Экипаж машины боевой (сборник) Кердан Александр
Вечером он был приглашен на день рождения к Копырину. Зампотыл в честь своего сорокалетия организовал просто царский ужин: жареная картошка, шашлык из молодого барашка, фрукты и виноградная самогонка из соседнего дукана. Собрались все заместители командира полка, комбаты первого и второго батальонов. Кравченко отсутствовал. Когда выпили и разговор из всеобщего превратился в разрозненные диалоги и монологи, Русаков спросил у именинника о причинах отсутствия комполка.
– Ему нельзя: ком-му-нисто! Облико мор-рале! – фразой из анекдота ответил раскрасневшийся от выпитого Копырин и, заметив недоумение собеседника, добавил громким шёпотом: – Ты не знаешь? Его ж к Герою представили… Т-с-с… Советского Союза! Теперь надо дистанцию держать, от всех и от нас в том числе… Не дай аллах, запачкаешься!.. Понял?
– Понял… – в тон ему ответил замполит, с высоты только что полученной информации по-новому оценив поведение командира: «Из-за этого представления он и боится правды об убийстве Тюнькина!»
Вернувшись к себе, Русаков долго вертел в руках злополучную гильзу. «Не удастся ничего доказать, – с горечью думал он. – Нет ни свидетелей, ни улик. А тут ещё командирское «геройство»… Не будь его, Кравченко не стал бы шутить с огнём – скрывать такое преступление. А теперь наверху меня никто и слушать не станет: Герой Советского Союза, как солнце, на нём пятен быть не должно!.. Все усилия напрасны: эту гильзу можно смело выбросить в кучу цветного лома, ещё не вывезенного в Кабул. Так с неё хоть какая-то, миллиграммовая, польза будет…»
Он поднёс гильзу поближе к глазам и вдруг, словно заново, увидел её: на торце, там, где находился пробитый необычным образом капсюль, на ободке легко прочитывались четыре цифры: «59» и «83». «Какой же я тупица!» – вознегодовал на себя Русаков. Эти цифры указывали на год и серию выпуска партии патронов. По ним можно узнать, кому и когда они были выданы.
Начальник оружейного склада, к которому он обратился наутро, долго листал книгу учёта и выдачи боеприпасов, пока не нашёл нужную страницу.
– Патроны поступили в полк в августе прошлого года в количестве двадцати цинков. Тринадцать до сего дня на складе. Семь выданы в третий батальон в декабре месяце. Вот и расписка в получении, и дата, – сообщил он.
Русаков поблагодарил прапорщика и пошёл восвояси, размышляя о том, что ещё одна грань кубика-рубика встала на свое место. Потому-то и не оказалось в гарнизоне пистолета, так своеобразно пробивающего капсюли, что третий батальон дислоцируется отдельно. И это обстоятельство он в своих умозаключениях до сих пор не учитывал.
Дорога к месту базирования третьего батальона для бронегруппы из четырёх БТРов заняла часа полтора. С учётом труднопроходимых участков бетонки, – не так уж много. До сих пор у Русакова не получалось побывать здесь: колонны не шли, а одиночное передвижение в районе ответственности полка комдив запретил – душманы активизировались, нарушив прошлогоднее перемирие.
Комбат-три – тридцатидвухлетний майор, с невоенной фамилией Пальчиков, – всем своим видом опровергал любые сомнения в его боевитости. Высокий, плечистый, он с особым шиком носил мешковатую «афганку». Она сидела на нём лучше, чем на ином офицере – парадный мундир. Невзирая на бурую пыль, которой пропитано всё вокруг, башмаки у Пальчикова всегда глянцево блестели, а полевая кепи с защитной кокардой была залихватски заломлена на затылок.
Знакомый с Русаковым по совещаниям в полку, Пальчиков четко, с чувством собственного достоинства (дабы гость не забывал, кто здесь хозяин), доложил, как положено, об отсутствии во вверенном ему гарнизоне происшествий и о том, чем в данное время занимается личный состав. Комбат провёл Русакова по территории своего «глинобитного» хозяйства. Батальон размещался в небольшом, покинутом жителями кишлаке. Это само по себе было необычным – нашим войскам в Афганистане строго запрещалось подобное расквартирование. Но этот кишлак – наиболее возвышенная точка в округе – был признан лучшим местом для базирования. Бойцы Пальчикова (в отличие от остальных подразделений полка, строивших себе жилье, что называется с «первого колышка») сразу же имели пусть саманную, но всё же крышу над головой. Русакову понравился порядок, ухоженный вид жилых помещений, столовая и баня, от помывки в которой у него не хватило духу отказаться: даже в полку такой не было.
После омовения и дружеского ужина Русаков в самом благодушном настроении приступил к комбату с вопросами. Пальчиков спокойно выслушал их, с явным интересом отнёсся к предположениям замполита о насильственной гибели Тюнькина и выразил готовность помочь в поисках.
Утром приступили к проверке. Начали с журнала учёта выхода и возвращения машин в парк, поскольку до полка отсюда можно добраться только на какой-то технике. Русаков в присутствии Пальчикова выписал себе в блокнот все машины, выходившие в рейс в день гибели Тюнькина, а также фамилии старших этих машин и маршруты движения. Таких единиц техники набралось около десятка. Из них только три покидали пределы кишлака: два КамАЗа, выезжавшие за продуктами, и БТР самого Пальчикова. Старшим на КамАЗах был начпрод – седой старший прапорщик. Его маленькая колонна вернулась в кишлак ещё до наступления темноты, что само собой вычеркивало начпрода из числа подозреваемых: по данным Русакова, Тюнькин в это время был ещё жив. Время возвращения начпрода подтверждали десятка полтора солдат, с которыми Русаков побеседовал в курилке. Что же касается комбата, так, по словам Пальчикова, он в этот день был ответственным и проверял выносные посты. Комбат вызвался сопровождать замполита к этим постам, чтобы, как он выразился, рассеять малейшие подозрения.
В путь отправились на бронетранспортере Пальчикова. Экипаж его – два немногословных солдата и сержант-чеченец, ловили каждое слово своего командира.
– «Мультяшки» меня с полувзгляда понимают, – похвастался он.
– Почему «мультяшки»? – спросил Русаков.
– Их так прозвали за маленький рост, они же каждый по метру с кепкой, но солдаты отличные. С такими ничего не страшно!
Оставив БТР на бетонке, поднялись к первому блокпосту, расположенному в километре от кишлака. Подъём на «горку», как назвал склон Пальчиков, отнял сорок минут. Во время подъёма Русаков шёл молча. Пальчиков, напротив, занимал замполита побывальщинами из жизни своего батальона.
– Бойцы зовут мой бэтээр «Летучим голландцем». Считают, что он для духов неуязвим. Никто, пожалуй, не рискнёт в одиночку по этим дорогам мотаться… А мне доводилось… А ещё… – Пальчиков не успел договорить, как их окликнул часовой. Узнав комбата, разрешил двинуться дальше.
– Молодец, – похвалил долговязого таджика со снайперской винтовкой Пальчиков, – караулишь хорошо. Давай сюда командира с журналом проверки.
Из небольшой землянки выскочил заспанный старший сержант, на ходу застёгивая ремень, подбежал с докладом. В журнале, на странице, помеченной днём гибели Тюнькина, Русаков увидел разборчивую запись о проверке блокпоста и подпись Пальчикова. А ниже точное время.
Такие же записи были и на двух других постах, где они с Пальчиковым успели побывать. Время последней проверки всего чуть-чуть не совпадало с часом предполагаемой смерти Тюнькина. Блокпост находился на середине пути между батальоном и полком. Исходя из этого, у Пальчикова было столь же абсолютное алиби, как и у начпрода. Нужен был примерно час, чтобы спуститься с вершины к «броне». Потом ещё столько же времени, чтобы добраться до полка. Следовательно, Пальчиков никак не мог очутиться там во время убийства. Так что «экскурсия» по горам, кроме морального удовлетворения, что симпатичный комбат в происшествии с Тюнькиным не замешан, ничего Русакову не дала.
Вечером снова был накрыт «дастархан», пили араку – рисовую водку, реквизированную при зачистке одного из кишлаков. Пальчиков, в роли гостеприимного хозяина, усиленно подливал «огненную воду» в кружку Русакова, не прекращая побасенок.
– Однажды шманаем караван, – отбросив со лба густой русый чуб, рассказывал он. – И тут из «тойоты» выпрыгивает «дух» и ну дёру в «зелёнку». А у меня под рукой АКМСа не оказалось. Так я его из ПМа с пятидесяти метров снял, хотя во всех таблицах пишут, что у «макарова» убойная сила только на двадцать пять!
– Ну, пятьдесят – это ты загнул, – усомнился Русаков.
– Не веришь? На спор, я и сейчас с пятидесяти метров вот эту посудину расхерачу! – указал Пальчиков на опустевшую бутылку.
Ударили по рукам. Пошли на пустырь. Комбат установил бутыль на камень и старательно отмерил пятьдесят шагов.
– Все честно, без обмана… Смотри, – сказал он, доставая ПМ.
Хлопнули один за другим три выстрела, и от бутылки в разные стороны полетели стеклянные брызги.
– Вот видишь, попал! – азартно, как мальчишка, закричал Пальчиков. Русаков только озадаченно поскрёб затылок – проиграл.
Перед возвращением в дом замполит скорее по привычке, чем по какому-то умыслу, поднял одну из ещё неостывших гильз и разом протрезвел: на её капсюле была такая же двойная пробоина, как и на донышке гильзы, которую он нашёл под окном своего модуля.
На рассвете, отправляясь в полк, Русаков холодно простился с комбатом. «Неужели убийца он, Пальчиков? – мысль об этом мучила, как зубная боль. – Но ведь у комбата железное алиби?»
Пальчиков почувствовал перемену в настроении замполита и тоже был сдержан. Официально приложил руку к козырьку и, дождавшись, когда БТРы тронутся в путь, скрылся за дувалом.
Весь день Русаков не знал, как ему поступить. Первое, что пришло на ум: написать донесение в политотдел армии и военному прокурору ТуркВО. Он закрылся в модуле и взял авторучку. Дважды рвал написанное – такими бездоказательными показались ему собственные выводы и подозрения. Что, в самом деле, у него есть? Две гильзы с одинаково пробитыми капсюлями, пуля и бурое пятно на стене… Несколько отрывочных фраз о Жанне, отправленной в Союз сразу после смерти Тюнькина, и факт сокрытия преступления представленным к высшей государственной награде Кравченко…
Но ведь надо ещё доказать, что преступление совершено. Имеющихся данных слишком мало, чтобы в Кабуле поверили его доводам, а не словам Кравченко. Нужны новые свидетельства или свидетели. А пока их нет, надо ждать. Ждать, не подавая вида ни комполка, ни Пальчикову. Впервые Русакову пришло в голову, что если настоящий преступник поймёт, что разоблачён, свести счёты с ним самим ему ничего не стоит: сколько пуль вокруг свистит… Не по такой ли схеме и погиб Тюнькин?.. Русакову стало страшно и мерзко за свой страх. Вспомнились жена и пятилетний сын. Что будет с ними? Он поспешил отогнать эти мысли, решив жить, не опережая событий.
А события стали развиваться совсем не так, как он ожидал.
Через два дня в полку случилось чрезвычайное происшествие, да такое громкое, что взбудоражило не только Кабул, но и Москву. Трое военнослужащих третьего батальона – старший сержант и два солдата, с того самого блокпоста, на котором однажды побывал Русаков, совершили бесчинство по отношению к семье местного учителя – искреннего сторонника Саурской революции. Из-за бутылки виноградной бражки они убили его самого, изнасиловали жену и тринадцатилетнюю дочь и потом задушили их. Эти пьяные мерзавцы не пощадили даже десятимесячного младенца, размозжив ему голову кулаком. Из всей семьи уцелел только старший сын – четырнадцатилетний подросток. Он, раненный выстрелом в упор, притворился мёртвым, а когда насильники ушли, дополз до ближайшего поста местной милиции, царандоя, и рассказал о трагедии. Ещё не проспавшихся убийц взяли под стражу. Они даже не отпирались, только тупо смотрели вокруг мутными глазами.
В полк сразу же понаехало проверяющих разных мастей: из штаба армии и округа, из ГлавПУРа и Министерства обороны. Кравченко и Русаков, сопровождая многочисленных генералов и полковников, встретились друг с другом только на заседании парткомиссии, куда их вызвали вместе с Пальчиковым. Решение партийного суда было довольно странным: два «строгача» с занесением в учётные карточки – замполиту и комбату и «товарищеская критика» – в адрес командира полка.
«Не решились на полную катушку наказать будущего Героя, – так про себя прокомментировал ситуацию Русаков. – Наверное, представление на Кравченко уже в Москве. Никто из местных начальников не берёт на себя ответственность отозвать наградной лист! Оно и понятно, в столице спросят, как же вы кандидатуру отбирали, о чём раньше думали?»
Пальчиков отнёсся к взысканию с юмором:
– Взыскания и накладывают для того, чтобы их потом снимать! Не вешай нос, Русаков! Стерпится – слюбится. Это у тебя выговор первый, а у меня уже два было и ничего – притерпелся…
«Он ещё шутит», – неожиданно беззлобно подумал Русаков, но поддерживать разговор в весёлом тоне не стал, спросил сухо:
– Где сейчас твои преступники?
– На «губе», ждут вертолёт на Кабул. Можешь пообщаться, – раздавил каблуком окурок Пальчиков, – они в слове пастыря сейчас ох как нуждаются!
И хотя Русакову после партийной выволочки вовсе не хотелось разговаривать с виновниками своего позора, он отправился на гауптвахту. Как и предполагалось, беседа с арестованными оказалась малоприятной. Солдат-таджик, черноволосый и долгоносый, как грач, на все вопросы отвечал односложно: «Моя твоя не понимай!» Его соучастник – армянин рядовой Акопян, напротив, был очень разговорчив, но из его бестолковой болтовни Русаков ровным счётом ничего не понял, кроме того, что солдат – человек маленький и делает то, что ему прикажут. Позиция, конечно, очень удобная! Но в данном случае какая-то доля правды в словах Акопяна была: ни он, ни второй солдат организаторами преступления явно не являлись! Беседа с начальником блокпоста затянулась. Старший сержант Дульский, в прошлом детдомовец, – это Русаков узнал, составляя о нём биографическую справку для политотдела, поначалу угрюмо молчал, обхватив голову руками. Постепенно разговорился, сначала о детдоме и о своей сиротской судьбе, потом и по существу дела. Рассказав всё, что произошло в доме учителя, он вдруг заплакал, по-детски, навзрыд. Русаков его не утешал… Когда сержант немного успокоился, спросил его о другом:
– Помнишь, я к вам на пост приезжал?
– Так точно, – хлюпнул носом Дульский.
– А скажи, только честно, как вас начальство проверяло? Неужели каждый раз проверяющие на гору взбирались? Трудно ведь…
– Ага, трудно. Только ведь никто, кроме начальника штаба, на гору и не лазил…
– Хм… а как же записи в журнале?
– Я сам с журналом проверки спускался вниз, к дороге, когда мне по рации вызов дадут… Офицеры ведь постарше меня будут… Зачем им на гору лезть!
– И там, внизу, проверяющие делали записи и время проверки ставили… Такое, которое понадобилось бы, чтобы к тебе на вершину подняться… – закончил за Дульского Русаков, про себя делая вывод, что признание старшего сержанта вдребезги разбивает казавшееся несокрушимым алиби комбата. Он заставил Дульского написать всё в объяснительной записке на имя прокурора округа и, засунув сложенный вчетверо лист в карман «афганки», вышел из камеры.
Пальчикова, которому сейчас Русаков очень хотел заглянуть в глаза, у штаба дивизии не оказалось. Комбат-три уже укатил к себе, в горы. «Ничего, мы ещё встретимся…» – подумал Русаков. Но вышло совсем иначе. К вечеру у него поднялась температура.
С подозрением на тиф он был госпитализирован и отправлен в Шинданд. Там диагноз подтвердился, и он на пару месяцев оказался изолированным, оторванным от своего полка, от всех событий, которые так волновали.
Месяцы в госпитале остались в памяти Русакова жуткой толчеей, отвратительной кормежкой и полной антисанитарией. Как в таких условиях люди умудрялись выживать да еще и выздоравливать – было для него ещё одной тайной русского характера.
Однажды, когда он сам пошёл на поправку, его, гуляющего в чахлом госпитальном саду, окликнули. Обернувшись, он увидел солдата на костылях и долго не мог вспомнить, где и когда встречался с ним.
– Я – водитель бронетранспортера майора Пальчикова, – напомнил тот.
– Точно, «мультяшка», – обрадовался Русаков однополчанину и тут же насторожился: – Что с тобой?
– На фугас наскочили три недели назад… Нету больше нашего «Голландца»…
– А что с Пальчиковым? С комбатом что? – перебил Русаков.
– Товарищ майор сразу погибли… Их всего осколками посекло…
– Как же так… погиб! Мне же с ним…
– Я к вам по делу, товарищ майор…
– По какому делу?
– Письмо у меня к вам. От комбата. Мы его в нагрудном кармане нашли. Так и написано на конверте: «Майору Русакову. Вручить после моей смерти».
– Где оно? – встрепенулся Русаков.
– Здесь. У меня в тумбочке лежит. Сейчас принесу, – солдат заковылял в сторону палаты.
– Подожди, я с тобой, – Русакову не терпелось скорее получить послание.
По пути солдат рассказал:
– Остальных наших, кто в БТРе был, сильно поувечило. Их сразу в Союз отослали. А у меня так – сквозное. Доктор говорит, скоро плясать буду. Вот ребята мне и поручили вас найти, волю последнюю комбата исполнить. Он у нас мужик мировой был.
Конверт, который получил Русаков, был сделан из грубой серой бумаги, в нескольких местах посечён точно бритвой и запятнан кровью.
«Русаков! – прочитал он первое слово, обращённое к нему, и перед глазами встало улыбчивое лицо Пальчикова. – Это письмо попадёт к тебе, когда я буду уже далеко. Так далеко, откуда не возвращаются. Потому нет смысла больше кривить душой. Самому эта ложь надоела».
«Ты был абсолютно прав, – писал дальше Пальчиков, – думая, что Тюнькин умер не от рикошета своей собственной пули во время салюта. Только полный дурак мог придумать подобную нелепицу и надеяться, что кто-то поверит. Ты прав и в том, что Тюнькина убили, и в том, да-да, я заметил, что подозревал в убийстве меня. Я действительно убийца. И потому что, как все, участвую в этой грязной войне, и потому, что отправил на тот свет ни в чём не повинного человека.
Теперь детали. Для тебя, чтобы не впутывать в эту историю посторонних. Тебя, конечно, интересуют причины… Ты же хочешь до сути докопаться. Так вот, во всём виновата любовь (здесь можешь посмеяться: банально, но это – чистая правда). Действующие лица тебе уже известны, по крайней мере, ты можешь о них догадываться: она – Жанна Хлызина, он – твой покорный слуга, а третий лишний – все остальные.
Я знал про неё всё: что спит она с каждым вторым за подарки. И даже то знал, что ей до меня дела никакого нет. Но ведь бывают в жизни мужиков роковые женщины, которых раз увидишь и всё – пропал. Жанка для меня именно такой оказалась. Ревновал её ко всякому столбу, бесился, а забыть не мог…
В тот проклятый вечер она сама мне впервые свидание назначила. Через начпрода моего, ты помнишь, ездил он в полк, записку передала: так, мол, и так, жду, люблю, целую. Ну, я, конечно, сорвался к ней. Один, на своем бэтре. Что мне духи, засады, если меня женщина ждёт! По пути, будто чуял, для подстраховки заскочил на посты, в журналах отметки сделал. Если кто хватится, где комбат, есть оправдание – службу контролирует… И потом на всех парусах к Жанке полетел. «Мультяшки» меня мигом домчали. Сами с «Летучим голландцем» в ложбинке притаились, чтобы не светиться. У нас этот манёвр отработан давно. Я знал, мои ребята меня никогда не сдадут, хоть огнём пытай. Метнулся к столовой с заднего хода – нет там Жанки. Обогнул здание. Смотрю, а вот и она – через плац мимо казарм – вместе с подполковником Тюнькиным к модулю его идёт. Он перед ней дверь так галантно открывает, вперёд пропускает и сам следом… У меня аж дух зашёлся: «Ах, ты морализатор вонючий… Перехватил!» Заглянул в модуль через окно, вижу: сидит на замполитской кровати Жанна и улыбается. А Тюнькин перед ней, руки в боки, лица не видно. Да и на что мне оно, если Жанкина улыбка (если бы ты знал, Русаков, какая у неё улыбка!) прямо перед глазами…
Тут Тюнькин руки к Жанне протянул – ах ты, собака! Выхватил я пистоль да и жахнул в лысеющий его затылок! Всё остальное, будто со стороны, увидел: пуля моя мозги Тюнькина на стенку вынесла. Жанка завизжала, потом меня увидела, обмерла, побелела, губы дрожат. Шепчет что-то, вроде того, что ничего у неё с замполитом не было, что он её на беседу пригласил, а она меня одного любит… А я грязно выругался и дёру дал. Похоже, никто меня не заметил – стемнело уже. Примчался к бэтру. Скомандовал «мультяшкам»: «Вперед!» и – в родной батальон. Затаился, жду последствий. Решил: «Живым в руки прокурорским не дамся! В тюрьму не пойду!» День проходит, второй. Всё тихо.
Что было в полку, знаю по рассказам друзей-комбатов: происшествие с Тюнькиным представили несчастным случаем. Жанка, видимо, никому ничего не сказала. Никому, кроме Кравченко. А у того, сам понимаешь, свои резоны шум не поднимать: как-никак, Героя ждёт… Чтоб всё шито-крыто оставалось, и спровадил он любовь мою в Союз, и меня не тронул… Разве что батальон стал всё чаще в самые опасные операции пихать. Может, надеялся, что погибну? Радуется теперь, поди… Бог ему судья…
Вот, кажется, всё тебе и рассказал. Снял с души камень. Теперь мне, и мёртвому, легче будет. А ты, Русаков, постарайся выжить. И не поминай меня лихом».
И подпись – «Пальчиков».
Русаков долго сидел над письмом. В нём боролись сострадание к Пальчикову, конечно, совершившему страшное преступление из-за своей любви, но собственной гибелью и предсмертным покаянием заслуживающему если не прощения, то хотя бы понимания, и чувство долга по отношению к коллеге Тюнькину, бывшему так же, как сам Русаков, «человеком системы». Проходившая мимо санитарка позвала его на ужин. Вместо столовой он прошёл в свою палату, достал из тумбочки тетрадный листок и чётко вывел на нём: «Прокурору Туркестанского военного округа. Заявление».
– Что же было потом?
– Приезжала в полк прокурорская проверка. По случаю гибели обвиняемого, дело замяли… Русакова после госпиталя назначили на другую должность, с повышением. Я его больше не встречал.
– А геройское звание?
– Мне скоро замена вышла. Планировал в Ленинград, а попал в ЗабВО. Как-то ехал в Москву, в командировку. В Свердловске в купе ко мне подсел полковник. Разговорились. Оказалось – кадровик, тоже бывший «афганец». Мы с ним примерно в одно время за «речкой» служили. Он-то меня и просветил насчёт того представления. Оказывается, прокурор округа вышел на члена Военного совета армии, убедил его позвонить в наградной отдел ЦК и отозвать мое представление…
– Обидно…
– Да нет, по совести если, всё правильно. Это я теперь, спустя время, понимаю: кровавая получилась бы награда, на убийстве замешанная. Такая ни славы, ни счастья не приносит! А Тюнькин был награжден посмертно. И это справедливо. Он и Русаков – люди на войне не последние. Они всю эту бойню, с её грязью и кровью, хоть как-то очеловечивали, и остальным пережить помогали… Жаль, мало таких…
– Отчего же жаль, если без Звезды остался?
– Ну, ты, брат, и вопросы задаёшь! Не маленький, сам знаешь…
Праздничная ночь
Три вещи губят офицерскую карьеру: карты, водка и женщины. Так на заре туманной лейтенантской юности наставлял меня один начальник.
Что касается карт… Опасаюсь азартных игр и никогда не играю (наверное, потому, что сам азартен)… Женщины – это разговор особый (но об этом чуть позже). А водка? Пью по праздникам да и в будний день, если компания стоящая… «Ничто человеческое нам не чуждо», – так, кажется, у классика…
Правда, на службе – ни грамма! Впрочем, грешен, братцы, был один случай – нарушил эту заповедь. И вот по какому поводу…
Несколько лет назад, в канун Восьмого марта, о котором мой преподаватель по академии написал стишок:
- Иду домой, несу цветы,
- И мысль одна свербит в затылке:
- «А вдруг на женский праздник ты
- Купить забыла мне бутылку…» —
оказался я и без цветов, и без бутылки – ответственным по политотделу дивизии.
«Дивизия», к слову, одно название – «кадр»: офицеров – полный штат, а солдат и батальона не наберется. Но представительные органы все, честь по чести: штаб, политотдел, партучёт и т. д. и т. п. Вот по этой «куцей» воинской части и заступил я ответственным. Или, справедливее сказать, безответственным, так как никакими уставами пост сей не предусмотрен и не регламентирован, а является изобретением какого-то начальника перестроечной эпохи. На деле всё выглядело так: ходи себе по территории части целые сутки, «пинай воздух» и не мешай дежурному офицеру, который и так заинструктирован до предела (праздник как-никак)…
Но поскольку над каждым «безответственным», по железной армейской логике, должен быть «безответственный» рангом повыше, рядом со мной «пинал воздух» Серёга Игнатенко – командир соседнего полка, тоже «скадрованного». Серёга – подполковник, я – майор, но мы с ним – на «ты». Он мне не прямой начальник. По возрасту – почти ровесники. Да и «афганские» воспоминания связывают. Соратник по праздничной ночи, что надо!
Игнатенко – высокий, широкоплечий блондин, с открытым лицом, кажется этаким добродушным увальнем. Увидишь без формы и регалий – ни за что не поверишь, что в Афгане горным батальоном командовал. Да ещё как! Орден Красной Звезды привез… А сам – ни ранен, ни контужен. Значит, за геройство представлялся и за командирский талант…
Серёга устал от бестолкового брожения первым:
– Слушай, Вить, пора наше патрулирование заканчивать. Бойцы уже давно десятый сон видят. Наряд службу блюдёт. Давай и мы «червячка» заморим…
Мне наше полуночное бдение, честно сказать, тоже порядком обрыдло, поэтому откликнулся с готовностью:
– Нет возражений!
– Тогда потопали в мой кабинет, там теплее.
Кабинеты у нас в одном здании, но на разных этажах: у меня – на первом, у Игнатенко – на втором. Если верить закону физики, гласящему, что тепло поднимается вверх, то у Сереги, точно, должно быть теплее (хотя батареи не греют ни у него, ни у меня).
Предупредив дежурного, где мы есть – мало ли что случиться может: тогда, невзирая на «безответственность», штаны со всех троих спустят, – расположились в тесной каморке Игнатенко на деревянных табуретах. Развернули «тормозки» со снедью. Харч у обоих оказался самый что ни на есть армейский – хлеб да сало. Не расстарались подруги наши боевые, провожая мужей на службу… Понятное дело: на другой вариант рассчитывали, чтобы – рядом да за праздничным столом. А тут… Женщины почему-то в этот праздник особенно остро на разлуку реагируют. Но ведь и нам не легче… Тоска. Бутерброды «насухую» в горло не лезут. Эх, сейчас бы…
Мы, очевидно, подумав об одном, переглянулись.
– Что-то не праздничный ужин у нас получается… Даже аппетит пропал. Может, дёрнем по маленькой?.. У меня есть… – Игнатенко открыл сейф и достал бутылку «Белого аиста».
Я только языком прицокнул, мол, ты даешь, командир! Но тут же замполитский тормоз сработал: «А не влетит нам…»
– Не боись, комиссар, семь бед – один ответ. А потом, здесь я – старший… – Серёга ловко выдернул пробку. Мы сдвинули солдатские кружки. Первый тост гусарский: «За дам-с!»
Коньяк обжёг гортань. На душе потеплело. Не от спиртного – от мыслей о женщинах… «Всё-таки удивительный это народ – слабый пол!»
Игнатенко продолжил:
– Знаешь, Вить, только на войне и понял, что женщина для мужика значит…
Так и начался наш ночной разговор, который я запомнил навсегда.
– Я в Афгане, – зачем-то понизив голос, сказал Серёга, – хоть верь, хоть не верь – два года без «пэпэжэ» (походно-полевая жена) прожил. Не потому, что святой такой. Сам знаешь: все мы – не ангелы… Первые полгода от желания аж скулы сводило… Поначалу, конечно, не до баб было: пока батальон принимал, на первые боевые сходил… А потом – три месяца без «командировок» на базе – в голову всякая блажь полезла… На фотку Людки посмотрю – волком выть охота! А кроме фотки, никаких женщин во всей округе нет: ни наших, ни афганок. Ещё бы был гарнизон как гарнизон, где-нибудь в центре провинции… Так нет, мой батальон на перевале, на самой верхотуре посажен. Зона ответственности – нефтепровод афганский. Мы, значит, от «духов» его стеречь должны… Понятно, у тех, кто внизу, к штабам поближе, и машинистки, и прачки, и поварихи в столовых – весь этот «спецконтингент» в юбках… А к нам в горы кто женщину направит? Для неё здесь и удобств никаких: мы с солдатами наравне по землянкам ютимся. Но нам и так сойдёт, а для неё ни сортиров, ни бань отдельных не предусмотрено. И потом, стреляют у нас почаще, чем на равнине… Так что вольно или невольно вели аскетический образ жизни.
Я съехидничал:
– От такой жизни и до онанизма – один шаг…
Серёга даже не улыбнулся:
– И вот, под самый Новый год, получил я приказ – закрыть перевал. Что уж там стряслось: моджахеды начали какую-то операцию или наша совдеповская перестраховка сработала, не знаю. Только приказ есть приказ – мои архаровцы мигом БТРами дорогу перегородили. Дозоры, посты дополнительные выставили – всё как положено… Когда совсем стемнело, мы с замом – Санькой Духониным обошли наше хозяйство, солдат с наступающим праздником поздравили, караулы проверили. Собрались накрывать «дастархан» по случаю Нового года, и тут заваливается в землянку лейтенант, командир дежурного взвода, и с порога грохочет:
– Товарищ майор (подполковника я уже в Союзе получил), к вам женщина…
«Неужто галлюцинации начались?»
– Какая женщина? – строго так спрашиваю.
– Наша, советская, – с готовностью докладывает взводный, а у самого глаза, как у мартовского кота, блестят.
– Ладно, если наша, давай её сюда!
Не прошло и полминуты, появляется – эх, Витек, видел бы ты! – Снегурочка, краса ненаглядная… Или мне это с голодухи показалось… Ну, в общем, глаза, улыбка – всё при ней! Женщина! Наша, российская. Только порог переступила, в землянке словно посветлело, настоящим праздником запахло. Понимаешь, есть у женщин свойство такое – жизнь делать ярче, радостней…
Я с топчана привстал. Обращаюсь к незнакомке, стараясь придать голосу надлежащую важность:
– Кто вы?
– Лида, – отвечает она просто и руку мне протягивает.
А я, Вить, поверишь, уже забыл, как с женским полом обходиться. С бойцами-то чаще, чем на русском литературном, на командно-матерном общаемся… Так вот, вместо того чтобы ручку эту поцеловать или хотя бы пожать для приличия, уселся обратно на топчан и свой допрос продолжаю:
– И откуда вы взялись?
У Лиды уже слезинки на глазах наклюнулись:
– Из госпиталя я, медсестра. К жениху меня на Новый год отпустили. Вместе встретить хотели, а тут БМП попутная…
– И где ваш жених? – несколько смягчаю я тон. – Да вы присаживайтесь, – наконец вспоминаю о светских манерах.
Духонин девушке табурет придвинул, а та своё:
– Некогда мне, товарищ майор. Надо к полуночи до «точки» добраться. Жених там взводом командует… – и называет такой блокпост, куда теперь не то что на БМП, но и на «вертушке» не поспеть!
– Да вы соображаете, барышня, что говорите? – снова прорываются у меня покровительственные нотки. – Мы ведь здесь не в бирюльки играем. У меня приказ комдива до завтрашнего утра закрыть перевал и никого – ни в ту, ни в эту сторону… Так что пропустить вас я не имею никакого права…
Игнатенко прервал свой рассказ, плеснул в кружки коньяку. Выпил, не дожидаясь меня. Уставился в окно кабинета, за которым льнули к стеклу крупные хлопья мартовского снега.
– И ты не пустил, Серега? – мне не терпелось узнать продолжение истории.
– Не пустил… Плакала она, обещала генералу знакомому пожаловаться… Не пустил, и всё! Да как я мог девчонку эту и экипаж БМП заведомо под пули подставлять? Ты же сам воевал, знаешь: перевал – моя зона ответственности… Жизнь человеческая дороже, какая б там любовь ни была…
– Так оно, конечно, – согласился я. – И что же Лида?
– Порывалась обратно ехать. Да куда? Кругом – ночь. Потом стрельба где-то неподалёку началась… В общем, осталась она в батальоне Новый год встречать. Гостьей поневоле… Уж не знаю, как бы мы с её кислым настроением боролись, да солдаты мои выручили.
Только-только наши «разборки» закончились, вдруг стук в дверь. Распахиваю, а там – целая солдатская делегация. Впереди сержант Аркаев.
– Товарищ майор, разрешите обратиться? – вскинул руку под козырек напяленной не по погоде «афганки».
– Обращайся, – тихо удивляюсь я. Вообще-то, взаимоотношения на перевале более демократичные, без излишней субординации. Но тут, видно, случай особый…
– Товарищ командир, вас, всех товарищей офицеров и… – сержант замялся, не зная как назвать Лиду, – и нашу гостью, – наконец-то нашёлся он, – приглашаем на концерт художественной самодеятельности.
«Какая самодеятельность? – ломаю голову. – Ни о чём подобном речи не велось. Кому её организовывать? Замполит – в отпуске. Прапорщик Зенин – комсорг батальона – в госпитале, с гепатитом…»
Прошли мы в солдатскую столовую – самое большое крытое сооружение в гарнизоне. А там – весь личный состав батальона, кто не на постах и не в наряде, конечно. На скамейках, на земляном полу (кому места не хватило)…
Провёл нас Аркаев, усадил на специально освобожденную для почётных зрителей скамью, а сам юркнул за серые, из простыней, кулисы…
А я тем временем огляделся. И вот что заметил: у всех солдат головы, как подсолнухи к солнцу, к Лиде обращены. И что важно, все – побриты, подшиты, застёгнуты по форме. Вот заразы! Я ж от них такого единообразия полгода на строевых смотрах добиться не мог!.. А здесь, как один – образец внешнего вида и строевой подтянутости. Орлы, герои! Вот, Вить, что такое женщина…
Тут распахнулся занавес и заиграл вокально-инструментальный ансамбль. Импровизированный, неподражаемый. Гитары, балалайка, ударник из ротного барабана и алюминиевых тарелок (ещё начальник столовой задаст энтузиастам нагоняй!)… Я другого такого концерта не видел и не увижу, конечно. Были в нем и авторская песня, и самодеятельные стихи, и даже выступления акробатов. Откуда таланты взялись?
Смотрел я и думал, что это всё не ради нас, офицеров, не ради ребят-сослуживцев совершается, а каждый номер, каждое выступление, для неё – Лиды. И не потому даже, что она такая нечаянная, такая красивая, родная… Нет. В ней сегодня – символ той единственной женщины (реальной или воображаемой) заключён, который каждому из нас, как надежда на лучшее необходим…
И она сама, видимо, поняла, что для всех значит. Заулыбалась. Щёки порозовели. Прелесть да и только!..
Игнатенко умолк, снова переживая тот вечер.
Настала моя очередь разливать коньяк.
Выпили. Закурили.
Я не торопил Серёгу. Понял: не стоит. Что-то важное ещё впереди.
И верно, ткнув окурок в самодельную пепельницу, сработанную полковым умельцем из лесной коряги, он заговорил снова:
– А потом было застолье. Для узкого круга: я, Духонин, начальник штаба и Лида. Пили спирт, травили анекдоты. Потом на песни потянуло… Далеко за полночь засиделись в моих апартаментах. И не только оттого, что праздник, а мысль одна потаённая всех мужиков свербила: с кем эта женщина сегодня будет? Кому из нас троих судьба новогодний подарок преподнесёт?
Я и замы мои – все одногодки, и желанья мужские у всех, надо полагать, схожие…
Лида, девочка эта, сердиться за прерванное путешествие уже перестала, поняла, что жизнь ей сберегли… Ласково, кокетливо на нас поглядывает. Вроде как все мы симпатию вызываем… Но есть одно «но»: здесь я – хозяин… Закон гор, войны, если хочешь… Как скажу, так и будет! И для всех это ясно. И для Духонина, и для Мишки Чеснокова, и… для Лиды.
И что, казалось, маяться: сама судьба всё по своим местам расставила. В землянке моей я живу на пару с замполитом, а он – в отпуске. Топчан свободен. И хоть взглядом, хоть кивком дай знать мужикам, поймут и уйдут (командир – он и в Африке командир!).
А Лида, пусть и поартачится для порядка: мол, жених, трали-вали, но ведь не из института же благородных девиц сюда попала (таких «за речку» не берут!)… А потом я поддал, она тоже навеселе…
Мерзкие мыслишки, конечно. Но говорю как было. Всё это у меня в считаные секунды в голове промелькнуло. И тут представил, как мужикам, забывшим, как женские подмышки пахнут, будет там, за стенкой, когда я здесь с ней… Получится что, не получится, не важно. Но как я потом буду им в глаза смотреть, если сейчас воспользуюсь командирским правом?
И всё решилось само собой.
– Ладно, – говорю, – ребята, пора и честь знать. Ну-ка, Митрий, помоги мне топчан вынести. Я сегодня у вас ночую…
Откланялись мы. Улеглись втроём в землянке у замов. В тесноте, да не в обиде. Проворочались до рассвета. Так, по-моему, и не заснул никто. Но встали, как и легли, друзьями, однополчанами…
Зашёл я на правах хозяина Лиде доброго утра пожелать, с наступившим Новым годом поздравить. Вижу, и она не спала. Сидит на топчане по-турецки, глаза красные.
Увидела меня, бросилась на шею, целует, а сама быстро-быстро шепчет:
– Спасибо тебе, Серёженька! Я этого никогда не забуду…
Игнатенко отвернулся к окну, за которым уже брезжил тусклый рассвет.
Мне очень хотелось узнать, что стало с Лидой потом, встретилась ли она с женихом, какова их дальнейшая судьба? Но спрашивать не стал.
Берёзка
Компания была тесной. Мужской. Потому и разговоры крутились вокруг войны, политики, женщин. О последних, к слову, говорили не ради них самих, а по отношению к первым двум темам: войне и политике.
Засиделись, как это бывает у давно не встречавшихся друзей, далеко за полночь.
Я – холостяк. Они – женатые люди. А посему, для порядка, пошли звонить их благоверным: объяснять, где задержались в такое время.
Юра Яковлев отчитался успешно, без нервных потрясений. То ли супруга уже привыкла к его поздним возвращениям, то ли у них в семье – домострой…
Сергею Игнатенко – не повезло. Пока мы с Яковлевым переминались с ноги на ногу, прицеливаясь, в какой «комок» податься за очередной порцией «брынцаловки», Игнатенко что-то смиренно объяснял извергающей на него праведный гнев телефонной трубке.
Он стоял к нам спиной – большой, с трудом помещающийся в будке, но даже по спине чувствовалось, насколько ему неуютно. Он запинался, оправдывался, словно нашкодивший школьник.
За годы нашего знакомства я не раз бывал у него дома и знал нрав его «половины».
Людку – хрупкую, рыжеволосую женщину с большущими, на пол-лица, голубыми «брызгами», как ласково именовал их Сергей, можно было с полным основанием назвать обычной офицерской женой. В восемнадцать вышла замуж за свежеиспечённого лейтенанта-мотострелка. В двадцать – родила ему сына. Вместе с мужем сменила тринадцать гарнизонов. Профессии не имела. И задачи у неё не было, кроме как ждать, встречать и провожать мужа да воспитывать сына, которому доводилось папку видеть чаще на фотографии, чем воочию. И хотя, как большинство офицерских жен, она про странствия с Игнатенко говорила красиво: «Мы служили…», ей за эту «службу» звёзд и наград не давали, а трудностей хватило сполна… Может, потому и нервишки у неё к сорока годам расшатались, и характер заметно испортился. Редкое застолье у Игнатенко проходило гладко. То она придерётся, что муж лишнюю рюмку выпил, то начнёт выговаривать, что ей внимания недостаточно уделяет… Начнет с простого упрёка, потом закипятится, разгневается. Лицо покраснеет, а пресловутые «брызги», напротив, небесную окраску утратят, сделаются бесцветными, пронзительными…
Вспомнил я это – не удержался:
– Как ты терпишь всё это, брат? Людка тебя поедом ест, а ты ещё и оправдываешься…
Сказал и тут же пожалел: как-то не по-мужски получилось. Да и кто вообще имеет право в отношения супругов встревать?..
А Сергей возьми да улыбнись в ответ:
– Не ест меня Людка, а поливает…
– Это точно, поливает. Да ещё как… – поддакнул Яковлев.
– Эх, ничего вы, братцы, не знаете. Тут история давняя… Так и быть, расскажу… Берите пузырь. Людка индульгенцию ещё на пару часов выдала…
Мы купили водку. Вернулись в дом. Расположились на уже обжитой нами кухне. Опрокинули по стопке, и Сергей начал рассказ.
– В Афган меня откомандировали неожиданно, вместо «отказника». Редко, но встречались и такие. Сначала при беседе с кадровиками даёт согласие на спецкомандировку, а потом, перед самой заменой – в кусты.
Я служил тогда комбатом в Мукачево, в Закарпатье. Был конец мая, по местным меркам, уже лето… Вдруг звонок из штаба дивизии: «Готовьтесь, поедете на юг». Что такое «юг», тогда, в восьмидесятом, уже все прекрасно знали: значит, «за речку» и дальше Кушки. Ну, а «готовьтесь» – это так, для успокоения: через три дня должен быть уже в Ташкенте, в штабе ТуркВО. Три дня на всё. И должность сдать, и семейные дела уладить. На службе отнеслись с пониманием: сдачу батальона быстро провернул. А дома Людка, понятно, в слёзы… Как её утешить? Не знаю как…
Поехал в ближайший лесок, вырыл берёзку полутораметровую, привёз в гарнизон, к нашему ДОСу. Перед подъездом выкопал яму и туда её, белоствольную, посадил. Соседи в голос: «Поздно уже деревья сажать. Не приживётся!» А я Людке тихо, на ушко говорю: «Хочешь, чтобы я вернулся, смотри за деревом. Завянет, значит, и мне – крышка…»
Так вот и простились. Улетел я в Ташкент, оттуда – в Афган. Командовал горно-пехотным батальоном. Вы знаете, что это такое. Из рейдов практически не вылезал. Бывали, впрочем, ситуации и пострашней…
Однажды приходит ко мне советник ХАД (военной контрразведки) и говорит:
– Алексеич, необходимо провести встречу между руководителями банд нашей и соседней провинции – Ташкурган. В Айбаке и Дарайзинданском ущелье с «духами» договорённость достигнута. Если сумеем свести саманганских и ташкурганских «бабаев», будем контролировать всю ситуацию в нашей части Афганистана. Условия встречи определяют «духи». Место – Ташкурган. Соберутся все главари банд. Гарантом безопасности они хотят, чтобы выступил ты. И больше никого… Сам понимаешь, риск большой. Поэтому решать тебе – как скажешь, так и будет.
Надо заметить, что мой батальон был единственной боевой единицей, способной повлиять на ситуацию в провинции. Поэтому условие «духов» мне было понятно.
Однако чтобы пойти на участие в переговорах, я должен доложить по инстанции командиру полка рапортом, как положено, дождаться его резолюции, а потом уж рисковать… Но времени для этого не было: выезжать надо было завтра утром.
– Я поеду. Каковы гарантии для меня?
– Гарантий для тебя нет никаких. А условия такие: губернатор провинции даёт уазик с афганскими номерами. Ты – за рулём, но для страховки можешь взять с собой одного бойца, желательно таджикской национальности…
Так я и сделал. Взял с собой преданного солдата-таджика по имени Телло (что в переводе – «золото»). Понимал, что втягиваю парня в смертельную авантюру, поэтому сказал:
– Ты можешь отказаться – мы едем на опасное дело.
– Я поеду.
