бартерной основе, выменять на черном рынке. Евреи, понятное дело, не могли купить вообще ничего, но даже и у поляков с этим были большие сложности. Тем не менее у людей оставалась надежда, что деньги снова будут чего-то стоить после войны, и именно с таким расчетом поляки обещали нам найти безопасное убежище и приносить продукты. Они не могли дать гарантий, но обязались, покуда это будет возможно, делать все для нашей безопасности, и сказали, что на выданные им деньги будут покупать нам необходимое, а остаток делить поровну. Даже с учетом этих расходов и девальвации злотого такие заработки казались им золотым дождем.
Вайсс хотел поторговаться с Сохой, но мой отец уже согласился на эти условия. Приятели Вайсса сказали папе, что до такой степени доверяться незнакомому человеку – безумие. А если Соха просто заберет деньги и сдаст их немцам? А если заберет деньги и просто бросит всех на произвол судьбы? Отец в ответ сказал, что у них нет другого выбора, кроме как довериться этому человеку и его товарищам. Так или иначе, на что еще он мог тратить оставшиеся деньги, если не на попытки спасти семью? Других вариантов и правда не было: в самом скором времени ожидалась ликвидация не только «Ю-Лага», но и всех евреев, содержавшихся в Яновском лагере. Словом, вопрос был решен. Выплату половины оговоренной суммы брал на себя наш папа, а остальные деньги вскладчину будут доплачивать остальные. Женщины и дети не в счет. Заговорщики обязались платить Сохе до тех пор, пока не кончатся деньги, потому что никто не верил, что это добровольное заключение может продлиться больше нескольких недель.
В результате единолично принятого моим отцом решения согласиться на условия Сохи в группе возникла напряженность. Вначале лидером был Вайсс: он был автором плана и «хозяином» подвала… Но первые переговоры с работниками канализации вел именно мой папа! Этот случай достаточно точно высветил особенности их характеров: общительность и открытость папы и доходящая до грубости замкнутость Вайсса. И все же Вайсс продолжал считать себя главным, и многие из его приятелей с этим соглашались. Кроме тех мужчин, чьи имена я уже назвала, в нашу группу входили и другие. Их было, наверно, человек 5–6, и все они смотрели Вайссу в рот. Их очень беспокоило то, что какой-то плотник, присоединившийся к разработке операции чуть ли не позже всех, притащил с собой жену и двух малышей и, ни с кем не посоветовавшись, согласился платить Сохе бешеные деньги. Да, папа взял на себя половину расходов, но это для них не имело значения! Отец согласился на поставленные Сохой условия вовсе не для того, чтобы бросить вызов Вайссу, но им, наверно, казалось именно так, потому что баланс влияния в группе после этого и впрямь сместился. Мой отец стремился обезопасить нас и никогда не согласился бы с решениями большинства, если б они ставили под угрозу его семью… семью, которая пользовалась особым расположением Леопольда Сохи. Кроме того, мой папа наверняка знал, сколько у него денег, драгоценностей и столового серебра, и скорее всего прекрасно сознавал, что, имея возможность взять на себя половину расходов группы, был вправе не советоваться с остальными относительно платы за спасение.
Во время визитов в подвал Вайсса Соха сблизился с папой и полюбил нашу семью. Эти теплые взаимоотношения только усилили напряженность в группе, потому у остальных стало возникать все более стойкое ощущение, что Соха сотрудничает не столько с ними, сколько с моим отцом. Папа стал называть Соху Польдю – уменьшительным вариантом имени Леопольд. Они говорили о войне, о том, как могут поплатиться Соха и его товарищи за помощь нам, о том, на какой риск они идут. Говорили о том, что будет, если нас найдут под землей. А еще – о семье Сохи, о его прошлом, и результаты этих бесед убедили моего отца, что Соха – хороший человек.
Скажем прямо, моему отцу, Вайссу, Берестыцкому и всем остальным терять было нечего, но поляки, вступая в сговор с нами, шли на смертельный риск. Даже до того, как мы спустились в канализацию, их могли отправить на виселицу только за то, что они обсуждали с нами план нашего спасения. И казнили бы не только их, но и жен и детей.
Ежи Ковалов нашел для нас безопасное место. Соха нарисовал карту и объяснил, как до этого места добраться, а также где они со Стефеком Вроблевским оставят доски, чистящие средства и инструменты, чтобы обустроить убежище. Кроме того, нам были нужны резиновые сапоги. Мой отец, Вайсс, Берестыцкий, дядя Куба и Мундек Маргулис по прозвищу Корсар сразу же спустились в подземелье, чтобы начать работы. Парикмахер Маргулис отличался любовью ко всяческим авантюрам. Небольшого росточка, юркий, он и впрямь смахивал на пирата.
Каждый день двое-трое мужчин отправлялись обустраивать убежище. Не помню, чтобы в этих приготовлениях принимал участие отец моей мамы Йозеф Гольд, но все знали, что в час икс он уйдет с нами. Да, в свободное от работы на немцев время мужчины почти постоянно находились в канализации. В основном они очищали найденное для нас Коваловым место. Там было так много ила, грязи и паутины, что, несмотря на все старания, оно никак не превращалось во что-то более или менее похожее на человеческое жилье.
Вайсс пытался командовать: указывал, что делать, где убирать мусор в первую очередь и пр. Он считал, что убежище принадлежит ему, а остальные смогут остаться там с его разрешения. Большинство группы составляли его друзья-приятели, однако в присутствии Сохи власть сама собой переходила в руки моего отца. Без Сохи Вайсс чувствовал себя единоличным начальником.
Однажды перед спустившимися в канализацию, мужчинами появился человек с лампой и по-немецки приказал остановиться. Они подумали, что их замысел раскрыт, и пустились прочь по нависающему над Пельтевом карнизу… Очень скоро увидели еще один огонек фонаря – уже спереди.
– Мы попались! – сказал кто-то. – Мы в ловушке!
Что делать? Бежать некуда. Впереди маячил свет одного фонаря, за спиной – другой, с одной стороны – каменная стена тоннеля, с другой – смертоносные потоки речной воды.