НКВД. Война с неведомым Бушков Александр
(Между прочим, самое интересное, ни деда Якуба, на бабу Марьяну ни за какое такое «пособничество» не таскали вовсе. По-моему, никто на них так и не настучал – ну, к бабе Марьяне у деревенских всю жизнь было особое отношение, уважительное… Вот на ту соседку, что пускала этого очкастого, настучали, хотя она была самая обыкновенная баба и на гестапо уж наверняка не работала. Так и пропала…)
Участковый, по его виду, был определенно разочарован. Но все допытывался: мол, не замечала ли я за этим Хубертом каких-нибудь странностей? Не знал ли он чего такого?
Я так и чешу: знать не знаю, откуда? Участковый постоял, покачался (он уже был крепенько поддавши). И произнес с такой жуткой обидой, что мне это надолго запомнилось:
– Смейтесь-смейтесь, а без ведьмачества тут не обошлось. Я ж по нему тогда, в лесу, стрелял трезвехонький, твердой рукой, с двадцати метров. Целый диск высадил, и все равно – ушел… Заговоренный, сволочь, точно…
Участковый был наш, деревенский, здесь и вырос. Относился серьезно ко многому из того, во что городские плохо верят…
Больше мы с ним про это не говорили. И больше ничего такого со мной в жизни не приключалось.
Мешочек? Я уже не помню, куда он запропастился и когда. Оказалось однажды, что его нигде нет, как ни искала. Был – и пропал.
Вот и вся история про Хуберта.
Про хмурого венгра
Отчего-то хозяин дома, где разведчики были на постое уже целый месяц, им категорически не нравился. В общем, если рассуждать вдумчиво и логично, для подобной неприязни просто не было причин. Словесно враждебности он никогда не высказывал (правда, мадьярского языка они не знали, но тут ведь важны интонации, и мимика), всегда держался с незваными гостями спокойно и ровно, ни единого косого взгляда нельзя было припомнить. Каждое утро церемонно здоровался по-своему, пару раз совершенно безвозмездно делал у себя в кузнице мелкую починку, которую вовсе не обязан был делать. Иногда опять-таки по собственному побуждению подбрасывал кое-что из провизии в дополнение к армейскому пайку – парочку куриц, кукурузы, крупы, сыру. Держался не просто ровно – без малейшего искательства, с достоинством. Таких мужиков, справных, немногословных, не лебезящих перед победителями-славянами, но и не выказывающих враждебности, в общем полагалось бы уважать: нормальный дядя, правильный…
И тем не менее у всех до единого разведчиков, что было известно совершенно точно, в печенках сидела подспудная неприязнь…
Лейтенант (он же и рассказчик этой истории), свердловчанин с незаконченным высшим, был парнем дотошным, любил во всем непременно докапываться до истины (быть может, потому именно он и стал заместителем командира дивизионной разведроты, хотя имелось немало других кандидатур со столь же серьезными заслугами). Довольно долго он ломал голову, добросовестно и старательно пытаясь понять истоки и корни неприязни к этому самому Миклошу.
И не мог доискаться, почему не только его ребята, но и он сам в душе затаил против кузнеца стойкую недоброжелательность. А это было странно, весьма…
Не враждебен, не зол, не смотрит исподлобья… Наоборот, вполне лоялен, и не по видимости.
Кулак? Ну, вообще-то да. По советским меркам дядя Миклош был самым фигуральным кулаком, в Стране Советов давным-давно изничтоженным как класс: большая кузница с тремя подмастерьями, земли гектаров двадцать (опять-таки с батраками), добротный каменный дом под железом, хозяйство, в котором только что птичьего молока не было…
Нет, не все так просто. В селе были мадьяры и побогаче, куда там Миклошу, и среди них попадались субъекты, своих враждебных настроений не скрывавшие вовсе: один при встрече зыркал так, что руки сами тянулись к автомату, другой (по некоторой информации, в первую мировую воевавший против русских) окрестил пару своих коней Иваном и Марьей и, проезжая мимо освободителей, на ломаном русском материл лошадок самыми последними словами, через слово поминая их имена. Третий, опять-таки зыривший волком, любил провожать солдат непонятными, но, несомненно, обидными песенками.
И так далее. Тем не менее к ним относились как-то иначе. И совершенно точно знали, за что их не любят, за что с превеликим удовольствием начистили бы харю…
Порой, когда лейтенант в очередной раз уставал от бесплодного анализа своего и чужого подсознания, ему приходило в голову, что виной всему – откровенная, пусть и не сформированная в слова мужская зависть…
Дело в том, что женушка у Миклоша, по стойкому и не раз высказывавшемуся вслух между своими убеждению, была ему точно не пара. (Подразумевалось, цинично говоря, что любой из них, молодых и хватких, обстрелянных и сверкавших-бряцавших регалиями, был бы гораздо более уместен под ручку с прекрасной кузнечихой, нежели этот старый хрен. Увы, молодежь всегда бывает в подобных рассуждениях довольно безжалостна.)
Кузнецу было лет пятьдесят с лишком, и красавцем его никто не рискнул бы назвать. А вот жена была более чем наполовину его моложе, красива как-то по-особенному, невинно-беспутно…
(Именно на такой формулировке настаивал лейтенант, растекаясь мыслью по прошлому. Невинно-беспутная красавица. Вообще, он, кроме разных мелких трофеев, принес с войны еще и сохранившееся на всю жизнь убеждение, что самые красивые женщины в мире – как раз мадьярки. К сожалению, беда вся в том, что потом произошли события о которых будет рассказано ниже. И лейтенанта всегда передергивало от песни «Вышла мадьярка на берег Дуная» – если кто помнит, в первой половине шестидесятых она была крайне популярна и звучала по десять раз на дню. Но тем не менее, лейтенант остался при прежнем убеждении: лучше мадьярок, краше мадьярок баб на свете нет…)
Нужно, пожалуй, внести некоторые уточнения.
Дело происходило в начале июля сорок пятого. Война кончилась, и миллионные вооруженные массы оказались в состоянии самой тягостной неопределенности. Умом все понимали, что должна последовать массовая демобилизация, но писаных решений на этот счет пока что не последовало, во всяком случае, для наших героев, и, как водится, бродило множество разнообразнейших слухов, передававшихся со ссылками на надежные источники, излагавшихся с фанатичной уверенностью, что именно так все и обстоит… Настроения того времени отличались ярко выраженной двойственностью: с одной стороны, просто прекрасно было торчать посреди жаркого и красивого мадьярского лета, зная, что не будет больше ни обстрелов, ни бомбежек, ни атак. С другой же – помянутая неопределенность, когда всех с невероятной силой тянет домой, но ничего толком неизвестно…
Двойственность, одним словом. От которой хочется на стенку лезть и на луну выть.
Командование, конечно, прекрасно эти настроения знало и учитывало, со своей стороны, делая все, чтобы личный состав не погряз в пошлом, расхолаживающем безделье. Как говорится, копали от забора и до обеда. Но все равно, военные будни – это совсем не то, нежели отсутствие войны…
Лейтенанту и его разведчикам, если честно, приходилось похуже, чем обычной дивизионной пехоте. Пехота эта со всеми обычными в таких случаях ограничениями свободы передвижения размещалась в палаточном лагере за деревней – то есть, в обстановке привычной и, несомненно, аскетической. Разведчики же, опять-таки в силу специфики ремесла и гораздо большей свободы, стояли по крестьянским домам (вернее, учитывая реалии, по кулацким). С одной стороны, гораздо лучше жить наособицу, своей спаянной бандой в большом и чистом амбаре (а командир, капитан, и вовсе в хозяйском доме, как старший по званию и положению) – теоретически существует и командование, и уставы, а на практике присутствует большая доля домашности.
С другой… Нелегко жить на белом свете молодым здоровым парням со всеми свойственными возрасту побуждениями и желаниями, когда по двору от светла до темна порхает прекрасная кузнечиха, та самая невинно-беспутная красотка Эржи, от которой зубы сводит и случаются ночные неприятности – черные волосы, черные глазищи, зубки белоснежные, вышитая блузка белее снега, круглые коленки из-под полосатой юбки… И ведь, как полагается, прекрасно знает, что дьявольски хороша, и знает, как на нее смотрят, и как бы невзначай порой так обожжет кокетливым взглядом, так улыбнется якобы в никуда, якобы в пустое пространство…
(К превеликому моему сожалению, историю эту я переносил на бумагу лет через двадцать после того, как мне ее рассказали. И я уже не смогу передать то, как лейтенант описывал прекрасную кузнечиху. Совершенно непередаваемая смесь яростного восхищения с описанием, сделанным самыми нецензурными эпитетами. Выражаясь высокопарно, у меня не было ни малейших сомнений, что лейтенант был поражен в самое сердце – и навсегда. Нужно было видеть его физиономию… Временами становилось чуточку завидно – потому что в моей жизни не случилось женщины, способной так впечатлить на всю оставшуюся жизнь…)
Но при всем при этом красотка вовсе не давала никому авансов. Ничего подобного. Ребята были неглупые и в таких вещах разбирались. Она вовсе не стремилась с кем бы то ни было из них закрутить – просто-напросто по исконному обычаю дочерей Евы дня не могла прожить, чтобы не рассыпать пары дюжин кокетливых улыбок, целя во всех индивидуумов мужского пола, находившихся в пределах досягаемости…
Тем неприятнее было открытие, которое они однажды сделали.
Капитан, ухарь, вояка добрый и парень не промах насчет дамских сердец, красотку-таки уложил. Пользуясь тем, что на правах старшего обитал в доме – и еще тем, что Миклош примерно раз в неделю уезжал на пару дней в областной (или, как там выражались, комитатский) город, увозил какому-то торговцу, старому деловому партнеру, свой кузнечный товар. В особенности косы. Косы были его, интеллигентно выражаясь, специализацией, Миклош ими славился на всю округу, на каждой ставил свое, особое клеймо, вроде старых оружейных мастеров.
Так что получилось традиционно, словно в бородатом пошлом анекдоте – муж уехал в командировку, а жена…
Они были разведчики, умели добывать информацию, анализировать наблюдения и делать выводы. Поэтому лейтенант сходу, без колебаний поверил своим ребятам, когда они с приличествующими случаю ухмылочками, специфически приглушенными голосами сообщили однажды что «старшой огулял хозяюшку».
Ну, что тут было делать? Делать тут ничего не сделаешь. Как выразился примерно в то же время по поводу схожей ситуации Иосиф Виссарионович Сталин: «Что делать, что делать… Завидовать, вот что».
Их жизнь осложнилась этой самой эгоистичной, нерассуждающей завистью. Они любили капитана, старшого, они с ним прошли огни и воды, разве что медных труб не испытали – но, хотя о том вслух ни разу не говорилось, ручаться можно, что во всех сердцах, опять-таки выражаясь высокопарно, поселилась потаенная враждебность.
Не настоящая, не большая, не та, что ощущаешь к врагу или хотя бы недоброжелателю с гражданки – просто-напросто то самое мужское чувство, многим прекрасно известное. Враждебная зависть, она же завистливая враждебность – ну, от перестановки слагаемых ни черта не меняется…
Вообще-то, их можно понять. Одно дело – завидовать законному мужу, скучному старому хрену, морде кулацкой, сладострастно-злорадно мечтая, чтобы и сюда побыстрее пришла коллективизация (благо местные партийные товарищи, мадьярские сподвижники большевиков, уже готовились предпринять какие-то телодвижения в этом направлении). И совсем другое – знать, что красотку все-таки валяет посторонний, твой же собственный командир, по большому счету, ничем не лучше тебя, прошедший теми же дорогами и теми же опасностями. Такой же. Только звездочек побольше и власти тоже. Не самая приятная жизненная коллизия, в общем.
Лейтенант был довольно откровенен спустя двадцать лет, благо разговор происходил под граненый. Поколебавшись чуточку, честно рассказал, как однажды, в прекрасную лунную ночь, не выдержал, вышел во двор, подкрался к приотворенному окну и, презирая себя, но не в силах сойти с места, долго слушал охи-стоны и прочие постельные звуки, и перед глазами у него стояли цветные картины, а мысли анализу не поддавались ни тогда, ни теперь. Он даже подумал однажды в совершеннейшем смятении чувств, что неплохо было бы, как в старые времена, вызвать капитана на дуэль – и шарахнуть промеж глаз граненой пулей длиной с палец, за собственное ночное одиночество, за то, что эти женские стоны принадлежали не ему…
(Я удивлялся его лицу. И меня не раз грызло нечеловеческое, жгучее любопытство: увидеть бы разок, что это была за красотка, способная этак вот ошарашить мужика, как дубиной по темечку, на всю оставшуюся жизнь. Что в ней было такого, мать ее? Все мы видывали красоток – а некоторых даже имели, чего уж там. Но чтобы вот так, с таким лицом через двадцать лет рассказывать про бабу – и ведь не пацан был мой рассказчик, не урод, покуролесил… Что в ней было, в этой черноволосой Эржи? Кабы знать…)
Да, а концовка в какой-то своей части тоже, пожалуй что, заимствована из анекдота. Возвращается однажды муж из командировки… Только анекдот – вещь веселая, а там все было гораздо печальнее.
(И опять-таки, нужно было видеть лицо бывшего лейтенанта…)
Что-то ему не спалось, и он проснулся рано, по-деревенски, с первыми лучами солнышка, пока остальные еще дрыхли. Вышел из амбара, потянулся, полюбовался окружающим. Утро выдалось исключительно прекрасное и мирное: ни облачка на небе, ни ветерка, все вокруг кажется особенно чистым и ярким, так что душа замирает и лишний раз порадуешься, что уцелел на войне…
Дяди Миклоша как раз не было дома, отправился в очередную поездку. Должно быть, прикидывал потом лейтенант, Эржи точно знала, что нынче он возвращаться не намерен (точнее, полагала, будто знает). Вот они и решили…
Они определенно гуляли где-то в окрестностях, капитан и Эржи. Быть может, всю ночь. Наверное, тут и в самом деле было что-то от чувств. Наверное, им было мало постели – это ведь не главное в таких делах, если подумать – и они хотели гулять в самом романтичном и чистом смысле этого слова, держаться за руки, целоваться и что там еще…
Лейтенант видел, как они шли. Как держались за руки, улыбались беззаботно, отрешенно, устало. И от этого зрелища ему стало завидно уже по-настоящему, яростно. Потому что здесь были как раз чувства, а не просто привычное ерзанье на постели под охи-стоны…
Они его не видели. А лейтенант видел и их, и неведомо откуда взявшегося Миклоша, из-под густых бровей наблюдавшего за парочкой с таким лицом, что чертова мадьяра хотелось заранее, во избежание тяжелых последствий угостить доброй очередью из автомата. «Ну, в общем, ничего странного, – глядя в стол, говорил лейтенант, – любой из нас на его месте, обнаружив вдруг, что молодая красотка-жена не просто мнет постелю с посторонним хахалем, а еще и идет с ним под ручку ясным утром, с умиротворенным, довольным, отрешенным личиком, с неописуемой легкой улыбкой на губах… Любой из нас вызверился бы…»
И они наконец-то увидели кузнеца, стоявшего со скрещенными на груди руками, с каменной рожей, со зверским прищуром…
На лице капитана, лейтенант хорошо помнил, изобразилось некоторое смущение – любой ухарь и ходок в подобной ситуации будет хоть чуточку смущен… Что до Эржи, та просто-напросто застыла на месте, как тот соляной столб. И не успела убрать улыбку с лица.
Никто ничего не успел – ни эта пара, державшаяся за руки, ни лейтенант. Никто ничего не успел предпринять.
Этот чертов мадьяр, хрен рогатый, медленно-медленно развел скрещенные на груди руки, а потом гораздо быстрее, как-то по-особому выполнил ими странные, непонятные жесты – и справа послышался чистый, высокий железный лязг.
Лейтенант успел посмотреть в ту сторону. Там, у конюшни, у стены стояли острыми концами вверх штук десять-двенадцать кос – еще неклейменых, вчерашнего производства, подмастерья их принесли вчера днем на глазах лейтенанта, оставили, чтобы мастер осмотрел и оценил, стоит ли клеймить…
Косы вдруг ожили. Словно бы. Они всей стаей, сталкиваясь с тем самым чистым, высоким лязгом взмыли в воздух, как в кошмаре, легли горизонтально – и рванулись с невероятной скоростью, так, что их едва было видно в полете.
Эржи вроде бы успела вскрикнуть – а вот капитан не успел ни крикнуть, ни схватиться за кобуру. Миг какой-то – и в них со всего размаху ударило по полдюжине новехоньких, сверкающих лезвий, кровь брызнула… То еще зрелище. Лейтенанту, такой уж он был везучий, за всю войну ни разу не снились кошмары – а эта картина потом снилась не один год…
Они так и упали, не расцепив рук. И лейтенант наконец опомнился, освободился от оцепененения. Тут, как он сам считал, наверняка сработали военные рефлексы. Кровь и смерть – это уже было военное, привычное…
Кобуры при нем, разумеется, не было, он вышел из амбара в одних галифе, голый по пояс, босой. Но в секунду залетел в амбар, заорал благим матом:
– В ружье!
Почему-то именно так и заорал. Схватил с крючка свой ППС, ушиб при этом костяшки пальцев о затвор, и руку прошило такой реальной болью, что окончательно стало ясно: никакой это не сон. Он вылетел из амбара, на бегу лязгая затвором, а следом уже ломились разведчики – босые, распоясанные, ничего еще толком не понимавшие, полусонные, но успевшие похватать личное оружие, как один. Они были разведчики и видывали виды…
К превеликому удивлению лейтенанта мадьяр так и стоял на прежнем месте, опять сложив руки на груди. А они лежали, не шевелясь, кровь казалась ярко-алой на желтоватой утоптанной земле, и у них были совершенно спокойные лица…
Дальше все было немудрено. Мадьяра сбили с ног, некоторое время пинали от души, пока лейтенант не опомнился и не прекратил это громким командным голосом. Связали по рукам и ногам, кинули там же, под стену конюшни.
Все разворачивалось без тени самодеятельности. Лейтенант был военным человеком и прекрасно помнил, что остался здесь старшим по званию…
Трупы не трогали. К Миклошу он приставил часового. Послал одного из ребят в штаб дивизии. И уже через полчаса на своей знаменитой рессорной бричке, позыченной в каком-то богатом имении, приехал капитан Погорелов из дивизионного СМЕРШа – с кучером-сержантом и автоматчиком в синей фуражке.
Осмотрел трупы. Почесал в затылке, похмыкал. Мельком взглянул на Миклоша, вяло матернулся, пнул мадьяра сапогом под копчик и пошел в дом, поманив за собой лейтенанта. Огляделся, сел за стол в кухне, вытащил из планшетки лист бумаги и сказал:
– Чего ж тут, согласно заведенному порядку… Рассказывай.
Он очень быстро перестал писать – как только лейтенант стал рассказывать о полете кос. Не потерялся ни на секунду – он был хваткий мужик, этот Погорелов, и, между прочим, не сволочной, как иные из его сослуживцев. Проворно встал, подошел к лейтенанту, приказал дыхнуть не терпящим возражений тоном, обнюхал, потом еще раз велел дыхнуть, снова обнюхал. И не без удивления протянул:
– Трезвый, блядь, как стеклышко… Ты чего придуриваешься?
– Я не придуриваюсь, – сказал лейтенант, ощущая себя персонажем унылого кошмара. – Все так и было. Он не сам кинул косы, понимаешь, Погорелов? То есть сам, но… Он их метнул не руками. Взглядом, приказал на расстоянии, жесты делал… Пассы…
– Пассы, блядь… – проворчал Погорелов. – Факир, а?
– Не знаю, кто он там, – сказал лейтенант. – Но я тебе даю слово офицера, что все именно так и было. Ты же видел трупы…
– Ну.
– Как по-твоему, можно так сделать руками? Ну, предположим, он взял в каждую руку по косе и кинулся на них… И что, капитан бы так и стоял, не попытался выхватит пистоль, не отскочил, не защитился? Ты посмотри, как они лежат, какие у них лица… Это было, как молния, они ничегошеньки и предпринять не успели, косы сами летели, чем хочешь клянусь… Иди еще раз посмотри, как они лежат…
– Да чего мне смотреть… – проворчал Погорелов. – У меня и так глаз-алмаз…
– Коса без черенка – вещь неудобная, – продолжал лейтенант. – Ею много не навоюешь, от такого оружия увернуться легко… Все так и было…
– Помолчи, нахрен, – цыкнул Погорелов.
Упер локти в стол, подпер лоб кулаками и задумался. Лицо у него было напряженное и злое. Высокий такой, цыганистого вида. Говорил, из казаков. Вполне возможно – к лошадям у него было чутье, и кони к нему относились особо.
– Погорелов, – сказал лейтенант. – Ты уж, пожалуйста, мне поверь, все так и было…
Погорелов убрал руки от лба, поднял на него глаза. Оскалился:
– Ну предположим, я тебе поверю. Говоря шире, я пару раз видел в жизни такие вещи, что будет почище твоих летающих кос… Куда там… Рассказывать не буду – во-первых, все равно не поверишь, во-вторых, нет времени точить лясы… Ну хорошо. Этот сукин сын кидал косы взглядом. Пассами, ха! Вот тут-то перед нами, сокол мой ясный, и встает проблема во всей ее сложности… Это получается, я должен прилежно записать твои показания насчет летающего сельхозинвентаря и в таком виде представить по начальству? Совокупно с тобой, свидетелем? И ты то же самое будешь военному прокурору лепить? Это ты хочешь сказать? Ну чего молчишь? Ты хоть понимаешь, как мы с тобой будем выглядеть? Оба-двое, два вот этаких? У тебя мозги на месте?
Лейтенант попытался добросовестно представить, как сидит перед дивизионным прокурором и повторяет старательно, что… В самом деле, получалось как-то…
– Погорелов, – сказал он почти жалобно. – Но ведь надо же делать что-то…
– Жопу заголять и бегать, – огрызнулся Погорелов. – Помолчи пока, Чапай думать будет…
Он снова подпер лоб кулаками и погрузился в раздумье. Тишина стояла абсолютная, звонкая…
Погорелов шевельнулся, яростно сунул в рот папиросу и выкурил ее в три затяжки, по-прежнему упираясь тяжелым взглядом в стол. Швырнул бычок прямо на пол, растер его сапогом. Вскинул голову. Глаза у него стали азартные, сверкавшие лихорадочным весельем. Он прямо-таки сиял.
– Что б вы делали без Погорелова, – проворчал особист, откровенно пыжась. – Тыкались бы, как кутята малые, слепенькие… Ваше счастье, что есть на свете хитрожопый казак Погорелов, хоть вы его и не цените, охломоны… Слушай. И мотай на ус, я тебя умоляю душевно… Давай-ка отрешимся от этих твоих летающих кос… Точнее, от кос-то мы отрешаться не будем… Вообще, по большому счету, вот как ты сам считаешь… Кто их убил? Мадьяр?
– Конечно, – сказал лейтенант.
– И то, что он их убил – не брехня, не ложное обвинение, не поклеп? Убил-то он?
– Ну да, – сказал лейтенант.
Погорелов расплылся в улыбке так, словно получил генерала:
– Что и требовалось доказать! А то, что мадьяр их убил косами – правда или опять-таки поклеп?
– Правда.
– Ух, какой ты у нас сообразительный… – оскалился Погорелов. – А теперь лови мою мысль на лету… Мадьяр их убил – это факт. Убил их мадьяр косами – это тоже факт. Следовательно, эти факты и должны быть отражены в бумагах. Только эти факты. А вот о том, что он кидал косы взглядом, писать, разумеется, не стоит. Запоминай накрепко. Ты вышел поутру из амбара по нужде. И увидел, как эта падаль мадьярская, склонясь над бездыханными телами, втыкает в них новые и новые косы… Усек? Хорошо усек?
– Как-то это…
– Вернемся на исходные позиции, – с величайшим терпением сказал капитан Погорелов. – Убийство есть убийство, так? И какая, по большому счету, разница, рукой человек вгоняет нож в ближнего своего, или колдовским взглядом? Один хрен – убивец он после этого… А?
– Ну, вообще-то…
– Убийца он, или кто?
– Убийца, конечно…
– В полном смысле?
– В полном смысле…
– Так что ж ты целку строишь, друже? – ласково спросил Погорелов. – Сейчас запишем все, как я тебе обрисовал… Мы что, шьем дело невиновному? Да ни хрена. Убивец он, твой мадьяр, доподлинный и натуральный. А детали… Мы ж никому не врем, мы просто не доводим всей правды. Ни к чему такая правда. Того, что есть, с лихвой хватит… А? Прав хитрожопый Погорелов?
– Прав, – вынужден был признать лейтенант.
– Вот то-то. Погорелов – это Погорелов, и пишется – Погорелов. А вы про меня сочиняете обидные загадочки – мол, чем особист от медведя отличается… Садись. Излагай показания.
Уже минут через десять показания единственного свидетеля были запротоколированы по всей форме. С довольным видом обозрев свое художество, Погорелов тщательно сложил лист вдвое, уместил его в соответствующее отделение планшетки, и они вышли на солнышко.
– Кантуй родимого, – распорядился Погорелов.
Его кучер с автоматчиком, легко подхватив связанного по рукам и ногам мадьяра, вмиг закинули его в бричку, и туда же поместился Погорелов – с видом уставшего, но довольного победителя.
– Ты командуй тут… – сказал он лейтенанту. – Вызовем, если что.
– Погорелов! – вскрикнул вдруг лейтенант.
Он и сам не мог определить точно, что именно хочет сказать. У него просто-напросто сидело где-то в глубинах организма тягостное, мрачное беспокойство. Как заноза.
– Ну? – нетерпеливо обернулся Погорелов, уже было собравшийся скомандовать кучеру трогать.
– Погорелов, – сказал лейтенант, переминаясь с ноги на ногу. – Ты поосторожнее с ним, кто его знает…
Погорелов кинул взгляд на лежавшего у него в ногах связанного мадьяра, ухмыльнулся и сказал чуть ли не покровительственно:
– Не ссы, разведка, и не таких упаковывали… Бывай!
Он толкнул кучера кулаком в поясницу, тот тряхнул вожжами, причмокнул, и сытые, красивые венгерские кони вмиг вынесли бричку со двора.
Строго говоря, у этой истории нет конца. Какого-либо завершения. Потому что никто и никогда больше не видел ни мадьяра Миклоша, ни капитана Погорелова, ни сержанта-кучера, ни автоматчика из СМЕРШа. Первый так и числится в бегах, а остальные трое – пропавшими без вести. Все они исчезли вместе с бричкой – средь бела дня, на знакомой и безопасной дороге, на необозримых венгерских равнинах. В штабе дивизии они так и не появились, исчезли вместе с фасонной бричкой и красивыми конями из поместья какого-то то ли барона, то ли графа.
Их искали долго и старательно. Не нашли. В одном лейтенант убежден на сто процентов: в тех местах, вообще в Венгрии не было никаких таких вервольфов, никаких партизанствующих недобитков. К тому времени всех недобитков загнали за колючку.
А те четверо исчезли, как сквозь землю провалились.
Такая история.
( – Волосы у нее были черные, – говорит лейтенант, глядя сквозь меня. – Как антрацит. Глазищи огромные. И вот как-то так она шла, как-то так улыбалась… Оторопь брала. И сердце ухало куда-то, обрывалось… Зубы влажные, белоснежные, ровные… Ну, это все слова, а она была… такая…)
Он замолкает и смотрит назад. Я могу его понять. Я и сам порой вспоминаю другие черные волосы и черные глаза, но совершенно точно знаю, что у меня при этом никогда не будет такого лица…
Что же это за женщина была, черт возьми?
Она была. Такая…
«Акробат»
Необыкновенное? На войне иногда случается такое, что страшнее любого необыкновенного. Вот однажды я, к примеру, собственными глазами видел, как мертвый солдат бежал в атаку. Верхнюю часть головы ему сбрило осколком – а он еще метров двадцать бежал как ни в чем не бывало, потом, правда, ноги стали подкашиваться, посунулся в землю, затих…
Но тут нет ничего необыкновенного. Сплошная физиология. Мозг снесло, а тело еще дергается… Между прочим, такое случалось не так уж редко, подобное…
Но мы ведь не о том? Я единожды в жизни сталкивался с самой что ни на есть необыкновенной вещью. И она была ничуть не страшная, скорее, смешная…
Это было уже в Германии. Я тогда служил в артполку, в звании старшего лейтенанта. Оправлялся после ранения, и меня пока что держали в АХЧ тыла. Административно-хозяйственная часть. Так-то я строевик, не подумайте, с сорок первого воевал. Нога у меня плохо заживала, не в санбате же кантоваться?
Одним словом, меня однажды послали посмотреть трофеи. Немцы, отступая, бросили несколько орудий. Нужно было посмотреть, нет ли исправных, с запасом снарядов, которые можно использовать. На войне – самое обычное дело. Мы использовали иногда их пушки и танки, они – наши. Зачем добру пропадать, хозяйственно выражаясь? Лишняя пушка еще никому не мешала, а для бывалого артиллериста освоить чужую технику нетрудно. Все то же самое, если подумать.
Мне дали пятерых бойцов, мы приехали на место. Там и в самом деле было не меньше десятка вполне исправных на вид пушек и несколько машин со снарядами. Явно драпал какой-то их артполк – причем так спешили, что ничего не попортили и не подорвали. Они иногда держались до последнего, а иногда навостряли лыжи на запад, чтобы если уж попадут в плен, то сдаваться союзникам, а не нашим.
Получилось так, что мы сидели и бездельничали. Нас доставили, а саперы задерживались. Такой у меня был приказ – не соваться к трофеям, пока их не проверят саперы, нет ли мин. Иногда немцы устраивали такую подлянку, если было время, и военную технику минировали, и всякие красивые цацки вроде аккордеонов и велосипедов. Иные клевали…
Приказ есть приказ. Мы сидели на обочине и курили. Точнее, не на земле, а на пушке. На стволе крупнокалиберной гаубицы, если точнее. Все остальные орудия и грузовики стояли поодаль от дороги, а эта гаубица лежала практически на обочине. Я такие уже знал: тяжелая полевая гаубица образца восемнадцатого года, калибром сто пятьдесят миллиметров. Когда их перевозили на большие расстояния, ствол снимали с лафета и крепили на специальной орудийной повозке. Вот ее, эту повозку, судя по картине, и накрыло бомбой. Она кувыркнулась на обочину, ствол упал. Ну, сразу видно было, что нет там ни единой мины…
В конце концов приехали саперы. На полуторке. Шофером у них был какой-то азиат. Не знаю, кто он и откуда – казах, чукча или какой-нибудь другой. Я сам калужский, в азиатах не разбираюсь совершенно…
Саперы пошли осматриваться, и для нас работы все еще не было. Дымили себе. Азиат глядел-глядел на нас, потом, видимо, не выдержал, подошел. Но просить «табачку на закурочку» не стал. Сказал совсем по-другому:
– А хотите, боги войны, я вам за кисет махорки сквозь это вот дуло пролезу?
По-русски он говорил чисто. Хитрющие такие глазки щелочками, рожа, как блин… Из пройдошистых, тут и гадать нечего.
Мы так и грохнули. Заржали, что твои жеребцы. Народ был опытный, обстрелянный, в материальной части разбирались прекрасно. Сто пятьдесят миллиметров – это пятнадцать сантиметров. Человек сквозь такую дырку ни за что не пролезет, даже голову не просунет. Азиат к тому же был не из щупленьких – плечи те еще, и ряшка широченная, сразу видно, покушать любил.
Он, как ни в чем не бывало, продолжает:
– Я ведь не шучу, давайте серьезно. Ставьте махорку на кон, и я сквозь ствол пролезу.
Походило, что человек не шутит. Мы прикинули – может быть, тут какой-нибудь подвох? Знаете, как в детских играх… Переспросили:
– Сквозь дуло?
Он лыбится:
– А как же еще? Сквозь…
– Сюда влезешь, а оттуда вылезешь?
И показываем на казенник.
Он говорит:
– Ага. Как хотите. Хоть оттуда сюда, хоть отсюда туда, мне без разницы. Только вы мне сначала эту штуку откройте, а то я не знаю, как она отодвигается…
Мы переглядывались-переглядывались… Еще раз обговорили все, чтобы он нас не мог подловить на какой-нибудь хитрушке. И предложили напоследок:
– Только давай договоримся так: если не пролезешь, сапоги отдаешь.
Сапоги у него были отличные, яловые, может, еще из довоенных запасов…
Он согласился. Ударили по рукам. Мы все подошли поближе, чтобы не получилось какого-нибудь мошенничества. Вахрамеев в два счета откинул замок казенной части. Азиат встал на четвереньки…
И полез! Сквозь!
Мы, все шестеро, своими глазами видели, как он просунул в дуло башку. Потом плечи исчезли, потом он по пояс пропал в стволе, а там и подошвы мелькнули… Вот тут мы рты и разинули – ну не мог он протиснуться в ствол! Однако ж протиснулся…
А потом преспокойненько вылез с другой стороны – голова показалась, плечи, весь вылез, целиком… Встал, отряхнулся, оглядел нас с победным видом и говорит:
– Ну что, мошенничество было?
Мы вынуждены были согласиться, что нет.
– Ну, тогда гоните, – говорит, – боги войны, табачок! Я его честно выспорил.
И в самом деле, не попрешь против очевидного. Насыпали мы ему полный кисет. Вахрамеев, мужик недоверчивый, сам попробовал сунуться в дуло через казенник, но протиснуться не смог, только лоб оцарапал…
Саперы закончили и уехали, а мы взялись выполнять свою задачу. К четырем пушкам, как выяснилось, снарядов было в достатке, а остальные оказались без боезапаса. С таким рапортом мы и вернулись в часть.
Был у нас во второй батарее один сибиряк. Когда ребята с оглядочкой, но рассказали в тот же вечер своим, какое чудо видели, он, Папаша этот (он был постарше всех нас, под пятьдесят), расхохотался, как шестиствольный миномет. И говорит:
– Ну, купил он вас! На шармачка натряс полный кисет…
Ребята:
– Папаша, мы ж сами видели, как он лез сквозь!
– То-то и оно, – хохочет Папаша. – У нас в Сибири эту штуку знали издавна. Он вам глаза отвел, ясно? У нас этот фокус знаткие любили показывать со сплошным бревном, а то и с оглоблей. Он, рожа узкоглазая, по земле полз рядом с пушкой, а сам отводил вам глаза, вот и казалось, будто лезет сквозь… У меня дядя так умел, он и сейчас жив…
Ну, ребята долго матерились потом. Мечтали, что хорошо бы было поймать чурку и накостылять как следует… только где ж его искать?
Но я-то вот что думаю: зря мы тогда матерились. Ведь, если подумать, умение вот так вот отводить глаза – само по себе вещь необыкновенная. Не каждый сумеет. Это ж всех шестерых надо было загипнотизировать…
Самый обыкновенный азиат, только рожа – хитрю-ущая…
Больше мы его не видели.
Пелагея, видящая смерть
После одного случая у меня поубавилось скептицизма в отношении всевозможных мистических явлений…
Я служил в санитарном поезде. Хирург, к тому времени – майор медицинской службы. Что такое санитарный поезд, вы себе примерно представляете? А, ну да, как же… «На всю оставшуюся жизнь»… Не спорю, неплохой фильм. Только, как всякое, по-моему, произведение искусства, к реальной жизни имеет слабое отношение. В жизни, особенно когда речь идет о войне, особенно когда дело касается военно-полевой медицины, все гораздо грустнее и приземленнее. И гимнастерочки не такие безукоризненные, и раненые не такие благовоспитанные – кричат, стонут, прямо-таки ревут иные (не плачут, а ревут по-звериному), а уж запашок… Впрочем, последнее в упрек киношникам ставить не стоит. Нет еще такой техники, чтобы передавала в кино запахи. А уж такое амбре… Кровь, гной и все такое прочее – естественные отправления в неестественной ситуации…
Мы специализировались главным образом на полостниках. Проникающие ранения брюшной полости, что иногда переплетается с торакальным направлением – я имею в виду грудную клетку. Пуля и осколок частенько не обращают внимания на медицинскую специализацию, полоснут так, что всем есть работа…
Смертность высокая. Брюшная полость, знаете ли – крайне деликатная и специфическая область организма. Опасность сепсиса гораздо выше. Или, бывало, достаточно проглядеть в кишках крохотную дырочку от осколка – иные походили на крохотные кусочки бритвенных лезвий – чтобы начался воспалительный процесс. Вот, кстати, известно ли вам, для чего в старину перед боем надевали чистое белье? Не из форса. Исключительно оттого, что попавшая в рану грязная ткань дает заражение моментально…
Ну, не будем отвлекаться. Так вот, медицина не всесильна. Никак нельзя сказать, что раненые у нас мерли, как мухи, это будет в корне неправильная формулировка, но все же случалось частенько. Относились к этому… Это все правда – насчет некоей профессиональной черствости. Медики быстро привыкают и к смерти, и к самым жутким увечьям. Никто не заламывает руки, не обливается слезами – но нельзя и сказать, что персонал остается совершенно бесчувственным. Всегда, когда обнаруживалось, что раненый умер, возникало нечто вроде привычного, недолгого переполоха. Легонького такого, если вы меня понимаете в достаточной степени. Все же присутствовало некоторое волнение, нервозность. «Доктор, Сидоров умер!» Это всегда сообщалось не трагическим, но уж и никак не равнодушным тоном.
И вот однажды я сделал не то чтобы неприятное, но безусловно странноватое открытие. Персонал мой как-то переменился. Это чувствовалось. Понимаете, мне начали сообщать о внезапной смерти, агонии или катастрофическом, резком ухудшении состояния так, словно этого и ждали. И это, повторяю, было несколько странно. Конечно, опытная санитарка или фельдшер способны такие вещи заранее предвидеть, сплошь и рядом, но все равно, это спокойствие было неправильным, не походило на ту самую профессиональную черствость.
И получилось так, что я очень быстро нашел концы… Честно вам признаться, у меня с одной из санитарок были отношения. Случалось на войне, в гораздо более обширных масштабах, нежели нам это представляли моралисты. Замечу в скобках, что в поезде такие вещи устроить гораздо удобнее, чем, если можно так выразиться, «на земле». Отношения к тому времени были долгие, устоявшиеся настолько, что окружающие к ним привыкли и воспринимали как нечто обыденное.
Вот Катя мне однажды и рассказала, в чем дело. Оказалось, многие знали – я имею в виду, младший персонал. Лиц офицерского состава в это не посвящали…
Была у нас санитарка. Лет сорока с лишним, классическая, патентованная деревенская баба откуда-то из псковской глубинки. Едва могла расписываться. Такие в сороковые были не редкость. Простая, неразвитая деревенская баба. Но, нужно отметить, исключительно добросовестная, исполнительная. Такая, знаете, кондовая, крестьянская истовость. В общем, в пример ставить можно иным.
И вот оказалось, что дело все в этой самой Пелагее Ивановне. Она, изволите ли знать, видит смерть. Видит, кому помирать в самом скором времени. Но смерть изволит зрить не в виде старухи с косой, отнюдь – просто-напросто видится ей, что на груди у будущего покойника лежит толстая черная змея. Смирнехонько лежит, свернулась кольцом…
Как наши девчонки узнали? Сарафанное радио, конечно. Пелагея с кем-то поделилась по простоте душевной, та рассказала одной, другой – и вот вам перенос информации со скоростью лесного пожара… Правда, как я уже говорил, у болтушек наших хватало ума ограничить эту информацию своим кругом, не доводя до офицеров. Это чисто случайно вышло, что у Катюшки было разнеженно-болтливое настроение…
Естественно, я не поверил. Вековые традиции русской интеллигенции во мне вопияли. Так уж заведено, не нами, заметим, что интеллигент российский обязан бороться с обскурантизмом и мистикой, мракобесием и прочим дурманом. Так, как боролся со спиритизмом великий Менделеев…
Только Катька стояла на своем так, что я поневоле задумался. Девочка была не особенно сложная, хоть и не деревенская – но вот чего за ней никогда не замечалось, так это излишней доверчивости и тяги ко всякой чертовщине. Неглупая была материалисточка, у нас с ней потом все кончилось, потому что… Ну, это уже чисто личное. Главное, для Катьки это было насквозь нетипично – столь заядло уверять, будто в нашем поезде и впрямь происходят совершенно мистические вещи…
Я, конечно, язык держал за зубами. Но вот что оставалось насквозь реальным фактом, так это то самое спокойствие, с каким принималась очередная смерть. Если допустить вздорные предположения, будто Пелагея и в самом деле…
Прошло какое-то время, и я не выдержал. Поговорил с ней по душам. С глазу на глаз, конечно. Ей никак не хотелось, чтобы об этой истории прознал политрук, да и мне тоже. Хорошо бы я тогда выглядел: военврач, человек с высшим образованием, выпускник столичного вуза всерьез обсуждает с полуграмотной псковской бабой каких-то мистических черных змей, знаменующих смерть…
Я ее разговорил в конце концов. Путем хитрой дипломатии, включавшей, надо покаяться, и кнут, и пряник…
Поведала, что действительно видит эту самую змею, возлежащую на груди раненого примерно за сутки до летального исхода. Мол, у них в семье такое умели, и не только это…
Я тогда был не юнцом, но все же человеком довольно молодым. И мне стало откровенно любопытно. И еще кое-что примешивалось – то самое желание разоблачить шарлатанскую подоплеку нашей доморощенной мадам Блаватской…
Одним словом, мы с ней заключили нечто вроде договора: я никому о нашем разговоре не рассказываю, а она мне исправно сообщает о каждом факте наблюдения означенной мистической змеи…
Ради научной скрупулезности я даже завел отдельную тетрадочку. Все, как положено – фамилия, дата. Двадцатого числа такого-то месяца поступило сообщение, что змея наблюдалась на груди раненого, скажем, Голопятова…
И вот ведь что – стало стабильно сбываться… Я имею в виду, что «промахов» Пелагеиных в моем тетрадочке не зафиксировалось ни единого. Самое большее через двое суток, но записанный в моей тетрадочке умирал…
Хирургия, особенно полостная – дело тонкое. Специфичное. Частенько случается, что самый опытный врач попросту не мог предвидеть летального исхода. Больной, казалось бы, на пути к выздоровлению – и вдруг, нате вам…
А эта псковская баба без всякого образования никогда не ошибалась! Никогда. Понимаете? Месяца через три пришлось с этим смириться – когда в моей тетрадочке так и не было отмечено ни единой «пустышки»…
Как ни протестовало все во мне – и жизненный опыт, и воспитание, и материалистические убеждения – приходилось признать, что есть в этом своя сермяжная правда. Очень возможно, что наша Пелагея и в самом деле видит эту свою змеюку… Ведь ни разу не ошибалась, темное и необразованное дитя природы!
Каюсь, у меня порой возникали крамольнейшие мысли – а не оформить ли мне тетрадочные записи в виде некоего «журнала экспериментов». Записи вести пространнее, свидетелей привлекать. А после войны обратиться с этим куда-нибудь…
Мысли эти в намерения так и не отлились – побоялся. Представил, как меня встретят в каком-нибудь сугубо научном учреждении…
А развязалась эта история совершенно неожиданным образом.
Однажды возник легонький переполох – мы тогда стояли где-то, на какой-то захолустной станции. Оказалось, это Пелагею отпаивают водичкой и суют нашатырь под нос, потому что с ней приключилась форменная истерика во всех классических проявлениях. Кое-как удалось успокоить. А потом, ночью, Катька мне сообщила испуганным шепотом, что Пелагея, проснувшись, у себя на груди увидела эту самую пресловутую и легендарную змеюку. Вот так… Получалось, что… Да что там, назовем вещи своими именами. Что она увидела собственную смерть.
И вы знаете… Конечно, можно списать на совпадение… Через сутки с лишним поезд обстреляли ночью, во время движения. Места были не самые гостеприимные – Западная Украина со всеми ее прелестями в виде бандеровцев, аковцев, выходивших из окружения немцев, вообще непонятно кого…
Собственно, обстреляли – громко сказано. Какая-то сволочь выпустила по поезду пулеметную очередь – одну-единственную, зато от всей поганой души, на полный диск. Особого вреда не причинила – выбило несколько стекол, три человека получили легкие ранения. (Особенно матерился потом один из них, практически стоявший на пути к полному и окончательному выздоровлению – мол, невезение такое, стукнуло не на передке, а на полке санитарного поезда.)
А вот Пелагее две пули попали прямехонько в голову. И – наповал. Нужно же было дуре у окошка сидеть…
Совпадение, или что? Не скажу, что после того случая я стал законченным адептом потустороннего, но скептицизма, честно вам скажу, поубавилось…
Смерть своя и чужая
Был у меня в роте солдат…
Ничего особенного о нем сказать, пожалуй, нельзя. Ни плохого, ни хорошего. Не выделялся ни тем, ни другим. Воевал, как все. И не высовывался без нужды, и в кустах не прятался. Одним словом, таких было не так уж мало, ничем особенным не выделявшихся в ту или другую сторону. К иным относились нормально, а некоторых не любили. Вот и его отчего-то не любили, хотя вроде бы не за что было…