В темноте Хигер Кристина
Естественно, тогда мы еще не знали, как долго нам придется оставаться в этом бункере, по сути являвшемся дождеприемником, расположенным под Бернардинским костелом, где-то посредине между Бернардинской и Галицкой площадями. Конечно, мы молились, чтобы наше пребывание здесь было как можно более коротким, но нам было не до прогнозов. Папа старался следить за поступающими «снаружи» новостями. Да, именно так мы называли весь остальной мир – «снаружи», nazewnacz. Соха рассказывал нам о том, что происходит наверху, а мы по вечерам это обсуждали. Чем еще мы могли занять долгие вечера, как не обсуждением этих новостей! Соха приносил газеты на польском и немецком, и взрослые вчитывались в каждое напечатанное в них слово. Мы говорили о войне и надеялись, что нас освободят русские. Мы говорили о лагерях. Но чаще всего мы говорили о том, какой будет наша жизнь после возвращения на поверхность. А в том, что рано или поздно это случится, мы не сомневались. Мы никогда не говорили если. Мы всегда говорили когда. Наверно, эта надежда и помогала нам выживать. Мы все надеялись. Да, Хаскиль Оренбах оставался личностью мрачной и угрюмой, но теперь на его пессимизм никто не обращал внимания.
Помогал выживать и распорядок жизни. Пользу житейской рутины быстро понял Соха и принялся распределять задания, выполняя которые мы могли сами обеспечивать свою безопасность и единство. Соха с Вроблевским приносили продукты в четко определенное время, как правило, между 9 и 10 утра, и мы планировали свою жизнь, ориентируясь на их визиты. Это было очень полезно: теперь мы точно знали, когда завтракать, обедать и ужинать. В результате у нас появилось ощущение структурированности дня, и наши тела начали постепенно возвращаться к привычному ритму жизни.
Пока мы прятались под Марией Снежной, наши спасители приходили по возможности, но теперь они появлялись во Дворце по графику. Такие же графики Соха составлял и для наших мужчин. Он назначал дежурных по питьевой воде, тех, кто отправится за стройматериалами, ответственных за другие задания. Он распределял обязанности и среди женщин: кто будет готовить еду, а кто займется уборкой. Задания получали все, кроме нас с Павлом да бабули. Она была очень хорошей и доброй женщиной, но все чаще болела – от сырости, холода, антисанитарии… Она была не так уж стара, но условия нашей жизни настолько выматывали ее, что она таяла буквально на глазах. Порой она помогала другим женщинам, но большей частью лежала без движения.
Моя мама часто говорила, что у нее болит сердце за бабулю. Она, наверно, очень стыдилась за своего сына, который бросил ее здесь точно так же, как раньше бросил жену и дочь. Вставать на ноги было трудно всем взрослым, но бабуле особенно. Мама ухаживала за ней: умывала, сидела с ней, держа за руку. Бабуля благословляла маму.
– Каждый день, – говорила она, – я молюсь, чтобы ты и твоя семья остались в живых.
Мама очень дорожила этими молитвами. Она верила, что именно они помогали нам выжить.
Главной обязанностью мамы, как сказал Соха, было беречь своих цыплят, но она стала мамой для всех. Она стала матерью госпоже Вайсс, которая по возрасту годилась мне в бабушки. Она стала матерью Кларе Келер, молодой женщине, потерявшей свою мать во время ликвидации гетто. Стала матерью Гене Вайнберг, угнетаемой мыслью о ребенке, которого носила под сердцем, воспоминаниями о дочке и бросившем ее малодушном муже. Она стала матерью даже Галине Винд, которая всем своим видом показывала, что ей не нужна ничья забота. Мама по природе своей была мамой. Она не могла не заботиться о людях, а сейчас, по указанию Сохи, это стало ее главной обязанностью.
Таким образом, Соха стал у нас кем-то вроде кукловода. Он понимал сильные стороны и особенности характера каждого из нас и помогал использовать их ради общего блага.
– Важнее всего, – твердил он, – работать всем вместе на благо всех.
Он расписал все наши обязанности на бумаге, чтобы мы не забыли, кто за что отвечает, и уже к концу первой недели во Дворце в нас невозможно было узнать тех, кем мы были совсем недавно. Мы превратились в исправно функционирующее сообщество с Сохой и Вроблевским во главе. Они были великодушными и милосердными правителями. Да, милосердными: хоть отец и платил им, они делали все это для нас от чистого сердца. Они посвятили себя делу нашего спасения, ежедневно ставя под угрозу не только свою жизнь, но и жизнь своих близких. Плата была не столь велика, чтобы идти на такой риск, не чувствуя к нам искреннего сострадания. В случае Сохи это было еще и стремлением искупить былые грехи. Ради одних денег он на такой риск никогда бы не пошел.
Соха и Вроблевский на самом деле управляли всеми аспектами нашей жизни. Мы полностью от них зависели. Мы обращались к ним, когда нужно было погасить мелкий конфликт, унять страхи или вылечить болезни. Казалось, одно то, что они были свободными, делало их в наших глазах всемогущими. Судьба каждого из нас находилась в руках нашего ангела-хранителя Леопольда Сохи и его товарищей.
С Ежи Коваловым мы теперь виделись редко, но и он оставался нашим защитником. Каждый раз, когда Соха с Вроблевским спускались к нам, Ковалов наверху следил за обстановкой и был готов при первых признаках опасности подать сигнал тревоги. Он рисковал ничуть не меньше своих друзей, каждый день доставлявших нам провизию, и его вклад в общее дело был столь же бесценен. Как правило, он подавал сигналы, стуча по трубе, но иногда активно вмешивался в ситуацию. Однажды он заметил, что за открытым колодцем, через который планировали подняться Соха с Вроблевским, наблюдает немецкий офицер. Ковалов решительно направился к колодцу и накрыл его досками. Затем он спустился в канализацию через другой люк, нашел товарищей и посоветовал выйти на поверхность в другом месте.
Если б не Ковалов, мы никогда не оказались бы во Дворце. Без Ковалова мы не нашли бы новый источник свежей воды. Он находился немного дальше, чем фонтан от нашего первого убежища, но идти до него было гораздо легче, потому что и трубы были не такие узкие, и резких поворотов было не так много. Теперь воды у нас было предостаточно – никаких ограничений! Мужчины могли ходить за водой несколько раз в день и брать с собой несколько емкостей за раз. Они набирали воду под фонтаном «Нептун», т. е. под центральным рынком Львова. Поначалу «водоносы» ставили метки, чтобы не заблудиться на обратном пути, но уже спустя несколько дней выучили маршрут назубок. Когда убежище будет вычищено и обжито, походы за водой останутся, пожалуй, самым сложным из повседневных дел, но мужчины будут выполнять его с радостью. Иногда вместе с ними отправлялась и Клара Келер, хотя чаще всего женщины оставались на месте и занимались готовкой и уборкой.
Мы постарались очистить от грязи стены и убрать толстый слой ила с пола. Один участок мы отвели под кухню, помыли кастрюли и сковородки, привели в рабочее состояние единственный примус. Еще мы отмыли и высушили несколько досок, обнаруженных Сохой и Вроблевским в бункере под немецким штабом. Соха отвел мужчин в тот бункер, и они принесли оттуда много добра – мужчинам пришлось сходить туда и обратно несколько раз. Все попытки высушить доски результата не дали, ну да ничего: сырые тоже пошли в дело. Мы положили их на камни, в два ряда по четыре штуки в каждом, и в дневное время они служили нам лавочками. Ночью мы сдвигали их вместе и спали на них, как на кровати. Это было очень важно, потому что только лежа взрослые могли вытянуться в бункере во весь рост.
Замечательно, что доски, насквозь мокрые, когда их только принесли, через несколько недель высохли! Конечно, во Дворце поначалу царила промозглая сырость. По стенам струилась вода. Но мы высушили доски своими телами – сидя и лежа на них. Мы высушили теплом своих тел все вокруг: стену, пол, воздух. Поначалу мы даже видели, как выдыхаемый пар в считаные мгновения превращался в капельки воды, но вскоре сырость исчезла и из воздуха. Можно сказать, что мы стали участниками своеобразного научного эксперимента и доказали, что присутствие большого количества людей в маленьком помещении оказывает благотворное влияние на окружающую среду.
Об окончании ночи и наступлении дня нам говорили ежедневные визиты наших спасителей, а потом мы отмеряли время по графику повседневных дел. Освещалось наше убежище светом двух карбидных ламп, но по завершении запланированных на день работ мы гасили их и сидели в кромешной темноте. Почти весь день мы сидели на лавочках. Мы с Павлом занимали друг друга, придумывая всякие игры, для которых не требовалось ничего, кроме воображения. Или играли с крысами. Как и предсказывал наш папа, со временем мы привыкли к ним и перестали их бояться. Особенно крысы заинтересовали Павла. Он даже подружился с тремя или четырьмя из них и дал им клички. Я попыталась их выучить, но у меня в отличие от брата на это не хватило терпения. Для меня все они были на одно «лицо».
Взрослым привыкнуть к крысам оказалось сложнее. Нам с братом крысы стали заменой домашних животных. Их было великое множество. Несколько раз мы с Павлом пытались подсчитать находящихся в нашем поле зрения крыс, но раз за разом сбивались со счета и начинали заново. Они бегали по нам ночами, когда мы спали. Иногда я просыпалась оттого, что крыса облизывала мне ухо либо пристально смотрела в глаза, словно приглашая поиграть с нею. Отличать приятельниц Павла от остальных я так и не научилась и поэтому всегда вежливо улыбалась гостье, а потом аккуратно ссаживала ее на пол. У меня все время было такое чувство, что мы без разрешения вторглись на их территорию и поэтому должны стараться с ними ладить.
Наша группа быстро превратилась в большую семью. Нашим истинным лидером был Соха… Как же чудесно было каждое утро ощущать волну радости, когда он приносил продукты! Раньше среди нас не было единства, но Соха взял под свой контроль практически всю нашу жизнь. Мне кажется, никто из мужчин не стремился стать лидером, однако в те моменты, когда с нами не было ни Сохи, ни Вроблевского, бразды правления переходили к моему отцу, а мама становилась предводительницей женщин. Папа уже давно сам платил работникам канализации, но теперь руководил и другими делами. Остальные стали ценить его мнение и советоваться с ним. Папа внимательнее всех следил за тем, что происходит «снаружи», и поэтому мог хоть как-то прогнозировать сроки нашего освобождения. Кроме того, он был самым изобретательным и трудолюбивым работником в нашей группе.
Именно папа придумал способ хранить продукты. Он сделал полочку, куда мы клали съестное. Какое-то время все было нормально, но потом крысы обнаружили, что там хранится хлеб, и стали взбираться на полку по каменным стенам. Тогда папа разложил по краям полки острые куски битого стекла. Он надеялся, что они станут для крыс минным полем. Чтобы устроить это заграждение, он разыскал в канализационных тоннелях несколько бутылок. Эта уловка действовала, пока крысы не научились хвататься вытянутыми лапками за края полок, проползать под ними вверх ногами, находить в стене углубления, используя которые, можно было бы подняться выше полки, а потом спрыгивать на нее, минуя осколки. Какие же это умные, целеустремленные существа! Однажды мы с папой и братом изумленно наблюдали, две крысы придумали, как стащить куриное яйцо: одна улеглась на спину и положила яйцо себе на живот, а другая потащила партнершу за хвост по полу!
Тогда папа придумал новую систему хранения картошки, заменителя кофе и сахара. Мы загружали продукты в жестяные банки, клали их в ямки, а сверху накрывали досками, которые служили нам лавочками. Мы пробовали хранить так же и хлеб, но крысы каким-то образом умудрялись воровать его и из этих контейнеров. Мы всегда старались первым делом доесть старый и черствый хлеб, чтобы оставался у нас тот, что посвежее. Залеживаясь, хлеб покрывался плесенью. Кроме того, мы хотели, чтобы у нас имелся запас хлеба на тот случай, если у Сохи с Вроблевским какое-то время не будет возможности приносить продукты. Тем не менее чаще всего хлеб кончался быстро, потому что нам надо было съесть его прежде, чем до него доберутся крысы. Спасти хлеб не удавалось, пока папа не смастерил что-то вроде хлебницы, которая подвешивалась под потолком. Больше всех это приспособление порадовало нас с Павлом, потому что мы обожали следить за попытками крыс добраться до хлебницы. Это было наше любимое развлечение.
В основном наши дни проходили так: проснувшись утром, мы раскладывали доски, на которых спали, так, чтобы получились скамейки. Мы всегда делали это очень быстро, словно нужно было срочно бежать по каким-то делам. Мы были решительно настроены оставаться людьми и вести нормальную жизнь даже в подземелье. Якоб Берестыцкий, единственный религиозный еврей в нашей компании, проводил эти минуты в утренней молитве. Оказалось, что у него с собой есть тфилин[4]. И талит[5] тоже. Я не знала ни смысла, ни значения этих предметов, потому что никогда до сих пор их еще не видела. В синагогу меня водили всего несколько раз, еще до русской оккупации, и я тогда была слишком мала, чтобы запоминать, во что одеты мужчины. Я так понимаю, филактерии были у Берестыцкого при себе еще в ночь ликвидации гетто, когда мы спустились в канализацию. Каждый день он обматывал руку кожаным ремешком, возлагал на лоб маленькую коробочку и читал молитвы. Это было важно для него, но это было важно и для нас всех, ведь мы оказались в подземелье и из-за этого тоже, из-за того, что были евреями. Он молился и днем, и иногда к нему присоединялись другие взрослые. Тогда Дворец казался мне очень просторным, но на самом деле это была совсем маленькая комнатка, и все остальные замолкали, чтобы не мешать Берестыцкому, и, таким образом, становились участниками священнодействия.
Пока он молился, мы тихонько сидели, а потом по очереди умывались в тазике, установленном в дальнем углу помещения. Чтобы мы могли помыться, Соха с Вроблевским время от времени приносили нам ведерки дождевой воды. Иногда мы сами собирали воду, стекавшую с мостовых расположенных над нашими головами улиц, убедившись, что она не перемешалась с канализационными стоками. Дождевую воду нельзя было пить или использовать на кухне, но для умывания она годилась. Время от времени, если хватало воды, мы чистили зубы, обмакивая палец в соль. Раз в неделю, как правило, перед ужином, мы мылись подогретой на примусе водой. Я помню, как оживала и чувствовала необыкновенную свежесть, смыв с себя грязь. Именно в эти моменты я переодевалась в свежее белье, которое раз в неделю стирала и кипятила для нас Ванда Соха. На эти несколько мгновений я становилась обычной львовской девочкой, только что выбравшейся из горячей ванны и надевшей свежую одежду. Как же хорошо мне было в эти мгновения! Я закрывала глаза и представляла себе, что я где-то далеко, а не в этом грязном подземелье в окружении крыс и вонючих сточных вод. Я закрывала глаза и представляла себя в поле, сплошь покрытом цветами.
Потом мы завтракали эрзац-кофе с сахаром и кусочком хлеба. Потом мы прибирались в бункере и ждали Соху с Вроблевским. Их визиты стали для нас главным событием каждого дня. Чем дольше мы сидели под землей, тем важнее для нас становились эти посещения. Поначалу наши спасители просто приносили нам продукты и быстро уходили, но, когда мы обустроились во Дворце, они стали засиживаться у нас. Теперь они уже не просто доставляли нам продукты, а скорее приходили нас навестить. В первое время наши благодетели говорили, что им нужно передохнуть перед обратной дорогой, но потом этот отдых стал длиться все дольше. В конце концов Соха с Вроблевским стали просиживать у нас часами и уходить, только когда откладывать возвращение на поверхность становилось уже невозможно. После их ухода мы возвращались к своей размеренной жизни.
Вскоре они начали приносить с собой бутерброды: Соха – мне и Павлу, Вроблевский – Кларе и Галине. За едой мы все беседовали. Во время одного такого разговора мы и узнали о прошлом Сохи. Моим родителям и в голову не могло прийти, что наша судьба находится в руках бывшего вора, но, услышав его историю, они прониклись к нему еще большим уважением. Даже его рассказ об ограблении антикварного магазина не расстроил маму с отцом, потому что, с их точки зрения, все это произошло в другой жизни, с совсем другим Сохой.
До сих пор помню вкус первого в моей жизни кусочка свинины. Мы не были религиозной семьей, но свинину мне никогда не давали. Так что, когда Соха предложил нам с Павлом свой бутерброд со свининой, я почувствовала, как любопытство во мне борется со страхом перед этим экзотическим, но запретным блюдом. Тем не менее у нас с Павлом не возникло вопросов относительно того, стоит ли пробовать свинину. Возражений не было ни у родителей, ни даже у Берестыцкого. Словом, мы съели бутерброд. Мясо было сочное, сладкое… это было так вкусно! Я ела очень медленно, чтобы бутерброд не заканчивался как можно дольше. Я брала в рот большой кусок хлеба и крошечный кусочек мяса. Я смаковала свинину еще долго после того, как Соха расправился со своей половиной.
В конце концов он спросил:
– Что не так, маленькая моя? Ты не хочешь есть? Почему ты ешь такими маленькими кусочками? Тебе не нравится?
– Очень нравится, – сказала я, – и я ужасно голодна. Но мне не хочется, чтобы бутерброд кончался!
Обед у нас состоял из одного только супа, который каждый день варила Вайнбергова. Ее главной обязанностью была стряпня, и она занялась этим без возражений. У нас был один маленький примус, на котором Геня подогревала кофе по утрам, а в середине дня варила суп. Соха принес для нашего примуса большой запас горючего. Каждый день мы обедали одним и тем же супом. Иногда она добавляла в похлебку картошку, ячмень или лук, если, конечно, нашим спасителям удавалось принести эти ингредиенты. Иногда это была гречка или другая крупа, иногда фасоль. Словом, чтобы внести в наше меню хоть какое-то разнообразие, она клала в суп все, что приносили Соха с Вроблевским.
Однажды мы обнаружили, что вечно мрачный Хаскиль Оренбах ест свой суп особым образом. Сначала он вычерпывал всю жидкость, а потом разминал в пюре и съедал отдельно бобы или лук. Таким образом, у него получался обед из двух блюд. Нам эта идея понравилась, и в скором времени мы все стали есть суп этим способом.
Кормить так много людей в таких примитивных условиях было чрезвычайно трудно, но Геня с этой задачей справлялась. Из всех наших женщин она была самой серьезной и, наверно, самой резкой в суждениях. Она не единожды критиковала моих родителей за то, что они решились притащить в такое ужасное место маленьких детей. Как мне помнится, улыбку на ее лице я видела не больше пары раз за весь период нашей подземной жизни, но, возможно, это из-за того, что ее постоянно изводили тяжелые мысли. Ей пришлось оставить наверху дочь, ее бросил муж, к тому же она вынашивала ребенка… Об этом разговоров никогда не заходило. Конечно, я допускаю, что могла просто не слышать, как взрослые обсуждали эту проблему. Настолько же вероятно, что тогда я просто не понимала истинного смысла их разговоров о беременности и родах, но все-таки, как мне кажется, взрослые просто закрыли на это глаза и надеялись, что решать эту проблему придется в каком-нибудь другом месте. Вайнбергова по-прежнему ходила в своем тяжелом черном пальто… наверно, и для тепла, и для сокрытия своего состояния. Соха с Вроблевским не догадывались о ее беременности, а остальные члены нашей группы все время гадали, как лучше сообщить им эту новость и как они на нее среагируют.
Вайнбергова не очень выделялась своим черным пальто. В пальто ходили все взрослые. Наверху было лето, но в подземельях стоял холод – от сырых каменных стен и сквозняка, пробиравшего нас до костей. Меня не очень беспокоил этот холод, потому что я носила свой драгоценный зеленый свитер и грелась, прижавшись к маме или брату. Я помню, как говорила обо всем этом с Мелеком.
«Всем остальным так холодно, – сказала ему я. – А почему же не мерзнешь ты?»
«Я мерзну не меньше тебя», – ответил он.
Философский ответ, да?
Самой близкой подругой Вайнберговой была Галина Винд, которая из королевы убежища под церковью Марии Снежной превратилась в принцессу нашего Дворца. Она все время расчесывала свои волосы. Я уж и не знаю, была у нее щетка для волос сразу или ее принесли Соха с Вроблевским. Какая же она была красавица! Какие же прекрасные у нее были волосы! Казалось, ее совершенно не беспокоили вши, сотнями расплодившиеся в роскошных длинных волосах. Сегодня она зачесывала волосы на одну сторону, завтра – на другую и вела себя так, будто только что вышла из салона красоты, где ей вымыли голову и сделали укладку.
Вши были серьезной проблемой. Мама каждый день, а то и два раза в день осматривала наши с Павлом головы и вычесывала вшей специальной расческой, которую принес Соха. Взрослые по очереди проверяли друг другу головы, но бороться с паразитами было практически бесполезно. Вши были такие большие, что были видны даже при слабом свете карбидной лампы. И нас все время тянуло почесаться. Так уж устроена наша психика: если знаешь, что у тебя вши, сразу начинаешь чесаться. Вот прямо сейчас я пишу эти строки и чешусь, просто вспомнив о них. Но человек способен привыкнуть к чему угодно, и в конце концов мы привыкли и ко вшам. Мама обнаружила, что вши любят прятаться под воротниками и в складках одежды. Она находила их, смахивала на землю, мы некоторое время могли притворяться, что от них избавились, но на следующий день они появлялись снова.
Мундек Маргулис, Корсар, до войны был цирюльником и сразу после переезда во Дворец взялся всех стричь. Эту обязанность он выполнял с особым удовольствием. Все понимали, что это поможет нам не падать духом и избежать превращения в пещерных дикарей. Корсар был идеальным парикмахером: он всегда улыбался, излучал радость и наполнял своим весельем наше убежище. Соха принес ему инструменты и небольшое ручное зеркальце. К моменту нашего побега из бункера под церковью Марии Снежной у всех нас отросли волосы, а у мужчин – усы и бороды. Мама просила Корсара стричь нас покороче, но вши не пропадали. Все остальные тоже стриглись очень коротко, и мужчины, и женщины. По крайней мере моя мама, Клара и бабуля. Вайнбергова решила не стричься и каждое утро заплетала свои кишащие вшами волосы в косу. А еще оставила длинные волосы самовлюбленная Галина. Она сидела и без конца расчесывала их, словно для нее проблемы завшивленности просто не существовало.
Корсар был у нас главным весельчаком. Он носил на голове фуражку греческого моряка козырьком назад. Он все время распевал песни, рассказывал анекдоты, как правило, на идише.
– О чем ни рассказывай, – говорил он, – на идише это будет смешнее.
Со временем я выучила идиш и поняла, что он имел в виду. Корсар был, наверно, самым легким в общении и покладистым человеком. Он не отказывался от тяжелой работы, ничего не боялся и всегда был готов к любым приключениям. Однажды, когда Клара Келер сильно загрустила о сестре, отправленной в Яновский лагерь, Корсар решил подняться на поверхность и разузнать о ее судьбе. У Корсара с Кларой было что-то вроде романа, и все же это было безрассудно даже для влюбленного… Представьте себе, с помощью Сохи и Вроблевского Корсар выбрался из канализации, дошел до Яновского лагеря, проник на его территорию и повидался с сестрой Клары! Его не было два или три дня, и мы уже начали предполагать самое худшее. Но он вернулся!
Кроме новостей о сестре Клары Корсар принес из лагеря смешную песенку про шанхайского купца, который торговал фарфоровыми чашками и ночными горшками. Ее слова я помню до сих пор:
- Jestem Chinczyk Formanjuki,
- Kita Jajec, skosne oki,
- Porcelane do sprzedania mam.
- Filizanki fajansove,
- I nocniki korolowe,
- To ja wszystko tobie mila dam[6].
На протяжении многих лет после войны мы с Корсаром при встрече обязательно пели эту песенку.
Папа считал Корсара самым полезным, трудолюбивым и надежным членом нашей группы, а к Галине, судя по всему, относился противоположным образом. Галина не хотела работать. Да, из зловредной личности, ежедневно забиравшей самые большие куски хлеба, она превратилась в барышню более приятную, но помогать ни в чем не желала, она даже никогда не играла ни со мной, ни с Павлом. Человеком она была все-таки неплохим, и со временем мы стали относиться к ней с симпатией. Мы видели, что после побега Вайсса и его приспешников она начала нам сочувствовать. Мало того, папа очень полюбил с ней беседовать – она была хорошо образованна. Хаскиль Оренбах тоже был довольно образованным человеком, но недостаточно эрудированным, и поэтому мой папа с Галиной тренировали ум, играя во всякие игры со словами типа скрэббла. Иногда к ним присоединялась и мама, но главными соперниками всегда были папа с Галиной. Один из них загадывал какое-нибудь слово, скажем, Константинополь, а другой должен был составить из входивших в него букв как можно больше других слов. Заканчивая повседневные дела, мы садились на лавочки, упираясь друг в друга коленями, и слушали их диалоги. То они устраивали добродушные перепалки по результатам игры, то обсуждали события на фронте, то спорили о книгах.
Клара Келер в отличие от Галины и Гени не была красавицей, но мне нравилась гораздо больше. Мне казалось, что она симпатичнее, потому что добрее. Она находила время на игры со мной и Павлом. В ней чувствовались искренность и душевное тепло, она изо всех сил старалась помочь другим. Иногда она добровольно выносила наш туалет. Обычно этим занимались мужчины, но Клара не чуралась этой обязанности. У нас был один ночной горшок на всех. Нам его принес Соха. Горшок был огромный, как канистра с ручкой сбоку, и мы ставили его в самом дальнем и темном уголке Дворца. Каждый день один из наших мужчин (а иногда Клара) тащил горшок до главного канала и там вытряхивал содержимое в Пельтев.
Клара стала мне кем-то вроде старшей сестры. Она обожала мою маму и была предана нашей семье. Она то и дело обнимала меня и Павла или что-нибудь нам рассказывала – про птиц, про зверей, про цветы. Конечно, больше всего я любила слушать маму, но Кларины истории были не хуже. Иногда она рассказывала нам про детей, которые, как мы слышали, играли над нашим Дворцом, на Бернардинской площади. Некоторые истории она брала будто из газет: разворачивала газету и делала вид, что читает нам статью о девочке, которой удалось спасти всю свою деревню.
Тогда я не понимала, что у нее с Корсаром начался роман, но видела, что они очень сблизились. Конечно, вылазка Корсара в Яновский лагерь была демонстрацией самой глубокой привязанности… и глупости, конечно. Поначалу такие отношения существовали только между Кларой и Корсаром. Но со временем наша группа сплотится настолько, что, наверно, каждый смог бы пойти на любые жертвы ради другого.
Нет, лучше я скажу, что почти каждый смог бы пожертвовать собой ради других, потому что имелось в нашей компании одно исключение. Хаскиль Оренбах упорно не желал ни с кем сближаться. Мы так и не могли понять его поведения. Даже без своего брата, Вайсса и Шмиэля Вайнберга он продолжал ставить палки в колеса. Он возражал против любых планов, оспаривал любые решения. Не поймите меня неправильно, Хаскиль выполнял свою часть работы, но всегда из-под палки. Он спорил, даже когда спорить вообще было не о чем. Он даже суп ел не так, как все: сначала бульон, а потом бобы с луком. Мы все попробовали есть так же, и нам понравилось, но Хаскиль делал этот так, будто устраивал какую-то войну между бульоном и гущей. Может, когда-то он был другим. Может, эту злобу и несговорчивость породили в нем немцы. Может, он стал таким из-за войны и страданий, перенесенных его семьей. А может, из-за чего-то еще… Кто знает, как могут изменить человека обстоятельства?
Мне всегда было любопытно знать, почему Хаскиль остался с нами, а не ушел с братом. Этот вопрос не давал мне покоя даже тогда, когда мне было всего семь лет. Он решил держаться подальше от дурной компании? Или просто считал, что здесь у него больше шансов выжить, чем наверху? Я так и не собралась с духом, чтобы спросить у него. Он казался человеком, которому такие вопросы будут не по душе. Особенно если их будет задавать ребенок. Я просто изводила себя этой загадкой.
В своих мемуарах папа написал, что в нашей группе собрались очень интересные личности, начиная с Сохи и других работников канализационной сети и кончая малышом Павлом.
– Какой-то паноптикум! – говорил он.
В другие времена, в другой жизни мы, наверно, даже не смогли бы общаться друг с другом, но по воле судьбы и по причине нашего еврейского происхождения мы оказались вместе… Мы вместе пытались выжить. И превратились в настоящую большую семью.
Кроме неумирающей надежды и жесткого распорядка дня нам помогал выживать смех. У моего папы было чудесное чувство юмора. У мамы тоже. Мы все время смеялись над случаями из своей жизни. Например, вспоминая, как Гжимек чуть не повесил моего отца и потом отругал его за то, что тот ушел с помоста голым. Нам оставалось только смеяться, и, наверно, благодаря этому нам и удавалось не терять рассудка в окружающем нас безумии. Мы смеялись даже над тем, что до сих пор живы!
Однажды я сидела на горшке в темном уголке Дворца и слушала, как спорят взрослые. Они все время спорили, почти всегда по-доброму. Иногда они устраивали дискуссии на пустом месте, просто чтобы слышать человеческую речь. На горшке я всегда философствовала. Мне очень нравилось сидеть, думать и слушать. Остальные справляли нужду быстро и по-деловому, но я сидела на горшке очень долго, погрузившись в размышления. Думаю, мне просто нравилось побыть в одиночестве. Мне не нужна была помощь мамы, я вполне справлялась в туалете сама и поэтому чувствовала себя совсем взрослой.
Конечно, мое уединение было иллюзией: я находилась совсем рядом, в 3–4 метрах от взрослых. О чем бы ни шел спор, я обязательно вносила в него свою лепту, и в этот раз мне показалось, что они слишком разгорячились. Мне было всего семь, но я была уже по горло сыта их спорами и поэтому во всеуслышание заявила из своего храма уединенных размышлений:
– У вас ни в чем никогда нет согласия. Неудивительно, что немцы хотят нас всех поубивать!
Замечание было очень резкое, но прозвучало как мрачная шутка, особенно смешная, потому что слетела с детских уст. Взрослые опешили, сразу перестали препираться и замолчали. Я и сама удивилась своей наглости! В этой попытке увидеть смешное в нашем до невозможности плачевном положении была определенная мудрость. Папа сказал мне потом, что даже вечно угрюмый Хаскиль Оренбах улыбнулся, услышав мое замечание. Улыбка, правда, была еле заметной и мелькнула всего на считаные мгновения, но он улыбнулся!
Был и еще один случай. Моей жертвой стал Хаскиль Оренбах, но теперь ждать от него улыбки пришлось гораздо дольше. Вообще Хаскиля никто особо не жаловал, может, кроме Гени Вайнберг, тоже отличавшейся скверным характером. Так вот. Оренбах с Корсаром почему-то поругались. В их ссорах не было ничего необычного, да только произошло это в день, когда Корсар должен был всех стричь. Оренбах наотрез отказался подпускать к себе Корсара с ножницами. И тогда стричь Оренбаха вызвалась я. Он, хоть и с опаской, но согласился.
Я устроила небольшое шоу, зная, что публика мне подыграет.
Я сказала Хаскилю:
– Покажи мне, где тебя постричь.
Я дала ему зеркальце, но он держал его перед собой, а я подталкивала его палец на затылке все выше и выше к темени, выстригая при этом лесенку. Остальные наблюдали, изо всех сил сдерживая смех. Хаскиль даже не подозревал, что я вытворяю с его волосами. Да и кому придет в голову ожидать такого от ребенка? Но я безобразничала от души. Каждый раз, когда он двигал палец чуть выше, я перемещала вслед за ним ножницы, выстригая на затылке кривую лесенку.
Работая ножницами, я распевала русскую песенку «Все выше, и выше, и выше». Все видели, что я этой песенкой иллюстрирую продвижение моих ножниц вслед за его пальцем…
Наконец все расхохотались, даже Вайнбергова: затылок Хаскиля, подстриженный ярусами, был похож на свадебный торт и выглядел просто уморительно! Все вокруг уже просто стонали от хохота… конечно, потихоньку, потому что помнили, что нас могли услышать наверху, но, наверно, именно из-за попыток вести себя как можно тише всем становилось еще смешнее. Я уже пожалела Хаскиля за то, что он стал объектом осмеяния, но не настолько, чтобы пожалеть о содеянном.
Хаскиль не сразу сообразил, что его выставила дураком совсем маленькая девочка, но потом поднял зеркальце над головой так, чтобы посмотреть, что я натворила у него на затылке. Как же он разозлился! Если б у него была возможность убежать или затопать ногами, он бы, скорее всего, так и сделал, но идти было некуда, а в полный рост подняться во Дворце тоже было нереально. Все смеялись и говорили ему, что волосы отрастут, что это шутка, но ему было не до смеха.
Он не говорил со мной несколько дней. Остальные тихонько хвалили меня за веселое представление, за то, что я поставила Хаскиля на место, но Хаскиль ничего забавного в случившемся не видел. В результате я оказалась в достаточно сложном положении, потому что спала по ночам между отцом и Хаскилем. Мне страшно это не нравилось, но делать было нечего. Ведь так распределил спальные места Соха. Мне приходилось жаться к папе и притворяться, что Оренбаха рядом со мной нет. А теперь, когда я так сильно разозлила Хаскиля, я прижималась к отцу еще сильнее.
Спустя несколько дней я подглядела, как Хаскиль принялся разглядывать в зеркальце свой затылок и вдруг… чуть улыбнулся. Он заметил, что я на него смотрю, шутливо погрозил мне кулаком и сказал:
– Ай-яй-яй, Крыся!
Наверно, в тот момент он впервые назвал меня по имени. Увидев за холодной маской что-то человеческое, я почувствовала большое облегчение: хорошо, что люди могут оставаться людьми даже в нечеловеческих условиях.
Соха делал все, чтобы помочь нам обустроить подземное жилище. Помимо продуктов, он приносил всякую домашнюю утварь, газеты, книги, бумагу и карандаши… На это он тратил часть своего гонорара, а ведь все, что не уходило на еду, наши спасители должны были оставлять себе!
Каждую пятницу Соха приносил свечи для шаббата, а мама зажигала их и читала молитву перед ужином. Соха сказал, что наше стремление соблюдать ритуалы и традиции в таких условиях вызывает у него большое уважение. Он восхищался Берестыцким за то, что он взял талит и тфиллин даже в подземелье и не проводил ни дня без молитв. Он уважал нас за то, что мы постились на Йом-Кипур, а еврейский Новый год они с Вроблевским отпраздновали с нами, отведав праздничные блюда, приготовленные Вайнберговой. Соха сказал, что хочет отпраздновать с нами, чтобы понять, что такое – быть евреем, и мы видели, что для него наш праздник был столь же важен, как для нас.
Время от времени Соха приносил нам вещи, о которых мы даже не спрашивали. Он знал, что папа учит меня читать и писать, и принес мне азбуку. Книжка была про девочку Алу. На каждой страничке была сценка и короткая история, посвященная той или иной букве алфавита. На самой первой странице находилась картинка с девочкой и котом. Подпись гласила: «У Алы есть кот. Ala ma kota».
Соха и сам радовался, что ему удалось достать для меня эту книжку. Он каждый день садился со мной и просил почитать ему вслух. Так он проверял, насколько я продвинулась в учебе за предыдущий день. Мы читали при свете карбидной лампы. Эти лампы сильно улучшали качество нашей подземной жизни. Лампа у нас была с самого начала, но пользовались мы ею очень экономно. Но потом Соха стал приносить карбид – такой белесый серый порошок. Использованный карбид мы сваливали на выходе из Дворца. Теперь, когда карбида у нас стало предостаточно, мы стали гасить лампу все реже – у нас появилось гораздо больше времени на чтение, учебу и другие дела. Конечно, мы по-прежнему проводили долгие часы без света, но теперь таких часов было уже поменьше.
Мы все лучше узнавали Соху и Вроблевского. До сих пор они забегали к нам ненадолго, и все разговоры касались только подземной жизни. Однако со временем мы стали общаться теснее. Мы узнали о его жене Ванде, которая до недавних пор никаких дел с евреями старалась не иметь. Он со смущением рассказал, что она выросла в семье антисемитов и все же много помогает ему. Поначалу она делала это весьма неохотно, но потом поняла, насколько он сблизился с нами, и стала помогать все больше. К примеру, именно она покупала нам продукты и другие необходимые вещи – понемногу и в разных магазинах, чтобы не привлекать к себе внимания. Кроме того, Ванда стирала и кипятила наши вещи, чтобы уничтожить вшей, а потом гладила и аккуратно складывала их.
Ванда нередко жаловалась, что Соха тратит на нас слишком много сил и времени.
– Отправляйся к своим евреям! Idz do twoich zydow! – говорила она ему во время размолвок.
Иногда она грозила донести на нас в СС или гестапо, и тогда Сохе приходилось прибегать к ответным угрозам. Он говорил ей, что ее в этом случае точно расстреляют, а он уйдет под землю. Угрозы свои он подкреплял и поступками. Однажды он проиллюстрировал смысл своих слов, приставив к ее голове пистолет.
– Вот что ждет тебя, если ты о них расскажешь, – сказал он.
Он любил свою жену и не желал ей зла – просто хотел продемонстрировать ей, что немцы обязательно накажут ее за пособничество в сокрытии евреев.
Эту историю он рассказал нам сам. Он был очень удручен этим инцидентом. Он прекрасно понимал, в каком неприглядном свете выставляет свою жену и себя… Как думал мой отец, он просто хотел дать нам понять, какому риску подвергает себя и свою семью, взявшись помогать нам.
Соха рассказал, что у него есть дочь Стефця. В то время ей было лет 10, и, мне кажется, именно благодаря любви к ней Соха так привязался к нашей маме и нам, детям. Он проводил со мной и Павлом так много времени, потому что мы напоминали ему о дочери, потому что он представлял, каково было бы ей проходить через такие мучения. За нас у него болело сердце, потому что оно точно так же болело бы за нее. Именно поэтому он делился с нами бутербродами, дважды в день спускался в канализацию, приносил лекарства и особенно заботился о нас. Однажды зимой, сразу после первого снега, Соха принес мне снежок. Это был идеально слепленный снежок. Совершенно круглый и абсолютно гладкий. Точно такой же снежок он принес и Павлу, и мы играли с ними, пока они не растаяли. Соха понимал, как тяжело ребенку пропускать первый снегопад. Он знал, какую радость нам принесет этот маленький подарок. А знал он все это, потому что понимал, какое значение эти вещи имели бы для его дочери.
В глубине души, признался нам Соха во время долгих бесед, он верил, что сам Бог дал ему возможность искупить грехи, поручив спасти нас. По мере развития отношений с нами Соха стал чаще посещать церковь. Он воспитывался в католической семье, но в юности отошел от церкви. Женившись на Ванде, он вернулся к вере. Бывая в церкви, сказал он нам, он молился за свою подземную семью. В благодарность за то, что мы еще живы, он ставил свечи, а в заключение добавлял:
– Прости нам грехи наши, Господи, ведь мы спасаем невинных, брошенных всеми и находящихся в смертельной опасности людей.
Он все больше помогал нам, но… продолжал брать с нас деньги!.. В скором времени скромные резервы остальных членов нашей группы истощились, и возможность выплачивать ежедневные 500 злотых осталась только у отца. После побега Вайсса и его приспешников небольшое количество денег поступало от Корсара и Оренбаха, но через несколько недель их запасы иссякли. Теперь со всех остальных нельзя было собрать ни гроша. Только у Галины Винд была припрятана купюра в 20 злотых, но папа отказался забирать у девушки последнее.
Время от времени мне удавалось подслушать, как мама с папой говорили о том, что цена услуг, установленная тогда, когда еще казалось, что война скоро кончится и финансовая нагрузка будет разделена на всех, теперь оказалась слишком высокой. Папа подходил к этой проблеме максимально практично. Он говорил, что он готов платить, покуда у него есть деньги. Он говорил, что мы все равно не имеем возможности использовать их как-либо иначе. Он печалился по тому ценному камню, который вывалился у него из ботинка и на который мы смогли бы жить несколько недель.
В конце концов деньги и ценности кончились и у него. Он уже отдал свои золотые часы и прочие ценности, а собственно денег практически не осталось. Группе это грозило серьезнейшим кризисом, но папа решил не тревожить людей. Знали о его финансовом состоянии только они с мамой, а я обнаружила это только потому, что привыкла прислушиваться, когда они секретничали между собой.
В конечном итоге папа решил рассказать обо всем Сохе. Он сделал это потихоньку, в угловой комнатке нашего Г-образного помещения. В самых общих чертах они с Сохой уже обсуждали вероятность такого развития событий. Соха всегда говорил, что самые трудные времена для нас наступят, когда кончатся деньги. Папа часто повторял его слова:
– Когда уже не будет денег, чтобы заплатить за последнюю котлету.
Папа не хотел сдаваться и признавать, что пришло время этой последней котлеты. Он тихим шепотом сделал Сохе предложение. Он рассказал ему, как уже почти год назад, в последнюю ночь августовской «акции», к нам зашел его дядюшка. Он рассказал ему о кладе, спрятанном в подвале одного из жилых домов.
– У меня в карманах пусто, – сказал папа, – но снаружи есть деньги и драгоценности.
– А вдруг я не найду клада? – спросил Соха.
– Найдешь, – заверил его отец, – ты просто должен его найти.
Утром Соха с Вроблевским принесли с собой несколько лишних сумок. В них были золотые монеты, ювелирные изделия, столовое серебро и другие ценности – все наследство, переданное моему папе его дядей в ночь его гибели. Отец был так счастлив видеть все эти вещи, что даже не стал пересчитывать деньги и сверять найденные драгоценности со списком. Он сразу же вернул сумки Сохе и сказал:
– Оставь все это себе. Нам здесь все это не нужно. Будем считать, что так мы расплатились с тобой сполна.
Соха отказался и предложил папе оставить клад у себя, а потом, так же, как раньше, выделять ему и его коллегам по 500 злотых в день. Сначала папа не понял причин отказа, но потом нашел ему объяснение. Он решил, что Соха не хотел, чтобы отец и остальные члены нашей группы чувствовали себя в долгу перед ним и в то же время чтобы его товарищам приходили в голову мысли бросить выполнение своих обязанностей, получив причитавшееся. Чем бы ни руководствовался Соха, папа поступил так, как он сказал, но уже через несколько недель и от этого клада ничего не осталось. Именно в этот момент Соха и повел себя как наш бескорыстный спаситель. Он отвел отца в сторону и вручил ему деньги. Он сказал, что в конце каждого ежедневного визита будет передавать ему оговоренную сумму и попросил не говорить об этом Вроблевскому и Ковалову.
Папа был совершенно потрясен таким оборотом событий. Получалось, Соха был готов возвращать накопленные деньги и делиться своей долей с Вроблевским и Коваловым, чтобы они не отказались от сотрудничества. Получалось, что за нашу безопасность решил платить сам Соха. Но почему? Причину этого мы узнали позднее. Оказалось, Соха сказал товарищам, что ни за что нас не бросит, и хотел продолжать помогать до конца. Вроблевский тоже сильно привязался к нам. Он не мог решить, как поступить дальше, но сказал, что риск, которому он подвергает себя и свою семью, не будет оправдан без ежедневных выплат. Самую непримиримую позицию занял Ковалов. Он твердо намеревался «завязать» с нами. Соха рассказал нам об этом уже после войны. Ковалов признавал, что просто оставить нас умирать с голоду будет жестоко, и советовал Сохе с Вроблевским избавить нас от страданий, приправив очередную порцию продуктов стрихнином.
Вот тогда Соха и придумал свой план. Он решил обмануть коллег, чтобы продолжать пользоваться их помощью. Моего папу факт соучастия в этом обмане насторожил, но Соха успокоил его, сказав, что единственный «пострадавший» тут он сам, Соха. С этим отец не мог не согласиться. Ему осталось только облегченно вздохнуть, понимая, что время последней котлеты еще не пришло.
Естественно, долго вводить в заблуждение Вроблевского с Коваловым Сохе не удалось – они вскоре сообразили, что происходит. Да и Ванда Соха обнаружила, что их сбережения стали таять на глазах. Словом, в какой-то момент нам пришлось задуматься об уходе из канализации. Однажды утром Соха с Вроблевским сказали нам, что больше не могут помогать нам. Мы видели, как тяжело это признание далось Сохе. Вроблевский же предложил вывести нас наверх в той части города, где у нас будет больше всего шансов выбраться из него в сельскую местность.
Мама отказалась наотрез:
– Мы останемся здесь и умрем, если уж до этого дойдет, но наверх с детьми не выйдем. My zostajemu tu nawet jak mamy umrzec tu razem.
Папе оставалось только поддержать маму.
Остальные во мнениях разошлись. Они знали, что случилось с другими членами нашей группы, решившими в свое время променять хоть какую-то определенность жизни в подземельях на неопределенность существования на поверхности. Они не хотели расставаться с нашей семьей, потому что привыкли полагаться на изобретательность моего отца и чувствовать заботу со стороны моей мамы. Мои родители были явными лидерами группы. Однако всем было понятно, что без Сохи с Вроблевским и их поставок продовольствия мы неизбежно погибнем и пойдем на корм нашим соседям по подземному бункеру – тем самым крысам, от которых мы так долго спасали свои продукты.
В конце концов было решено, что мы никуда не пойдем. Мама уже приняла такое решение от лица нашей семьи, а теперь с ним согласились и остальные. Мы рискнем и попытаемся выжить в подземельях сами. Предполагалось, что Корсар и, возможно, кто-нибудь еще из мужчин смогут время от времени выбираться наверх в поисках продуктов. Ведь Корсару уже такое удавалось, а значит, может получиться и еще, и мы сможем хоть как-то выживать до повторной оккупации города русскими.
Соха с Вроблевским сказали нам свое последнее «до свидания». В нашей жизни уже было много печальных мгновений, но это мгновение было, наверно, печальнее всех. Мы не имели права на недовольство – ведь они тоже должны были думать о своих семьях и собственной жизни. У них больше не было возможности посвящать свои жизни спасению наших.
Я помню, как мне было грустно, когда Соха ушел, как мы думали, навсегда. Когда-то он был для нас посторонним человеком, но теперь стал буквально членом семьи. Я вспомнила добрую учительницу, приходившую к нам в гетто, чтобы забрать меня к себе. Тогда я не захотела уйти, но теперь я бы ушла с Сохой. Я абсолютно уверена, что согласилась бы, если б он это предложил. Насколько мне было известно, такой вариант никогда не обсуждался, но если б дошло до этого, я бы не чувствовала, что расстаюсь со своей семьей.
Такие мрачные мысли, даже после всего пережитого, были совершенно не в моем характере, но ведь в тот момент я была уверена, что больше никогда не увижу Сохи. Сейчас я не могу в точности сказать, день или ночь была там, снаружи, но для нас, оставшихся в дождеприемнике под Бернардинским костелом, наступили самые беспросветные часы.
К счастью, этот период беспросветности быстро кончился, и уже утром снова засияло солнце. Мы проснулись в обычное время и убрали доски, служившие нам кроватью. Берестыцкий начал утреннюю молитву. Вайнбергова вскипятила воду для кофе. Все были крайне угнетены и занимались своими делами в полном молчании, как вдруг донеслось знакомое хлюпанье сапог по вонючей канализационной жиже… Мы уже не ждали ни Сохи, ни Вроблевского, но кто же еще это мог быть? Несколько минут мы прислушивались… Мы были настороже, потому что допускали, что немцы обнаружат нас в первый же день нашего самостоятельного существования. Конечно, это было бы печально, но такой вариант развития событий мы считали вполне вероятным.
И вот наконец из трубы выглянул… Соха!
– Польдю! – воскликнул папа. – А где же Стефек?
– Сегодня, кроме меня, никого не будет, – ответил Соха.
– А завтра? – спросил папа.
– Завтра – посмотрим.
– А Ковалов?
– Завтра будет видно…
В этот день состоялся наш последний разговор о деньгах и решении товарищей Сохи перестать помогать нам. О разногласиях между нашими спасителями речи не шло. Возможно, Соха с моим отцом придумали какие-то другие условия сотрудничества, но я об этом ничего не знала и не знаю. Главное, Соха вернулся и теперь нас больше не бросит!
И наша подземная жизнь вошла в привычную колею. На следующий день Соха вернулся в сопровождении Вроблевского, что послужило поводом для еще большей радости. Ковалов опять остался часовым…
Дни снова стали похожи один на другой, но случались и вариации. Однажды, вскоре после того, как у нас кончились деньги, Соха с Вроблевским очистили принадлежавший немцу магазин. У Сохи, раскаявшегося вора, это преступление угрызений совести не вызвало, потому что немцы первыми отобрали у нас все, и, по его разумению, он всего лишь восстанавливал справедливость. Я так и не узнала, как он придумал эту операцию, но как-то утром он сообщил нам, что они с Вроблевским сбросили в расположенный неподалеку колодец несколько десятков модельных мужских рубашек. К тому моменту мы прожили в подземельях уже несколько месяцев и наша одежда превратилась в лохмотья. Соха подумал, что, получив новую одежду, мы хоть немного воспрянем духом. До войны Берестыцкий был портным в Лодзи, и я помню, как он восхищался качеством этих рубашек. Несколько следующих дней мы, наверно, выглядели смехотворно, потому что все до единого, и мужчины, и женщины, и дети, расхаживали по Дворцу в шикарных мужских рубашках. Но со временем и они износились и пришли в негодность.
Кроме одежды, наши спасители вынесли из того магазина и другие вещи, в основном ткани, которые они потом продали на черном рынке. На вырученные деньги они покупали нам хлеб и другие продукты. Совесть Соху ничуть не мучила: он видел в этом лишь возможность переложить на плечи немцев часть расходов по нашему содержанию.
– Это справедливо, – сказал он, – а значит, так тому и быть!
Случались у Сохи с Вроблевским и другие удачи. Один раз Соха наткнулся на грузовик с картошкой. Это было зимой, повсюду гуляли слухи, что картошки не будет. Мой папа прочитал об этом в газете. Нас это тоже касалось – ведь мы питались картошкой почти постоянно. Забеспокоился и Соха. Чем больше денег они с коллегами тратили на нас, тем меньше у них оставалось для себя, а Ковалов с Вроблевским и так давно ворчали, что у нас не осталось ни гроша. Увидев грузовик, Соха подумал, что можно было бы переправить немного картофеля во Дворец и тогда ему с Вроблевским не придется тратить деньги на покупку картошки и таскать сумки с ней по тоннелям.
Соха был один. Он нашел поблизости канализационный люк, под которым, по его прикидкам, не было воды, и начал сбрасывать туда мешки с картошкой. Неожиданно появились немцы – то ли из СС, то ли из гестапо. Один из них остановил Соху и спросил:
– Зачем вы сбрасываете картофель в канализацию?
– Картофель гнилой, – ответил Соха с уверенностью человека, выполняющего важное задание. – Мне приказали от него избавиться.
Соха отвечал настолько убедительно, что немцы оставили его в покое. Закончив, Соха закрыл люк и запомнил место его расположения. С помощью Ковалова он нарисовал схему маршрута. Отец, Оренбах, Берестыцкий и Корсар отправились туда на следующий же день. Картошки было так много, что унести все за один раз было просто невозможно, и поэтому им пришлось несколько раз сходить туда и обратно. Наконец они перетаскали всю картошку во Дворец и свалили ее между лавочками. Куча была огромная, и нам оставалось надеяться только, что мы будем есть ее быстро, чтобы нам досталось больше, чем крысам.
Еще я помню, как Павел поскользнулся и, кажется, сломал ногу. У нас не было ни гипса, ни материалов для того, чтобы наложить шину. Соха не имел возможности добыть такие медицинские товары или купить обезболивающее, а посему Павлу осталось только несколько недель сидеть без движения и ждать, пока срастется кость. К счастью, нога зажила довольно быстро.
А в другой раз в нашем убежище случился небольшой пожар, чуть не погубивший нас всех, т. е. чуть было не сделавший то, чего не смогли сделать немцы. Вайнбергова варила суп, и у нее перевернулся примус. Это был настоящий пожар. В одно мгновение огненный шар разросся до масштабов, опасных для обитателей крохотного бункера. Деться нам было некуда. Мы бы наверняка сгорели или задохнулись, если б Корсар с папой не набросили на горящий примус одеяла. Но тут загорелось одно из одеял. Затем кто-то решил забросать огонь использованным карбидным порошком. Я уже говорила, что мы сваливали его в кучу на краю Дворца. Мужчины горстями кидали отработанный карбид на открытое пламя. Дело пошло на лад. В то же время мама с Кларой затыкали маленькое отверстие, ведущее из убежища на улицу – чтобы нас не выдал поваливший на улицу дым. Сами того не думая, они перекрыли единственный в бункере источник поступления кислорода. В результате этих одновременных действий пожар был потушен – в тот момент, когда нам всем уже нечем стало дышать! У всех обгорели волосы и брови, а лица покрылись сажей…
Пришедшие на следующий день Соха с Вроблевским похвалили нас за героизм и изобретательность, но нам казалось, что в те страшные 10–15 минут мы вовсе не проявили ни того, ни другого. Скорее, с пожаром удалось справиться чисто случайно, предприняв все, что может прийти в голову людям, оказавшимся в почти безнадежном положении.
Еще я помню, как месяцев через семь подземной жизни мы с Сохой и Вроблевским праздновали Рождество. Соха говорил об этом несколько месяцев. Он считал, что раз уж он отпраздновал с нами еврейский Новый год, мы, в свою очередь, обязаны отметить с ним его праздник. Я даже представить не могу, как Сохе с Вроблевским удалось убежать от своих семей в такой важный день, но они провели почти все рождественское утро и большую часть дня с нами. Они принесли с собой водки с бутербродами, и бункер наполнился весельем. Папа беспокоился, что Соха и Вроблевский выпьют лишнего и разболтают о нас. Папа не пил, но при необходимости мог притвориться, что выпивает, чтобы поддержать компанию. Он наливал себе водки, а потом тайком выливал ее на пол, надеясь, что таким образом меньше спиртного достанется нашим спасителям. Позднее мы выяснили, что у Сохи были точно такие же опасения в отношении Вроблевского. Каждый вечер по пути домой Вроблевский предлагал зайти куда-нибудь выпить, и это вызывало у Сохи беспокойство. Он не сомневался в честности и преданности своих товарищей, но не знал, как они поведут себя выпивши. Мало того, он не был уверен и в себе самом и поэтому решил, пока мы будем находиться под его защитой, не принимать больше одного-двух стаканчиков…
Конечно, мы отмечали еще и дни рождения или юбилеи, но все эти праздники были для нас не столько праздниками, сколько поводами поздравить себя с тем, что нам удалось дожить до очередной важной даты, несмотря ни на что. Особенно пышный праздник Соха устроил на день рождения моей мамы. Он восхищался тем, как она заботилась о своих цыплятах, как ухаживала за бабулей, как поддерживала других женщин, как достойно переносила тяготы и лишения. В тот день он опять принес водки, и моему отцу снова пришлось притворяться, что он пьет больше, чем обычно…
К этим праздникам наш папа всегда готовил какой-нибудь спектакль. Он писал пьески, сатирические сценки или перекладывал на новый лад популярные песни. Сценки были пародиями на членов нашей группы, и мы смеялись над ними до слез. В песенках, тексты которых были построены на игре слов, как правило, высмеивались мы сами или наши приключения. Папа верил, что наше положение не столь безнадежно, чтобы над ним нельзя было посмеяться. У Галины тоже было весьма острое перо, и мы периодически включали в наши представления ее стихи и басни.
Боковой закоулок Г-образной комнаты служил кулисами, и туда мы уходили готовиться к спектаклям. В нашей монотонной жизни было слишком мало интересного, а поэтому мы с огромным удовольствием участвовали в этих спектаклях. Ролей хватало всем, да только не все хотели выходить на сцену. Насколько я помню, Геня Вайнберг и Хаскиль Оренбах не принимали участия в таких представлениях. Он считали, что, ставя эти пьески для Сохи с Вроблевским, мы впустую тратим время. Но для нас они были возможностью напомнить себе, что мы все еще цивилизованные люди, что мы способны заниматься творчеством, что мы остаемся человеческими существами. Помню, как, подняв голову от тетрадки, в которой училась писать, видела, что папа увлеченно строчит что-то в карманном ежедневнике за 1938 год, специально для этой цели принесенном ему Сохой, и знала, что скоро будет готова очередная сценка.
Эти отклонения от унылой рутины были для нас самой жизнью. А самые драматические из них и впрямь закончились появлением новой жизни и двумя смертями. Рождение ребенка, конечно, стало неизбежным следствием беременности Вайнберговой, которая для нас, живших с нею, никаким секретом не была. Соха же не подозревал о ее состоянии до самого конца. Мы так долго оттягивали момент разговора с Сохой на эту тему, что рассказали ему все в самый последний момент. Мама с папой отвели его в сторонку и объяснили, что происходит. Как сказал папа, Соха был в шоке. Он вспомнил все, через что нам пришлось пройти за это время, и представил себе, каково было переносить эти тяготы беременной женщине. Потом он спросил, можно ли принять роды в такой антисанитарии, затем забеспокоился, как обеспечить уход ребенку и скрыть его плач… Конечно, новорожденный малыш рано или поздно выдал бы нас своим криком. Никто не знал, что делать. В конце концов Соха просто всплеснул руками и сказал:
– Ладно, будем думать!..
Но Вайнбергова дожидаться момента, когда у Сохи созреет какой-нибудь план, не могла. Она родила вскоре после этого разговора. Геня спряталась в самом дальнем уголке убежища. Мы с Павлом и еще несколько человек остались в главной части Дворца. Я не знала, что именно происходит, но понимала, что что-то очень-очень важное. Мне уже было почти 8, и, несмотря на то что обстоятельства заставили меня преждевременно повзрослеть и набраться жизненной мудрости, о таких вещах, как беременность и роды, я почти ничего не знала. Я собрала все факты воедино и догадалась, что произошло, уже позднее. В роли повитухи выступал мой отец. Мама с другими женщинами кипятили воду. Еще я помню, какая поднялась суматоха, когда все начали рыться в своих вещах в поисках одеяла или хоть куска чистой ткани. Я помню стоны Вайнберговой, помню лучше всего… А еще – как сильно волновалась за нее. Я не знала, что причина таких истошных скорбных воплей. Я даже не могла себе этого представить и думала, в чем она кричит от ужаса!
О родах я могу рассказать только то, что слышала позднее от родителей. Пуповину папа перерезал старыми ржавыми ножницами. Родился у Гени Вайнберг мальчик. Бабуля взяла новорожденного на руки, а мама растворила в теплой воде немного сахара, чтобы его покормить. Потом малыша положили рядом с Геней, обессилено вытянувшейся на «спальной» доске. Мама сказала, что больше всего Геня мучилась от того, что понимала, что ребенок может не выжить в таких условиях… Никто, даже сама Геня, не знал, радоваться или горевать по поводу его рождения.
Не по себе было даже Павлу. Он не понимал, отчего вокруг поднялась такая суматоха. Он не понимал, что означают крики новорожденного, но в какой-то момент спросил у меня:
– Крыся, это ребенок?
А я и не знала, что ему ответить.
Тем временем Соха «снаружи» тоже не находил себе места от беспокойства. Он все свободное время тратил на поиски семьи, готовой принять на воспитание младенца. Он не знал, что в этот самый момент у Вайнберговой уже принимают роды, а мы не знали, что Соха ищет ее ребенку новый дом. Он ходил из одной церкви в другую, пытаясь найти группу монахинь, готовых без лишних вопросов взять дитя на воспитание. И он их нашел! Еле дождавшись утра, он побежал к нам…
Все эти долгие часы Вайнбергова сидела со своим ребенком и сходила с ума от неизвестности. Она прекрасно понимала, что крики и плач новорожденного приближают нас к провалу, да и шансы на выживание ребенка в нашем бункере были невысоки. Моя мама была рядом и видела, что в какой-то момент Геня стала пододвигаться к младенцу. Она набрасывала ему на лицо тряпку, и сначала мама думала, что она таким образом пытается приглушить его крики, но потом сообразила, что Геня хочет задушить его… Мама тихонько убирала тряпку с лица младенца… Геня опять подсаживалась поближе и накрывала его лицо, а мама снова убирала тряпку… Все это женщины делали в полном молчании, общаясь только взглядами. Все давно уснули, а их тихое противостояние все продолжалось. Это была долгая и тяжелая ночь. Мама не покидала Геню, покуда у нее хватало сил. Она гладила ее по голове, отталкивала ее руки от лица ребенка, но в конце концов заснула. Именно в этот момент Геня и приняла окончательное решение задушить новорожденного, пожертвовав его жизнью ради спасения остальных.
Мама всю жизнь корила себя за то, что заснула в тот момент! Она была уверена, что смогла бы спасти ребенку жизнь. Возможно, так бы оно и было, но маму ни в чем винить нельзя. В случившемся нельзя было винить вообще никого из нас. Думаю, никто из наших не мог бы осудить Вайнбергову. В нашем бункере новорожденному было не место. Своим плачем он наверняка подверг бы нас всех огромной опасности. С этой точки зрения поступок Гени Вайнберг можно было бы считать даже героическим, если бы чуть позднее в то утро не пришел Соха…
Монахии были готовы принять новорожденного в монастыре, и он бы прожил долгую и счастливую жизнь!.. Ведь свою старшую дочь Вайнбергова уже отдала в арийскую семью. Несчастная Геня Вайнберг несколько следующих дней не выходила из бокового закутка нашего Г-образного бункера. Она ни с кем не разговаривала, отказывалась от пищи… Со временем она постепенно вернулась на кухню и снова стала готовить нам еду. Она снова стала сидеть вместе со всеми и слушать беседы. Но она стала совершенно другим человеком…
Второй смертью была смерть бабули. Ее сердце не выдержало лишений, и однажды ночью она умерла во сне. Бабуля страдала астмой, а в подземельях было очень сыро. Дышать ей становилось все труднее. Как же хрипело и свистело у нее в легких по ночам! С каждым днем ей становилось тяжелее двигаться. Мама помогала старушке мыться и каждый день проверяла ее голову на наличие вшей. Она не отходила от бабули ни на минуту, держала за руку до самого конца. С утра мужчины завернули тело госпожи Вайсс в одеяло и стали дожидаться прихода Сохи с Вроблевским, чтобы решить, что делать дальше.
Соха был очень суеверен. Он не хотел находиться в нашем убежище рядом с мертвым телом. Он сказал, как действовать дальше, и ушел. Вроблевский тоже. Он был не столь суеверен, но без Сохи оставаться у нас не пожелал.
Берестыцкий прочитал молитву. Я до сих пор помню его, облаченного в развевающийся от ветра талит. Кто-то сказал о бабуле несколько добрых слов. Все прослезились. Затем мужчины протолкнули ее тело через узкую трубу в тоннель, ведущий в сторону главного канала, а оттуда донесли до Пельтева. Добравшись до главного канала, мужчины снова помолились, а потом опустили тело в речные воды. Мы не соблюдали традиционного траура ни после ухода бабули, ни после смерти новорожденного ребенка Вайнберговой, ни после гибели моего дяди Кубы или тех членов нашей группы, которых поймали и расстреляли. Мы не сидели шиву. Для нас каждый день был днем траура, и поэтому мы просто читали молитвы, немного разговаривали и отправлялись дальше по жизни.
Дольше всего наша группа насчитывала 11 человек. Совсем недолго нас было 12. Теперь нас осталось всего 10, и я боялась, что начался период тяжелых расставаний, во время которого мы будем уходить один за другим, что вскоре останемся только мы с родителями, а потом не станет и нас.
Глава 8
Пленник
В результате всех этих событий я погрузилась в отчаяние… Тогда я еще не знала, что такое состояние называется депрессией, но это, конечно, была именно она. Мои родители тоже не понимали, как объяснить мое поведение. Они видели, что я замкнулась, стала угрюмой, молчаливой и печальной. Все это было так непохоже на мою прежнюю жизнерадостность, что они не на шутку встревожились. Я стала совершенно другой девочкой.
Не могу точно сказать, чем были вызваны такие радикальные перемены. Может, это были долгие часы, которые приходилось проводить в тесных тайниках в гетто. Или это был груз всего, что мне, лишенной нормального детства, пришлось пережить под землей. Или следствие смертей членов нашей подземной семьи… Или то была постепенная эрозия надежды. А может, все вместе и сразу.
Я умела относиться к обстоятельствам философски, но в собственном поведении и настроении я не разбиралась. Я не понимала сама себя. Когда взрослые спрашивали, что меня беспокоит, я просто пожимала плечами. Иногда меня не хватало даже на это. Я не могла выразить словами все, что чувствовала. Да я и не пыталась. Это продолжалось больше недели. Я почти ничего не ела. Позднее мама сказала мне, что я напоминала тогда ту девчонку, которая отказывалась принимать еду от нелюбимой няни, но для меня теперь все было не так. Я не управляла своими чувствами и вовсе не пыталась показывать характер. Я просто не хотела есть. Я не участвовала в ежевечерних беседах, и это тоже не было капризом: мне просто было нечего сказать.
Папа написал о моей депрессии, что в моих глазах и в моей душе погасла искорка жизни, что они с мамой думали, что потеряли меня. После долгой жизни в темноте, в постоянном страхе и неопределенности из меня и правда ушла жизнь. Я еще дышала, но не более того.
Иногда я прислушивалась к веселым крикам играющих на площади детей. Все мои мысли были там, наверху. Чаще всего эти звуки доносились до нас по воскресеньям, до и после службы в церкви. Сколько же было счастья и радости в этих голосах! Как же я хотела снова оказаться среди этих детей, играть с ними, смеяться с ними, петь песенки, дышать свежим воздухом, чувствовать запах цветов. На цветах я просто помешалась. Если мне удавалось выдавить из себя хоть пару слов, я говорила о цветах. Я хотела говорить только о цветах, я хотела говорить только о том, как мне хочется подержать в руках свежий букет.
Вывести меня из этой меланхолии удалось Сохе. Я много дней не прикасалась к бутерброду, которым, как обычно, делился со мной Соха. Я перестала улыбаться, когда Соха с Вроблевским появлялись у нас. Я перестала читать Сохе и в промежутках между его визитами тоже не садилась за книги. Я не хотела ничего делать, а то, что приходилось, делала с большой неохотой. Тем не менее, несмотря на эти очевидные изменения в моем поведении, Соха не предпринимал попыток повлиять на меня. Вероятно, он считал себя не в праве вмешиваться. Да, после всего, что он для нас сделал, он стал мне практически вторым отцом, но все-таки я была дочерью другого человека.
Мама впала в отчаянье. Она боялась, что ее любимая Крыся к ней больше не вернется, и поэтому в какой-то момент решила поделиться своими опасениями с Сохой. И тогда Соха сделал удивительную вещь. Он отвел меня в уголок нашего бункера, взял за руку и сказал:
– Крыся, тебе надо кушать.
– Мне не хочется, – ответила я.
– А еще тебе нужно разговаривать, – сказал он. – Родители за тебя беспокоятся. Вся твоя большая подземная семья за тебя переживает.
– Но мне им нечего сказать.
– А вот мы и посмотрим.
Соха отвел меня за руку к узкой трубе, служившей выходом из бункера, и жестом приказал забраться в нее. Мы прожили во Дворце уже почти год, и я еще ни разу из него не выходила. Мужчины каждый день покидали наше убежище и возвращались в него, словно ходили на работу. Иногда выходила Клара. Несколько раз уходила мама. Но я до сих пор ни разу не выбиралась отсюда, и вот Соха предлагал мне забраться в трубу и отправиться куда-то… Мои родители молчали.
– Давай-ка я тебе кое-что покажу, – сказал Соха.
И я пошла с ним. Мы проползли несколько километров и наконец оказались у люка, который привел нас к лесенке. Мы поднялись по ней до решетки канализационного стока, через которую в подземелье просачивался солнечный свет. Впервые за год я увидела солнце. Я подняла голову и подставила лицо под его лучи. Я не могла поверить, что чувствую солнечное тепло, ведь где-то в глубине души я была уверена, что солнце давным-давно закатилось – навсегда!..
Там, наверху, прямо за этой решеткой, играли дети. Их голоса звучали совсем близко, и мне казалось, что я бегаю, играю и смеюсь вместе с ними. На какое-то мгновение мне почудилось, что я могу дотянуться до них рукой. И это было счастье…
– Тебе надо быть сильной, маленькая моя, – сказал Соха. – Пройдет всего несколько дней, и ты окажешься наверху, будешь играть с другими детьми, чувствовать тот же запах цветов, что сейчас чувствуют они.
И тогда я снова стала сама собой. Потому что этого очень захотел Соха.
Только я выбралась из депрессии, как мы чуть было не погибли. Снова, как в прошлом году, когда утонул дядя Куба, начался сезон дождей. Пришла весна, начал таять снег, и на город обрушились ливни. Вроде дело обычное, но та буря, на нашу беду, оказалась особенно сильной. Раскаты грома были слышны даже в нашем подземелье. И тут в канализацию хлынули потоки талой и дождевой воды. Ливень был настолько обильным, что вода просто не умещалась в коллекторах и каналах.
Пельтев вышел из берегов, и наш Дворец оказался под водной атакой сразу снизу и сверху: воде с Бернардинской и Галицкой площадей была только одна дорога – вниз в канализацию, водам Пельтева – только вверх. Нам угрожала смертельная опасность. Дворец начал наполняться водой. Сначала мы шлепали по воде, поднявшейся до щиколоток, но не успели и запаниковать, как она поднялась по пояс и даже выше. В скором времени вода дошла до подбородка Павла, а потом и моего. Родители подняли нас на руки… Вода все прибывала. Мы уже не сомневались, что утонем…
Взрослые выпрямились во весь рост, а некоторые даже встали на цыпочки. Кроме «входной» трубы, к нам вела еще одна труба. Она находилась высоко на противоположной стене – именно через нее поступал основной объем воды. Стянув с себя рубашку, папа попытался с ее помощью направить поток от высокой трубы к низкой. Остальные мужчины бросились делать то же самое, используя одеяла, лопаты – все, что попадалось под руку. Но как остановить потоп!.. Вода все прибывала – от смерти нас отделяли считаные мгновения.
Мы с Павлом были парализованы ужасом. Кажется, я никогда еще не слышала, чтобы он так громко кричал. Какой смысл был вести себя тихо – рев воды заглушал любые звуки! С другой стороны, мы понимали, что если нас и найдут немцы, то уже мертвыми. Что до меня, то я не столько кричала, сколько издавала короткие вопли, потому что как только я открывала рот, его тут же заливало водой. Я знала, что мы утонем, почти утонули.
Я ухватилась за пальто Берестыцкого. Я вцепилась в него, как в спасательный круг и говорила:
– Молись, Якоб, молись! Jakob, modl sie!
Я повторяла эти слова снова и снова. Мне казалось, что из всех нас он ближе всех к Богу. Ведь он каждый день обращался к Нему с молитвами. И если уж Бог и услышит наши мольбы о спасении, то только через Берестыцкого.
И тут произошло чудо – вода начала спадать. Мы уже вытянулись в нашем бункере до самого потолка. Между водой и потолком оставался небольшой воздушный карман, и как раз в тот момент, когда мы сделали по последнему, как нам думалось, глотку воздуха и обменялись последними в нашей жизни взглядами, вода вдруг начала уходить. Скорее всего, прочистились засорившиеся в первые мгновения наводнения трубы. Я уж не знаю, какие молитвы читал Берестыцкий, но они явно были услышаны, и совсем скоро в бункере остались только мы да кучи грязи и мусора, которые теперь предстояло убрать. Все, что у нас было, унесла вода: кастрюли, сковородки, ложки, консервы – все… Остались только доски, которые снова легли на грязный пол, и… мы.
И это было важнее всего. Мы были живы – только это имело для нас значение. Инструменты и продукты – дело наживное, главное, мы есть!.. За все это время мы ни разу не задумывались, какую опасность могут представлять для нас воды Пельтева. Да, река уже забрала у нас дядю Кубу, но до этого момента мы никогда не чувствовали с ее стороны большой угрозы.
На следующее утро пришли Соха с Вроблевским. Соха был настолько уверен в нашей гибели, что по пути даже зашел в церковь и поставил свечи за упокой наших душ. Он не сомневался, что кого-то из нас унесло потоком, а трупы остальных обнаружатся во Дворце. Но мы – все десять! – были живы. Соха был потрясен и посчитал это проявлением промысла Божьего. Да мы и сами думали, что без помощи свыше не прошли бы через это страшное испытание.
Я до сих пор боюсь дождей. И зародился этот страх именно в тот день. На меня наводил ужас даже звук капели. Как только начинался дождь, я сразу обращалась к маме с вопросом:
– Будет ливень, мама?
Даже после войны, увидев, что начинается дождь, я долго еще спрашивала у мамы:
– Будет ливень?
Даже сейчас я нервничаю, заслышав звук ливня. Я переношусь мыслями во Дворец и снова переживаю мгновения, показавшиеся нам последними в жизни. И не важно, что нам удалось выбраться из той передряги, что остались только воспоминания… Тогда я была вынуждена смириться с неизбежностью своей смерти…
Все это время мой папа внимательно следил за продвижением Советской армии. Он говорил, что нашим спасением будет приход русских – тех, что некогда были нашими угнетателями! Отец и Соха ежедневно вместе изучали карту Польши и, сопоставляя данные немецких, русских и польских изданий, пытались выудить из газетной пропагандистской шелухи крупицы правды о положении на фронте. Обстановка менялась изо дня в день. Сегодня немцы наступали, завтра отступали. Русские добивались незначительных успехов – чаще сообщалось об их разгроме. Но русские продвигались на запад! Отец тыкал на карте в какие-то точки и говорил:
– Они не здесь, они еще не здесь.
Каждую минуту нужно было знать, что происходит на фронте. Он, словно генерал, вел битву за победу, передвигая по карте кусочки бумаги.
Я прислушивалась к их беседам и тоже переживала всем сердцем. Приближение русских, однако, не всегда имело хорошие последствия – разумеется, для нас. Как-то утром в середине июня 1944 года Ковалов заметил, что немцы начали копать улицы вокруг Бернардинского костела. В этой части города находился немецкий штаб и обитали высокие чины. Солдаты копали на улицах окопы и устанавливали мины. Под землей был слышен грохот отбойных молотков. Мы не знали, что могут означать эти звуки. Сначала мы даже подумали, что, обнаружив наше убежище, немцы пытаются добраться до нас через потолок!..
Быстро обсудив ситуацию с товарищами, Ковалов подошел к офицеру, похоже, руководившему работами. Представивщись инженером канализационных сетей этого района, Ковалов сказал, что подземные тоннели местами заполнены взрывоопасными газами, а кроме того, вдоль канализационных труб проходят газовые магистрали. Он предупредил офицера, что он подвергает солдат большой опасности, заставляя их вести работы, не имея подробной схемы коммуникаций. А закладывать мины в непосредственной близости от карманов, заполненных взрывоопасными газами, сказал он, вообще самоубийство.
Не зная, что происходит на поверхности, мы решили изолировать свое убежище и начали запечатывать вход в него илом и грязью. Конечно, это была совершенно дурацкая идея, но мы так боялись, что нас вот-вот обнаружат, что, как угорелые, носили грязь консервными банками, кастрюлями и просто в пригорошнях к выходу из Дворца. Немцы копали снаружи, мы копали внизу.
Тем временем Ковалов убедил немца прекратить минирование. Конечно, он был сильно недоволен, но рисковать не хотел…
Услышав, что наверху вдруг перестали копать, мы облегченно вздохнули: стало ясно, что на какое-то время мы опять в безопасности.
Через неделю или около того мы стали слышать гул самолетов и разрывы бомб. Это наполнило нас не только надеждой, но и страхом: русские бомбы могли принести нам смерть вместо освобождения.
Очень беспокойное было время! Мы провели во Дворце уже больше года, и жилось там относительно сносно, но сколько мы тут еще протянем? Мы с Павлом оказались очень крепкой и жизнестойкой парочкой: судя по всему, у нас выработался иммунитет к микробам и бактериям, который не ослаблялся даже постоянным недоеданием. Однако чем дольше мы оставались в подземельях, тем чаще и сильнее болели наши взрослые. Жертвой невыносимых условий уже стала бабуля. Всем было ясно, что за старой госпожой Вайсс в скором времени могут последовать и остальные. Папа в своих дневниках отметил, что взрослые стали терять зрение, у кого-то начали болеть и опухать суставы. А кто-то боялся, что, проходив больше года в полусогнутом состоянии, уже никогда не сможет распрямиться…
По ночам, считая, что все спят и их никто не слышит, отец шептал маме, что мы уже на грани. Он говорил на идише, чтобы их не подслушали мы с Павлом, но я уже хорошо понимала этот язык. Я знала, что сказанное Корсаром об идише не всегда правда, потому что в опасениях моего папы не было ничего смешного, даже когда он озвучивал их на таком веселом и радостном языке, как идиш.
Нам оставалось только надеяться, что нам хватит сил дожить до прихода русских.
В конце июня 1944 года – почти через 13 месяцев нашего побега из гетто – наша большая подземная семья пополнилась новым членом. Как-то раз Соха с Вроблевским привели к нам украинского солдата лет 20. Толя был влюблен в сестру Ванды и совершенно не похож на злобных украинцев, которых я привыкла видеть на улицах до побега в канализацию. У него было симпатичное и доброе лицо и светлые волосы. Тощий, как шпала, Толя отличался большой физической силой.
Как же давно у нас не появлялись гости! Как мы соскучились по новым лицам, по беседам с совершенно незнакомыми людьми, по обычному человеческому общению! Толя пришел в ужас, увидев нас, – это было написано на его лице. Соха с Вроблевским, встречаясь с нами каждый день, перестали замечать, насколько мы истощены, измучены, оборваны!
Совсем скоро мы услышали его историю. Толя воевал за русских, а потом попал в плен, и немцы заставили его сражаться с соотечественниками. Если б он отказался, его бы отправили в концлагерь или просто расстреляли. Толя не хотел воевать против русских и дезертировал. Скрываясь от немцев, он как-то познакомился с Михалиной – сестрой Ванды Сохи, и молодые люди полюбили друг друга. Как это часто бывает, любовь пришла неожиданно и несвоевременно: Толя оказался между двух огней: немцы казнили бы его за дезертирство, русские – за предательство… Именно Ванда посоветовала мужу спрятать Толю у «драгоценных жидов». В конце концов возлюбленный ее сестры заслуживал не меньше шансов на выживание, чем компания совершенно посторонних евреев. Соха не мог с этим не согласиться.
Соха рассказал о нас Толе, о наседке и двух ее цыплятах, о Дворце, о нашем «театре»… Он заверил Толю, что мы примем его в нашу большую семью и будем заботиться о нем, как об одном из своих. И Толя согласился уйти в наше подземелье. Однако мы об этом ничего не знали. В результате Толя появился во Дворце без всякого предупреждения. Конечно, мы были в шоке, но мы беззаветно верили в Соху: если он сказал, что надо принять этого человека в нашу компанию, значит, надо. Толя остался с нами, и мы подумали, что он, как и мы когда-то, постепенно привыкнет к новой обстановке. Но мы ошиблись. Толя не выдержал и дня.
– 13 месяцев! – снова и снова повторял он. – Да я и 13 часов в этой дыре не протяну!
Не забывайте, этот человек несколько недель провел в лагере для военнопленных, условия жизни в которых трудно описать словами. Он вынес лагерь, но наше подземелье оказалось ему не по силам.
В первый же день пребывания в нашей компании Толя чуть ли не впал в истерику и начал твердить о том, что ему надо уйти. Конечно, об этом не могло быть речи: отпустить Толю бродить по тоннелям и трубам папа не мог. При попытке покинуть подземелья его схватят, точно так же, как и всех других. И Толе и нам будет лучше, если он останется с нами, по крайней мере до следующего прихода Сохи, который решит, как действовать дальше.