Я – инопланетянин Ахманов Михаил
С запада наш стан был прикрыт невысоким утесом, напоминавшим подкову, с ровной площадкой у его подножия; в центре площадки лежала плоская гранитная плита — будто стол, приготовленный для трапезы. Пока мы разбивали лагерь и ужинали, солнце скрылось за вершиной скалы. Сиад тут же растянулся на мелких камнях, закрыл глаза и засопел. Фэй погасила спиртовку, и теперь лишь тусклый лунный свет, проникший сквозь редеющее покрывало флера, падал на лица моих спутников. Они казались утомленными, хоть одолели мы не столь уж длинный путь; правда, поднялись на плоскогорье и половину дня блуждали среди каменного хаоса. Макбрайт, надув комбинезон, прилег на землю, Фэй вытащила гребешок и принялась расчесывать волосы. Я заметил, что она украдкой трогает ладонью то одну, то другую щеку, касается губ, подбородка, шеи, словно хочет убедиться, что ее черты не изменились, что кожа по-прежнему упруга и нет других морщин, помимо вызванных усталостью.
Женщина здесь как цветок под ветром времени; время безжалостно к ней, и это еще несправедливей смерти… Я знал и знаю мужчин, не уступивших течению лет, оставшихся мужчинами, не стариками, ибо их суть заключалась в таланте, мужестве, уме. Они продлевали себя в тысячелетиях подвигами, мыслями, свершениями… Но это — дорога мужчин, а с женщинами все иначе. Женщина есть красота, неувядающая и вечно юная, — но как сохранить на Земле живую красоту? Здесь полагают, что старость, смерть и тлен естественны, что все живое и прекрасное умрет и обратится в прах. Вот приговор земной науки, несовершенного творения философов! Правда же известна лишь молодым красивым женщинам: они уверены, что красота их не померкнет, стан не согнется, волосы не потеряют блеска и что морщины, дряхлость и полиартрит — лишь страшные бабушкины сказки. Sic volo![77] И в этом — истина.
Макбрайт задремал. Отложив гребешок, Фэй повернулась ко мне, приподняла вопросительно бровь, но я покачал головой и произнес на китайском:
— Пусть спит. Сегодня никаких дежурств. Я ваш бессменный часовой.
Она сложила руки на коленях, помолчала, затем ее взгляд обратился к вершине холма.
— Там, Арсен?
— Да.
— Думаешь, там что-то есть?
— Не знаю, милая. Надеюсь.
Фэй помолчала, навивая на палец прядь распущенных волос. Лицо ее было задумчивым, грустным, и сейчас она казалась совсем не похожей на Ольгу. Другая женщина, другие мысли… Но я любил ее, а не свои воспоминания.
— Если ты что-то найдешь, Цзао-ван… найдешь в этом монастыре… если завтра все закончится… что мы будем делать?
— Повернем на восток и выйдем к индийской границе. Или к китайской, как повезет.
— К китайской нельзя. Если к китайской, меня… Она не закончила. Я кивнул.
— Понимаю. К китайской ты можешь выйти только в полном одиночестве, с ворохом раскрытых секретов.
Придвинувшись ближе, Фэй посмотрела мне в глаза.
Лунный свет играл в ее зрачках, серебристые рыбки скользили в темных озерах, то исчезая, то появляясь вновь.
— Я провалила задание, Цзао-ван, не выведала никаких секретов. Только один, но самый важный.
— Этот секрет мы оставим себе, родная. И не тревожься, к какой из границ мы выйдем. Главное, убраться из Анклава, а там…
Она улыбнулась.
— Ты ведь умеешь не только прыгать через трещины, Арсен? Не только с рюкзаками?
— Не только, — подтвердил я.
Ее глаза закрылись, серебристые рыбки юркнули на дно озер, где так уютно дремать до рассвета. Дремать и видеть сны про Уренир… Я глядел на нее и мечтал, как покажу ей все прекрасное, что есть в подлунном мире: игру и блеск полярного сияния, корону радуги над водопадом, мощь океанских вод у берегов Таити, дремучий амазонский лес, карельские скалы, дубовые рощи за околицей Девички и каменное кружево старинных храмов — в Бомбее и Венеции, в Мадриде, Лиме, Петербурге… Я унесу ее туда и, не выпуская из объятий, скажу: смотри, вот Уренир! Не весь, конечно, но малая его частица, которая существует на Земле, оазис красоты, подобный землям и дворцам моей далекой родины…
- За сизой дымкою вдали
- Горит закат,
- Гляжу на горные хребты,
- На водопад.
- Летит он с облачных высот
- Сквозь горный лес,
- И кажется: то Млечный Путь
- Упал с небес[78].
Сиад спал спокойно, Макбрайт ворочался и что-то бормотал, Фэй улыбалась во сне. Видимо, ей в самом деле снился Уренир — горы, лес и водопад в созвездьях радуг, подобный Млечному Пути.
Поднявшись, я замер на минуту, зондируя сферы земли и небес. Безлюдье, тишина, только посвистывает в скалах ветер… Ничего живого, кроме троих моих спутников; безмолвные камни, пыльные смерчи и где-то далеко — вуаль, почти на грани восприятия. В этой пустыне нам ничего не угрожало, кроме собственной глупости или неосторожности. Но, к счастью, все спящие мудры и осторожны. Лежат, не двигаются…
Я направился по склону. Вершина холма маячила передо мной пологим бугром, и мнилось, что через шаг-другой встанет над нею кровля с изогнутыми краями, затем появятся древние стены, врата, бегущая к ним тропинка, загоны для яков и коз, фигуры монахов… Иллюзия, мираж! Реальность ничем не отличалась от любого места на этом плоскогорье — сумрак, безлюдье, тишина да заунывный посвист ветра. И никаких руин… Там, наверху, была лишь неровная площадка, засыпанная камнями; мелкие обломки, ребристые и плоские, покрывали ее колючим ковром, и среди них торчала пара глыб побольше.
Я опустился на одну из них, охваченный странным чувством узнавания. Ни келий, окружавших дворик, ни их развалин, ни бассейна, ни столбика, где был подвешен гонг… И камень был не тот — но место, без сомнения, тем самым. Та точка на земной поверхности, где я провел так много дней в беседах с Аме Палом, наш тихий и покойный кабинет под сводом голубых небес… Правда, он опустился на несколько километров, и небеса были другими — серыми, мутными, неприветливыми.
Душу мою охватила печаль. Я вспоминал про Аме Пала и его обитель, про тех людей, что жили здесь, хранителей тысячелетней мудрости; я помнил их лица и имена, я видел, как взрослеют мальчики, как юноши становятся мужами, я мог сказать, когда пришли одни, когда ушли другие, и знание, что все теперь ушли, казалось мне невыносимо горьким. Я скорбел о них, скорбел о миллионах незнакомых и невинных, сметенных штормом времени, скорбел о людях Лашта и Кабула, Герата, Чарикара, Кандагара, и скорбь моя была как тяжкий камень над их заброшенной могилой.
Человек при виде смерти ищет утешения; мысль, что близкие ушли и их уход невозвратим, ужасна. Они в садах Аллаха, говорит один, они на тропе перерождения, верит другой, а третий хранит их в памяти и утешается тем, что вызывает призраки усопших. Но эти утешения — не для меня, ибо я знаю, что нет во Вселенной ни садов Аллаха, ни троп перерождения. И я не могу припомнить тех погибших, которых не видал, а те, кто видел их, безгласны и мертвы, как все остальные; их память расточилась прахом, они не вспомнят, и их не помянут. Не человек погиб, не город, не армия — целый народ…
Почему?..
Возможно, об этом я узнаю нынешней ночью. Узнаю, ибо послание мне оставлено не на бумаге, не в камне и бронзе, а в сферах арупадхату, в нетленных небесах, которые, как думал Аме Пал, населены асурами и буддами. Пусть так… Для Аме Пала — божества, а для меня — ментальные пакеты, что обращаются в ноосфере какое-то время, дни или годы, в зависимости от того, сколь велика сформировавшая их энергия. Шорохи, шепот неведомых голосов, фразы и целые речи — все, что блуждает в ментальных безднах, суть пакеты информации, обрывки изреченных или затаенных мыслей. Не ведаю, зачем их коллекционирует Вселенский Дух; как утверждают Старейшие, это всего лишь непроизвольная реакция вселенской ноосферы. Так люди помнят случайно увиденное и услышанное, не обращенное к ним, не представляющее интереса, однако эти воспоминания живут, не покидая их годами. Потом уходят, смытые потоком времени… Так, вероятно, и с ноосферой, но реагирует она на все, что излучается ментальным импульсом, то есть на мысли или чувства.
Их, этих импульсов-пакетов, не перечесть; в этом ментальном море черпают прозрения и откровения, ловят отзвуки великих истин и приобщаются к идеям галактических масштабов. Но это случайный процесс, зависящий от удачи, — может, выловишь золотую рыбку, а может, рваный башмак или сосуд из хрусталя, а в нем — ядовитого гада. Ментальное море безбрежно, но в отличие от телепатической связи это пространство хаоса, и в нем не признают адресов; во всяком случае, я никогда не слышал, чтобы отосланное одним пришло к другому — к тому, кому назначено послание.
Но Аме Палу это удалось. Не важно как; важно, что именно он хотел сообщить…
Уже погружаясь в пропасть транса, я различил слабый шорох, словно что-то скреблось по камням у меня за спиной. Чувства мои в этот момент были сосредоточены на предстоящем таинстве, я не контролировал среду и был абсолютно беззащитен. Но что могло мне угрожать? Здесь, в безжизненной пустыне, где ветер поднимает пыль? А вместе с нею — мелкие камешки… они, наверное, и шелестят…
Энергетический кокон отгородил меня от мира. От земной реальности, которая в данный момент и в данном месте казалась весьма неприятной, совсем непохожей на те водопады в коронах радуг, леса и океанские воды, к которым я собирался унести свою возлюбленную. Она, эта реальность, была жутковатой, однако не потому, что плоскогорье выглядело мрачным, похожим на преддверье ада — мало ли в мире мрачных видов и неприятных мест! — а вовсе по другой причине. Я находился на кладбище, самом огромном, какие только были на Земле, и этот могильник, лежавший рядом с эоитом, питал его зловещей аурой. Болью, ненавистью, страхом, ибо до Тихой Катастрофы тут умирали в мучениях и проклинали приносящих смерть. Долгое, долгое время…
Энергия переполняла меня, и я, раскрывая кокон, направил ее поток к зениту. Этот щуп, соединявший мой разум с ноосферой, дрожал, вибрировал и был не очень-то надежен — в своей человеческой ипостаси я контролировал его с трудом. Я мог держать канал в стабильном состоянии лишь несколько секунд, но это было астрономическое время, отсчитанное по обращению Галактики, круговороту звезд и планетарных тел. Время же субъективное, биологическое, растянулось на гораздо больший срок. Какой, я в точности не знал, но мозг работал сейчас быстрее, чем в нормальном ритме, используя свои резервы, чтобы считать из центров восприятия лавину данных.
Их было много, так бесконечно много! Звуков, образов, ощущений… Хрипы и шепот, крики и смех, обрывки слов и фраз, страстные стоны соития, ненависть и торжество, тоска и ужас, чувство горделивого превосходства, предсмертный вопль, безнадежность, тихая радость наркомана, возгласы боли… Лица — гротескные, гримасничающие, залитые потом или кровью, спокойные, застывшие в раздумье, искаженные яростью… Сонмы, мириады лиц, туманных и расплывчатых, скорченные фигуры, руки, протянутые с угрозой или мольбой, перекошенные рты, улыбки и оскалы, чьи-то огромные, полные муки глаза… Три слова — трепетное объяснение в любви… гневный выкрик… целая проповедь — что-то о божественном… видения ада и рая… воинственные кличи… суровый приказ: иди и умри!.. Я утонул в этом хаосе; нужное мне исчезло, растворилось в пучине слов и воплей, шепота, стонов и вздохов, кружившихся над Землей, подобно призрачному хороводу. Силы мои иссякали, нить, связавшая меня со Вселенной, трепетала, готовая порваться, мозг, переполненный звуками, гудел, как барабан под градом безжалостных ударов. Казалось, еще мгновение, и я не выдержу: либо сойду с ума, либо сверну канал, не получив послания.
Затем что-то произошло. Странное, необъяснимое… Внезапно я почувствовал некую поддержку, словно меня осторожно вели — или скорее тянули — в определенном направлении; связующая нить окрепла, вопли призраков сделались слабее и вдруг растаяли совсем. Звенящая гулкая тишина… ощущение чего-то огромного, далекого… теплые ментальные волны — благожелательность, готовность помочь и что-то еще — неясное, но вполне ободряющее… И наконец, мысленный импульс, раскрывшийся веером знакомых звуков: бу-бу-бу шу-шу-шу невсть, ту-ту-ту за-ссст-мо би-ти-ти…
Я не успел осознать услышанное, как импульс пришел снова, более сильный и четкий, на сей раз не бессмысленное бормотание, а ясные слова. Голос принадлежал Аме Палу, и что-то — интуиция или, быть может, ментальная окраска слов — подсказывало мне, что он произнес эту фразу за миг до кончины. Он не испытывал страха, он верил, что возродится вновь, и собственная участь его тревожила не больше, чем пепел прошлогоднего костра. Но уходил он не в покое, а с горестью и болью — знал, чувствовал, что вместе с ним уходят все его ученики от мала до велика и миллионы людей, чей жизненный срок был прерван с необъяснимой стремительностью.
С необъяснимой? Кажется, он догадался, в чем дело…
Бу-бу-бу шу-шу-шу невсть, ту-ту-ту за-ссст-мо би-ти-ти…
Бушует ненависть, и туча затмевает свет моей обители…
Я уже слышал эти слова — давно, в одну из наших первых встреч. В тот день, когда явился к Аме Палу после смерти Ольги, и он, утешая меня, пообещал: узнаешь, когда мой свиток развернется! Вот и развернулся… Но что он хотел мне сказать? Что означало его предсмертное послание?
Выйдя из транса, я сидел в оцепенении, размышляя над этим и слушая голос ветра, напевавшего похоронные песни в скалистых теснинах. Где-то зашуршали камешки, скользнула неясная тень, но мои чувства все еще были вне реальности Анклава, словно я по-прежнему находился в коконе. Почти машинально я поднял обломок гранита величиной с кулак и сунул его в карман на память об этом месте и этой ночи. Камень и краткое послание… все, что осталось от Аме Пала… Камень не очень большой, однако тяжелый, как людская ненависть… Может быть, в нем разгадка?..
Я попытался пристроить его в свою мозаику, но это не получилось.
ГЛАВА 16
СОХРАНЕННОЕ В ПАМЯТИ
Ненависть… Земля переполнена ею не меньше, чем страхом и жестокостью. Собственно, ненависть — их производное, их жутковатое детище; страх и жестокость рождают ее постоянно, как пара разнополых монстров, охваченных неутолимой похотью. Здесь ненавидят врагов, соперников, партнеров, удачливых коллег, слишком красивых или слишком умных; ненавидят ближнего и дальнего, похожего и непохожего, питают ненависть к соседям и друзьям, а временами — к родичам, с коими делят кров, постель и пищу. Но эти чувства индивидуальны, ибо относятся к конкретному объекту, к супругу, начальнику или иному обидчику, а есть и другая ненависть, пострашней. Тут, в этом мире, умеют ненавидеть коллективно, целыми странами и расами, религиозными конфессиями, партиями и социальными слоями. Всякое отличие по цвету кожи, идеологии, богатству, языку и месту жительства — повод для недоверия и страха, которые перерастают в ненависть. В ее паутине запутались все обитатели Земли, как мошки, пойманные пауком; каждая принадлежит к какому-то роду и, значит, должна ненавидеть все остальные разновидности. Чтобы обозначить эти чувства, здесь разработали особую терминологию: апартеид, геноцид, патриотизм, классовое самосознание.
Но даже это не самое страшное. Я понимаю ту ненависть, какую питают друг к другу мужчины, вступающие в соревнование или борьбу; эта беспокойная земная раса стремится к победам, а поскольку достигают их не все, что остается остальным? Само собой, завидовать и ненавидеть… Но женщины!.. Их ненависть еще ужасней. Они подательницы жизни, ее хранительницы, и этим биологическим признаком определяется спектр их эмоций: терпимость, милосердие и доброта, верность своему предназначению… Я мог бы назвать еще десяток качеств, но среди них нет места ненависти; по-моему, она никак не вписывается в женскую природу.
Природа, впрочем, многолика. В том числе и женская.
Год две тысячи шестнадцатый, Сидней. Я — уже не Даниил Измайлов, а Арсен — в инспекционном вояже; предмет инспекции — опорные пункты, которых к тому времени было сорок восемь. В разных городах и странах и разнообразных видов: где ранчо или усадьба, где вилла или скромный дом, роскошные апартаменты или квартирка в кондоминиуме. Эту сеть убежищ мне полагалось поддерживать и расширять в согласии с местными законами — то есть раз в двадцать-тридцать лет передавать по наследству: скажем, от Ники Купера — его племяннику Энтони Дрю либо от дона Жиго Кастинелли — фонду «Пять и пять», где я сменял усопшего Жиго в роли председателя. Со временем эту задачу — ввод в наследство и составление бумаг — мне удалось спихнуть на служащих информбюро, но по причине своей виртуальности они не годились для инспекций. А без хозяйского глаза разве обойдешься? Бумаги глаз не заменяют… Однажды, явившись в Матаморос, я обнаружил в своей гасиенде логово контрабандистов, а мою хижину в Мошико, под Лумбалой[79], жгли тринадцать раз. Случались и другие неприятности.
В Сидней я прибыл из Мельбурна, где содержал квартиру в деловом районе под именем Жака Дени, парижского рантье и бонвивана. Солидная тихая нора: шесть комнат (одна из них — под офис фонда «Пять и пять»), три выхода — считая с тем, который вел на крышу, к солярию и геликоптерной площадке, пятнадцатый этаж, просторные лифты в зеркалах и мраморные лестницы… Еще — окна с тройным остеклением, французская мебель, богемский хрусталь и лоджия-сад с видом на залив Порт-Филипп. В Сиднее мои апартаменты были поскромней: домик на северной окраине, милях в шести от дороги на Госфорд[80]. Дом стоял на океанском берегу, и рядом с ним, за волноломом, покачивалась «Рина», моя яхта. Отличное суденышко: сорок футов в длину, двенадцать — в ширину, изящные обводы, автошкипер, мощный двигатель и, разумеется, паруса. За домом и яхтой присматривал Остин Ригли Пайп, надежный старичок из местных, не расстававшийся с огромным «кольтом»; возможно, по этой причине никто не покушался на мое имущество.
Распив с Остином Ригли бутыль «Наполеона» и выспавшись под рокот океанских волн, я загрузил на яхту провизию и поднял паруса. Намерения мои были неопределенными: то ли совершить прогулку до рифа Мидлтон, то ли отправиться подальше, к острову Норфолк[81], затем повернуть на зюйд, к Новой Зеландии, и, обогнув Тасманово море, вернуться в Сидней. Я полагал, что этот маленький круиз будет приятной компенсацией за месяц суматохи, когда я мотался по материкам и странам, нигде не задерживаясь долее суток. Уренирская мудрость гласит, что без работы тяжело прожить, без отдыха же — просто невозможно, а лучший отдых — созерцание неба, облаков и океанских волн. Это очень древняя традиция, подчеркивающая близость наших предков к океану; Уренир — водная планета, его континенты невелики, и площадь суши в шесть раз меньше, чем поверхность вод.
Итак, я удалился на сорок миль от берега и, миновав плавучие города Лорд-Райт и Лорд-Лефт (в ту пору они еще строились), взял курс на Мидлтон, а после включил автоматику и уселся в шезлонг на баке, чтобы есть ананасы, пить апельсиновый сок и созерцать. Я занимался этим еще четыре дня, пока моя «Рина», раскинув белые крылья парусов, мчалась мимо Мидлтона и Норфолка к морю Фиджи. Погода стояла прекрасная, ветер был попутный, а вечерами океан менял свой изумрудный оттенок на фиолетовый, так что, если забыть об одиноком солнце в небе, все походило на Уренир. По временам мне казалось, что, если плыть все дальше и дальше на восток, яхта достигнет материка Иггнофи и каменистого пляжа, где на темных валунах застыли морские ящерки и где в тени шатровых деревьев белеют стены отчего дома. Дома, а не убежища, не опорного пункта… Разница между тем и другим была велика и определялась не роскошью обстановки или количеством комнат, а человеческим фактором. Что такое настоящий дом? Место, где живут твои близкие… Тут, на Земле, я их потерял и потому был бездомным и бесприютным.
Тридцать вторая параллель, тысяча двести сорок миль от Нового Южного Уэльса[82], поворот на юг, к Новой Зеландии… Я был готов отдать команду автошкиперу, но в этот момент пискнул локатор — что-то приближалось к «Рине», какое-то суденышко, затерянное в просторах океана. Шло оно на юго-запад, но не под парусом — ветер был встречный, — а на моторе, и я сначала решил, что встретился с рыбачьей лодкой. Или с маленьким катерком… Но до новозеландских берегов было двести десять миль — слишком большое расстояние для крохотной посудины!
Мы сблизились, и я увидел небольшой катамаран. Два пластиковых корпуса, настил с каютой, мачта, два маломощных движка и груда емкостей с горючим… Это сооружение торчало над водой на две ладони и выглядело столь потрепанным, будто плавал на нем еще Магеллан или в самом крайнем случае Тур Хейердал в одной из первых экспедиций.
Но я любовался не жалким судном, а его командой. Была она небольшой, такой же, как на «Рине», и отощавшей, однако выглядела очень привлекательно. Девушка лет двадцати, но с пышными женскими формами, рослая, статная, смуглая, почти нагая; жгучие огромные глаза, волосы до середины бедер, крепкие груди с темными сосками, мягкие черты полинезийки и неожиданно строгий решительный рот… Не женщина — гибель Помпеи! Я торопливо спустил паруса, она заглушила моторы, и мы сошлись среди безбрежных вод, словно сказочная нереида с мифическим тритоном.
— Ты кто такой? — крикнула прекрасная незнакомка.
— Жак Дени, вольный мореплаватель, — представился я.
— Француз?
— Самый натуральный. Из Парижа.
— Это хорошо, — одобрила она, уставившись голодным взглядом на ящик с ананасами. — Мой отец тоже был французом. Из Марселя.
Мы помолчали, разглядывая друг друга. Потом я спросил:
— Хочешь есть, ваине[83]?
Она энергично кивнула, темные пряди заплясали по плечам и груди.
— Прыгай ко мне. У меня не яхта, а целый плавучий ресторан.
Она прыгнула. Так я познакомился с Ивон Сенье, дочерью Клода Сенье из Марселя и Ваа Отоо с островка Наори. Впрочем, ее отец и мать были давно мертвы, как и большая часть жителей острова.
Этот клочок скалистой тверди в Тихом океане был местом весьма примечательным. Тридцать градусов южной широты, сто семьдесят восточной долготы, две тысячи миль до австралийского побережья, пятьсот — до ближайшей суши, островов Кермадек, пустынных и почти необитаемых. Но о Наори этого не скажешь; во времена расцвета здесь теснилось тысяч десять полинезийцев и европейцев — огромное население для островка в три мили в поперечнике! Остров был открыт в 1798 году и девяносто лет принадлежал британцам, затем его захватила Германия, а в Первую мировую оккупировали австралийцы. Еще полвека Наори считался подмандатной территорией, сначала австралийской и британской, затем — ООН, и, наконец, в конце шестидесятых, став суверенным государством, вступил в эпоху процветания. Ее основой были фосфориты, добыча коих велась Британской фосфатной компанией на протяжении многих лет. Само собой, этот доходный промысел отошел государству, добыча выросла до трех миллионов тонн, и в результате к началу нынешнего века остров сделался пустыней. Затем сырье иссякло и люди разъехались, кроме немногих упрямцев, ютившихся на южном берегу. Было их около двухсот, и жили они на узкой полоске земли меж океаном и пустошью, изрытой карьерами да ямами. Индустриальная эра закончилась, цивилизацию смыло с наорииских берегов, зато остались три приятных, полезных и мирных занятия: рыбная ловля, сбор кокосовых орехов и размышления о вечном. Островитяне предавались им лет десять, пока Наори не погрузился в пучину забвения — иными словами, считалось, что остров необитаем.
Эти сведения, датированные две тысячи девятым годом, я выловил из покет-компа. О новейших временах поведала Ивон, и это оказалась совсем не та история, какую можно слушать на ночь. Лет пять тому назад Наори был открыт вторично, но кем, она не знала; просто явился корабль с людьми, и были среди них похожие на европейцев, на малайцев, на китайцев и не похожие ни на кого — темные, но не такие, как полинезийцы. Корабль, судя по описанию Ивон, напоминал британское сторожевое судно класса «Блэквуд», списанное давным-давно, однако в хорошем состоянии, без пушек, но с пулеметами и даже с ракетной установкой. Пришельцы (Ивон называла их «мердерс», убийцами) высадились на берег, согнали жителей деревни в кучу и принялись сортировать: девочек лет с десяти, девушек и молодых женщин — направо, всех остальных — налево. Этих вместе с родителями Ивон отвели к ближайшей яме и перебили — всех, включая грудных младенцев; яма потом была пересыпана хлоркой и зарыта. Девочек и женщин — а их осталось тридцать шесть — распределили среди мердерс, но всем добычи не хватило; кое-кому из пленниц пришлось обслуживать троих, а то и четверых. Ивон, можно сказать, повезло — ей покровительствовали главари, и потому она уцелела. Что удалось не каждой островитянке в последующие годы.
Корабль уходил и приходил, команда сгружала еду и спиртное и развлекалась с наорийками — неделю, две недели, месяц. Потом убийцы исчезали, оставив на острове стражей — когда пятерых-шестерых, когда и больше. Это был спокойный период, если не сопротивляться насильникам, не вспоминать умерших и не плакать слишком часто. Но Ивон не плакала — от ненависти сохли слезы и горело сердце.
Потом все кончилось.
— Каким образом? — спросил я, подкладывая ей на тарелку ломти консервированного тунца.
— Мы подорвали корабль. — Ивон прожевала кусок и потянулась к банке с тоником. — Отправили к дьяволу этих убийц! Я нашла взрывчатку в старых карьерах… ом-мо… аммо…
— Аммонал, — подсказал я.
— Да, аммонал. В карьерах много аммонала, Жак, но мне были нужны машинки… — Она неопределенно повела руками. — Такие, чтобы одну прикрепить к взрывчатке, а на другой повернуть рукоять. Я их искала, и я их нашла!
— Ты знаешь, как обращаться с радиоуправляемым запалом? Откуда, ваине?
— Отец научил. Он старый, мой отец… был старым, все умел, работал подрывником… — Ивон отодвинула пустую тарелку и принялась за ананасы и бананы. — Вкусно! Никогда такого не пробовала!
— Ты протащила взрывчатку на судно?
— Да. Я носила и другие девушки. — Она помрачнела, вспомнив, должно быть, зачем их звали на корабль и что там с ними делали. Потом, оскалившись в мрачной усмешке, сложила пальцы щепотью: — Носили вот столько, целый месяц. Я принесла машинки — эти, как ты называешь, запалы… А когда мердерс ушли, когда отплыли на милю… — Ивон резко крутанула пальцами, словно поворачивая рычажок взрывателя. — Бумм! Бумм, бумм, бумм! Ни корабля, ни мердерс!
— А те, что были на берегу?
— Остались шестеро. Перепились. Мы их связали и бросили акулам.
Врет, почувствовал я, однако настаивать не решился. Налил ей сока и спросил:
— Что ты знаешь об этих людях? И для чего им ваш Наори? Устроили там базу? Хранили какой-нибудь товар? Оружие, наркотики?
Ивон замотала головой.
— Нет. Никто не видел, что у них в трюмах… База, наверное, была, но где-то в другом месте, не у нас. С нами они развлекались… говорили, что отдыхать на Таити или в Ницце дорого, а тут все принадлежит им, все даром — и пляжи, и отель, и девочки… И можно все… тушить о кожу сигареты, насиловать десятилетних или вчетвером одну… — Она поперхнулась, раскашлялась, пробормотала: — Ноги потом не ходят… валяешься, как труп… Но хуже всего, когда выскабливают в корабельном лазарете… меня — три раза… однажды — на четвертом месяце…
Я взял ее руки в свои и крепко стиснул.
— Они не хотели детей?
— Нет. Не для того нас пощадили… Нам полагалось работать, Жак.
Мы помолчали. Ее суденышко болталось на канате за кормою «Рины», яхта дрейфовала, покачивалась на волнах, то поднимаясь, то опускаясь в мягких объятиях океана. Солнечный диск повис над западным окоемом, и воды с каждой минутой темнели и густели, приобретая фиолетовый оттенок, напоминавший мне о родине. Но все рассказанное девушкой напоминало о другом, о том, что здесь не Уренир. Теперь я знал: если отправиться к восходу, то приплывешь не к берегам Иггнофи, не к дому под шатровыми деревьями, а в край насилия и ужаса. К земле ненависти, имя которой Наори.
Ивон насытилась и сидела теперь в шезлонге, расслабившись и полузакрыв глаза, посматривая из-под густых ресниц на палубу яхты из драгоценного тика, на обнесенный бронзой фальшборт, стойку с клавиатурой автошкипера и мачту со спущенным парусом. Какая-то работа шла в ее головке, но те эмоции, что я улавливал, не были связаны ни с восхищением, ни с облегчением, ни даже с чувством умиротворенного покоя. Наконец она промолвила:
— Кажется, ты богатый человек, мсье Дени из Парижа, вольный мореплаватель. Чем занимаешься?
— Тем и этим… благотворительностью в основном. Я директор-распорядитель фонда «Пять и пять». Очень солидная организация, хотя и небольшая. Ее основал один покойный аргентинец, дон Жиго Кастинелли. Оставил фонду все свое имущество — ранчо в Мисьонесе, серебряные рудники, дома, угодья, эту яхту… Вот он был действительно богат!
— И что ты делаешь с его богатством? Плаваешь по океану и ешь эти сладкие фрукты? — Она покосилась на ящик с ананасами.
— Бывает, но не очень часто. Задача у меня другая: я должен отыскивать талантливых и молодых, пятерку юношей, пятерку девушек, чтобы обеспечить им карьеру. Помочь пробиться, понимаешь? Скажем, они нуждаются в образовании, в деньгах, рекомендациях, советах или иной поддержке. Тогда…
— А если девушек не пять, а двадцать восемь? — перебила Ивон. — Ты им поможешь?
— Хмм… вероятно. Случай, не предусмотренный уставом, но это не беда — решающий голос все равно за мной. А что им нужно, этим девушкам?
Ивон насмешливо фыркнула.
— Мужчины, конечно! Не звери, которыми нас покарал господь, не мердерс, не насильники, а настоящие мужчины! Зачем, по-твоему, я вышла в море? Чтобы найти мужчин и привезти на остров, к нашим пальмам, нашим лодкам и нашим очагам! Мы все умеем: ткать, и рыбачить, и собирать орехи, и строить хижины, и даже взрывать и стрелять — у нас теперь полно оружия! Но дети не родятся без мужчин, и нет без них радости, понимаешь? Нам нужны хорошие мужчины, каждой по одному, чтобы забыть о тех, других…
Тут губы ее дрогнули, и по щекам покатились слезы. «Пусть плачет, — думал я, — пусть плачет; мужские слезы копят ненависть, а женские ее смывают». Но показалось мне, что сокрушается Ивон не только о своих погибших, о нерожденных детях и подругах, что были развлечением насильникам, но и о чем-то еще, терзавшем ее душу. Наверное, я мог ее разговорить… Но — quieta non movere[84]. Рыдания стихли, и я, протянув руку, коснулся ее волос.
— Попробую тебе помочь, ваине. Но при одном условии: отправимся на остров, и я взгляну на ваши пальмы, лодки, очаги и ваших девушек. Все ли они красавицы вроде тебя…
Она внезапно улыбнулась:
— Я согласна! Я понимаю, хорошие мужчины любят красивых девушек… И если даже девушки красивы, найти таких мужчин непросто…
— Ну, один уже нашелся, — вымолвил я и, шагнув к автошкиперу отбарабанил нужные команды. С шорохом взлетели паруса, мерно загудел двигатель, «Рина» вздрогнула, точно породистая лошадь перед скачкой, и, разрезая волны, направилась к восходу солнца.
Плыли мы трое суток, и должен признаться, что эти дни и ночи были не худшими в моей земной жизни. Не то чтобы Ивон заставила меня забыть об Ольге, но одиночество мне больше не грозило — женщины Южных морей умеют справляться с тоской мужчин. Она не спрашивала о том, что, может быть, хотела знать — есть ли у меня жена или возлюбленная, сколько мне лет и где я живу в Париже. Она наслаждалась — так, как умеют наслаждаться дети, которым для счастья нужно совсем немногое: любовь и чувство защищенности. Ну, и сознание того, что им принадлежат весь мир и тот, кого они любят, — самый добрый, самый умный, самый сильный… Такие, в сущности, мелочи!
На четвертый день мы добрались до берегов Наори. Камни, пальмы и песок, буйная тропическая растительность, неширокий цветущий оазис на краю пустыни… Пустыня, впрочем, была невелика — час ходьбы в любую сторону, и упираешься в океан, в те же песок и скалы, только без пальм и признаков зелени. На месте фосфоритных разработок — карьеры с ржавеющей техникой, бульдозеры, вагонетки, транспортеры, развалины складских пакгаузов; Энкор, бывшая столица на западном берегу, тоже в руинах: холмы мусора, останки стен с облезшей краской, битое стекло и кровельная черепица… Однако поселок, где обитали девушки, был прибранным и чистым. Четыре десятка бунгало, большей частью необитаемых, дюжина лодок, сети на вбитых в землю кольях, полсотни кур и три свиньи; за пальмами, над ямой, где похоронены родичи, — груда свежих венков и аккуратно вытесанный крест. Метрах в восьмидесяти от берега — линия рифов, и на одном — то ли купальня, то ли сарай, похожий на большую клетку из деревянных брусьев, высохших и посеревших на солнце. Больше ничего интересного, если не считать жительниц поселка. Оматаа, самой старшей, — двадцать девять, Мейзи, самой младшей, восемнадцать. Молодые ваине, полинезийки или полукровки, как Ивон… Племя нереид, которых терзали злобные морские чудища…
Впрочем, ваине старались забыть о них или хотя бы не вспоминать. Жизнь их была такой же, как когда-то у полинезийских предков: труд — приятный, необременительный; пищи, солнца и воздуха — вдоволь; вечером — пляски у костра да всякие истории, которыми старшие тешили младших. Оматаа и кое-кто еще помнили о радио и телевизорах, косметике, тканях и всяких побрякушках из лавок Энкора, но не жалели о дарах цивилизации; это была не потеря в ряду постигших их потерь и бед. Одни из этих бед ушли, отправившись на дно, другие остались, и было естественным бороться с ними и превозмогать судьбу. Скажем, так: выйти на утлом суденышке в море в поисках мужчин.
Я провел с ваине больше месяца, стараясь их понять. Понять — это было важнейшим, даже необходимым условием, чтобы не повторилось минувшее; мужчины, с их жаждой насилия, могли устроить здесь новый ад, и я не сомневался, что в этом случае все кончится кровавой баней. Одних насильников ваине уничтожили; не присылать же им других? Значит, надо разобраться, какие им нужны мужчины, что было делом непростым; все они помнили о погибших, о братьях, отцах, мужьях, возлюбленных, и эта память — приукрашенная, бережно лелеемая — служила как бы эталоном, мерой того, что есть идеал. Я не мог ошибиться и обмануть их ожиданий.
В поселке я считался мужчиной Ивон, и ни одна из девушек не добивалась моего внимания. Не потому, что Ивон была предводительницей и самой храброй среди женщин, свершившей акт возмездия, но в силу их понятий о справедливости и чести. Ради них Ивон отправилась в плавание — конечно, и ради себя самой, но это не уменьшало риска расстаться с жизнью в море, высохнуть от жажды или пойти на корм акулам. Ergo, то, что она выловила из волн морских, принадлежало ей, и никому иному. Тем более что этот улов так перспективен — не просто какой-то мореплаватель, а мсье Дени, чудак-благотворитель. Кажется, богатый и порядочный… Вдруг действительно поможет?
Эта надежда их вдохновляла, перерастая в симпатию к Жаку Дени, который оказался свойским парнем и вел себя как праведник в раю. В самом деле, чем не рай? Двадцать восемь гурий, великолепная рыбалка, купания в море с визгом и хохотом, танцы у костра, долгие беседы и жаркие ночи с Ивон… Идиллия! И только одно ее нарушало, некая неясность, связанная с мердерс. Не с теми, что пошли в распыл вместе со своей посудиной, а с теми, что оставались на берегу. Об их судьбе Ивон сказала кратко: остались шестеро… перепились… мы их связали и бросили акулам… Конец вполне определенный, но я подозревал, что были тут какие-то нюансы.
Неудивительно, что двадцать восемь разъяренных женщин связали шестерых мерзавцев, — странно, что предали их скорой смерти. Это было не совсем в земных традициях; принцип «аз воздам» с надеждой на господа тут не очень популярен, и каждый старается воздать обидчику лично и по мере сил. Являлись ли мои ваине исключением? Хороший вопрос! С одной стороны, их счет к обидчикам был так обширен, что пробирала дрожь: погибшие отцы и матери, дети, братья и мужья, поруганное женское достоинство, младенцы, убитые в чреве, замученные подруги… С другой, они не казались искусными палачами, способными пытать и наслаждаться муками казнимых. За долгие годы, прожитые на Земле, я понял, что пытка и кара — разные вещи; пытку вершат спокойно и деловито, кара же чаще импульсивна и быстра. А что стремительней стаи акул, терзающих жертву? Страшная смерть, но скорая… Как от зубов левиафана-убийцы на Рахени…
В одну из последних ночей, покинув спящую Ивон, я вышел из хижины, пересек темную полоску пляжа, прыгнул в лодку и переправился к рифу. К тому, где торчало странное сооружение из старых брусьев — то ли купальня, то ли клетка, то ли нелепый, доступный всем ветрам сарай. Не могу объяснить, в чем заключалась его притягательная сила и почему я оказался там; у нас, уренирцев, бывают озарения, когда бег мысли не подчиняется логике, и, опуская «если, то…», забыв о причинах и следствиях, мы видим конечный результат. Или хотя бы его тень, пусть смутную, но ощутимую, как дуновение морского ветра в знойный полдень…
Я сел на камень, опершись спиной о деревянный брус, шершавый и прочный, хранивший вчерашнее тепло. Волны тихо рокотали у моих ног, небо светлело, звезды таяли в рассветной дымке, и на востоке разливалось розовое сияние — великий Ра, бог солнца, готовился выплыть в своей золотой ладье в небесную синеву. Чарующая картина, но этим утром я был не склонен любоваться полинезийскими зорями — я рассматривал купальню. Или клетку. Или сарай.
Риф, как оказалось, был выщерблен с внешней стороны, и непонятное сооружение возвышалось точно над этой щербиной, над чем-то вроде открытого к морю бассейна восьмиметровой длины, овального и довольно глубокого. Две стойки слева, две — справа; сверху и снизу — длинные брусья, связавшие конструкцию, а вместо кровли — тоже брусья, шесть основательных поперечин с обрывками веревок. Кроме того, обгоревшие палки, валявшие тут и там, — десятка два, не меньше. Еще — рассохшаяся корзина…
«Вялили рыбу?.. — подумал я. — Но почему не на пляже? Там вроде бы удобнее…»
Глаза мои закрылись, мышцы расслабились, теплая пелена забвения окутала разум. Я плыл куда-то, не сознавая, что плыву, я оставался неподвижен и в то же время двигался, но не в пространстве, а в том измерении вселенского континуума, в которое мы все погружены и над которым, в сущности, не властны. Нелегкий труд — подняться или спуститься по реке времен… Здесь, на Земле, я способен на это нечасто; транс прозрения будущих или минувших событий приходит помимо моей воли, и я не в силах объяснить, с чем это связано. Какая-то смутная тревога? Беспокойство? Стремление к истине или желание помочь? Озабоченность судьбами мира или конкретных людей, нуждавшихся в предостережении? Не знаю, не знаю… Все эти чувства я испытывал не раз, но озарений не наступало. Даже тогда, когда им полагалось наступить…
Воспоминание об Ольге обожгло меня, заставив содрогнуться в смертном ужасе. Я, не выходя из транса, словно перевоплотился в нее — в тот проклятый миг, когда она падала под электричку; руки хватают воздух, рот раскрыт в последнем крике, беспомощное тело напряжено, и в голове одна лишь мысль: будет больно, страшно больно!
И боль пришла — жуткая, чудовищная мука, что длилась месяцы, годы, тысячелетия… Боль, тоска и ужас хлынули так яростно, атаковали мозг с такой внезапностью, что я не сразу осознал: это не чувства Ольги, не ее мучения и не ее смерть! Гибель ее была скорой — край головного вагона разбил висок, тело отбросило на платформу… Она не мучилась, не страдала, и жуткие чудища — там, внизу!.. — ее не терзали, не дробили кости, не срывали кожу, не перемалывали по кусочкам плоть… Это не Ольга, нет! Это чужие, совсем незнакомые мне, явившиеся из прошлого в забытьи транса!
Кто?
Я очнулся с глухим стоном. Ивон, смуглая нереида, сидела рядом со мной и, скорбно поджав губы, смотрела на воду, на обгоревшие палки и поперечины с обрывками веревок. Их, этих поперечин, было шесть.
— Зря ты приплыл на риф, — пробормотала она. — Плохое место… Я говорила ваине: нужно сжечь! Не послушались, сказали: пусть предки смотрят и радуются.
— Долго вы их… — начал я, но тут же, прикусив язык, избрал иную формулировку: — Долго они висели?
Лицо Ивон омрачилось.
— Долго. Четыре дня… Мы убили свинью и бросили в воду — здесь, под их ногами. Приплыла акула, за ней — еще и еще… Сожрали свинью, оторвали им ступни… потом ноги до коленей… потом…
Она смолкла.
— Если оторвать человеку ноги, он истечет кровью, — заметил я.
— Не истечет. — Ивон покосилась на обугленные палки. — Нет, не истечет, если прижечь ему рану факелом. Будет жив… какое-то время… Мы давали им воду, чтобы они протянули подольше и могли кричать.
— Вас радовали их крики?
Она ничего не ответила, только прикусила губу. «Страшная штука женская ненависть, — подумал я, стараясь не встречаться с Ивон взглядом. — Страшная и неестественная…» Но мог ли я судить островитянок? Мог ли сказать, что сотворенное ими — преступление? Или возмездие, жестокое, но справедливое? Я не судья, я — Наблюдатель… Бывает, я выхожу из этой роли, чему виной физическое сходство между землянами и уренирцами, однако в очень редких случаях. Наверняка я перебил бы отребье, приплывшее на мирный остров, но это — хвала Вселенскому Духу! — сделали без меня. Кого взорвали, кого замучили, и те, кто мучил и взрывал, сами являлись жертвами… Кто их рассудит? Пожалуй, даже Старейший не мог бы ни обвинить их, ни оправдать…
Ивон пошевелилась рядом со мной, промолвила:
— Ты хочешь уйти, Жак? Теперь, когда ты узнал про это? — Она показала взглядом на пыточный сарай. — Ты презираешь нас… меня? Боишься?
— Нет. Я должен уйти, но не по той причине, какую ты назвала. Просто ваш остров не для меня. Мир, в котором я живу, другой. Она кивнула.
— Я понимаю. Я могу подарить тебе так мало…. только себя и этот клочок земли.
— Это царский подарок, Ивон. Целых два сокровища, и ты их береги. Береги для одного из тех, кто скоро приплывет на этот остров, чтобы прожить здесь всю жизнь. А я… я не могу.
Она подняла ко мне лицо, подставила губы, но я поцеловал ее глаза. Прощальный поцелуй перед разлукой…
Больше я не встречался с Ивон, но выполнил обещание. Есть люди, которым неуютно в мире — в том, каким он стал; люди, стремящиеся к покою и любви, и это для них дороже благ цивилизации. Их больше, чем принято думать. Юный врач, художник средних лет, молодые парни из «зеленых», защитники дельфинов и китов, норвежец-рыбак, садовник из Праги, мельбурнский профессор, специалист по мифам Океании… Где они? Там, на Наори, и я надеюсь, все они счастливы. Я охраняю их — незримо, осторожно, так, как я умею охранять. Я защитил их даже от прошлого.
Тот проклятый сарай… Я его сжег, не спрашивая согласия ваине.
Да, природа многолика, и женская не составляет исключения. Они такие разные… Сельма, Ивон и другие, которых я знал, — Эва, Джин, Мария, Гульнара… Нечасто я вспоминаю о своих женщинах, заслоненных силуэтом Ольги, таящихся в ее тени. Но я им благодарен; они дарили мне свою любовь и нежность или хотя бы забвение. Я помню их лица и тела; я пробуждал их лаской и учился покоряться им, учился слушать и понимать их души — они ведь иные, чем мы, мужчины, отличаются от нас и обликом, и телом, и душой. Так всюду, на любой планете, где есть разнополые существа и где одним назначено трудиться, другим — вынашивать потомство. Две расы, два полюса магнита, две сферы чувств… Столкнувшись, они порождают любовь, особый вид любви и единения, и это великое счастье, доступное в Галактике не всем. То, что привычно на Земле, естественно на Уренире, в каких-то мирах представляется чудом, в каких-то — божьим благословением или невероятной щедростью природы. В самом деле, щедрый дар, и те, кто наделен им, для нас понятнее и ближе. Можно сказать, почти родичи…
Небо цвета весенней травы, шарик ослепительного солнца, фиолетовый, синий, пепельный лес, а между небом и равниной — белый корпус неторопливо плывущей по ветру сентары… Воздушный корабль с множеством кают и палуб, с залами для танцев и банкетов, с маленьким озером и садом, с надстройками в форме изящных башенок и колоннад, тенистых гротов и дворцов, увенчанных остроконечными шпилями. Не корабль, летающий остров… Наполовину живой, как утверждали рами, и я готов был с ними согласиться: все его стены и колонны, полы и потолки на ощупь были теплыми и нежными, словно нагретый на солнце шелк.
Рамессу-Кор, планета рами, — ближний мир, который находится в нашем звездном кластере, совсем неподалеку, на расстоянии двух с половиной светолет. Мы, уренирцы, охотно ее посещаем, а рами бывают у нас; они гостеприимны, цивилизованны, щедры и отличаются талантами в изобразительных и музыкальных искусствах. К тому же эталоны прекрасного у нас совпадают, ибо мы сходны обликом — у рами на пару ребер больше и сердце с правой стороны, но это не помеха для общения. В том числе и самого интимного… Их красота кажется нам экзотической, и, вероятно, они такого же мнения о нас. Если пользоваться земной терминологией, мы рядом с ними — великаны, темноволосые и темноглазые гиганты, они же — светлые хрупкие эльфы и феи. Контраст, притягательный для той и другой стороны… Вдобавок к этому — все удовольствия нового и непривычного мира: чарующие зрелища, великолепные пейзажи, странные города, одежды, пища и этот полет на сентаре, живом воздушном острове…
Мне говорили, что в глубокой древности Рамессу-Кор была таким же чудным миром. Возможно, еще удивительней: в те давние-давние эпохи здесь, рядом с рами, обитал другой народ, космические странники, пришедшие на их планету из глубины Вселенной. Негуманоиды, но очень мудрые миролюбивые существа, способные к симбиозу с любыми жизненными формами… Сейчас они — Старейшие, но в отличие от нас вся их раса удалилась в ноосферу, и произошло это пару миллионов лет тому назад. Будто бы была построена машина, огромный искусственный диск-планетоид в системе двух солнц с особым механизмом, который облегчал телесную трансформацию… Рами этому верят и утверждают, что часть их племени переселилась на этот диск вместе с теми мудрыми существами и, вероятно, обитает на планетоиде до сих пор. Забавная легенда! А может, и не легенда вовсе, а истина? Хотелось бы мне найти тот планетоид!..
Мечты и желания юноши…
Мне семнадцать, и я — Асенарри, сын Наратага, Рины и Асекатту; всего лишь юный Асенарри, не Аффа'ит, не Даниил Измайлов и не то существо, которым буду на Рахени и чье имя не могу произнести. Впервые я покинул Уренир, чтоб приобщиться к жизни соседей; это, как объяснили мои учителя, своеобразный тест на ксенофобию, к тому же полезный для расширения кругозора. Но ксенофобией я не страдал и, вспоминая усмешки наставников, не сомневался, что дело тут в другом. Наверное, в расширении кругозора…
Сейчас я расширял его с помощью Диссы. Дисса — малое имя, которым она разрешила себя называть; полное же звучало так: Дисса Уто Кинелла д'Чейни Заренос-и-Мару. Разрешение было свидетельством нашей дружбы, возникшей пятью минутами ранее, когда Дисса, гуляя по кормовой галерее среди колонн, деревьев и крошечных прудов, вдруг набрела на меня и соизволила окинуть взглядом. Видимо, я ей понравился; привстав на цыпочки, она коснулась моего плеча и сообщила свое имя. Рост у нее, как у прочих рами, был невелик: макушка — на уровне моей груди, но в остальном она была очаровательной девушкой. Золотые волосы, синие глаза, белая, чуть порозовевшая на солнце кожа… Тип, необычный для Уренира, но в этот момент я не думал о таких вещах. Девушки в любом из гуманоидных миров были для меня загадкой; я смутно чувствовал, что они могут даровать мне радости, каких я не испытывал доселе. Если, конечно, захотят…
Дисса, кажется, хотела. Усевшись на высокий парапет — так, что наши лица были вровень, — она погладила маленькие нагие груди и улыбнулась, заметив мой смущенный взгляд. Из одежды на ней был широкий поясок, охватывавший бедра, на шее — ожерелье из серебристой проволоки с синими камнями, и маленький венец на голове, тоже сплетенный из серебра; два камешка свисали на цепочках у висков, покачиваясь в такт дыханию.
Склонив головку, она посмотрела вниз. В воздушной пропасти под нами плыли вершины фиолетовых деревьев, карминовые и алые скалы, озера, в которых зелень небес приобретала глубокий изумрудный тон, а отражения облаков казались причудливыми рыбами, скользившими в хрустальной глубине.
— Я могу упасть, — сказала Дисса, заглядывая мне в глаза.
— Не можешь. Компенсационное поле, которое… Вздохнув, она повела рукой, отметая мои возражения.
— Думаю, ты очень молод… совсем не умеешь вести себя с девушками… Если девушка сказала, что может упасть, значит, тебе разрешается… ммм… в общем, ты можешь поддержать ее.
— За какое место? — поинтересовался я, стараясь не глядеть на ее груди. Ни мы, ни рами не стесняемся наготы, но обнаженность Диссы была иной, волнующей и обещающей. Сердце мое колотилось неровно, и я вдруг понял, что не могу читать ее эмоции, не говоря уж о мыслях.
Дисса снова вздохнула и провела ладошкой повыше пояска.
— Вот оно, это место… Называется талией. Ты знаешь, что у девушек есть талия?
— Анатомию изучал, — буркнул я, обнимая ее, как драгоценную вазу.
— Но не на практике, — заметила она. — Ну, ничего, ничего, Асенарри… Ты симпатичный паренек, и случай еще представится.
Глаза Диссы смеялись, тело под моей рукой было гибким и нежным, а от ее аромата кружилась голова. С трудом ворочая языком во рту, я произнес:
— И долго ли ждать этого случая?
— Не знаю. Может быть… — Она положила ладошки мне на плечи, ощупала мышцы тонкими пальцами, пробормотала: — Жесткий, как деревяшка… Ты можешь немного расслабиться? Вот так, вот так…
Ее соски коснулись моей груди, губы — моих губ, и этот сладкий миг длился вечность и еще минуту. Кожа Диссы пахла цветами, губы были то мягкими, покорными, то неожиданно упругими, и вскоре я выяснил, что у нее имеется язык. Очень энергичный и шаловливый…
Мой кругозор расширялся с пугающей быстротой. Быстрее, чем мчится корабль в космической бездне, быстрее, чем странствуют от звезды к звезде Старейшие.
Мы разомкнули губы, но не объятия. Я видел ее глаза, уложенные башенкой волосы с серебряной диадемой, синие камешки у висков, а дальше — небо, огромное, полное сияния и розовых туч, скользивших по ветру вместе с сентарой. Палуба под моими босыми ногами была прочна, но почему-то деревья и колонны, подпиравшие свод, будто бы раскачивались и изгибались. Насмешничают? Ну, что ж, не буду на них глядеть… Я закрыл глаза, опустил голову и стал целовать груди Диссы.
— Совсем как рами, — прошептала она, — как мальчишка-рами… А мне говорили, что уренирцы такие загадочные… что вы читаете мысли и можете их внушать… и что любая девушка…
Я оторвался от ее груди.
— Нет, Дисса, не любая — только та, которой нравишься. Только с ней можно делиться мыслями… такими, какие бродят у меня сейчас… Делиться, не внушать.
Она негромко рассмеялась.
— Разве трудно понять эти мысли? Что мои, что твои? Ты думаешь: не тот ли это случай? А я уверена, что тот. — Лукавая усмешка скользнула по губам Диссы. — Впрочем, нет, не уверена. Ты очень милый, Асенарри, но такой огромный… Ты меня пугаешь!
— Могу сделаться поменьше, — заверил я ее. — Могу изменить цвет волос и глаз, оттенок кожи, стать таким, как рами. Ты этого хочешь?
Она оглядела меня с задумчивым видом.
— Нет, пожалуй, нет… Останься собой, только чуть поменьше.
— Чуть?
— Да. Вот так. — Дисса вытянула руку на уровне плеча. — Это не тяжело? Не слишком долго?
— Не тяжело и не долго. Если ты не испугаешься…
— Я не из пугливых.
Я рассмеялся.
— Ты, наверное, из любопытных!
— Очень! — Дисса насмешливо прищурилась. — Из тех, кто не упустит случай. Это плохо, Асенарри?
— Нет. У нас говорят: там, где кончается любопытство, кончается и человек.
На галерее росли деревья, но я не нуждался в их энергии. Она была повсюду: струилась от леса и земли, от скал, озер и от огромного тела сентары, падала сверху щедрым потоком и разливалась в воздухе, текла среди туч и облаков, словно незримый дождь, орошающий Рамес-су-Кор веками, тысячелетиями, сотнями тысяч лет — с той незапамятной поры, когда планетарная ноосфера соединилась со Вселенной. Я раскинул руки и, ощутив трепет живой энергии, впитал ее ничтожную частицу. Столько, сколько нужно, чтобы убавить здесь, поправить там, что-то изменить, переделать, привести в соответствие, гармонизировать… На миг меня охватила сладкая истома происходящей трансформации, но это мгновение было кратким, словно прыжок пантеры, настигающей добычу. Я услышал, как вскрикнула и тут же смолкла Дисса. Видимо, ее кругозор тоже расширился.
— Ты… ты…
Она уже соскочила с парапета и стояла рядом, касаясь ладошками моей шеи, волос и плеч. Теперь она дотягивалась до них, не поднимаясь на цыпочки, и казалась мне не девушкой-крошкой, а просто девушкой, очень соблазнительной и милой.
— Как ты это сделал, Асенарри? Я принял важный вид.
— Великая уренирская тайна, Дисса! Мы, уренирцы, такие загадочные! Теперь я тебе больше нравлюсь?
Она расхохоталась. Аура ее сияла весельем и предвкушением любви.
— Больше, больше! Но я не уверена, что силы твои не иссякли… Отнесешь меня в свою каюту? Не споткнешься по дороге?
Я не споткнулся. Я мог перенести ее туда единым усилием воли, но зачем? Этот летающий остров был таким обширным, и, пока я нес на руках свою первую женщину, я мог ласкать ее и целовать.
Высокие звезды! Это было гораздо интереснее!
ГЛАВА 17
БАКТРИЙСКАЯ ПУСТЫНЯ
Четырнадцатый день
Я оставался на холме до утра и, возвратившись в лагерь, обнаружил, что мои спутники уже проснулись. Фэй перетряхивала свой мешок, стараясь разместить покомпактнее консервы, арбалет, аптечку и прочее добро; Макбрайт озабоченно хмурясь, о чем-то расспрашивал андроида — тот молча кивал или с заметной неохотой ронял пару-другую фраз. На плоском камне были расставлены банки и выложена упаковка галет — наш завтрак, приправленный водой из фляги. Рядом с этим импровизированным столом — мешки Макбрайта и Сиада; их ледорубы и мачете лежали поверх рюкзаков, словно напоминая, что путь наш долог и вряд ли закончится сегодня.
Присев на каменный обломок, я сказал:
— Остаемся здесь. После завтрака обследуем местность. Как вчера, двумя парами.
Макбрайт встрепенулся.
— Вы что-то обнаружили, приятель? Вы поднимались на вершину? Что-нибудь там есть? Кроме камней и трещин?
— Ничего. Все те же камни и трещины.
Он бросил на меня подозрительный взгляд.
— Вы уверены?
— Абсолютно. Поднимитесь и посмотрите сами.
— Что же мы будем искать? Я пожал плечами.
— Не знаю. Все, что покажется необычным… Вы перевалите через холм, направитесь к востоку и будете двигаться в течение часа, затем повернете на юг и возвратитесь в лагерь. Я с Цинь отправлюсь на запад от холма. Вуаль не близко, но все же не удаляйтесь от нашей стоянки больше чем на восемь-десять километров.
Странный приказ, если учесть, что, кроме пыли, трещин и камней, тут не было ничего любопытного. Но я не собирался уходить отсюда, пока не наступит ясность с пришедшим мне посланием. Тут, вблизи эоита, я мог разобраться с ним быстрее, чем где-либо еще, мог получить другие вести или какой-то многозначительный намек; словом, я нуждался в том, в чем мы нуждаемся всегда — то есть во времени. День-другой неторопливых размышлений, и, возможно, я раскрою смысл послания либо доберусь до сути интуитивным путем. Так или иначе! Бушует ненависть, и туча затмевает свет моей обители… Я чувствовал, что найден последний камешек, и оставалось лишь уложить его в мозаику.
Макбрайт глядел на меня с явным вопросом.
— Вы полагаете, мы что-то здесь найдем? Что-то такое, чего не обнаружили прежде?