Любви все роботы покорны (сборник) Олди Генри
Темнота вокруг мутно колышется. Тошнит. И пусто.
Белые стены, человек в белом халате, и еще один, в мятой зеленой форме. Где она, кто она? Шевелиться больно, дышать неудобно – грудь стягивает тугая повязка. И чего-то привычного, естественного, как дыхание, – нет. Странно и страшно.
– Гляди, док, смотрит. Эй, ты как, очухалась?
Не знаю. Нет. Чего-то не хватает.
– Хорошо, значит, точно на поправку.
Смотреть тяжело, начинает болеть голова.
– Звать тебя как? Док, ты что ей вколол, снотворное? Нет? А чего она глазки схлопнула и молчит, гордая, что ли?
– Не мешай работать. Больная она. В тяжелом состоянии.
Под закрытыми веками пляшет огонь. Горит лес, бьет в лицо жгучий дым, и почему-то это хорошо. Правильно, тепло и радостно.
Ноги держат с трудом, подгибаются, до туалета по стеночке – долго и муторно. И вечно крутится рядом кто-то в форме. Крутятся. Разные.
– Док, она вообще нормальная? Хоть слово сказала за все время?
– Может, она вообще не человек.
– А кто?
– Змеевка.
– Погодь, разве они не люди?
– А кто знает? Их раньше не захватывали, наша первая.
– Дык это… в штаб надо?
– Нету штаба, дядя. Сожгли. И связи нету.
– Так, замолчали все, и лишние вон. Развели тут консилиум. Человек она, это я вам как врач говорю. Обычная девчонка, физически отлично развита, здорова, думаю, умственно и эмоционально тоже все было в порядке до гибели ее змея.
– Ага, значит, правду говорят, что эти твари змеевкам мозги выжигают?
– Точных данных нет, но я бы не сказал. Тут картина эмоционального сверхторможения, а не выжженных мозгов. Последствие шока.
– Трахнуть ее разок нормальным мужиком, а не тварью…
Голоса слишком громкие, резкие, неправильные. Сливаются в неровный гул, бьются в уши, а внутри – пустота.
Землянка в лесу, терпкий запах осени, редкие проплешины неба сквозь еловые лапы. Дни тусклые, похожие один на другой. Ничего не хочется и ничего не волнует. Иногда приходят мужчины. Кто-то из них груб, а кто-то нежен, но ни один не заставил скучать по нему. Все они – как тень, слабый отголосок чего-то настоящего.
– Жаль, нет возможности сравнить эту с другими. Или хотя бы расспросить. Интересное исследование можно было бы сделать…
– Чего исследовать, баба как баба. Ледышка только, ну да на безрыбье сгодится.
– Ледышка… Есть, видишь ли, версия, что змеевку связывают со змеем эмоционально, подкрепляя постоянным физическим контактом…
– Трахом, что ли?
– Не знаю! Проберись на змейскую базу и посмотри сам. А слабо, так не перебивай.
– Ладно, док, чего ты. Мне, может, просто обидно, что расшевелить ее не могу. Давай, чего там про контакты? Хочешь сказать, у нее короткое замыкание в мозгах случилось?
– Хорошее сравнение. Да, можно сказать и так. Так вот, вы тут со своей вялотекущей войной этого не помните, но для змеев отбирают обычных девочек. Семь-десять лет оптимальный возраст. И представь себе, в лояльных правительству районах дочь-змеевка считается за честь. Опять же компенсацию родителям выплачивают.
– Тьфу, гадость! Чтоб я вот так свою дочку твари отдал?! Ну, ничего, с этими новыми снарядами мы их наконец-то выбьем.
– Новые вылупятся. Равновесие сил, замкнутый круг. Здесь нужны какие-то нестандартные подходы. Почему и жалею, что эту не расспросишь. Мы слишком мало о них знаем.
– А хорошо бы найти, где эти твари вылупляются. И бомбой…
– Деревня. В столице они вылупляются, в армейском питомнике. Охраняемый объект номер два, после Дома правительства. Не подобраться. Ладно, пошел я. А ты будь с девчонкой поласковее, может, все-таки оттает.
Снится огонь, чистое небо над головой, а внизу – дым. Странные, хорошие сны. Теплые. Снятся огромные, затягивающие, как в пропасть, черные глаза – у людей таких не бывает. Тугие объятия – руки здешних мужчин так не обнимут! Снится голос в голове: «Моя».
А утром – пусто.
Некому ответить: твоя, твоя, твоя…
– Забрюхатела?! Еппп…
– Ты не знал, что бабы иногда беременеют?
Этот мужчина не хуже и не лучше других, но все-таки, когда он держит за руку, становится легче. Спокойнее. Тянущая боль скручивает внутренности, ощущение – будто безумная прачка выжимает тебя вместе с бельем.
– Тужься, дура!
Под закрытыми веками – полуденная белизна неба, чистая, ослепительная. А потом ее сменяют черные глаза, огромные, нечеловеческие, надвигаются, затягивают, и тебя больше нет, и ничего нет, только кружится в темном туннеле сухой листок…
Крик. Глаза открываются сами, тело само вскидывается, крепкие руки давят на плечи:
– Лежи, не дергайся. Вот она дочка, держи.
– Ишь ты, сосет. Вот же чучелко!
– Поздравляю… папаша!
Глаза у дочки черные, глубокие, серьезные. Когда сосет, телу вспоминается странное: как будто порхают бабочки, задевая крыльями сердце. «С-ссе-е», – вырывается сквозь зубы, и больно щемит в груди.
– Во-оздух!
– Чертовы твари, нашли!
– Заряжай! Сейчас мы его…
– Чего столбом стоишь, дура, дуй в укрытие!
Расселина ослепительного неба над узкой лесной дорогой, и в небе – серебряный проблеск. Стремительный, сверкающий, СВОЙ! Рвется крик сквозь позабывшее слова горло: вернись, я здесь, мы здесь! Широкий разворот над лесом. Выстрелы, грохот, треск, огонь, дым.
Плачет дочка.
Надсадный кашель над ухом, хрип:
– Хватай мелкую и дуй к реке. Сгорим все на фиг здесь, ветер на нас. Слышишь? Поняла?
Плачет дочка, невесомые бабочки щекочут крыльями сердце, и рождается в груди странное, непривычное, звериное: не отдам! Моя!
– К реке, давай, дура, бегом!
Треск, дым, крики за спиной. Проблеск картинки перед глазами: внизу горит лес, в расселине лесной дороги мечутся крохотные фигурки, разворачивая гранатомет с дурацким длинным стволом, чуть дальше – серебристая полоска реки, затянутая спокойной дымкой. Туда огонь не дойдет.
Грохот бьет по ушам, удар – и тьма. Чужая тьма. Жаль. Жаль, но на самом деле не важно. Важно другое, река – там.
Серебристый туман, широкий пляж, плеск воды, сюда почти не доносится жуткий треск горящего леса. Вода холодная.
– Ш-шш… успокойся, ты моя, не отдам. На вот, поешь…
Медленно катится к закату солнце. Выходят к реке обгоревшие, шатающиеся фигуры. На черных от копоти лицах – оскалы улыбок.
– Лагерь менять…
– Ничего, зато все живы.
– Эй, док! Второй змеевкой не разжились, извини, со сравнительным анализом придется подождать!
Смеются.
– Эй, чучелко, ты как? Надо же, спит. – Глаза мужчины светло-серые, как дымка над водой, когда смотришь сверху, с неба. – Ну что, молодец ты. – Неловко, ребром обожженной ладони, проводит по волосам. – Глупая змеева девка, как же тебя все-таки звать…
– Ле… – Горячий воздух царапает гортань, ком в горле сжимается, ощетинивается колючками – и лопается. – Ле… ли.
Серую реку морщат первые капли дождя. Дочка спит.
Наталья Загороднева
Крылья
Он позвонил в три ночи. Я хорошо запомнила это, потому что держала телефон в руках, наблюдая, как сменяются цифры на дисплее. Знала, что он позвонит? Нет. Ждала, но не знала.
– Разбудил?
– Да, – соврала, а зачем? Не хотелось, чтоб знал, что жду его звонка.
– Прости.
– Ничего.
И молчим. С ним удивительно легко молчать. Он чувствует все, о чем думаю, и я слышу его мысли. Или просто говорим сами с собой, а телефон нужен, чтобы оправдать все нелепости, приходящие в голову?
– Я соскучился.
– А я палец порезала.
– Сильно? Болит?
– Болит. Еще как.
Болит, да. И вовсе не палец. Душа. И крылья. И он знает.
– Пройдет.
– Да, пройдет.
Курю. Он запрещает. Дышу тихонько в сторону, он делает вид, что не слышит. Пачка почти пуста, а до утра еще бесконечное молчание…
– Я не могу без тебя.
– Можешь.
– А ты? – Его голос срывается.
– А я не могу без тебя.
– Тогда зачем…
– У нас снег выпал.
Злится. На себя злится. Что поделать, это уже работа – звонить и злиться. У нас вообще все странно. Люблю его. И он меня. Но не в его правилах быть сволочью. Есть та, что верит ему и ждет каждый вечер домой.
А за окном падает странно крупный для ноября снег. Это хорошо. Всю грязь покроет белым: хоть ненадолго, но побыть в чистоте.
Завтра никуда не нужно идти, и послезавтра, и вообще – никуда больше не надо идти, и не замерзнут ноги, и не нужны перчатки, и не поймать языком красивые колкие снежинки. Буду пить чай и писать. Бесконечные рассказы ни о чем. Вернее, о нас. Но это одно и то же.
– Я приеду.
– Конечно.
Приедешь, чтобы помолчать. Войдешь, пропахший морозом и такси, скинешь куртку, сгребешь в охапку, зацелуешь, затормошишь. А я буду плакать… Я уже плачу, кажется. Да, так и есть. И потом налью тебе чаю. Поставлю Власову. Ты скажешь: «Ну что с тобой?» И я пожму плечами.
«Так и стой, и не надо ближе подходить…»
Я подумаю об этом завтра. О том, что скучаю по своим крыльям. Сейчас уже не верится, что они были. Куда она подевалась, та, что улыбалась мне из зеркала каждое утро? Мне нравились ее светящиеся глаза. И хотелось не идти – бежать по тротуару, и раскинуть крылья, и взлететь… как она.
А руки… Какие у него красивые руки… Любуюсь, как его пальцы порхают по клавиатуре. Он мельком всматривается в монитор и печатает, печатает. Там, в очередном рассказе, он любит. Не меня. Или меня? Любит, бежит по свежему снегу от машины до подъезда, моля: ну только будь, будь… Снимает на ходу перчатки, нажимает холодные кнопки домофона. И вздыхает облегченно на пороге, видя мой силуэт на фоне окна.
Подходит, кладет руки на мои плечи. Вдыхает запах волос, проводит рукой по спине. Я отшатываюсь – еще больно. Он понимает. Стягивает с плеч тонкий шелковый пеньюар, целует нежно – шею, плечи, спускается ниже. И я плавлюсь в его руках, становлюсь податливей пластилина, по щекам текут слезы – от радости, боли или счастья, а может, от всего сразу.
Затем моя очередь открывать заново его тело – и я освобождаю свою безграничную нежность, отдаю ее всю без остатка тому, за которого не жаль потерять небо…
Ты прекрасен, любимый мой. Создан для меня – от кончиков волос до каждой клетки кожи. Твой запах сводит меня с ума. Твое тело – вселенная, и меня неотвратимо тянет твоя гравитация. Под твоими руками я оживаю. Свечусь, расправляю огромные белые крылья, взлетаю, открываюсь тебе вся.
И слова не нужны. Каждое твое движение – мазок художника, творящего гениальное полотно. Ты не предугадываешь мои желания – управляешь ими. Для тебя нет запретов. Но никто не может, как ты, сливаться со мной в единое целое, обожествлять меня на долгие мгновения, когда останавливается время.
– Скажи, ты создал меня?
– Я создал тебя.
– А зачем?
– Зачем создают Муз?
– Убей меня?
– Ты мне нужна живая…
А по пальцам – ток, бьет по коже, струится, плещется. Или просто ладони холодные?
А потом уютно, в старом кресле, читает мои рассказы. Бросает на полуслове, притягивает, целует.
– Моя…
– Хочешь чаю?
Я слышу, как он уходит. На пороге оглядывается, нужно что-то сказать, наверное. Я кручу в кармане пальцами сигарету, мысленно кричу ему: ну, иди уже, иди. Он прислоняется спиной к косяку, откидывает голову и просто смотрит в потолок. Я подхожу, целую, выталкиваю его за порог. Затем достаю сигарету, закуриваю и плачу.
С понедельника сажусь на диету. Решаю перекраситься в блондинку. Достаю старые джинсы, прикидываю – сильно ли будут смеяться прохожие? Бросаю и понимаю, что простыла. Гадкое чувство – еще нет насморка и кашля, но уже больна. Может, их и не будет. А я уже болею. Мне нужна грелка. Обнять ее и лежать, пока не остынет. А может, напиться?
Звоню ночью – не ему. Ему нельзя. Молчу в трубку, но через пятнадцать минут визг тормозов у подъезда. Звонок в дверь. Не открываю. Да пошел ты! Теперь стук ногами. Поднимаюсь с корточек, поворачиваю ключ.
– Ты когда ела?
– Чай пила.
– Что за…
Он слишком гладкий. Плохо. Некрасиво – совсем гладкая кожа. У него нечувствительны соски. Но если закрыть глаза… Нет, все равно не то. Током не бьет.
Это подло, понимаю я. Принимать его, как таблетку от любимого, спасаться от того, кто никогда не будет моим без остатка. С кем никогда не состарюсь. Стоп! Я же не старюсь? Или уже?..
Он мог бы стать счастьем для какой-то одинокой, замерзшей. Зачем я?
– Смотри, у тебя две линии брака.
– А у тебя?
– Одна.
– И что это значит?
– Женись еще раз.
– На тебе?
– Нет. У меня одна линия.
– Ты когда дочке звонила?
Плачу.
Утром совсем разбитая. Забрала у него одеяло, он поджал голые ноги, придвинулся поближе, завозился недовольно, встал, ушел курить. Встаю, иду за ним, завернутая в одеяло. Подхожу, беру у него сигарету. Он прикуривает новую. Гадко все это. Курить гадко. В горле противный комок. И тошнит. Может, похмелье? Вот ведь знаю, что гадко, а курю. И злорадствую – так тебе, давись, кашляй. Сама виновата.
Он приносит тапочки.
– Не стой босиком.
Назло не надеваю. Он обижается.
– Наташ!
Интересно, любила бы я его, будь у него волосы на груди? Смешно. А как сделать чувствительными соски? Но ладно. Ему пора. Скоро появится в Сети любимый.
С тех пор как у меня есть крылья, мне все тяжелее ежеминутно слышать людские мысли. Тяжела вера в меня тех, кому я не в силах помочь – или в силах ценой своего сердца. Я забираю себе их боль, болею сама, освобождая их. Или не забираю. И они терпеливо ждут, безотчетно тянутся ко мне, толкутся в очереди в мои мысли.
Я научилась быть безразличной. Научилась глохнуть. Для этого мне нужна музыка. Там ведь тоже боль – но ее не нужно брать себе. Жаль, что не с кем разделить ее…
Но крылья… Я обрывала их многажды, но они вырастали снова. Может, проклятие. Зачем они нужны, если летать получается только с тем, кто никогда не полетит со мной?
– В ванной кран бежит.
Я знаю. Он сделает. А мог бы и не он сделать. Но не попрошу. Все нормально. Я счастлива. Счастлива, что этот, случайный, чью боль я не могу забрать и кого не смогу научить летать, уйдет. Он сделал все, что должен, – согрел меня, когда было так трудно одной. И я использовала его. Но… он немного горд, что нужен мне. Хоть так.
Счастлива ждать шагов в подъезде, замирать, улыбаясь: угадала. Но любимый всегда звонит с полпути. Не любит сюрпризов. И сейчас позвонит.
Так и есть. Хватаю трубку, улыбаюсь, убегаю в ванную – разговаривать. Млею, таю, и моментально выздоравливаю, и голос уже не хриплый. Из крана – вода, а из трубки – любовь, теплая, нежная. А за дверью – тот, другой, стоит, прислонившись спиной к двери, глотает слезы. Я знаю, чувствую. Зачем приехал? Ведь знает все. И я, отключив телефон, опускаюсь на корточки, сижу так, пока не хлопнет входная дверь. Подскакиваю, бегу за ним, кричу в подъезд, он возвращается, а мне и нужно-то только сказать: «Прости». И он обнимает, жадно, судорожно гладит крылья, а перья с них сыплются и, подхваченные сквозняком, носятся по подъезду. И босым ногам холодно…
Пишу рассказы. Руки в муке – пекла пирожки. Наши любимые, с мясом и с капустой. Клавиатура белая, букв не видно, а я и так знаю, где какая; пишу, пишу, и гора пирожков растет на тарелке.
Любимый приезжает вечером, и я бегу в подъезд, ловлю его губы и не отпускаю, и глаз не закрываю, смотрю в его – шоколадные, сладкие, грустно-счастливые.
Потом делим последний пакетик чая на двоих, хохочем, чокаемся бокалами и дурачимся. И я совсем забываю, что сигареты давно кончились, и кормлю его сама, пальцами даю кусочки ему в губы, лишь бы коснуться, удариться током…
И снова нежность, молчаливая, сиюминутная – нет ни прошлого, ни будущего. Есть мы – здесь и сейчас. Глажу волосы на его груди, провожу пальцем линии по тугим мускулам. Целую, неспешно, смакуя каждый сантиметр кожи. Я и не заметила, как стала зависима от его тела.
Ночью смотрю на него, спящего, такого милого, глажу тихонечко морщинки у глаз и понимаю, что нет ничего красивее их. А он не спит, лежит, закрыв глаза, притворяется, чтобы вдруг схватить меня, притянуть, поцеловать. А я смеюсь.
Утром встаю, потягиваюсь, расправляю крылья – на всю комнату, белые, а рассвет поливает их золотом…
Еще целый день вместе. Будем гулять, обнявшись, по городу, заходить в маленькие магазинчики, он станет уговаривать меня примерить то одно, то другое. Я, смеясь, откажусь. Он обидится, я поцелую его в нос, и он простит.
Пьем чай в кафе, за столиком у окна, а руки на столе сплетаются, пальцы будто живут своей жизнью, он гладит мои, я – его, и чай такой вкусный…
Провожаю его до автобуса. Он тихо матерится, хочет закурить и выпить. Не смотрит на меня, а я глажу рукав его куртки и думаю: «Как же дожить до завтра?» Он вбегает в автобус перед самым отбытием, успевает дойти до своего кресла, смотрит на меня сверху вниз. Я улыбаюсь, машу ему рукой и рисую всякие дурацкие знаки. Мол, позвони, напиши. Он кивает. Автобус трогается, и мне безумно хочется, чтобы он остановился еще, поцеловать: кажется, один поцелуй так и остался между нами. А он едет, едет, и в душе у меня натягивается струна, будто другой ее конец – там, в салоне.
Потом бреду по городу, бесцельно, пиная попадающие под ноги старые листья, чудом выжившие после снега, и пустые бутылки. Смотрю в тоскливое серое небо, морщусь: мне туда нельзя. Я уже была там…
Щелкаю замком, вхожу в квартиру, включаю свет и вижу на столе два бокала и тарелку с недоеденными пирожками. Выбрасываю их в мусорку и пушистой пеной смываю его губы с посуды и его смываю из сердца. Постель перестилаю, напоследок затянувшись его запахом с подушки. Забрасываю в стиралку, засыпаю порошок, включаю, зачем-то прощально машу завертевшемуся в стеклянном окошке многоцветью.
Сплю, напившись таблеток, без снов. Высыпаюсь, но снова разбитая.
Нужно поработать. Поднимаюсь на крышу, сажусь на самый край. Расправляю крылья.
Сколько горя и боли на Земле! Господи, сколько… Люди стали черствее. Перестали слышать друг друга. Я не могу помочь всем. Еле слышно шепчу слова молитвы, с крыльев сыплются перья, ветер подхватывает их и раскидывает, как почтальон – письма, в открытые форточки. И там, где они опускаются на пол, люди вспоминают, что любят. Обнимают друг друга. Звонят родителям. Целуют детей. В мире становится чуточку теплее.
Утро будит непослушным солнечным лучом. Потягиваюсь, улыбаюсь. Моей любви хватило многим. Хороший день, хорошее время.
Иду по улице, улыбаюсь, и прохожие тоже улыбаются, глядя на меня. Наверное, глаза у меня светятся. Крылья волокутся за мной, как шлейф. В кармане – деньги, что любимый сунул мне при прощании. Знает, что я к ним безразлична. Но раз уж они есть… Покупаю торт со сливками.
Вечером сижу на подоконнике, смотрю с высоты восьмого этажа на белый город. На столе чуть порушенный чайной ложкой тортик, в бокале недопитый чай, пол усыпан перьями. Я скучаю по его голосу.
Нелетная погода…
Ненавижу праздники. Не-на-ви-жу. Это время, когда крылья темнеют. Знаю, что буду одна, или не одна – но не с ним. Он далеко.
Когда-то я радовалась в этот день. Может, в другой жизни? Когда еще не умела летать.
И себя в этот день я тоже ненавижу.
И что меня тянет постоянно, год за годом, бродить по улицам, среди людей, вываливающихся из супермаркетов, как потрошеные куры с конвейера птицефабрики, – с елками, завернутыми в целлофан, пакетами, глянцевыми коробками, тортами и бутылками шампанского? Армия клонов, блестяще-шуршащих, со злыми, измученными лицами, с хнычущими где-то под ногами детишками. И повсюду музыка, иллюминация. Праздник Больших Распродаж, хватания всего подряд с жирных, прогибающихся под тяжестью всякого дерьма прилавков.
Забавляют безумные глаза теток, судорожно напихивающих в бесплатные пакеты подгнивших апельсинов под красным ценником, перечеркнутым, с подписанной новой ценой на два рубля меньше. Халява! Два рубля! И всюду – толпы, толпы… Не опоздай, потрать все, что скопил, получил, заработал. Последний шанс опустошить кошелек! Давай, все подряд, то, что первого января окажется вовсе и не нужным, съеденным, выпитым, распотрошенным и без блестящей упаковки не таким уж привлекательным.
Примету «Как встретишь Новый год – так его и проведешь» придумали коммерсанты. Это их лучший маркетинговый ход. Внушить толпе, что чем больше их кровных, любовно пересчитываемых купюрок окажется в карманах продавцов, владельцев торговых точек, тем лучше и замечательнее будет их жизнь в предстоящие двенадцать месяцев. И непременно нужно в полночь плюхнуться за стол, способный удовлетворить голод роты солдат; в непременно новой, определенного цвета одежде; и пусть до этого все перегрызлись, но вот под бой курантов выпить вонючей шипучки – и все будет супер. А потом, в пять, десять, пятнадцать минут первого можно жить, как раньше – ругаться, упрекать, плакать. Потому что в этот день я не работаю. Не мое время.
Если бы все эти приметы сбывались, то весь январь страна провела бы в обнимку с унитазом, февраль – на анальгине с аспирином, март – за судорожным подсчетом оставшейся в карманах мелочи, а уж с апреля, может быть, захотела бы работать.
Но это так, лирика.
А пока что – Хеппи-Нью-Йер, по улицам бродит такое количество Дедов Морозов со Снегурочками, что желаний не хватит, чтобы они могли их исполнить. А не исполнят ни одного. Что не помешает им неплохо заработать.
Поддавшись какому-то бредовому желанию, покупаю еловую ветку и пару блестящих гирлянд. Зачем? Не знаю. Денег в обрез, а нужно еще столько всего. А, ерунда. Дожить до первого января, а там и трава не расти. Прохожу с этой веткой, как дура, в потоке таких же идиотов, мимо витрин магазинов, прохожие наступают на мои черные от грязи перья. Или уже не от грязи?
Смотрю, как толпятся мужики у прилавков с косметикой, парфюмом, лифчиками-трусами, и завидую. Такая мещанская привычка. Кто знает, будь у меня кто-то, ради кого стоило провести два дня у плиты, может, я так же стояла бы в той же очереди с баулами, полными всякой фигни. И что – радоваться или плакать? Плюсы и минусы можно найти в любом обстоятельстве. Иду налегке с дурацкой еловой веткой, не надрываясь под тяжестью авосек – это плюс. Проведу тихий, спокойный вечер у телеящика, наблюдая ярмарку тщеславия и жалкие потуги клоунов. Это тоже плюс. Проснусь утром первого января без похмелья и головной боли – еще один. О минусах умолчу, не буду портить хорошее, злорадное настроение.
И вот, наконец, дома. В трехлитровой банке с водой устроилась «как бы елочка», на тарелке расположились выгодные апельсины, сэкономившие мне два рубля, в холодильнике прокисает торт и остывает дешевое шампанское.
Глядя с высоты восьмого этажа на ползущих по тротуару мелких, как муравьи, людей – парами, выть хочется. Или это от музыки в наушниках?
«Где твои крылья, которые нравились мне?»
За восемь часов до полуночи – звонок. Подрываюсь, хватаю трубку.
– Алло!
– Наташ…
Не он. А он и не позвонит.
– Что?
– Так нельзя. Сегодня праздник, можешь ты хоть один раз побыть нормальным человеком?
Криво ухмыляюсь.
– Нормальным? Это как?
– А так. Приходи, встретим, как положено, в семье.
– Как обычно? Нет уж, спасибо.
– Ну, обо мне не думаешь, хоть дочку пожалей. Она-то чем виновата? Она ждет мать, понимаешь? Ты ей нужна.
Пусть он замолчит, ну пожалуйста… Нужна… Да никому я не нужна, никто нигде не ждет, а дочка привыкла без меня, и каждый раз после встречи только плачет. И я плачу. Что я могу ей предложить? Безумную мамашу, полдня проводящую на подоконнике, а полночи – рвущую остервенело перья из растрепанных крыльев? И знаю, она устанет от меня через неделю, а я от нее – еще раньше, и не смогу ей дать того, чего ей хочется, моих полетов она не понимает…
– Наташ… Ну когда это кончится? Мы же жили нормально, пока ты не стала заниматься этой хренью!
Бедный, бедный. Он ничего не понимает. Он думает, я – человек.
– Это не хрень.
– Хрень, Наташ. Ладно бы деньги зарабатывала, как все, а то просто тратишь время на разных уродов.
– Эти уроды – нуждаются во мне. Если бы не я, может, половина из них уже попрыгали бы с крыш и перерезали вены. Некуда им пойти, никто не выслушает и не согреет.
– А мы? Нам тоже нужно, чтобы нас выслушали и согрели.
Пустой разговор. Кладу трубку.
«Я вижу свежие шрамы на гладкой, как бархат, спине»…
За шесть часов до полуночи – эсэмэс.
«Поздравляю с Наступающим. Желаю любви, большой, настоящей, чистой, как ты».