Между «ежами» и «лисами». Заметки об историках Уваров Павел
Л.Х. А для вас, в вашем случае? Вы ученый– исследователь, вы лидер корпорации…
П.У. Я не лидер корпорации…
Л.Х. «Эпитафию» вашу я озвучила…
П.У. Я преподаю, мне нравится преподавать, но я плохой преподаватель.
Л.Х. Что это значит?
П.У. Ролан Мунье был хорошим преподавателем, он был, судя по всему, тяжелым человеком, но хорошим преподавателем. И он говорил: «Преподавателя вовсе не должны любить, задача преподавателя– научить, а вовсе не снискать любовь учеников». По многим причинам у меня не очень идет это дело. Нет достаточной систематичности.
Л.Х. Но студенты вас любят, так?
П.У. Относятся ко мне хорошо. Да, можно сказать, что антипатии я, как правило, не вызываю у них.
Л.Х. А зачем вы занимаетесь преподавательской деятельностью?
П.У. Ну, во-первых, бывает, что просто нельзя отказаться от каких-то предложений; во-вторых, из-за денег. Но главное– это действительно интересно, это полезно каждому историку-исследователю. Но сейчас, к сожалению, одно идет за счет другого.
Л.Х. Являясь преподавателем, вы вольно или невольно выходите на проблему генерализаций в истории?
П.У. Конечно. Попробуй здесь не выйди.
Л.Х. И как вы для себя решаете эту проблему?
П.У. Как-то решаю.
Л.Х. Та история, которая занималась большими обобщениями, она безвозвратно ушла в прошлое?
П.У. Да нет, никуда она не денется. Но хорошо бы, чтобы она все-таки сопровождалась точностью, скрупулезностью.
Л.Х. Но ведь эта точность и скрупулезность несколько иного рода, чем та, которая…
П.У. Я обещал не приводить примеров и не буду приводить примеров из «ближних» коллег, а из «дальних» коллег– запросто. Работы Бориса Николаевича Миронова, вероятно, очень уязвимы для критики, и много коллег относится к нему с сомнением.
Л.Х. Это по отечественной истории?
П.У. Да-да. Про социальную историю Российской империи225. Но это пример действительно очень большого нарратива. Человек прочитал тысячи книг, проработал источники и написал историю России XVIII– начала XX века Большую Историю, насыщенную определенной концепцией, точнее– задачей «нормализации» истории России. То есть Россия– это нормальное государство, которое развивалось со своими особенностями, ее история не была чем-то совсем уникальным, ее путь вполне сопоставим по ряду параметров с путем большинства западных стран. Вообще-то людей, которые высказываются по этому поводу в том или ином смысле,– пруд пруди. Но ученых, которые многое посчитали, построили графики, просмотрели тысячи книг, в том числе и не по истории своей страны,– таких немного. Наверняка Миронов где-то ошибся, что-то не учел, наверняка оппоненты, оспаривающие выводы, во многом будут правы, но у него честная работа. Есть о чем спорить. И поэтому очень интересно вообще проследить, как к нему коллеги относятся, как к нему на Западе относятся и у нас. Это пример того, что Большая История никуда не ушла, она существует.
Л.Х. А проект глобальной истории сегодня возможен?
П.У. оясните, что вы называете «глобальной историей»?
Л.Х. Global– всеобщий, можно еще так– история земного шара, т.е. история человечества с древнейших времен до наших дней (для этого есть другой термин– «всемирная история»), но здесь речь идет об истории человечества в контексте той природно-географической среды, которая его окружает. Можно ли взглянуть на эту историю с того момента, когда человек стал осознавать себя человеком, до дня сегодняшнего с самой высокой, возможной, доступной для человеческого зрения высоты?
П.У. Можно.
Л.Х. Нужно?
П.У. Наверное, нужно. Но для кого? Вопрос давайте по-другому поставим. Как к этим попыткам отнесется то сообщество, о котором мы сейчас говорим? Вот это интересный вопрос.
Л.Х. Это самый главный вопрос в данном контексте.
П.У. Такие работы есть, их сколько угодно. Они востребованы. На них есть колоссальный спрос.
Л.Х. Но написаны они не историками, да?
П.У. И историками в том числе. Но не нашими. Я не готовился к встрече с вами специально. Вот взял почитать. (Показывает книгу.) Это тот самый Джаред Даймонд. Французский перевод226 названия его книги звучит так: «О неравенстве среди обществ», а американское название: «Guns, Germs, Steel» («Ружья, микробы, сталь»)227.
Л.Х. Его часто цитируют.
П.У. Среди медиевистов пока только я, среди специалистов по Новой истории– не знаю, не читал, но вполне допускаю.
Л.Х. Среди тех, кто занимается генерализациями в истории.
П.У. Вот они– да.
Л.Х. Но цитируется не историками.
П.У. Историками. Есть люди, которые занимаются большими такими обобщениями. С другой стороны, к ним сообщество относится с очень большим подозрением. Вот, например, Андрей Коротаев предлагает какие-то построения. Человек он эрудированный, очень способный полевой исследователь. Я думаю, что для корпорации это важно– ты любитель поговорить на общие темы или ты все-таки «от сохи», а потом дошел до этого своим умом. Для меня имеет значение, что П. Бурдьё был полевым этнологом, социологом, который берберов своих изучал в Алжире. Человек, который, кстати говоря, для меня «икона»,– Э. Геллнер; он практик, который на практике построил свою теорию. И даже К. Леви-Стросс все-таки какое-то время побродил среди индейцев, это очень важно. Если уж я проговорился об «иконах», то для меня это– Натали Земон Дэвис, безусловно, во всех отношениях.
Л.Х. Вы знакомы с ней лично?
П.У. Да. Она человек, который реально все это «потрогал руками», а потом у нее всякие теории пошли. Они могут быть самыми завиральными. Но возвращаемся к теме. Для сообщества Андрей Коротаев должен быть небезынтересен, потому что он действительно путешествовал по Йемену, по этим самым бесплодным пустыням и по руслам высохших рек. Он действительно изучал сабейскую культуру и предложил очень интересную схему, переворачивающую наши представления. Мы считали, что сначала идет родоплеменной строй, а потом складывается государство. Но на юге Аравии в древности существовало государство, достаточно развитое, централизованное, с письменностью, с бюрократией. Оно оказалось слишком дорогим для изменившихся условий, и общество, не завоеванное никем, просто само перешло к более удобным родоплеменным, семейно-племенным, структурам, которые были более органичны. Эти племенные начала дальше усиливались в истории региона. Потом Коротаев стал строить кросскультурные таблицы, сравнивая различные цивилизации между собой, и проводить какие-то очень интересные сопоставления. Издал массу небольших книжек. Вот одна из последних называетсяни много, ни мало– «Возникновение ислама». Что может быть интересней? Но ни один востоковед, ни один специалист по исламу не то что раскритиковал– не прочитал и не будет читать, потому что там человек со стороны предлагает связанное с естественнонаучным изменением среды объяснение этих вещей. Я не говорю, что сообщество не право, а Андрей Коротаев прав. Подозреваю, что не прав он. У него нет того, что в наших императорских университетах называлось «акрибия»– вылавливание ошибок, неточностей, того, чем гордится профессиональное сообщество. Но сообщество арабистов должно вызвать его «на ковер», объясниться с ним, послушать его, сказать, что тут он не прав, а в этом что-то есть… Тогда происходит диалог. И тогда сообщество работает.
Вот у нас получается рондо– возвращаемся к тому, с чего начали. Сообщество не работает по разным причинам. Может, финансирования мало, может, запрос социальный слаб. Но не только в этом дело. Я даже считаю, что и не столько в этом.
Л.Х. Медиевистам и историкам Нового времени есть о чем поговорить?
П.У. Конечно, но боюсь, что ни специалистам по Новому времени, ни медиевистам не хочется садиться за стол переговоров. Я не вижу взаимного движения.
Л.Х. А может, нужно просто начать?
П.У. Я это и пытаюсь делать.
Л.Х. Пытаетесь?
П.У. Я пытаюсь это делать, у меня даже «справка есть», у меня даже текст на эту тему имеется228. По-моему, не нужно собирать гигантские пустые конференции, непонятно про что и непонятно зачем. Нужно собрать конференцию за счет Министерства образования и организовать, например, обсуждение, где проводить границу между Средними веками и Новым временем. Историки ни о чем не договорятся, но…
Л.Х. Вы говорите, у вас есть текст на эту тему, «справка»?
П.У. Пожалуйста, в последних «Средних веках» к этому содержится призыв.
Л.Х. Имеется в виду текст про «поляну»?229
П.У. Да.
Л.Х. Нет, я поняла это как призыв: «Защищай поляну!»
П.У. Я предложил обсудить этот вопрос заинтересованными сторонами. А не обсуждать этот вопрос нельзя, это плохо. Я не против, пожалуйста, считайте это Новым временем, считайте это Новейшим временем, все, что угодно, но не считайте не продумавши. Это наглость– просто прийти и сказать: «С сегодняшнего это дня это так». Почему это так? Вы что-то доказали, вы что-то показали, взвесили?
Л.Х. Насколько я помню, тогда, в начале 1990-х, активность в «постановляющих» частях проявили медиевисты.
П.У. Просто потому, что они вообще были более активны.
Л.Х. И есть.
П.У. Насчет «есть» не знаю, наверное, все-таки это уходит в прошлое, увы. Вы какой вопрос задаете? Почему медиевисты начали этот процесс или почему они не стремятся его продолжить?
Л.Х. Я задала вопрос, надо ли разговаривать?
П.У. Да, надо. Трудно разговаривать, потому что, на мой взгляд, сообщество не ставит перед собой таких задач. И каждый историк в отдельности интересуется своей частной проблемой. Или интересуется тем, «как думают историки», интересуется методами. Он интересуется всем, кроме того, чем, в общем, нужно интересоваться, если ты академический историк, если ты вообще историк-исследователь. Очень хорошо, что тебе интересны какие-то вещи и ты ими занимаешься. Но ты займись тем, что, может быть, тебе и не очень интересно, но что нужно. Попробуй вынести какое-то квалифицированное суждение по какому-то важному поводу, например что такое феодализм. Потом, ссылаясь на твое мнение, это определение можно тиражировать или опровергать. Или е хочешь в это влезать– не влезай, но выступи с критикой. Вот написали учебник, создали концепцию– напиши, что ты с этим не согласен, потому что тут ошибка, тут неверно, это противоречит тому-то и тому-то… Никто это не делает. Это надо писать, это надо проговаривать. Если вдруг найдется человек, который возьмется написать рецензию на вузовский учебник, с него пылинки надо сдувать, даже если я с ним категорически не согласен. Потому что все говорят: «Время больших нарративов прошло, это устарело». Или: «Где, в какой нормальной стране мира существует учебник по истории для вузов, кроме Китая, может быть, или Северной Кореи?» Но мы живем не в Китае и не в США. И если ты не будешь этого делать, не будешь думать над учебниками и всякими там компендиумами, не будешь на них реагировать, это сделают за тебя и поставят перед фактом, спустят сверху готовое решение. Объяснят тебе, где там Средние века, а где Новое время. От сих и до сих. Поэтому ты обязан делать эту, может, не очень интересную и даже небезопасную, но общественно-необходимую работу, а потом работать уже над своей проблематикой. Потому что ты, может, тем и хорош, что можешь что-то конкретное делать; ты знаешь, как работают историки, потому что ты сам историк; ты знаешь, как выковыривал косточки из оливок византийский крестьянин и у кого Макиавелли позаимствовал именно этот свой пассаж. И тебе есть что возразить «историку вообще» или тому, кто составляет вузовскую программу или учит, как учить истории.
Л.Х. «Кому дано– с того и спросится». Чем гордитесь в своей профессиональной биографии? Чего стыдитесь? Что еще обязательно вы должны успеть сделать?
П.У. Стыжусь гораздо большего. Ну, это вполне понятно. С чего начать?
Л.Х. С главного.
П.У. Главное– что я хочу успеть. Я хочу написать книжку про Рауля Спифама прежде всего. Это дело моей жизни. Если я ее напишу, то могу умирать. А пока я не написал, это будет обидно, потому что никто, кроме меня, не напишет– я знаю. Для историка, особенно для историка, занимающегося историей не своей страны, очень важно иметь небольшую территорию, где он– лучший. Ну, если не лучший, то один из самых компетентных. Тогда-то он и будет чувствовать себя включенным в мировое сообщество. Сколько угодно можно говорить, что «Россия– часть мирового историографического сообщества». Это всего лишь лозунг. Россия– часть мирового исторического сообщества, потому что приезжает Елена Валерьевна Казбекова– специалист по каноническому праву – в Германию, и она знает больше, чем все остальные ученые Германии по поводу рукописей и комментариев к новеллам Иннокентия IV. Есть несколько человек, которые могут с ней поддержать разговор, но нет такого, кто теперь может ей сказать: «Девочка, ты ничего не понимаешь». Это мечта каждого, в том числе и меня. Поэтому историк-всеобщник в первую очередь старается решить вопросы, касающиеся своей «территории». И забудьте, что я только что говорил о «долге» историка. Нельзя историка ругать за то, что он ушел в свой мир. Это его идентичность. Ему, наверное, плохо в нашем мире. По телевизору «Дом-2» показывают, а он сидит и занимается житиями ирландских святых. Для него это– все. Лишить его этого– бесчеловечно.
Л.Х. Согласна.
П.У. Но именно поэтому он будет отмахиваться как от назойливой мухи, допустим, от меня, когда я говорю: «Пожалуйста, напишите главу в учебник или раздел во “Всемирную историю”».
Л.Х. Извините, прежде чем вы продолжите– существенное дополнение. Ваш «Апокатастасис, или Основной инстинкт историка»230 я через себя пропустила. Это для меня вещь очень близкая, во всех смыслах. И на вашего Рауля Спифама я смотрю через этот текст. И именно через этот текст я понимаю ваш пристальный интерес. И в этом я усматриваю, помимо всего прочего, как это ни смешно звучит, романтизм, который не должен быть уже присущ вам с вашей «эпитафией». И тут у меня никаких противоречий с вами в принципе нет и быть не может. Другое дело, что я хотела бы задать вопрос и В.Н. Малову, и вам: почему в его случае Сен-Симон, а в вашем– именно Спифам?
П.У. В случае с Маловым не Сен-Симон, а Ж.-Б. Кольбер. Но Сен-Симона он также хорошо знает.
Л.Х. То есть это не «любовь всей его жизни»?
П.У. Нет. «Любовь всей его жизни»– Ж.-Б. Кольбер. Установить связь с описываемым историческим персонажем, восстановить его жизнь с максимальной полнотой– это «основной инстинкт историка», который стал присущ ему еще в ту пору, когда история не была наукой, и который он не утратит, когда она наукой быть перестанет. Все равно, стремление восстановить прошлое, воскресить предка, спросить его что-то– очень глубокое, оно было свойственно очень многим историкам, они могут отдавать или не отдавать себе в этом отчет.
Но вернемся к Раулю Спифаму231. Он интересен не только сам по себе– через него можно показать время Генриха II, эту очень интересную эпоху, которая оказалась роковой, потому что потом грянет гражданская война. Мне кажется, что эту работу я смог бы написать на более или менее приличном уровне и она была бы востребована не только у нас, но и во Франции. Эту работу я бы хотел перевести на французский язык. Несколько раз речь шла о том, что мою монографию о Франции XVI века надо издать на французском языке. Ее можно издать по-французски, но ее никто не будет переводить. Я ее должен перевести сам– пусть очень даже плохо, сделать подстрочник, а потом его отредактируют. Но это значит потратить год своей жизни на этот перевод. Я думаю, что «овчинка не стоит выделки», потому что монография, в общем, «заточена» под нашего читателя. Может быть, взгляд со стороны небезынтересен и для французов, но в любом случае нет у меня сейчас этого года или полутора лет жизни. А вот книжку о Спифаме я бы перевел даже сам. Мне есть что сказать по этому поводу, и я считаю, что я Спифаму давно задолжал. Это– долг номер один.
Есть ряд работ, которые я тоже хотел бы написать уже сугубо «для внутреннего пользования», для нашего читателя. Что-то про средневековые университеты вообще. Это позор, что ничего нет, что библиография русскоязычных работ (Суворов, Сперанский) ограничивается изданиями до 1917 года232 И все! История университетов– это «золотое дно». Ну, если не про все университеты, то хотя бы про Парижский университет написать, и я бы считал этот долг выполненным. Еще хочется написать про Религиозные войны во Франции, но думаю, что и без меня такую работу напишет Владимир Владимирович Шишкин.
Возможны еще какие-нибудь работы, в которых я мог бы перестать играть не свою роль и перейти к выполнению своих прямых обязанностей, то есть выступать в обличье эксперта по XVI веку. Эксперт по какому-то периоду «чужой» истории нужен; его задача– объяснять российскому обществу, как там что было устроено в «его» периоде, чтобы не воображали и не писали глупостей. А то ведь множество неверных представлений, благоглупостей и откровенных спекуляций. Это только кажется, что «чужая» история на нас не влияет. Например, надо написать об опричнине Ивана Грозного, но так, чтобы читателя успокоить, чтобы ему не очень стыдно было за свою историю. И вот говорят: «Это ничего, это в порядке вещей, во Франции во время Варфоломеевской ночи погибло больше народа». Ну читатель и рад– у нас все как в прекрасной Франции, все в порядке. Хочется крикнуть: «Ребята, не сопоставляйте несопоставимое!» Варфоломеевская ночь случилась не по государеву приказу, это не планомерное истребление, а социальный взрыв, бунт, погром– как угодно назовите, но это не спланированная акция. А то еще читаешь в школьном (!) учебнике уважаемого автора, что, мол, не надо ужасаться деяниям Ивана Грозного, потому что в тот же период испанский король Филипп II каждый день сжигал не менее двух десятков человек на аутодафе. У школьника перед глазами сразу картина людоеда, вместо горячего бутерброда утром поджаривающего еретиков… Если хотите гордиться воей историей, то нельзя этого делать на основании нелепиц. Еще журналисту или политологу это простительно. Но для профессионального историка…
Жестокости, дикого насилия западное общество знало очень много, но надо точно представлять, о чем идет речь. Вот на страже позднего Средневековья– раннего Нового времени я и должен стоять, в этом моя профессиональная обязанность, я отвечаю за этот период.
Но, к сожалению, надо писать какие-то другие вещи, наверное, надо будет написать учебник, надо будет разобраться со «Всемирной историей»– это катастрофа. Но все-таки как-то я думаю, что мы из этого выпутаемся. Да, и еще многотомная «История Парижа», конечно.
Л.Х. Ваша монография– предмет вашей гордости?
П.У. Понимаете, очень многое у нас в России является предметом гордости лишь с придаточными уступительными.
Л.Х. Но не стыдно?
П.У. Если учесть все обстоятельства ее появления, то, конечно, не стыдно, даже наоборот. А если не учитывать, то не знаю. Так всегда у нас или, во всяком случае, у меня. Взять мою кандидатскую диссертацию. Если учесть, что она писалась, когда у меня было полторы ставки в школе, маленький ребенок и я дома, на кухне, что-то писал ночами, тогда хочется сказать: «Ай, молодец какой!» Если убрать эти придаточные уступительные, то тут уже сложнее. Но некоторыми текстами я горжусь безотносительно к условиям их возникновения, я бы от них не отказался.
Л.Х. Можете назвать хотя бы некоторые?
П.У. Да, монография «Франция XVI века. Опыт реконструкции по нотариальным актам». Конечно, там что-то можно исправить, сейчас я бы так ее не написал. Но она оказалась вышедшей вовремя. Может быть, даже раньше ее надо было написать. Но все-таки она написана. У меня есть статья на эту тему, опубликованная по-французски233. У меня очень мало «французских» текстов, но все-таки один из них заслуживает внимания.
Л.Х. Как она называется?
П.У. «Те, которые немного отличны от других» («Ceux, qui sont un peudiffrents des autres»).
Л.Х. О чем она?
П.У. О странных нотариальных актах, о случаях девиантности нотариального поведения, что связано с последней главой моей монографии. Я по-французски написал текст, потом с этим текстом сидел один мой двуязычный приятель, потом его читали двое моих коллег, чесали затылки, но все-таки совокупными усилиями он был переведен и издан во Франции. Я даже нахожу иногда ссылки на него, очень радуюсь. В «Анналы» его не взяли. Сказали, что я слишком погружен в источники. Что ж делать, я на деньги французских налогоплательщиков там полгода сидел, чтобы не быть погруженным в источники, что ли? Очень обиделся, надо сказать. Но потом он был опубликован в журнале, который был основан когда-то Р. Мунье. Так что большое спасибо журналу. Кстати, он называется «L’Histoire, conomie et socit»– почти так же, каков был и подзаголовок «Анналов» (comomies. Socites. Civilisations) до 1992 года.
Ну, наверное, статья о феномене университета и об университетской культуре оказалось небесполезной. Есть у меня статья в «Европейском альманахе», опубликованная в далеком 1993 году.
Л.Х. Как она называется?
П.У. Я придумал хорошее название «Европа университетская», но его перетащили в название раздела, оставив мне иной заголовок234. Но работа доступная, залихватски написанная. «Апокатастасис…» я бы тоже назвал важным текстом. Ну еще несколько статей. В общем, на круг не так много.
Л.Х. А за что стыдно?
П.У. Во-первых, за массу неточностей, ляпов, которые я допускаю. Затем чувство вины перед учениками, которые остались обделены моим вниманием и волей, я «не дожимаю» их. Я скверный научный руководитель, не могу принуждать писать тексты. Нина Александровна Сидорова, которую пинают все кому не лень, женщина была жесткая, не дай Бог. Почитайте как-нибудь ее книжку «Очерки по истории ранней городской культуры во Франции»– такой медиевальный сталинизм, что закачаетесь! Но у нее было немало положительных качеств, и в частности то, что она умела «выбивать» из подчиненных книги. Я же абсолютно лишен этого качества, поэтому у меня два человека только защитились235, а желающих писать очень много. Но я не могу им помочь. Поэтому, конечно, я им должен…
Л.Х. К какому типу руководителей вы принадлежите?
П.У. Да никакой я не руководитель.
Л.Х. А кто вы?
П.У. Я собеседник.
Л.Х. Как хорошо!
П.У. Людям нравится, когда с ними беседуют, но результаты плачевные.
Л.Х. Может быть, вы просто слишком строги к себе?
П.У. Мне нужно, чтобы сектором заведовал кто-нибудь другой.
Л.Х. Почему?
П.У. По разным причинам. Я очень хороший второй человек при руководителе– критик, помощник. А первым я не могу быть по определению. Но вот так получилось, стал заведовать сектором Средних веков. Помимо прочих проистекающих от этого неудобств оказываешься втянут в какую-то очень большую хронологическую цепочку. Вот аристократичный Е.А. Косминский, основатель этого сектора, железобетонный человек Н.А. Сидорова, С.Д. Сказкин со стены смотрит, бывший смершевец А.Н. Чистозвонов (очень, очень интересный был человек, писал по большей части добротные вещи, потом все от него отмахнулись, очень уж он всех давил, но сейчас его работы будут востребованы, я знаю), А.А. Сванидзе, которая мне сектор и передала. С удивлением обнаруживаешь, что ты не сам по себе, а стоишь в каком-то ряду, что, в общем, не входило в мои планы.
Вообще не люблю управлять. Честолюбия во мне в избытке, но оно совсем иначе реализуется, не через власть. А тут приходится тратить силы (причем неумело) на поддержание сообщества, и я не уверен, что оно очень хочет быть поддержанным. Может, мне лучше отойти в сторону, чтобы не мешать каким-то естественным процессам, которые по-другому все перестроили бы? Но это уже всякие психологические тонкости.
Л.Х. Павел Юрьевич, а может, если бы все так приходили на руководящие должности, тогда у нас все по-другому было бы, то есть так, как должно быть?
П.У. Не дай бог!
Л.Х. Почему? Есть профессиональные управленцы, и они должны быть и в науке, да?
П.У. У нас просто нет менеджеров, у нас много чего нет, но отсутствие менеджмента в науке буквально кричащее. Я совсем не менеджер. Креативщиком могу быть, могу что-то придумать, но дальше продавливать, контролировать… Слава богу, мне помогают коллеги, как могут.
Л.Х. По поводу «Всемирной истории». Это тоже часть «завещания»?
П.У. Нет. Надеюсь, что нет.
Л.Х. То есть это то, чего вы стыдитесь?
П.У. Нет, я не стыжусь. Но я сам, по собственной воле, не стал бы писать «Всемирку». Я бы стал писать что-то другое.
Л.Х. Все-таки что положено в основу этого мегапроекта? «История в осколках» или какие-то генерализации?
П.У. Не знаю. Посмотрим, что получится.
Л.Х. А что, вы сначала ввязываетесь в проект?..
П.У. Генеральной идеи, которая лежала бы в основе проекта,– нет. Потому что ее нет вообще в современной историографии, и потому что ее нет, в частности, в нашем институте. Есть потребность написать «Всемирную историю», которая родиась в голове у директора. Я думал о чем-то подобном, но гораздо менее амбициозном. Написать обстоятельную историю средневекового Запада. Это было бы важно для нашего отдела.
Вот есть группа, которая издает альманах «Казус». Если у них спросить строго: «Кто вы такие, чем тут занимаетесь?» Они ответят: «Мы представляем очень важное направление– микроисторию».– «А, ну тогда понятно. А вы, “одиссейцы”, что делаете?»– «А мы суть историческая антропология!»– «Так, а вы?»– «А мы– интеллектуальная история». «А мы– гендер». Ну и так далее. То есть каждый человек чем-то своим занимается, но в рамках общего направления.
А что мы, отдел западноевропейского Средневековья и раннего Нового времени, сможем ответить? Источники издаем, монографии пишем, журнал «Средние века» выпускаем. Но это не ответ на вопрос: «Како веруеши?» Что нас объединяет, кроме хорошего отношения друг к другу? В чем точка пересечения наших интересов? Таким общим делом мне показалось написание большого текста по истории Средних веков. Ведь если нужна какая-то справка или какой-то материал (для той же Исторической энциклопедии, например), то требуют этого от нас, хотя большинство медиевистов в институте работают вне нашего отдела, так уж получилось. Мне казалось, что нам нужен коллективный проект, во-первых – для того, чтобы было что обсуждать, на чем поддерживать столь необходимую научную коммуникацию, а не превращаться в кружок взаимного самовосхваления. А во-вторых, чтобы это было бы востребовано обществом.
И как раз в этот момент вызывает всех наш директор А.О. Чубарьян с идеей написать новую «Всемирную историю». Почему у него в голове родилась эта мысль? Не знаю. Наверняка было множество внутренних причин. Но помимо них… Я бы применил к нашему директору термин «человек-флюгер», если бы это словосочетание не имело негативной коннотации. У него– способность чувствовать потребности времени. Не обязательно властей, нет, не так примитивно. Здесь и умение следовать международной историографической ситуации, и знание рыночной конъюнктуры, и общественных ожиданий, но и властных ожиданий, разумеется, тоже. «Всемирная история»– общественно востребованный проект.
Л.Х. Павел Юрьевич, но это настолько очевидно…
П.У. Это не было очевидно никому в институте. В институтских кулуарах идею «Всемирки» восприняли как бредовую. Она во многих смыслах действительно скороспелая, не обеспеченная… В нашем отделе, не побоюсь этого слова, только из хорошего ко мне отношения люди согласились играть в эти игры, воспринимая их как барщину. Размер этой барщины превышает сейчас все допустимые пределы эксплуатации. Потому что это противоречит интересам всех собравшихся здесь людей. Категорически. Система сообщества профессиональных историков функционирует сегодня так, что история обречена быть «историей в осколках». Людям выгоднее писать «историю в осколках».
Л.Х. Павел Юрьевич, не знаю прямо…
П.У. Можете назвать это «теорией заговора»…
Л.Х. Вы начали с таких изящных уходов от всего, а сейчас…
П.У. Потому что, когда «история в осколках», я могу быть гением среди трех других собравшихся людей. Если я занимаюсь «фрагментарной рефлексией», то я могу достичь на этом пятачке если не совершенства, то значительных успехов. А попробуй снискать славу дельного историка, упражняясь в сочинении на тему «Волга впадает в Каспийское море»! Или попробуй сохранить реноме подающего надежды историка среди трехсот или хотя бы тридцати критически настроенных коллег– вот тут мы посмотрим. Это все на фоне «методологических исканий», «кризиса больших нарративов» и т.п.
Но эпистемология– эпистемологией, а прагматика– прагматикой. Рыба ищет, где глубже, а человек– где лучше и как удобнее. Удобно быть востребованным. В том числе и для международного признания (а ведь это важный критерий оценки успеха), удобно быть не специалистом по феодализму вообще и не по французскому XVI веке, а по этой вот узкой проблеме, где я могу надеяться стать виртуозом (хотя я сейчас третий раз говорю об одном и том же). Это не плохо и не хорошо само по себе, это– естественно, это– экономически целесообразно. А как заставить человека делать нечто экономически нецелесообразное и для него неестественное? Потому-то и выходит, что феодализм– правильный социальный строй, он на внеэкономическом принуждении основан. В данном случае– на административном ресурсе, как и многое в нашей стране.
Вот как был запущен проект «Всемирки»– и не следует представлять себе, что сидели-сидели многомудрые академики, трясли бородами и, обобщив все богатство исторического опыта, выродили наконец концепцию «Всемирки». Такая вот реальность. Плохая реальность? Плохая, безусловно. Правильнее было не писать? Честнее, наверное, не писать. Но нужно писать. Я был всю жизнь антисоветским человеком, и очень не любил советскую власть, и сейчас не люблю. Но сидит внутри пионерская речевка:
Партия сказала– надо!
Есть!– ответил отряд «Гренада».
Это неприятно, но я понимаю, что это надо делать. Я могу отвечать за второй том и отчасти за третий: за Средние века и за XVI—XVII века. У нас некая концепция есть. Какая концепция всего издания? Назначили ответственных за тома. Каждый предложил план своего тома. Сначала это был махровый европоцентризм. Непробиваемый и густопсовый. Потом удалось его хоть как-то скорректировать. Вот и вся концепция. Сопоставлять эту «Всемирку» с тем зеленым гигантским многотомником, который был в советское время, нет никакого смысла. Это разные страны, разные условия и разные задачи. Там огромный коллектив работал, с очень большими средствами, с очень большой властной вертикалью, согласованием на разных этапах и т.д. И главное– с единым драматургическим сценарием. Задача ясна– показать многообразие единого всемирно-исторического процесса развития и смены общественно-исторических формаций. А сейчас что?
Л.Х. А вот с этим минским проектом, 24-томным, который есть в библиотеках всех вузов?
П.У. Это показатель как раз того, что востребовано все, именуемое «всемирной историей». Взяли, нарезали, склеили, издали. Какой там проект? Не знаю. Иногда там встречаются вполне приличные тексты. Иногда не столь приличные. Но никакой системы, концепции нет. Но всемирная история востребована.
Л.Х. Какая идея в основе тех томов, за которые вы отвечаете?
П.У. Ну давайте все-таки я буду говорить про второй том, средневековый, за который отвечаю непосредственно. Идея показать синхронизацию исторического процесса. Не так сложно показать, что в одном месте было совсем иначе, чем в другом. Что культура Индии была самобытной, что культура Китая была самобытной, а уж самобытнее византийской культуры вообще трудно себе что-нибудь представить, разве что культуру японскую. Об этом без труда можно найти информацию в хороших книгах. То, что все везде было похоже и сопоставимо, про это тоже писали, хотя бы в советской «Всемирке». А вот работ, которые бы показывали, что было в Китае в то время, когда Карл Великий создавал свою империю, не так много. Что было в это время в Африке к югу от Сахары или на полуострове Юкатан, тоже, конечно, интересно, но у нас места не хватит это показать с должной полнотой. А вот то, что в это время творилось на Алтае или на Южном Урале,– это, во-первых, мы показать можем, а во-вторых, это уже влияло и на китайцев, и на франков, и они, сами не ведая того, влияли на судьбы Предуралья.
Здесь я в каком-то смысле ориентировался на книгу И.В. Можейко (Кира Булычева) «1185 год»236. Он взял эту дату (событие, о которых повествует «Слово о полку Игореве») и начал с Бирмы и Камбоджи, которыми он занимался профессионально как специалист по Юго-Восточной Азии; дальше пошел в Японию, Китай, Корею и через Русь до Англии. Такой хронологический стержень оказался востребованным публикой. Были еще и статьи С.Г. Смирнова в журнал «Знание – сила». «Вековые кольца истории»– кажется, так называлась его рубрика. И он писал интересные обзоры– хронологические срезы: «Мир в 500 году», «Мир в 1500 году». Собственно, какая тут идея? Это не идея, это– сценарий. Синхронизация, призванная показать контакты, которые были гораздо интенсивнее, чем мы думали, и, может быть, нащупать какие-то общие вещи, о которых мы иначе не задумывались. Уже есть некоторые гипотезы, которые родились в ходе работы над томом.
Л.Х. То есть в начале пути вы еще не знаете, что получится?
П.У. Тексты пишутся с большим трудом. Надо будет очень много тратить сил, здоровья на доведение этого. Что из этого получится– я пока не знаю. Что-то получится. Но нельзя ждать от этого слишком многого. Изначально у меня была красивая идея издавать «Библиотеку всемирной истории»… Я вообще придумываю очень хорошие идеи. Они по большей части не реализуются. Вернее, реализуются, но когда-нибудь потом и кем-то другим. Так вот, я исходил из того, что специалиста очень трудно уговорить написать две страницы о том предмете, которым он занимается всю жизнь. Но если дать ему возможность написать какую-нибудь более-менее пространную книжечку на эту тему, которая затем будет опубликована в серии «Библиотека всемирной истории»,– это другое дело. Да и читателям объяснить, что мы сейчас говорим о самых общих вещах в самом сжатом виде (ну что такое 30 или даже 35 печатных листов для эпохи в тысячу лет!), а вот подробно это вы сможете прочитать, подписавшись на нашу серию «Библиотека всемирной истории». Это другое дело. А то спрашивают: «А где у вас тут статья об Армении? А где статья о Мадагаскаре?» Да нет у нас таких специальных статей! Нам хорошо, если вообще об Индокитае хоть что-то сказать. А так мы сможем успокоить: «Подождите, обо всем этом будет в “Библиотеке…”» Это дало бы возможность постоянно возвращаться к общей идее, развивать и углублять ее. Да и с коммерческой точки зрения это было бы оправданно, потому что подписные издания– это кладезь. Человек авансирует средства и готов ждать книги. Даже если он не подписался, он будет охотиться за серией. Ничто так хорошо не раскупается, как серии. Но для этого нужно иметь заинтересованного издательского партнера.
Идея была похоронена, а жалко, она была хорошая.
Л.Х. Очень хорошая идея. Павел Юрьевич, спасибо за откровенность.
Впервые опубликовано в кн.: Хут Л.Р. Теоретико-методологические проблемы изучения истории Нового времени в отечественной историографии рубежа XX—XXI вв.: М.: Прометей, 2010. С. 469—496.
Л.Р. Хут– профессор Адыгейского университета в Майкопе, преподает курс Новой истории (об этом можно догадаться из обмена репликами, относящимися к определению границы между Средневековьем и Новым временем. Посвятив свое исследование анализу актуального состояния российской науки о Новом времени, Людмила Рашидовна включила в свою работу интервью, сделанные с девятью современными специалистами. Мало того, что я попал в их число, я затем еще и выступил в роли оппонента на защите ее докторской диссертации в феврале 2010 года. Я согласился оппонировать, поскольку считаю, что анализ современной российской историографии– вещь на удивление дефицитная в нашей стране. Работ, посвященных историкам прошлого много, работ про современных западных исследователей тоже немало, а вот «текущего историографического анализа», интроспекции, нам не хватает, хотя на Западе таких исследований появляется немало. Но оценивать труд, в котором сам являешься одним из предметов анализа, оказалось занятием парадоксальным. Как если бы страусу дали на отзыв работу по орнитологии.
Интервью состоялось в период, когда работа над «Всемирной историей» только начинала раскручиваться, хотя, по идее, должна была вступить в итоговую фазу– отсюда некоторые панические нотки в моих ответах. В 2012 году вышел второй том «Всемирной истории», посвященный средневековой цивилизации Запада и Востока, в 2013 году– третий том, посвященный раннему Новому времени.
«МЫ ТЕРЯЕМ ЕГО!»
В советское время выпуск ежегодника «Средние века» открывался передовицей, например: «Советская медиевистика в IX пятилетке» или «XXV съезд КПСС и задачи советской медиевистики». Автор из числа самых заслуженных мэтров с гордостью перечислял достижения, мягко указывал на имеющиеся возможности для совершенствования. Что, если бы сегодня надо было писать такую статью?
Думаю, что получилось бы неплохо.
Для начала надо оговориться, что отечественная медиевистика до 1985-го или даже до 1991 года занимала хорошие позиции. Другие историки достаточно уважительно относились к медиевистам, среди которых было много знаковых фигур. К истории Средних веков существовал общественный интерес и, как ни странно,– определенный интерес со стороны властей. Во всяком случае, медиевисты той поры без особых проблем могли объяснить, зачем они нужны обществу и какое место их субдисциплина занимает в исторической науке; у профессии существовал признанный набор легитимирующих аргументов, чтобы объяснить властям и обществу, зачем надо изучать «не актуальную» и «не свою» историю. Аргументы в самом общем виде сводились к следующему: только советская историография, вооружившись марксистско-ленинским учением, могла ухватить суть средневекового общества, раскрыв основной закон феодализма. Сделать это было проще на западном примере, поскольку он был лучше изучен и лучше наделен источниками. Обретенное знание давало ключ к правильному истолкованию истории всех остальных регионов мира, вступивших в период феодализма, каковой занимал почетное центральное место в пятичленке общественно-экономических формаций.
Очень важно то, что и у неформальных, и у формальных лидеров советской медиевистики была известность за границей. Эта была разная известность– у А.Я. Гуревича одна, у А.Н. Чистозвонова– другая. Советская медиевистика была важной деталью ландшафта мировой историографии. Конечно, на Западе многого не понимали в нашем внутреннем раскладе сил. Французы, например, до самого недавнего времени были уверены, что Б.Ф. Поршнев отражал точку зрения советской медиевистики в целом. В этом они, конечно, ошибались. Но кто такой Поршнев– знали хорошо.
Вернемся к достижениям истекших «пяти пятилеток».
В гипотетической передовице ежегодника «Средние века» нам было бы чем отчитываться. Прежде всего– сами «Средние века» стали уже не ежегодником, а ежеквартальным журналом237. В нем, как и в советское время, продолжает публиковаться библиография работ по медиевистике, изданных в России238. У нас, таким образом, есть некий объективный количественный показатель. И если мы сверимся сегодня с данными двадцатилетней давности, то выяснится, что число публикаций не уменьшилось, а, наоборот, увеличилось, невзирая на то что Россия существенно меньше СССР.
Конечно, это связано с изменением институциональных форм организации науки и новыми полиграфическими возможностями. Но все равно: то, что по истории Средних веков появляется так много книг, статей, да и новых журналов, отражает наличие интереса со стороны общества. И наиболее надежный показатель здесь– рост числа переводов, в том числепереводов источников. Да, качество этих переводов в целом упало. Некоторые из них столь плохи, что даже примеры отдельных блестящих успехов переводчиков не спасают положения. В том, что общий уровень переводов неудовлетворителен, сказалось исчезновение института научного редактирования, видимо, понимаемого как мрачное наследие тоталитаризма. Но с количественными показателями все в порядке, не говоря уже о том, что интернет и в целом более свободное владение хотя бы английским языком снимают перед молодыми российскими историками проблему доступа к достижениям зарубежных коллег.
В некоторых регионах изучение западноевропейского Средневековья пришло в упадок, но зато появилиь новые центры медиевистики, чей уровень не уступает старым школам.
В отдельных областях прогресс вполне очевиден. Англосаксонским периодом истории Великобритании занимаются сегодня порядка двух десятков специалистов, среди которых много молодежи. Это не результат какой-то кадровой политики, скорее стечение обстоятельств, исследователи пришли к своей тематике разными путями. Но высокая концентрация создает высокую плотность обсуждения, конкурентную среду, что обеспечивает условия для приращения научного знания. Я сейчас вполне умышленно не рассматриваю византинистику, однако не удержусь от того, чтобы привести пример кафедры истории Древнего мира и Средних веков УрГУ. В Екатеринбурге кафедра состоит чуть ли не из одних византинистов. И, несмотря на пессимизм, органически присущий их заведующему, положение дел там обнадеживает. Византинисты вполне могут справиться с чтением курсов по истории западноевропейского Средневековья, а наличие общих интересов и общей специализации рождает высокую взыскательность и благотворно сказывается на уровне научных изысканий уральских византинистов.
И наконец, предмет законной гордости по сравнению с периодом «до 1985 года»– стремительный рост числа научных семинаров, руководимых медиевистами. Правда, сейчас пик семинаротворчества, кажется, миновал (пять лет назад таких семинаров действовало не менее десятка единовременно), но и сегодня их стало ненамного меньше239. В идеале семинар обзаводится своим печатным органом и собственной организационной структурой в рамках Института всеобщей истории. Кроме того, подобные семинары действуют и в других московских научных и учебных заведениях.
Иными словами, внешне все обстоит совсем не плохо. Зачем же тогда такое алармистское название? На что жалуемся?
Но прежде чем жаловаться, надо понять, зачем нужны национальные сообщества историков, специализирующихся на определенном периоде.
С одной стороны, часто говорят, что само понятие «национальная историография» кануло в Лету. Ведь мы смеемся, когда в автореферате соискатель продолжает писать, что к полученным выводам он пришел «впервые в отечественной науке». В ситуации, когда есть немало западных исследований на эту тему, а железный занавес пока поднят, в подобных претензиях видят главным образом стремление замаскировать безнадежную посредственность диссертации.
С другой стороны– существует масса других форм объединения историков. Вот, например, наши коллеги издают журнал, объединяющий антиковедов Поволжья. Есть реальные формы «кустовых» объединений медиевистов. Томск, Кемерово, Новосибирск, Алтай образуют одну зону; Тюмень, Екатеринбург и ряд уральских центров– другую. Можно привести еще несколько примеров подобных региональных объединений, складывающихся вполне спонтанно. Весьма перспективны небольшие неформальные группы узких специалистов– тех же знатоков англосаксов или специалистов по итальянскому Возрождению. Есть формы объединения историков по методологическому принципу– например, Российское общество интеллектуальной истории. Наконец, есть множество международных ассоциаций, куда входят многие из нас.
И все же сообщество историков продолжает работать, главным образом на национальном уровне. Известный французский историк Жерар Нуарьель в своей книге «О кризисах истории» отмечает, что социальная роль историка состоит в выполнении трех функций: науки, памяти и власти240.
Научная функция состоит в приращении научного знания– в разработке новых и наполнении новыми смыслами старых научных понятий. Эта функция осуществляется за счет написания научных статей, монографий, выступлений на конференциях.
Функция памяти заключается в том, что историк так или иначе влияет на картину прошлого, которой располагает современное ему общество. Эту картину надо постоянно корректировать и пытаться привести в соответствие с новыми данными, с требованиями науки. Такую задачу историк решает в своей преподавательской деятельности, а также составляя учебники, обобщающие работы, рассчитанные на широкую публику, или выступая в СМИ.
Функция власти, правда, представляется французскому автору не совсем в том ключе, как ее понимают у нас– кто написал донос, кого посадили, кто сумел угодить начальству. Дело в том, что историк сам осуществляет властную функцию, когда пишет рецензию, выступает оппонентом и совместно с коллегами выносит решение о присвоении ученой степени. Тем самым решается важнейшая задача контроля над ростом и пополнением научного сообщества. Именно так с незапамятных времен Средневековья начали работать первые корпорации ученых, заложившие основы для существования интеллектуалов западного типа. Государственная власть в конечном итоге лишь дает свою санкцию, признавая или– реже– не признавая решения ученых, выносящих свой властный вердикт. Поэтому обвинения, брошенные государству, что оно сегодня плохо контролирует процесс присвоения ученых степеней, направлены не совсем по адресу.
Но эти три функции осуществимы только при наличии национального сообщества историков, объединяющего представителей одной специализации. Его определяющая роль в осуществлении функции власти и функции памяти вполне очевидна. Но и научная функция немыслима без сообщества. В гуманитарных дисциплинах, и в особенности в истории, с критериями истинности того или иного положения дело обстоит сложно. Для упрощения, говоря об истинах, подразумевают все же конвенции. Есть договоренности, оспаривать которые можно лишь при наличии каких-то новых веских аргументов. Статус конвенции получает то утверждение, которое разделяется либо всем сообществом исследователей, либо значительной его частью или, во всяком случае, не вызывает моментального резкого отторжения. Это выглядит не очень солидно и надежно, особенно по сравнению с естественно-научными дисциплинами, но так проще и удобнее. Так принято.
Историк на основании своих исследований и умозаключений выдвигает новое утверждение и формулирует гипотезу, выступая с ней публично. С гипотезой знакомятся, критикуют, автор возражает, защищается, что-то корректирует в своих положениях, подбирает более убедительные аргументы. Проходит какое-то время, за которое он кого-то убеждает, кого-то не очень, идет научная апробация нового утверждения: выступление на солидных конференциях, публикация серии статей в научных (как сейчас принято загадочно говорить: «рецензируемых») журналах, издание монографии, на которую появляются рецензии, защита диссертации. Отныне утверждение становится уже чем-то большим, чем гипотеза. Оно обретает новый статус, претендуя на роль научного или по крайней мере историографического факта. Теперь с новым утверждением можно спорить, можно опровергать при помощи рациональных доводов, но его нельзя игнорировать.
Очевидно, что вся эта система может функционировать только при наличии сообщества людей, договорившихся действовать по определенным правилам, а также при наличии отлаженных институтов. Причем и сообщество, и его институты должны быть именно национальными. Хотя региональное измерение и важно, а международное еще важнее, научная аттестация по-прежнему ориентирована на национальный масштаб. Степени кандидата поволжских или северокавказских наук пока еще официально не существует, но и степень PhD, несмотря на все заверения в приверженности к болонскому процессу, по-прежнему вызывает вопросы в отделе кадров большинства российских университетов.
Итак, национальное сообщество историков абсолютно необходимо, но насколько эффективным оно оказывается в современной России?
Не берусь говорить про всех, но про медиевистов скажу вполне определенно. В российской медиевистике сегодня МОЖНО ВСЕ! Мне трудно назвать работу, которая по своему уровню не могла бы быть защищена даже в нашем ученом совете, отнюдь не худшем, а относящемся к числу лучших.
У наших соседей-археологов все же дела обстоят иначе. Конечно, там, как и везде, дают о себе знать личные отношения, которые могут вылиться в интриги; к археологам может быть немало претензий по части методологии, но они достаточно четко представлят себе, что эту вот работу представлять к защите нельзя, а эту можно. Сами они, конечно, в частной беседе также будут жаловаться на размывание критериев качества; но все же грань, отличающая допустимое от недопустимого, у них присутствует, а у нас размыта.
Для историков вообще и для медиевистов в частности есть много способов облегчить свою участь. Свобода маневра предполагает возможность ухода в иные дисциплинарные ниши. Нельзя защитить диссертацию по истории? Прекрасно, пусть это будет диссертация по культурологии, а там совсем другие требования. В данной работе отсутствует работа с источниками? Но мы же можем считать ее диссертацией по методологии исторического исследования!
Но дело не только в этом. Недостатки существующей у нас системы являются продолжением ее достоинств. Вообще-то полицентризм часто полезен для развития культуры и науки– вспомним расцвет греческих полисов или пестроту политической карты ренессансной Италии. Но сейчас получается, что являющееся истиной в одном отделе, центре, на кафедре, считается абсолютной ересью в соседнем отделе, институте, на соседней кафедре. И это отнюдь не специфика ИВИ РАН и даже не специфика Москвы. Сергей Георгиевич Карпюк рассказывал о ситуации в Санкт-Петербурге241, и его слова о местном климате вполне могут быть распространены и на питерских медиевистов. Не говоря уже о расхождении между региональными вузами: то, что никак не может быть защищено в городе Х, блестяще защищается в городе Y.
Может быть, все дело в неспособности ВАК навести порядок с диссертациями? Проблема девальвации ученых степеней очевидна, и мы все являемся свидетелями или даже жертвами творческих исканий этого почтенного учреждения, стремящегося установить контроль за качеством публикаций. Чем обернулось на практике составление пресловутого «ваковского списка»– всем известно242. Но интенция была вполне понятной. Странно, что не попытались при этом взять под контроль наиболее слабое звено– назначение оппонентов. Сейчас оппонентов выбирает чаще всего сам соискатель или его научный руководитель. Разумеется, из числа «своих», а не «чужих». Вот здесь бы и вмешаться Рособорнадзору: если, например, диссертация защищается по сагам, а в оппоненты не приглашен ни один из скандинавистов из нашего «пашутинского сектора»243, ни вообще кто-нибудь из видных медиевистов, знающих древнеисландский язык, то это повод для вопросов. Существующая максимально облегченная процедура приводит к появлению докторов наук, которые защитили свои диссертации по истории Средних веков или Раннего Нового времени, не выходя из возраста, в советские времена именовавшегося «комсомольским». Мы не физики и не математики, где такое в порядке вещей; и если автор к 28 годам пишет докторское исследование по истории Средневековья, в котором, согласно требованиям ВАК, «разработаны теоретические положения, совокупность которых можно квалифицировать как новое крупное научное достижение», то это должно вызывать неподдельный интерес. Если это действительно так, тогда это– событие, о котором должны все знать, и такие книги должны иметь шумный успех. Однако вундеркинды предпочитают не публиковаться в центральных журналах (благо в «ваковский список» щедро включено множество «Ученых записок чухломского педуниверситета»), а защитившись, вспомнив о подобающей возрасту скромности, держатся в тени244.
Здесь нет чьей-то злой воли, просто у всех есть какие-то конкретные заботы: у соискателей– о собственных перспективах; у оппонентов– о сохранении хороших отношений с научным руководителем; у руководителя– о благополучной защите подопечного; у председателя совета– о сохранении реноме; у отдела аспирантуры– о показателе «защищаемости»; у членов совета тоже могут быть какие-то личные соображения. На этом фоне забота о научной составляющей, о научной репутации если и присутствует, то на каком-то десятом месте. И не возьму на себя смелость кого бы то ни было ругать за это, я сам такой же. Но коль скоро контроль за научным уровнем не стал нравственным императивом, то эту задачу должна решать внешняя среда. ВАК пытается выполнять эту функцию, но у него это получается по большей части «как всегда»… А иначе не может быть, поскольку Рособрнадзор– государственный орган, тогда как уже отмечалось, по установленным для европейской науки правилам основную функцию контроля должно выполнять сообщество ученых245.
Тогда почему же оно этой функции не выполняет? Да потому, что самого сообщества-то почти и не осталось.
Отсутствие реакции на безобразно низкий уровень диссертаций– это лишь один из показателей. Не менее важным является отсутствие рецензий. Как главный редактор журнала «Средние века» могу сказать, что нормальные критические рецензии (если речь не идет о заказанных друзьям откликах на свои работы) сейчас стали большим дефицитом. А ведь рецензии всегда считались легким жанром– их до сих пор не склонны расценивать как полноценные печатные работы. Но в этом небрежении как раз и можно усмотреть следы прошлого, когда для настоящего историка писать рецензии было все равно, что дышать. (Число рецензий, написанных Люсьеном Февром, достигает четырехзначного числа! У Марка Блока рецензий меньше– всего несколько сотен.) Нет рецензий на книги, которые, безусловно, должны стать событием в нашей науке. Нет рецензий на учебники и учебные пособия для вузов. Но и дефицит рецензий тоже лишь индикатор распада сообщества. И дело не только в том, что в региональных университетах защищаются плохие работы и публикуются плохие книги– это можно было бы списать на провинциализм, удаленность от научных центров и библиотек и т.д. Не менее серьезна ситуация в столицах, там, где, казалось бы, все хорошо. Отмеченное выше многоцветье школ и семинаров сопоставимо с эффектом Доплера– с «красным смещением», свидетельствующим о разбегании галактик. Процесс раздробления исследовательского поля медиевистов чреват исчезновением их национального сообщества.
А к чему это приводит, хорошо показал Антуан Про: «Траур по тотальной истории влечет за собой отказ от крупных обобщающих трудов. Историки не могут полностью отказаться от истинности и точности, так уж они воспитаны. Но точность достижима теперь только в малых формах в микроистории, в истории представлений. Избрав такое направление, историки превращаются в ювелиров или в часовщиков. Они производят маленькие драгоценности, чеканные тексты, где сверкают и переливаются их знания и умения, необъятность их эрудиции, их теоретическая культура и методологическая изобретательность. Но при этом речь идет либо о совершенно ничтожных, хотя и превосходно разработанных сюжетах. Либо о сюжетах, не представляющих серьезного интереса для их современников. Бывает также, что они игриво упиваются систематическим экспериментированием с бесконечно пересматриваемыми гипотезами и интерпретациями.
Тем из коллег, кто читал их сочинения, остается лишь аплодировать этим упражнениям в виртуозности, а историческая корпорация могла бы в связи с этим стать клубом взаимного самопрославления, где с удовольствием и по достоинству оценивали бы эти маленькие кустарные шедевры. Ну а потом? Куда нас ведет история, растрачивающая сокровищницу эрудиции и таланта на рассмотрение ничтожных предметов? Или, точнее, предметов, имеющих смысл и интерес только для историков, работающих в данной области?»246
Антуан Про писал лишь о тенденциях, наметившихся во французской историографии вообще. О тенденциях, распространившихся среди французских медиевистов, примерно то же самое писал Ален Герро247. Но то, что на Западе намечается в виде некоей скандальной тенденции, у нас, как всегда, проявилось с удесятеренной силой по причине врожденной слабости наших институтов.
Поэтому при анализе достижений российской медиевистики панегирик оборачивается мартирологом. Приходится смириться с тем, что исчезат целые направления, хотя, конечно, радоваться этому не приходится. Сгинула былая гордость российской медиевистики– аграрная история. Бледная тень осталась от истории экономической. Можно надеяться на ее возрождение, но непонятно, откуда появятся люди, которые возьмут на себя эту благородную задачу? Можно успокаивать себя тем, что всегда одни темы уходят, другие приходят: вот многие занимаются теперь властью, политической имагологией и, что очень важно, средневековым правом. Но при этом странным образом проигнорированы те вопросы, которые сообщество медиевистов просто обязано ставить перед собой, даже если в своей повседневной работе медиевист с этим отнюдь не сталкивается.
Не то что не были решены, но даже и не были поставлены в новых условиях такие вопросы, как:
– Обладает ли сегодня какой-нибудь эвристической ценностью понятие «феодализм»?
– Если обладает, то что это такое; если нет– то можно ли дать какую-нибудь иную обобщенную характеристику западноевропейскому средневековому обществу?
– Имеет ли изучение этого общества некую универсальную ценность, дает ли оно какое-нибудь знание, которое можно применить для изучения других регионов, расположенных к востоку от Эльбы? Если да, то в чем эта ценность; если нет, то зачем нам надо изучать это удаленное от нас общество?
– Где проходят географические и хронологические границы изучаемого медиевистами явления?
Даже на традиционный хлеб историка– на периодизацию– махнули рукой. Термин «Высокое Средневековье» наши авторы используют для обозначения трех разных периодов– VIII—X века, XI—XIII и XI—XV века. И никого это не волнует. Но что еще более важно– неясной остается судьба XVI—XVII веков.: одни считают его Поздним Средневековьем, другие ранним Новым временем, третьи Новым временем248. В учебных программах закрепили именно третий вариант, пойдя чисто административным путем, без особых раздумий. С другой стороны, если этим не занимается профессиональное сообщество, то решающей становится директива чиновника. Жаловаться не на кого.
Если не ответы, то хотя бы попытки размышлений на эти темы249 нужны прежде всего для преподавания. Они нужны для наших коллег– востоковедов, славяноведов, специалистов по русской истории, для «новистов». А если они не нужны нам, то выходит, что по сравнению с советскими медиевистами мы полностью лишены их оружия– системы легитимизирующих аргументов. Пусть они у них были плохи, но у нас-то никаких нет.
Мне могут возразить, что такова ситуация во всем мире, что время общих понятий прошло, что на Западе термины «феодализм», и «абсолютизм», все реже мелькают на страницах учебников для школы (а учебников для студентов у них нет и быть не может по определению) и что, например, американские медиевисты, собираясь на свои конгрессы в Каламазу250, также не озабочены решением «вечных» проблем. Возможно. Но сообществу американских медиевистов нет оснований опасаться за свое существование: необходимость углубленного изучения европейского Средневековья не вызывает сомнений в американском обществе, и– что немаловажно– не вызывает оно сомнения у тех, кто финансирует науку и образование. Не уверен, что мы можем сказать то же самое о себе.
Возможно, я напрасно вижу все в столь мрачном свете. Вероятно, какие-то усилия для консолидации сообщества медиевистов все же предпринимаются. Согласен. Более того, даже уверен, что еще не все потеряно. Иначе и не выступал бы со столь желчными замечаниями.
Доклад был прочитан на «круглом столе» «Трансформации профессиональных сообществ историков (1985—2009)», который был проведен Центром истории исторического знания Института всеобщей истории РАН 30 ноября 2009 года. Вскоре текст был опубликован в первом выпуске интернет-издания: Электронный научно-образовательный журнал «История». 2010. Вып. 1. Историческая наука в современной России. Затем вышла и бумажная версия журнала.
Боюсь, что по сравнению с другими участниками выступления я выбрал слишком печальный тон, и у слушателей сложилось впечатление, что в медиевистике дела обстоят хуже, чем где-либо. Это не вполне справедливо. Но в данном случае, чем меньше бы подтвердились мои прогнозы, тем было бы лучше.
К счастью, подтвердилось действительно не все. Нехотя, со скрипом, но сообщество все же начало втягиваться в обсуждение важных тем, говоря и о периодизации, и о возможностях макроисторических подходов. Работа над «Всемирной историей» и другими коллективными проектами обязала задумываться над некоторыми общими вопросами. Требования публиковаться в «индексированных в РИНЦ» журналах поубавили любви к написанию статей в ротапринтные сборники и постепенно повысили интерес к публикациям хотя бы в «Средних веках». Появилось вольное сетевое сообщество «Диссернет», и грянули различного рода «диссергейты». К сожалению, их инициаторами стало не наше сообщество историков. Без вмешательства политического фактора, наверное, вообще бы ничего не произошло. Но все-таки диссертации стали немного лучше обсуждаться. Некоторые даже отвергаются. Появляются критические рецензии, порой прямо-таки разгромные. Но в целом добиться перелома ситуации не удалось. «Разбегание галактик» продолжается. Создаются новые центры– одна лишь Лаборатория медиевистических исследований на факультете истории Высшей школы экономики чего стоит. А там еще несколько подобных институций возникло и еще возникнет. Достаточно много выпускников и особенно выпускниц пишут свои магистерские, а то и докторские работы на Западе, многие там и остаются. Это все хорошо; но единой площадки, которая позволила бы российским медиевистам дискутировать, творить репутации, выносить ценностные суждения, как не было, так и нет.
Лет десять назад я пришел в гости к старейшему российскому медиевисту Соломону Моисеевичу Стаму. Он перебрался тогда из своего Саратова в Москву, к дочери. Стремясь ввести его в курс новостей столичной медиевистики, я с увлечением рассказывал о том, сколь интенсивна жизнь в нашем институте, где одновременно работают столько семинаров, создано столько центров, издается столько журналов самых разных научных направлений. Но собеседник почему-то не разделял моего энтузиазма. «Какой ужас! Куда же смотрит директор?»– сокрушался он. Я тогда не понял, что его не устраивает. Сейчас, кажется, понимаю.
РЕВАНШ СОЦИАЛЬНОЙ ИСТОРИИ
Все слышали словосочетание «социальная история» много раз. Определить социальную историю очень сложно, потому что она как бы все и ничто. Наверное, можно сказать так: историю некоторые не считают наукой, ведь она долгое время и не была наукой. Но другие все-таки ее наукой считают и уверены, что в основе ее лежат если не законы, то хотя бы некоторые закономерности, регулярности; именно это позволяет нам уподоблять историю науке. Интересная была полемика в самом начале ХХ века во Франции между двумя учеными: Шарлем Сеньобосом– известным историком, одним из авторов учебника «Введение в изучение истории», и Франсуа Симианом– по образованию экономистом и сторонником социолога Эмиля Дюркгейма. Сеньобос говорил, что история, в отличие от социологии (она тогда только-только рождалась), занимается чем-то уникальным, неповторимым, единичным– вот это уникальное и составляет предмет исследования историка. Симиан возражал, что, если история хочет быть наукой, она должна заниматься как раз именно тем, что не уникально, что повторяется, что закономерно; она должна заниматься подсчетами, выстраивать серии фактов. Эта полемика имела большое эхо, и потом о ней не раз вспоминали. Во Франции историю по Сеньобосу называли историей «историзирующей», а по Симиану– историей «социологизирующей». Таким образом, те люди, которые настаивают на повторяемости, закономерности исторического процесса, как правило, апеллируют к социальной истории. Поэтому в самом термине «социальная история» заложен подход к истории как к изучению неких закономерных процессов, т.е. как к науке, хотя и не такой, как физика или химия.>
Поскольку нахожусь на гостеприимной киевской земле, то обращусь к примеру замечательного историка, профессора университета Св. Владимира Ивана Васильевича Лучицкого. Еще в 70-е годы XIX века он занимался такой важной темой, как Религиозные войны во Франции. Здесь, в Киеве, вышли две его интересные книги, где он предложил совсем новую по тем временам интерпретацию этого события251. Он говорил, что этот религиозный конфликт по сути своей явился борьбой двух социальных сил. С одной стороны были силы, заинтересованные в укреплении абсолютной монархии и строительстве централизованного государства; с другой– силы феодальной аристократии, встревоженной потерей своих привилегий, своей власти, своих земель. Аристократия свое недовольство выражала то в форме кальвинизма, то в форме ультра-католицизма Католической лиги конца XVI века. Это было новое утверждение, до которого французская историография только начинала «дозревать». До этого не принято было так подходить к Религиозным войнам. Работы Лучицкого имели большой успех не только в России, но и во Франции. Позже И.В. Лучицкий написал другой капитальный труд, уже посвященный Французской революции, точнее– положению французского крестьянства накануне революции. Он хорошо знал французские региональные архивы (в ту пору русских профессоров часто отправляли в командировки),– и его книга стала событием как для российских историков, так и для французских252. Лучицкий, представитель страны, где аграрный вопрос был чрезвычайно актуальным, стал одним из создателей русской исторической школы, чрезвычайно востребованной в Европе. Он был характерным представителем тех, кого во Франции называли «социологизирующими историками», а мы назовем историками социальными, хотя сам себя Иван Васильевич так не определял. Он исходил из того, что важное событие– в одном случае Религиозные войны, в другом Французская революция– должно иметь важные причины. И это не козни Екатерины Медичи или дурное поведение Марии-Антуанетты, а причины настоящие, глубинные, социальные; в одном случае– борьба феодальной аристократии за свои привилегии, в другом– борьба крестьян за свою землю. Я намеренно упрощаю проблему, чтобы показать кредо социальных историков. Понимая, что история занимается изменениями и событиями, они прежде всего обеспокоены тем, чтобы найти причины этих событий, и ищут их в социальной структуре, в тех противоречиях, которые существуют между социальными группами.
В широком смысле слова социальная история существовала с давних пор– возможно, уже Фукидида можно назвать «социальным историком», и, уж конечно, ими были такие историки позапрошлого века, как Гизо, Соловьев или Грушевский, предлагавшие определенные социальные интерпретации описываемых событий. Но в узком смысле слова социальная история явилась порождением ХХ века. И вот почему.
Приступая к описанию таких событий, как Французская революция, Религиозные войны или, например, опричнина, историки начинали с вопроса о причинах этих событий, и ответ искали в социальной структуре и в порождаемых ею социальных противоречиях. А затем уже могли переходить к политическим коллизиям. Но с течением времени предварительные поиски стали занимать все больше времени. Наконец появился особый тип историков, которые уже основное свое внимание уделяли тому, что искали причины, описывая социальные структуры. У них уже просто не доходили руки до разговора о событиях. Появлялись труды, которых становилось все больше и больше, где уже никакой истории в старом смысле этого слова не было. Там не было событий, там не было поступков каких-то личностей, но там было описание социальной структуры– очень детальное, дотошное. Чем больше было этих описаний, чем больше было графиков, таблиц, тем лучше считалась работа. Я помню похвалу, которую воздал мой коллега, взяв в руки мою первую монографию: «Хорошая книжка– таблиц много!» И я был тогда очень горд, потому что действительно таблиц было много, это была настоящая книга, не какой-нибудь сборник анекдотов, но такое вот социальное исследование. Очень крупный французский историк середины ХХ века. Эрнест Лабрусс любил выражение «тяжелая материя социального». Вот что представляло главный интерес– социальные структуры. 1950—1960-е годы. были звездным часом такой историографии во Франции, а чуть позже настал он и в нашей стране. Историки изучали общество. Идеальным источником для изучения, например, французского общества XVI—XIX веков были как налоговые описи, позволявшие использовать статистические методы, так и нотариальные акты, еще более богатый источник. С одной стороны, акты отражали реальную жизнь во всем ее многообразии, а с другой– были унифицированы в соответствии с определенными юридическими нормами, что облегчает их статистическую обработку. Сохранность парижских нотариальных актов очень высока даже для XVI века, не говоря о более позднем времени. Они становятся предметом исследования множества историков. Команда, собранная Лабруссом, призвана обследовать все французские архивы, чтобы составить «коллективный портрет» основных классов французского общества Старого порядка и XIX века. У них были серьезные оппоненты из школы консервативного историка Ролана Мунье, которые возражали: «Нет, вы не правы, потому что общество Старого порядка XVII—ХVIII вв. на классы не делилось, оно делилось на ordrеs253– группы, объединенные престижем, которые отделяются друг от друга по своей социальной функции». Эти историки тоже создали команду, которая обрабатывала нотариальные акты (особенный интерес для них представлялибрачные договоры), чтобы описать все французское общество, понять его реальную структуру и, соответственно, выявить противоречия, способные объяснить Французскую революцию, Религиозные войны и другие события. Таким образом, и «левые», и «правые» историки сходились в том, что можно и нужно воссоздать реальную социальную иерархию, «настоящую», не ту, которую рисовали идеологи того времени. Весь вопрос был только в принципах классификации– школы Лабрусса и Мунье яростно спорили между собой на знаменитых коллоквиумах, собираемых в середине 1960-х годов в Сен-Клу, в пригороде Парижа.
Это был период триумфа социальной истории с характерным для нее эссенциализмом– убежденностью в том, что социальные группы существуют реально, их «можно потрогать». Реально есть группа «рыцарей», есть «дворянство мантии» (чиновники и судейские, получившие дворянство за службу, купившие дворянский патент), есть полноправный горожанин-буржуа; и человек либо в силу своего рождения, либо в силу социального или имущественного положения принадлежит к той или иной группе. Если тщательно поработать с социальной структурой, то всех людей можно разложить по тем или иным ящикам: опишем все эти ящики, установим их иерархию– поймем все французское общество. Еще одной характерной чертой историков той поры было стремление объяснять все изменения в обществе внутренними, а потому закономерными и предсказуемыми причинами. Доходило до парадоксальных вещей: Черная смерть 1347—1349 годов (пандемия чумы, опустошившая Европу) была завезена с Востока вместе с крысами на генуэзских кораблях, шедших из нынешней Феодосии. Вроде бы фактор исключительно внешний и случайный, как было внешним и случайным для индейцев появление конкистадоров. «Нет,– говорили историки,– дело в том, что общество в это время вступило в фазу кризиса, то ли в силу перенаселенности, то ли от того, что феодальные отношения зашли в тупик. Люди стали недоедать, организм их был ослаблен, и поэтому такая случайная вещь, как эпидемия, не случайно оказалась такой убийственной»254.
Это было хорошее время для социальных историков. Их ценили. Они чувствовали себя важными и полезными членами общества. Они стремились открыть законы, с помощью которых можно будет не только описывать прошлое, но и предсказывать будущее. Прогностическая функция, давно признаваемая за историей, была как никогда выраженной.
Однако на смену «просто» социальной истории шли работ новой генерации. Новое поколение историков, чьи представители на рубеже 1960—1970-х ггодов возглавили знаменитый французский журнал «Анналы» (так называемые «третьи “Анналы”»), думало не совсем так, как их учителя. Они тоже начинали как социальные историки. Вот, например, Эмманюэль Ле Руа Ладюри, сделавший себе имя как историк-аграрник, долгие годы писал капитальный труд «Крестьяне Лангедока». Эта книга затрагивала большой период с XIII по XVIII века, хотя в ней предпринимались экскурсы и в более отдаленные эпохи. Автор изучал аграрные распорядки, социальные структуры, демографические процессы. Одним из первых среди историков всерьез занялся изучением влияния климатических изменений на общество. Предлагал вернуться к наследию Мальтуса, полагая, что в аграрном обществе плодородие почвы определяло пределы возможного роста населения, на демографические показатели влияли эпидемии и долгосрочные изменения климата (он одним из первых ввел термин «малый ледниковый период» для времени XVII—XIX веков). Таким образом, история крестьянского мира с его периодически повторяющимися социальными психозами, голодовками и прочими катаклизмами, по сути, является «неподвижной историей» или даже «историей без людей», коль скоро главные изменения вызывались либо климатическими сдвигами, либо микробами. В 1971 году Ле Руа Ладюри выступил с программной статьей, в которой помимо прочего утверждал, что «историк будущего будет программистом или его не будет вовсе», ратуя за «клиометрию»– историю, основанную на применении количественных методов.
Но не надо было верить ему на слово– Ле Руа Ладюри до сих пор не в ладах с компьютером, да и то, что он писал, меньше всего походило на «историю без людей». В 1975 году вышла самая известная его книга– «Монтайю, окситанская деревня», основанная на источнике, уже давно и хорошо известном. В начале XIV века инквизиция преследовала еретиков, укрывшихся в одной из пиренейских деревень. Расследование вел очень дотошный инквизитор Жак Фурнье (ставший впоследствии папой Бенедиктом XII), который велел фиксировать абсолютно все показания крестьян, даже и не имевшие прямого отношения к делу. Традиционно этот источник использовался для истории церкви и ересей. Но Ле Руа Ладюри интересовала уникальная возможность взглянуть изнутри на мир средневековой деревни, на то, что творилось в умах средневековых крестьян. И такую возможность источник давал, коль скоро инквизитор интересовался содержанием самых доверительных бесед, добиваясь ответа на вопрос о том, что говорила о Троице одна кумушка другой. Ничего особенного она не говорила, но мы в итоге узнаем все деревенские сплетни, а также и то, что этот разговор шел в тот момент, когда одна собеседница искала паразитов в голове у другой. Выясняется, что крестьяне почти ничего не знают о своем сеньоре, но обеспокоены борьбой семейных кланов и что неформальным лидером деревни был местный священник– он же глава местных еретиков и страшный бабник. Мы узнаем, что ели крестьяне, как относились к своему жилищу, а также и то, что они, вопреки всем догматам, верили в переселение душ. Жизнь окситанской деревни обретает статус «тотальной истории», истории, где важным оказывается все– и питание, и семейные отношения и верования людей, и их взаимосвязь с природой.
Когда Ле Руа Ладюри передал рукопись издателю, тот был в нерешительности: текст гигантского объема, лишенный событийного драматургического стержня, казался совершенно неподъемным. Но неожиданно пришел грандиозный коммерческий успех– издание разошлось огромным тиражом; сразу же последовали переводы на иностранные языки. Этот жанр статичной истории оказался востребованным самым широким кругом читателей.
Еще раньше, в начале 1960-х годов, издательский успех пришел к книге «Средневековая цивилизация» Жака Ле Гоффа. В ней он описывал и социальные структуры. Но, чтобы их адекватно понять, нужно взглянуть на мир глазами средневекового человека, знать, что творилось в головах людей, как они воспринимали мир, как они чувствовали, какие у них были ценности– не те, о которых писали высокоученые церковные авторы, а молчаливо разделявшиеся всеми на бытовом уровне. Так потихоньку рождалось понятие «менталитет», которому было суждено блестящее, хотя и кратковременное будущее. Параллельно в Советском Союзе некоторые историки думали примерно о том же. Арон Яковлевич Гуревич, занимавшийся средневековой Северной Европой, постепенно убеждается в том, что изучение генезиса феодальных отношений– это, конечно, очень важно и нужно, но для того, чтобы сделать это правильно, необходимо прежде всего понять систему ценностей людей, их мировосприятие, их картину мира. Шел к этому он своим параллельным курсом на своем собственном скандинавском материале, которого французские историки не знали.
Так потихонечку социальная история трансформировалась в то, что будет называться по-разному: социально-культурная история, новая социальная история, историческая антропология, а то и просто, без ложной скромности, la Nouvelle histoire– Новая история или Новая историческая наука.
В 1977 году выходит словарь «Новая история» под редакцией Жака Ле Гоффа. Это был словарь терминов, где были такие статьи, как «Экономическая история», «Демографическая история», «Историческая психология», еще много всего; но отсутствовала статья «Политическая история». И это, конечно, не просто забывчивость. Традиционно от истории ждали рассказа о войнах, о деяниях королей или иных политиков. Авторы словаря хотели подчеркнуть, что такая история вообще не должна интересовать «новых историков». Еще Фернан Бродель говорил, что события– это пена на гребне волн, а на самом деле все определяют глубинные морские течения, то есть история «большой длительности»– медленные изменения в экономике, в повседневной жизни людей. Вот почему политическая история представлялась этому авангарду исторического сообщества 1970-х годов чем-то безнадежно устарелым. Для этой «настоящей» истории важно было всё, а не только эволюция социальных структур. Идеалом являлась тотальная история, где все на всё влияло, где трудно было сказать, какие факторы главные, а какие второстепенные.
Приведу лишь один пример такой переоценки ценностей. Существовала такая средневековая практика– прекарий, когда один человек передает все свое имущество другому лицу, а взамен выговаривает себе некие условия. Прекарные грамоты были очень важны для марксистской теории генезиса феодализма, разработанной вполне в духе социальной истории. Грамота гласила: «Я, такой-то, дарую свое имение монастырю такому-то, а за это монастырь разрешает мне пользоваться моим имуществом». Из этого делался вывод: перед нами важный процесс социальной трансформации: свободное крестьянство превращается в класс феодально-зависимых держателей. Крестьяне не в силах самостоятельно вести хозяйство и, теряя свободу, идут под власть сеньора, в данном случае– сеньора духовного. Но «новые» историки обратили внимание на другое: во-первых, достаточно часто выясняется, что прекарные грамоты составляют люди отнюдь не бедные, порой даже имеющие рабов. Во-вторых, они передают имущество не конкретному аббату, и даже не просто монастырю, а тому святому, которому посвящено данное аббатство. Значит, мотивация у человека совсем иная. Он обеспокоен прежде всего спасением своей души, он передает свое имущество, скажем, св. Петру, а взамен получает небесное покровительство. Обращение к внутреннему миру средневекового человека в корне меняет представление о социальных процессах255.
И таких примеров можно привести множество. Расширение «территории историка» (любимое выражение той эпохи) сулило неожиданные перспективы. Так, история Религиозных войн уже не описывалась только как борьба одной социальной группы с другой. Картина обогащалась нюансами. На выбор позиции в конфессиональном конфликте могло оказывать влияние множество факторов: например, если один город высказывался в поддержку религиозной реформации, то его торговый и политический соперник чаще всего предпочитал оставаться верным католицизму. Бывало, что к новой вере примыкал целый клан из чувства родовой солидрности, но нередко один брат оставался верен «вере отцов», другому открывались истины евангелического учения– так семья стремилась «подстраховаться» и при любом исходе спасти родовое имущество от конфискации. Американская исследовательница Нэнси Релкер, изучая пути распространения реформационных учений, обратила внимание на определяющую роль женщин– именно они оказывались наиболее восприимчивыми к речам проповедников новой веры, помогали им уйти от преследований, а затем обращали своих мужей и воспитывали детей в новом религиозном духе. Такой подход был одним из проявлений того, что чуть позже получит наименование «гендерной истории». Как видим, он сулил большие исследовательские перспективы. Очень внимательно в ту пору стали относиться к явлениям народной культуры: в них видели не только и не столько протест низов против социального гнета, но особый, «карнавальный», «перевернутый» взгляд на мир (не случайно в конце 1960-х и 1970-е годов на Западе открыли наследие М.М. Бахтина). Кстати, это был период, когда западные коллеги очень интересовались тем, как работают советские гуманитарии.
Когда у нас началась Перестройка, казалось, что теперь вот эта, то ли историческая антропология, то ли новая социальная история придет на смену историческому материализму, и тогда перед историками не будет преград.
Но оказалось, что звездный час западной социальной истории– что старой, что новой– давно миновал.