Танго старой гвардии Перес-Реверте Артуро
Женщина сняла темные очки. Глаза на таком свету казались гораздо светлее и прозрачнее.
– Не обижайтесь, Макс, но в вас есть что-то такое, что сбивает с толку. Вы безупречно держитесь, чему, разумеется, помогает ваша наружность. Вы чудесно танцуете и умеете носить фрак, как, пожалуй, мало кто из всех, кого я знаю. И все же не кажетесь человеком…
Он улыбнулся, скрывая неловкость, чиркнул спичкой. Но не успел прикурить: ветер задул огонек, хоть и спрятанный в ладонях.
– Воспитанным?
– Нет, я не это хотела сказать… Вы не выставляетесь напоказ, как свойственно людям недалеким, нахраписто лезущим к успеху, не стремитесь предстать не таким, как на самом деле, лишены пошловатого тщеславия. И даже того природного нахальства, которое так свойственно юношам из благополучных семей… Но кажется, что мир льнет к вам, стелется вам под ноги, хоть вы и не прилагаете к этому особых усилий… И я не только женщин имею в виду… Понимаете меня?
– Ну, более или менее.
– И все-таки, когда вы в прошлый раз рассказывали о своем детстве в Буэнос-Айресе, о возвращении в Испанию… Жизнь в ту пору вроде бы не слишком много обещала вам… Потом дела пошли на лад?
Макс снова чиркнул спичкой – на этот раз удачно, сквозь первое облачко дыма взглянул на Мечу. И внезапно перестал смущаться. Ему припомнились Китайский квартал Барселоны, марсельский Канебьер, пот и страх Иностранного легиона. Три тысячи иссушенных солнцем трупов, оставленных на пути от Анваля к Монт-Аррюи. И венгерку Боске в Париже – ее горделивую нагую стать в лунном свете, льющемся через единственное оконце мансарды на улице Фюрстенберг, играющем серебристыми тенями на скомканных простынях.
– Да, – ответил он наконец, глядя в море. – В самом деле, кое-что наладилось.
Солнце уже скрылось за мысом Капо, и Неаполитанский залив медленно погружается в темноту, гаснут на воде последние лиловатые отблески. Вдалеке под мрачным склоном Везувия по всей линии побережья от Кастелламаре до Поццуоли загораются первые огни. Настает час ужина, и терраса отеля «Виттория» мало-помалу пустеет. Макс Коста со своего места видит, как женщина встает и направляется к стеклянной двери. Они снова на миг встречаются глазами, но ее взгляд – рассеянный и случайный – скользит по лицу Макса с прежним безразличием. А Макс, впервые увидев ее здесь, в Сорренто, так близко, понимает, что время, хоть и пощадило кое-что из былой ее красоты – прежними остались и глаза, и очерк красиво очерченных губ, – все же и по ней прошлось тяжко, не пожалело: очень коротко остриженные волосы стали серебристо-седыми, как и у Макса; кожа одрябла, потускнела и будто заткана паутиной бесчисленных мельчайших морщинок, особенно заметных в углах рта и вокруг глаз; на тыльных сторонах ладоней, сохранивших свое точеное изящество, безобманными приметами старости проступили пигментные пятна. Но движения остались такими же, как запомнилось Максу, – уверенными и спокойными. Присущими женщине, которая всю жизнь шла по свету, сотворенному именно и только для этого. Пятнадцать минут назад Хорхе Келлер и девушка с «конским хвостом» присели за тот же столик, а теперь вместе с нею идут к выходу, пересекают террасу, минуя Макса, и скрываются из виду. Их сопровождает грузный лысый мужчина с полуседой бородой. Едва лишь эти четверо проходят мимо, Макс встает, идет следом, выходит за дверь и останавливается на миг возле кресел «либерти»[23] и кадок с пальмами, украшающими зимний сад. Отсюда ему видны стеклянная дверь в холл и лестница в ресторан. Когда он оказывается в холле, Меча Инсунса и ее спутники уже поднялись по двум маршам внешней лестницы и углубились в аллею, выводящую на площадь Тассо. Макс возвращается в холл, останавливается перед конторкой младшего портье:
– Неужто это и есть Келлер, шахматный чемпион?
Удивление сыграно блестяще. Долговязый костлявый молодой парень со скрещенными золотыми ключами на лацканах черной тужурки недоверчиво смотрит на него:
– Он самый, синьор.
Макс Коста, за полвека где только не побывавший, чего только не повидавший, одно по крайней мере усвоил твердо: от подчиненных можно добиться большего толка, чем от начальников. Потому он неизменно старался завести добрые отношения с теми, от кого и вправду что-то зависит напрямую, – с портье, швейцарами, официантами, секретаршами, таксистами, телефонистками. С людьми, чьи руки на самом деле приводят в действие шестерни благоустроенного общества. Однако такие полезные знакомства не случаются с бухты-барахты: для этого нужны время, здравомыслие и еще что-то такое, чего не купишь за деньги, – особая манера общения, многозначительная и естественная, как бы говорящая: «Ты – мне, я – тебе, но в любом случае я тебе обязан, друг мой, и в долгу не останусь». Что же касается Макса лично, то щедрые ли чаевые, бесстыдная ли взятка – его изысканные манеры неизменно затушевывали и без того неясную черту меж этими понятиями – всегда служили не более чем предлогом для сокрушительной улыбки, которой он потом одаривал как жертв своей интриги, так и вольных или невольных сообщников. И благодаря этой тщательности, пронесенной через всю жизнь, шофер доктора Хугентоблера собрал обширную коллекцию личных знакомств, связанных с ним отношениями тайными и особыми. Были в его коллекции мужчины и дамы сомнительной, очень мягко говоря, нравственности, способные не моргнув глазом вытащить у человека золотые часы, но готовые эти самые часы и заложить, чтобы его же выручить в трудную минуту или заплатить ему долг.
– И надо полагать, маэстро отправился ужинать?
Парень снова кивает, но на этот раз губы его раздвигаются в машинально-учтивой улыбке: он знает, что этот пожилой респектабельный джентльмен, который сейчас небрежно достает из внутреннего кармана красивый кожаный бумажник, платит за каждую ночь в «Виттории» столько же, сколько портье получает в месяц.
– Обожаю шахматы… Мне так хочется знать, где ужинает синьор Келлер. Сами понимаете, фетишизм поклонника…
Пятитысячная, деликатно сложенная вчетверо, переходит из одной руки в другую и исчезает в кармане тужурки со скрещенными ключами на лацканах. Улыбка ее носителя обретает большую живость и естественность.
– Ресторан «О’Парруккьяно» на Корсо Италия, – отвечает он, сверившись с книгой заказов. – Славное место для тех, кто любит рыбу или каннелони[24].
– Непременно схожу как-нибудь. Спасибо.
– Всегда к вашим услугам, синьор.
Времени больше чем достаточно, соображает Макс. И потому, скользя пальцами вдоль перил широкой лестницы, украшенной фигурами в якобы помпейском духе, он поднимается на второй этаж. Тициано Спадаро, перед тем как смениться с дежурства, сообщил ему, в каких номерах остановились Хорхе Келлер и его спутники. Женщина живет в номере 429, и к нему-то по длинному коридору, по ковровой дорожке, глушащей звук шагов, и направляется Макс. Дверь самая обычная, без затей, с классическим замком, так что через скважину можно заглянуть внутрь. Макс пробует сначала отпереть ее собственным ключом (не раз уж бывало так, что счастливый случай одолевал технические сложности), а потом, настороженно оглядев коридор из конца в конец, достает из кармана незамысловатую отмычку – инструмент столь же совершенный в своем разряде, как скрипка Страдивари в своем, – стальную, сантиметров десять длиной, узкую, тонкую и раздвоенную на конце; часа два назад он уже испробовал ее на двери собственного номера. Полминуты спустя три негромких щелчка сообщают, что путь свободен. Тогда Макс поворачивает дверную ручку и открывает дверь с хладнокровием профессионала, значительную часть жизни с абсолютным миром в душе взламывавшего чужие двери. Потом, еще раз оглядев коридор, вешает на ручку табличку «Не беспокоить» и входит в номер, тихонько насвистывая сквозь зубы «Тот, кто банк сорвал в Монако».
3. Парни былых времен
С балкона, выходящего на залив, в номер проникает последний свет гаснущего дня. Макс предусмотрительно задергивает шторы, приносит из ванной полотенце и кладет его у двери, затыкая щель меж косяком и полом. Потом надевает тонкие резиновые перчатки и включает свет. Номер одиночный, обставлен штофной мебелью; по стенам гравюры с видами Неаполя. На бюро – свежие цветы в вазе; все прибрано и вычищено. На полочке в ванной комнате стоят флакон «Шанели» и набор увлажняющих и омолаживающих кремов от Элизабет Арден. Макс ни к чему не прикасается, запоминает, где что стоит, чтобы после его ухода все в номере осталось как было. В ящиках, на бюро, на ночном столике лежат какие-то мелочи, блокноты, сумочка с несколькими тысячами лир банкнотами и мелочью. Надев очки, Макс осматривает книги: два английских детектива Эрика Амблера – такие обычно покупают на вокзале в дорогу – и одна по-итальянски, некоего Сольдати, «La lettere da Capri»[25]. Под ними, заложенная конвертом с отельной «памяткой», лежит английская биография Хорхе Келлера с его портретом на обложке. Несколько абзацев подчеркнуто карандашом. Макс читает наугад:
«Вспоминают, что он до такой степени огорчался от проигрыша, что безутешно рыдал и по нескольку дней отказывался от еды. Но мать неизменно говорила ему: „Без поражений не бывает побед“».
Положив книгу на место, Макс открывает шкаф. На верхней полке – два неновых чемодана «Луи Виттон», а внизу развешаны на плечиках замшевый пиджачок, платья и юбки темных тонов, шелковые и льняные блузки, вязаные жакеты и кардиганы, французские, тонкого шелка косынки, расставлены английские и итальянские туфли – дорогие и удобные, на плоской подошве или на низком каблуке. Еще ниже, под стопками сложенной одежды, Макс обнаруживает большую кожаную коробку, запирающуюся на маленький замок, – и, чувствуя давний, забытый зуд в пальцах, даже тихо урчит от удовольствия, как голодный кот над хребтом сардины. Еще через полминуты с помощью отмычки, изогнутой в форме буквы L, коробка открыта. Внутри оказываются небольшая пачка швейцарских франков и чилийский паспорт на имя Мерседес Инсунсы Торренс… место рождения – Гранада, Испания… дата рождения – 7 июня 1905 года… проживает – Шемен дю Бо-Риваж, Лозанна, Швейцария. Фотография наклеена недавно, и Макс изучает ее со всем вниманием, узнавая седые, почти по-мужски коротко стриженные волосы, взгляд, направленный в объектив, морщины в углах глаз и губ – все то, что заметил, когда женщина проходила мимо по террасе отеля, и что сейчас, на снимке, сделанном в резком свете вспышки, обнаруживается еще более очевидно. Шестьдесят один год. Возраст скоро можно будет счесть преклонным. На три года моложе его самого, только надо учесть, что губительное время к женщинам еще безжалостней, чем к мужчинам. И все же красота, которую Макс оценил почти сорок лет назад на борту «Кап Полония», заметна даже на этой фотографии – и невозмутимые глаза, сделавшиеся от фотовспышки светлее, чем запомнилось ему, и восхитительно очерченные губы, и нежный очерк лица, и неодрябшая длинная шея – признак хорошей породы. Некоторые особи наделены красотой так щедро, меланхолично думает Макс, что ее хватает до старости. Постаравшись положить деньги и паспорт в точности на прежнее место, он смотрит, что еще есть в коробке. Немного драгоценностей – изящные простые серьги, узкий гладкий золотой браслет, дамские часики «Вашерон Константин» на черном кожаном ремешке. И еще один кожаный футляр – коричневый, сильно потертый. И Макс, открыв его и увидев внутри то самое колье – двести первоклассных жемчужин и золотая застежка, – от нежданной удачи не может унять дрожь в руках и сдержать искривившую губы, довольную усмешку, от которой вдруг молодеет сосредоточенное, напряженное лицо.
Пальцами, обтянутыми тонкой резиной, он вытягивает колье из гнезда и разглядывает под лампой: сохранившись безупречно, оно осталось в точности таким, как он когда-то увидел. Даже застежка прежняя. Мягкий, почти матовый блеск красивых бусин играет на свету. Тридцать восемь лет назад, в Монтевидео, когда он на несколько часов стал обладателем этого колье, ювелир по фамилии Троянеску уплатил за него хоть и куда меньше истинной цены, но все же очень и очень немалые по тем временам три тысячи фунтов стерлингов.
Рассматривая жемчуга, Макс пытается подсчитать, сколько же они могут стоить сейчас. Он всегда был докой в таких экспресс-экспертизах, и глаз у него наметан – опытом, практикой, остротой ситуаций. Из-за перепроизводства искусственного жемчуга натуральный сильно упал в цене, но все же старинные камни высшего качества стоят дорого: эти вот, например, потянут до пяти тысяч долларов. Надежный итальянский барыга – у Макса есть такой, еще не удалившийся на покой, – даст четыре пятых этой суммы, то есть, в пересчете на лиры, два с половиной миллиона, что равно трехлетнему жалованью шофера с виллы «Ориана». И так вот Макс оценивает колье Мечи Инсунсы: женщины, давно ему известной – и незнакомой. Той, чья фотография вклеена в паспорт и чей новый, неведомый, а может, и попросту забытый аромат он вдохнул, войдя в номер, и ощущал, рассматривая вещи в шкафу. Той самой – и совсем, а может быть, и не совсем другой, – которая меньше часа назад прошла мимо и не узнала его. От теплых прикосновений жемчужин нахлынули воспоминания о звуках музыки и разговорах, об огнях прошлых лет (кажется, не лет, а столетий), о предместьях Буэнос-Айреса, о дробном стуке дождевых капель в оконное стекло, за которым – Средиземное море, о теплом привкусе кофе на губах женщины, о шелковистой упругости ее кожи. Все эти физические ощущения казались давно забытыми, а теперь вдруг разом и все вместе вернулись, словно осенний ветер принес ворох сухих листьев. И от этого старое сердце, навеки вроде смиренное, забилось чаще.
Макс присаживается на край кровати и сидит в задумчивости, глядя на ожерелье, перебирая жемчужины, как зерна четок. Наконец со вздохом поднимается, одергивает покрывало и прячет ожерелье на место. Убирает очки, окидывает номер прощальным взглядом, гасит свет, поднимает с пола полотенце и, сложив, кладет в ванной. Потом отдергивает шторы. Уже совсем стемнело, и вдалеке виднеются огни Неаполя. Выходя, он снимает с дверной ручки табличку «Не беспокоить», запирает дверь. Стягивает резиновые перчатки и широко, упруго шагает по ковровой дорожке – одна рука в кармане, большим и указательным другой поправляет узел галстука. Ему шестьдесят четыре года, но он чувствует себя молодым. Привлекательным. И главное, дерзко-отважным.
Сновали бои с телеграммами и messages[26], провозили тележки с багажом. Было людно и шумно, как и должно быть в подобном месте, дорогом и космополитичном. На толстых пушистых коврах сиял логотип гостиницы. Макс Коста уже час и пятнадцать минут ждал в вестибюле отеля «Палас» Буэнос-Айреса, в курительной у подножья монументальной лестницы с бронзовыми перилами. Бившее из-под высокого, расписного и разукрашенного купола послеполуденное солнце освещало огромные витражные окна, и фигуру танцора обволакивали разноцветные полотнища. Он сидел, развернув кожаное кресло так, чтобы держать в поле зрения вращающуюся дверь, весь огромный холл, один из лифтов и стойку портье. Макс пришел без пяти три, как и было условлено с четой де Троэйе, однако часы над камином в курительном салоне показывали уже десять минут пятого, а супругов все не было. Снова взглянув на циферблат, он сменил позу, не позабыв поддернуть, чтобы не вытягивались на коленях, серые брюки, собственноручно выглаженные в номере пансиона, и потушил сигарету в большой латунной пепельнице. Опоздание композитора и его жены он воспринимал спокойно. В конце концов, в некоторых ситуациях – а по сути дела, во всех – терпение есть полезнейшее свойство. В высшей степени необходимая добродетель. И он – охотник искусный и умеющий выжидать – был наделен ею в полной мере.
Он находился в Буэнос-Айресе уже пять дней – столько же, сколько супруги де Троэйе. После стоянок в портах Рио-де-Жанейро и Монтевидео «Кап Полоний» прошел против течения илистую Рио-де-ла-Плату и после долгого маневрирования наконец ошвартовался у причальной стенки, где на фоне портовых кранов и краснокирпичных пакгаузов волновалась и бурлила толпа встречающих. В Европе стояла осень, а в Южной Америке начиналась весна, и с высоких палуб лайнера видно было, что все собравшиеся на причале – в легком и светлом, в соломенных шляпах. Макс, не имевший права сойти на берег раньше пассажиров, смотрел, как спустившуюся по главному трапу чету де Троэйе встречают человек шесть и стайка репортеров, ведут туда, где под присмотром троих стюардов и агента судоходной компании громоздятся их уже выгруженные чемоданы и баулы. Супруги попрощались с Максом два дня назад, после ужина, устроенного по случаю благополучного прибытия, и Меча Инсунса танцевала с ним трижды, а муж курил за своим столиком, наблюдая за ними. Потом они пригласили жиголо в бар первого класса, и, хотя это возбранялось правилами, Макс согласился – это был последний день его работы. Они выпили несколько коктейлей с шампанским, до глубокой ночи обсуждая аргентинскую музыку, и договорились встретиться в Буэнос-Айресе – с тем чтобы Макс исполнил обещание и сводил их в какое-нибудь заведение, где еще можно увидеть подлинное, старое танго.
И вот теперь он сидит здесь, в холле отеля, и ждет с тем же профессиональным спокойствием, с каким, доверяя своей интуиции и воспринимая свое терпение как полезную добродетель, пролежал в ожидании последние пять суток на кровати в номере убогого пансиона на проспекте Адмирала Брауна, выкуривая одну сигарету за другой и вытягивая стакан за стаканом абсент, от которого наутро просыпался с головной болью. И вот на исходе самому себе назначенного срока, после которого следовало озаботиться поисками выгодной партии, в дверь постучала хозяйка и сказала, что его просит к телефону некий кабальеро по имени Армандо де Троэйе. Композитор сообщил, что утром у него будет деловая встреча, но во второй половине дня и вечером он свободен. Так что они могут встретиться, выпить кофе, а потом отужинать вместе, прежде чем отправиться на обещанную вылазку в неприятельский стан. Де Троэйе произнес эти два слова легко и шутливо, так, словно не воспринял всерьез предупреждение, что посещение столичных притонов – дело опасное. «С нами, разумеется, пойдет и Меча». Это он добавил после краткой паузы, отвечая на невысказанный вопрос Макса. И, помолчав еще немного, сказал, что ей это еще интересней, чем ему, причем можно было догадаться, что она где-то рядом: «Палас» – современный отель, телефоны стоят в каждом номере, и Максу нетрудно было себе представить, как супруги многозначительно переглядываются и вполголоса перебрасываются репликами, пока муж зажимает трубку ладонью. В последний их вечер на борту лайнера Меча заявила, что пойдет с ними во что бы то ни стало.
– Ни за что на свете не пропущу такой случай, – сказала она очень спокойно и твердо.
Тогда она сидела на высоком винтовом табурете перед стойкой, за которой бармен сбивал коктейли. На шее у Мечи Инсунсы сверкало и переливалось жемчужное колье в три витка, а платье от Вионне – белое, простое, с открытыми плечами и спиной (протокол прощального ужина требовал вечернего туалета) – подчеркивало ее изящество. Протанцевав с ней три танго, Макс – он ни разу за все время плавания не увидел, чтобы она танцевала с мужем, – снова и с удовольствием почувствовал кожу под атласом длинного платья, доходившего до туфелек на высоком каблуке и при резких поворотах в такт музыке пленительно обрисовывающего линии тела, которое он держал в своих объятиях профессионально крепко, но не вполне безразлично.
– Там могут возникнуть непредвиденные ситуации, – настойчиво повторил он.
– Я рассчитываю на вас и на Армандо, – ответила она невозмутимо. – Надеюсь, вы меня защитите.
– Прихвачу свою «астру»[27], – весело сказал композитор, похлопав себя по карману.
И подмигнул Максу, но тому не понравились ни легкомыслие мужа, ни бестрепетность жены. На миг он усомнился в том, что игра стоит свеч, но хватило одного взгляда на колье, чтобы увериться в обратном. Возможность риска уравновешена вероятностью выгоды, утешил он себя. Дело житейское. И ограничился лишь тем, что сказал меж двумя глотками:
– С оружием лучше туда не ходить… И не только туда, а и вообще никуда. Всегда появляется искушение применить.
– Не для того ли оно и существует?
Армандо де Троэйе бесшабашно улыбался. Вероятно, ему нравится этот шутливо-воинственный тон ироничного искателя приключений. Макс почувствовал уже знакомый укол злости. Легко было представить, как композитор потом будет хвастаться этой эскападой в кругу друзей – миллионеров и снобов. Того же Дягилева, например, с его «Русскими сезонами». Или пресловутого Пикассо.
– Когда достаешь оружие, ты приглашаешь других сделать то же самое.
– Ого… – протянул де Троэйе. – Для человека вашей профессии вы недурно осведомлены.
В этой внешне благодушной реплике звучала язвительно-насмешливая нотка. Макс уловил ее, и она ему тоже не понравилась. Может быть, подумал он, знаменитый композитор вовсе не так мил и обходителен, каким хочет выглядеть. А может быть, ему показалось, что три танго за один вечер и с одной партнершей – это чересчур.
– В самом деле недурно, – сказала женщина.
Де Троэйе взглянул на нее с легким удивлением. Так, словно прикидывал, что может знать о Максе его жена такого, чего не знает он.
– Ну разумеется, – заключил композитор, и понимать эту туманную фразу можно было как угодно. Потом снова заулыбался – на этот раз более искренне – и сунул нос в высокий стакан, словно знать ничего больше не желал.
Глаза Макса и Мечи Инсунсы на мгновение встретились. Танцуя с ним сегодня, она, как всегда, смотрела куда-то выше его правого плеча и – намеренно ли, случайно – избегала его взгляда. Но то, что возникло между ними во время беззвучного танго в «пальмовом салоне», изменило их поведение, проникнутое тихим, непоказным сообщничеством, которое сквозит в молчании, в движениях, фигурах, позах, принимаемых будто по взаимному уговору, когда кажется, что душевное состояние одного не просто передается, а властно, почти насильно навязывается другому, – а также и то, как они смотрели друг на друга, еще не высказывая этими взглядами все до конца, и те только кажущиеся простыми ситуации, когда он предлагал ей очередную турецкую сигарету и спустя мгновение подносил огонек зажигалки или чуть изгибался на стуле, вроде бы ведя разговор с мужем, а на самом деле обращаясь к ней, или когда ждал, замерев и сдвинув по-военному каблуки, пока Меча Инсунса поднимется, небрежно протянет к его руке одну руку, а другую опустит на атласный отворот фрака, и в идеальной согласованности всех движений они заскользят по площадке, искусно огибая другие пары, которые рядом с ними будут казаться более неловкими или менее привлекательными.
– Это будет забавно, – заключил Армандо де Троэйе, допив свой стакан. Показалось, что он обозначил словами последнее звено длинной логической цепочки.
– Да, – согласилась Меча.
Макс, слегка сбитый с толку, не понял, что имеют в виду супруги. Более того, не был уверен, что они имеют в виду одно и то же.
Часы на стене курительного салона в отеле «Палас де Буэнос-Айрес» показывали уже четверть пятого, когда Макс наконец заметил вошедших в холл супругов де Троэйе: композитор был в канотье и с тростью в руках, Меча Инсунса – в элегантном платье из креп-жоржета, перехваченном в талии кожаным поясом, и соломенной памеле. Макс снял свою мягкую фетровую кнапп-фельт – очень приличную, хоть и далеко не новую – и пошел к ним навстречу. Армандо де Троэйе извинился за опоздание («Сами понимаете, „Жокей-клуб“ и чрезмерное аргентинское гостеприимство, хоть разговоры только о мороженом мясе и скаковых английских кобылах») и, поскольку Макс ждал так долго, предложил прогуляться, чтобы размять ноги, а потом где-нибудь выпить кофе. Меча отказалась, сославшись на усталость, пообещала присоединиться к ним за ужином и, на ходу стягивая перчатки, направилась к лифту. Армандо и Макс вышли на улицу и, ведя беседу, медленно тронулись под сводами арок, тянувшихся до самого порта вдоль проспекта Леандро Алема, который был густо обсажен деревьями, в это время года сплошь в золотисто-желтых цветах.
– Вы упомянули Барракас, – сказал внимательно слушавший Макса композитор. – Это улица или квартал?
– Квартал. И вполне соответствует своему названию… Можем пойти туда, а можем – в квартал Ла-Бока.
– А вы что рекомендуете?
Барракас лучше, ответил Макс. И там, и там на каждом шагу – кабаки и притоны, но все же Ла-Бока расположена ближе к порту и потому наводнена моряками, докерами, приезжими. Иностранцами, так сказать, самого последнего разбора. И танцуют там танго офранцуженное, усвоившее черты парижского стиля; это интересно, но не чисто. Тогда как в Барракасе, населенном итальянскими, испанскими, польскими иммигрантами, можно увидеть его в первозданном виде. И музыканты там ближе к истокам. Или, по крайней мере, делают вид.
– Понимаю, – улыбнулся Армандо де Троэйе. – Иными словами, навахи местного сброда содержат больше танго, нежели финки иностранной матросни?
Макс рассмеялся:
– Можно и так сказать. Однако не обольщайтесь. Нож есть нож и везде опасен одинаково… Не говоря уж о том, что теперь все предпочитают пистолеты.
На углу Коррьентес, возле здания биржи, они свернули налево, и аркады остались позади. Макадам и асфальт мостовой, уходившей вверх до старого почтамта, были взломаны – там прокладывали подземку.
– Я еще раз прошу вас, – прибавил Макс, – вас и вашу супругу: оденьтесь, пожалуйста, так, чтобы не привлекать к себе внимания. Не надевайте драгоценностей, не берите с собой много денег и не держите их на виду… И вообще постарайтесь быть незаметней.
– Не беспокойтесь. Будем вести себя скромней скромного. Тише воды, что называется… Не хочу, чтобы у вас были неприятности.
Макс остановился, уступая дорогу спутнику, чтобы тот мог обойти колдобину.
– Если будут неприятности – так уж не у меня, а у нас троих… А вам в самом деле так необходимо брать с собой жену?
– Да вы не знаете Мечу! Она никогда не простит мне, если я оставлю ее в отеле. Эта экскурсия в предместье разжигает ее, как ничто другое.
Макс с раздражением подумал, что у этого глагола есть несколько значений. Ему не нравилась игривость, с какой композитор употреблял некоторые слова. Но сейчас же вспомнил медовые глаза Мечи Инсунсы и ее взгляд, когда на борту лайнера впервые заговорили о походе в злачные места Буэнос-Айреса. Не исключено, заключил он, что Армандо де Троэйе сказал сейчас именно то, что хотел сказать, и назвал вещи своими именами.
– А вы почему согласились сопровождать нас, Макс? Вам зачем это нужно?
Макс в удивлении уставился на композитора. Вопрос звучал естественно и, казалось, был задан искренне. Тем не менее у Армандо был какой-то отсутствующий вид – словно он осведомлялся формально, из чистой учтивости, продолжая в это время размышлять о чем-то другом.
– Не знаю, право, что вам сказать…
Они продолжали подниматься по улице, оставив позади проспект Реконкисты и Сан-Мартин. Под трамвайными проводами и электрическими фонарями возились рабочие, а между ними сновали бесчисленные автомобили и наемные фиакры. Тротуары, затененные козырьками и навесами над витринами лавок, кафе, кондитерских, заполняла многолюдная толпа, и в ее пестроту были вкраплены темные полицейские мундиры.
– Само собой, я должным образом отблагодарю вас…
Макса вновь – и на этот раз сильнее – кольнуло раздражение.
– Не в этом дело.
Композитор непринужденно вертел в пальцах трость. Пиджак его кремового костюма был расстегнут, большой палец сунут в жилетный карман, откуда тянулась часовая цепочка.
– Я знаю, что не в этом. Потому и спросил.
– А я ответил, что не знаю. – Макс в смущении прикоснулся к полю шляпы. – На корабле вы, помнится…
И намеренно запнулся, глядя, как прямоугольник солнечного света лежит ковром на пересечении улиц Коррьентес и Флориды. На самом деле его слова про обстоятельства сказаны были для проформы. Еще сколько-то шагов он прошел молча, думая о женщине – о ее оголенной спине и о бедрах, закрытых невесомой тканью. И о великолепном колье в вырезе платья, играющем под электрическими огнями танцевального салона.
– Очень хороша, не так ли?
Макс, и не оборачиваясь, знал, что Армандо де Троэйе смотрит на него. И он предпочитал не угадывать, как именно.
– Кто?
– Сами знаете кто. Моя жена.
После краткого молчания Макс наконец обернулся к собеседнику:
– А вы, сеньор де Троэйе?
Мне не нравится его улыбка, осознал он внезапно. И не та, что сейчас у него на губах, а вообще. И эта манера топорщить ус. Вполне вероятно, и раньше тоже не нравилась.
– Зовите меня просто Армандо. Мы уже давно знакомы.
– Хорошо, Армандо. Итак, чего же хотите вы?
Они уже свернули налево и шли по Флориде – с трех часов дня только пешеходы, автомобили, припаркованные на углах, и множество витрин по обе стороны. Вся улица казалась одной бесконечной торговой галереей. Армандо де Троэйе показал туда, как будто ответ был очевиден:
– Да вы же знаете. Написать незабываемое танго. Позволить себе эту прихоть и доставить себе это удовольствие.
Произнося эти слова, он рассеянно рассматривал витрину, где были выставлены мужские сорочки фирмы «Gath & Chaves». Оба шли в потоке прохожих – главным образом нарядных женщин, – который струился по тротуарам. С обложки последнего номера журнала «Карас и каретас», выставленного в газетном киоске, им широко улыбался Гардель.
– Все началось с пари. Я был в Сан-Хуан-де-Лусе, в гостях у Равеля, и он дал мне послушать эту чушь, которую сочинил для балета Иды Рубинштейн, – настырное болеро, не имеющее развития, основанное только на разных градациях оркестра… «Если ты смог написать такое болеро, – сказал я ему, – я смогу написать танго». Мы посмеялись и поспорили: проигравший платит за ужин. Ну и вот… Я здесь.
– Я не танго имел в виду, когда спрашивал, чего вы хотите. Вернее, не только танго.
– Танго не напишешь одной лишь музыкой, друг мой. В счет идет и то, как ведут себя люди. Это торит дорогу.
– А я-то что делаю на этой дороге?
– К вам я обратился по нескольким причинам. Во-первых, вы откроете двери в ту среду, что интересует меня. С другой стороны, вы исключительно танцуете. И в-третьих, внушаете мне симпатию… И в отличие от многих и многих, рожденных здесь, не считаете, что быть аргентинцем уже есть заслуга и высшее отличие.
Макс на ходу, не останавливаясь, взглянул на витрину магазина швейных машинок «Зингер», в которой отражались они оба. Когда они стоят вот так, рядом, за этой знаменитостью нельзя признать никаких преимуществ. При всей безупречности манер и элегантности облика Армандо де Троэйе внешне уступал танцору. Тот был стройней и почти на голову выше. И держался не хуже. И одежда его, пусть скромная и поношенная, сидела на нем как влитая.
– Ну хорошо… А ваша жена? Как с ней?
– Ну, это вам должно быть известно лучше, чем мне.
– Вы ошибаетесь. Представления не имею.
Они остановились перед выложенными на стенде книгами – на этой улице было много букинистических лавок. Де Троэйе взял трость под мышку и, не снимая перчаток, вяло, без интереса перелистал одну из книг. Потом с безразличным видом сказал:
– Меча – особенная женщина. Она не только красива и изящна… В ней есть кое-что помимо этого. И может быть, намного больше этого. Я ведь музыкант, не забывайте. Сколь ни велик мой успех, сколь ни рассеянной кажется жизнь, которую я веду, моя работа неизменно становится между мной и всем остальным миром. Меча – это мои глаза. Мои антенны, если можно так выразиться. Она процеживает и фильтрует для меня все вокруг. Сказать по правде, до знакомства с ней я и не начинал даже познавать всерьез ни жизнь, ни самого себя… Она из тех женщин, что помогают постигать время, в которое нам выпало жить.
– Но я-то здесь при чем?
Де Троэйе снова взглянул на него. Спокойно и чуть лукаво.
– Боюсь, мой дорогой друг, сейчас вы чересчур возомнили о себе.
Он остановился и, опираясь на трость, снизу вверх взглянул на Макса. Взглянул так, словно беспристрастно и трезво оценивал наружность танцора.
– А впрочем, по здравом размышлении… – вдруг прибавил он. – Может быть, и не чересчур.
И внезапно зашагал дальше, надвинув канотье на брови. Макс двинулся следом.
– Знаете, что такое «катализатор»? – спросил, не оборачиваясь, де Троэйе. – Нет? По-научному говоря, нечто, способное вызывать химические реакции и трансформации и при этом не меняться само. А если проще – ускорять или облегчать развитие определенных процессов.
Макс услышал его смех. Тихий, словно сквозь зубы. Так смеются над удачной шуткой, смысл которой понятен тебе одному.
– И вы кажетесь мне интересным катализатором, – добавил композитор. – И позвольте еще сказать вам то, с чем вы, без сомнения, согласитесь… Больше ассигнации в сто песо или бессонной ночи не стоит ни одна женщина в мире, если только вы не влюблены в нее. И моя жена тут не исключение.
Макс отступил в сторону, давая пройти какой-то даме с покупками в фирменных пакетах. За спиной у него, на перекрестке, который они только миновали, раздался протяжный автомобильный гудок.
– Это опасная игра, – возразил он. – Требует умения и навыка.
Смех де Троэйе, сделавшись еще неприятнее, стал затихать и вот смолк, словно иссяк. Композитор остановился и снова взглянул в глаза Максу, из-за разницы в росте – снизу вверх.
– Вы и не знаете, какую игру я затеваю. Но если согласитесь участвовать в ней, я готов заплатить вам три тысячи песо.
– Не слишком ли щедро за одно танго?
– За гораздо большее. – Указательный палец почти уперся ему в грудь. – Соглашаетесь или отказываетесь?
Макс пожал плечами. Вопрос никогда не обсуждался прежде, и оба это знали. Не обсуждался до тех пор, пока на сцену не вышла Меча Инсунса.
– Значит, Барракас, – сказал он. – Сегодня вечером.
Армандо де Троэйе медленно склонил голову. Сумрачное выражение его лица плохо вязалось с тем удовлетворенным, почти ликующим тоном, каким он произнес:
– Вот и замечательно! Да. Барракас.
Отель «Виттория», Сорренто. Послеполуденное солнце золотит занавески на полуоткрытых окнах зала. Перед восемью рядами мест для публики неоновые лампы льют «дневной» – безжизненный и ровный – свет на эстраду, где стоит стол, а в глубине, рядом с другим, судейским, укреплено огромное настенное табло, на котором ассистент обозначает развитие партии. В просторном зале с раззолоченным потолком и множеством зеркал царит торжественная тишина, через неравные и протяженные промежутки времени нарушаемая стуком фигуры, занявшей новую клетку, да двойным щелчком шахматных часов – каждый из игроков нажимает соответствующий рычажок, прежде чем записать в разграфленный лист сделанный только что ход.
Макс Коста, сидя в пятом ряду, рассматривает соперников. Русский – он в коричневом костюме, в белой сорочке и зеленом галстуке – играет, откинувшись на спинку стула и не поднимая головы. Широкое лицо Михаила Соколова над чересчур жестким воротником рубашки склонено к доске, и кажется, будто галстук слишком туго сдавливает ему шею; некоторую топорность облика смягчает выражение кроткой печали, застывшее в водянисто-голубых глазах. Телосложением и круглой головой, поросшей короткими светлыми волосами, он напоминает миролюбивого медведя. Сделав очередной ход – сегодня его черед играть черными, – он отрывает взгляд от доски и подолгу смотрит себе на руки, в которых каждые десять-пятнадцать минут начинает дымиться очередная сигарета. В перерывах чемпион мира теребит себя за нос или обкусывает заусенцы, а потом либо вновь погружается в сосредоточенную неподвижность, либо достает новую сигарету из пачки, лежащей рядом, вместе с зажигалкой и пепельницей. Макс замечает, что русский чаще смотрит на свои руки, чем на расположение фигур.
Снова щелкает рычажок шахматных часов. Хорхе Келлер, сидящий по другую сторону стола, двинул белого коня и, сняв колпачок с шариковой ручки, записывает ход, который ассистент тотчас повторяет на демонстрационном табло. И каждый раз, когда чилиец передвигает фигуру, по рядам зрителей проходит некое содрогание, сопровождающееся вздохом ожидания и еле слышным рокотом. Партия близится к миттельшпилю.
За доской Хорхе Келлер кажется еще моложе. Черные волосы, падающие на лоб, спортивного покроя пиджак, мятые штаны цвета хаки, узкий полураспущенный галстук и непрезентабельные спортивные туфли придают облику чилийца приятную небрежность. Он вызывает симпатию – вот верное слово. По внешности и повадкам гроссмейстер больше напоминает немного сумасбродного студента, чем грозного шахматиста, который через пять месяцев будет оспаривать у Соколова титул чемпиона мира. Макс видел, как он пришел к началу партии с бутылкой апельсинового сока, не глядя, протянул руку русскому, уже сидевшему на своем месте, сел сам, поставил бутылку и, все так же не глядя на доску и не задумываясь, сделал первый ход, наверняка заготовленный заблаговременно. В отличие от русского, он не курит и вообще, когда оценивает положение или ожидает хода противника, сидит неподвижно – разве что изредка протягивает руку к бутылке и отпивает глоток прямо из горлышка. А иногда в ожидании – оба игрока подолгу раздумывают перед каждым ходом, но Соколов тратит больше времени, чтобы решиться, – Келлер, упершись локтями в стол, опускает голову в ладони, как если бы расстановку фигур на доске ясней видит в воображении, а не глазами. И после того, как противник делает ход, вскидывает голову, будто мягкий стук переставленной фигуры выводит его из забытья.
Для Макса все происходящее тянется нестерпимо медленно. Партия в шахматы, особенно такого уровня и так церемонно обставленная, наводит на него тоску. И он сильно сомневается, что, даже если бы Ламбертуччи и капитан Тедеско объяснили ему подоплеку и смысл каждого хода, это сумело бы пробудить в нем интерес. Но обстоятельства и удобное место позволяют вести наблюдение в свое удовольствие. И не только за игроками. В первом ряду, в кресле на колесах, в сопровождении помощницы и секретаря, сидит спонсор матча – промышленник-миллионер Кампанелла, уже десять лет как парализованный после автокатастрофы на повороте трассы Рапалло – Портофино. Слева от него, между юной Ириной Ясенович и грузным лысым мужчиной с седеющей бородой, сидит и Меча Инсунса. Макс со своего места – достаточно лишь чуть наклониться вбок, чтобы не загораживала голова впереди сидящего, – видит ее плечи, покрытые легким шерстяным кардиганом, короткие седые волосы, открывающие стройную шею до самого затылка, и, когда она поворачивается что-то прошептать на ухо своему тучному соседу справа, – профиль, не утерявший с годами четкости очертаний. Он узнает ее спокойную и уверенную манеру склонять голову, внимательно вглядываясь в происходящее на эстраде, точно так же как в былые дни смотрела она на другие вещи, на другие игры, которые, вспоминает Макс с меланхолической улыбкой, были замысловаты не менее, чем та, что разворачивается сейчас у них на глазах, на доске и на табло, где ассистент демонстрирует положение фигур.
– Приехали, – сказал Макс Коста.
Автомобиль – лиловый лимузин «пирс-эрроу» с эмблемой «Автомобильного клуба» на радиаторе – остановился на углу длинной кирпичной стены в тридцати шагах от железнодорожной станции «Барракас». Луна еще не взошла, и, когда шофер погасил фары, только одинокий уличный фонарь неподалеку да четыре желтоватые лампочки над козырьком подъезда разгоняли темноту. Последние красноватые блики истаивали в черном небе Буэнос-Айреса, скользили по застроенным приземистым домам и улочкам, уводившим на левый берег и к докам Риачуэло.
– Диковатое место, – сказал Армандо де Троэйе.
– Вы же хотели танго… – ответил Макс.
Он вылез из машины первым и, сняв шляпу, придержал дверцу перед композитором и его женой. При свете фонаря стало видно, что Меча Инсунса в наброшенной на плечи шелковой шали невозмутимо оглядывается по сторонам. Без шляпы, без всяких украшений, в светлом платье, в туфлях на невысоком каблуке, в белых перчатках до локтя, она все равно была чересчур шикарна, чтобы разгуливать по таким местам. Ни тонувший во мраке перекресток, ни угрюмая кирпичная дорожка, уходящая во тьму между стеной и приподнятым над землей бетонным и железным зданием станции, не произвели на нее особого впечатления. А вот Армандо де Троэйе, в синем саржевом костюме, в шляпе и с тростью, озирался не без тревоги. Было вполне очевидно, что действительность сильно превосходит его ожидания.
– Вы в самом деле хорошо знаете это место, Макс?
– Ну еще бы. Я родился в трех кварталах отсюда. На улице Виэйтес.
– В трех кварталах?.. Черт возьми.
Макс склонился к открытому окну лимузина, что-то втолковывая шоферу – плотному, молчаливому итальянцу с гладко выбритыми щеками и черными волосами, выбивавшимися из-под форменной фуражки. В «Паласе», когда де Троэйе заказывал лимузин, его отрекомендовали как опытного водителя и вполне надежного человека. Чтобы не привлекать к себе излишнего внимания, Макс не хотел оставлять машину у самого входа в заведение, куда они направлялись. Последний отрезок пути он намеревался проделать пешком и потому сейчас объяснял шоферу, где тот должен ожидать их – не слишком близко, но в пределах видимости. Потом, чуть понизив голос, спросил, есть ли у него оружие. Итальянец коротко кивнул и показал на «перчаточный ящик».
– Пистолет или револьвер?
– Пистолет, – сухо ответил тот.
Макс улыбнулся:
– Как вас зовут?
– Петросси.
– Сожалею, Петросси, но вам придется нас подождать. Часа два, не больше.
Любезность, как известно, стоит дешево, а ценится дорого: учтивость – инвестиция в будущее. Ночью, да еще в таком месте, крепкий и к тому же еще вооруженный итальянец будет совсем нелишним. Подстраховаться никогда не помешает. Макс дождался, когда шофер, не теряя профессионального безразличия, снова кивнет, но все же заметил в свете фонаря быстрый благодарный взгляд. Он положил ему руку на плечо, дружелюбно похлопал и пошел догонять супругов.
– Мы и не знали, что вы здешний, – сказал композитор. – Вы не говорили.
– Повода не было.
– И прожили здесь до самого отъезда в Испанию?
Де Троэйе был непривычно говорлив, – без сомнения, так он пытался замаскировать свое беспокойство, сквозившее тем не менее в каждом жесте и слове. Меча Инсунса шла рядом, между ним и Максом, держа мужа под руку. Шла молча, все замечая, но не произнося ни звука, – только постукивали ее каблуки по кирпичной дорожке. Все трое двигались вдоль стены, постепенно углубляясь в безмолвную тьму квартала, простершегося между станцией и приземистыми домиками, где жизнь все еще шла по обычаям не города, а предместья, – и Макс с каждым шагом узнавал его горячий влажный воздух, особый запах кустистой травы, пробившейся сквозь выбоины мостовой, илистый смрад недалекой Риачуэло.
– Да. Первые четырнадцать лет я провел в Барракасе.
– Подумать только… Вы просто шкатулка с секретом.
В тоннеле, где утроенное эхо шагов звучало особенно гулко, Макс, выводя спутников на свет второго уличного фонаря, стоявшего за станцией, обернулся к де Троэйе:
– Вы правда захватили «астру»?
Композитор громко рассмеялся:
– Да нет, конечно, что за вздор… Я пошутил. Не ношу оружия.
Макс с облегчением кивнул. Его охватывало беспокойство при мысли о том, как композитор, вопреки его советам, входит в притон с пистолетом в кармане.
– Тем лучше.
Казалось, ничего не изменилось за эти двенадцать лет, что Макс не был здесь, хоть и приезжал раза два в Буэнос-Айрес. Он шел сейчас, будто ступая по собственным следам, вспоминая дом невдалеке отсюда, где провел детство и раннюю юность, – доходный дом, неотличимый от других таких же на улице Виэйтес, в квартале и в городе. Стиснутые стенами ветхого двухэтажного здания, там копошились пестрые, разношерстные, лишенные и намека на приватность бытия полторы сотни людей всех возрастов, звучала испанская, итальянская, польская, немецкая речь. Там не запирались двери, и в съемных комнатах многочисленными семействами и поодиночке жили эмигранты обоих полов: те, кому повезло, работали на Южной железной дороге, на дебаркадерах и пристанях Риачуэло, на окрестных фабриках, четырежды в день завывавших гудками, которые определяли уклад семей, где не водилось часов. Женщины, ворочавшие в чанах одежду, дети, роившиеся во внутреннем дворе под вечно вывешенным на просушку бельем, которое пропитывалось чадом жарева, паром варева, вонью общих сортиров с обмазанными гудроном стенами. Комнаты, где крысы были на положении домашних животных. Мир, где лишь малые дети в невинности своей улыбались открыто, не предполагая еще, что жизнь обрекла почти каждого из них на неминуемое поражение.
– Ну, вот и пришли.
Они остановились у фонаря. За железнодорожной станцией, на другой стороне тоннеля, тянулась темная прямая улица, где среди приземистых лачуг стояло несколько двухэтажных домов; на одном из них горела неоновая вывеска «Отель», причем последняя буква отсутствовала. В дальнем конце улицы угадывалось в полутьме заведение, которое они искали, – нечто похожее на пакгауз с цинковыми стенами и крышей, с желтоватым фонариком над дверью. Макс дождался, когда справа возникнут сдвоенные фары «пирс-эрроу», который медленно продвигался вперед и затормозил там, где и было условлено, – в пятидесяти метрах, на соседнем перекрестке, начинался другой квартал. Когда фары погасли, Макс оглядел супругов и убедился, что композитор от волнения зевает, как рыба, выброшенная на сушу, а Меча Инсунса улыбается, странно блестя глазами. Тогда он пониже надвинул шляпу, сказал: «Пошли», и все трое пересекли улицу.
Внутри пахло табачным дымом, джином, бриллиантином и человеческим телом. Как и в других дансингах возле Риачуэло, в просторном помещении «Ферровиарии» днем торговали съестным и спиртным, а по вечерам играла музыка и устраивались танцы; деревянный пол скрипел под ногами, за железными столиками на железных стульях сидели посетители, а иные – самого бандитского вида – стояли у стойки, освещенной голыми электрическими лампочками: кто облокотился, кто привалился боком. На стене, за спиной бармена-испанца, которому помогала худосочная и нескладная девица, вяло сновавшая между столиками, висело большое запыленное зеркало с рекламой кофе «Агила» и плакат страховой компании «Франко-Аргентина» с изображением гаучо, пьющего мате. Справа от стойки, у двери, за которой виднелись бочонки соленых сардин и ящики с вермишелью, между погашенной керосиновой печкой и древней ободранной пианолой «Олимп», на небольшой эстраде трио – аккордеон, гитара и пианино (басовые клавиши прожжены сигаретами) – тянуло нечто заунывно-жалобное; и, вслушавшись, Макс не сразу узнал танго «Старый петух».
– Замечательно… – с восхищением пробормотал Армандо де Троэйе. – И так неожиданно… Другой мир.
«Да уж, – подумал Макс, примиряясь с неизбежным, – достаточно только поглядеть на тебя». Композитор положил на стул канотье и трость, сунул желтые перчатки в левый карман пиджака и закинул ногу на ногу так, что под идеально отглаженными брючинами открылись гамаши. Заведение, куда он попал, разительно отличалось от тех дансингов, которые они с женой посещали, одевшись по всем правилам этикета. «Ферровиария» в самом деле была другим миром, и обитали здесь иные существа. Прекрасный пол был представлен десятком женщин – в большинстве своем молодых, – сидевших за столиками или танцевавших с мужчинами в свободном пространстве. Это, собственно говоря, не проститутки в общепринятом смысле слова, вполголоса объяснял Макс, а так называемые рюмочницы: они обязаны уговаривать мужчин-посетителей потанцевать, получая за каждый танец «марку», а за нее – несколько сентаво от хозяина, и заказывать как можно больше спиртного. У одних есть женихи или возлюбленные, и кое-кто из них присутствует здесь, у других – нет.
– Коты? – спросил де Троэйе, вспомнив термин, употребленный Максом еще во время их первого разговора на лайнере.
– В той или иной степени, – подтвердил тот. – Но не все здесь проститутки. Иные просто зарабатывают на жизнь танцами – и ничем иным. Подобно тому, как их подруги работают на фабриках или в портняжных мастерских. Вполне добропорядочные барышни.
– Когда танцуют, не производят впечатления ни добрых, ни порядочных, – сказал де Троэйе, озираясь. – И даже когда так просто сидят – тоже.
Макс показал на сплетенные в объятиях пары, двигавшиеся по площадке. Важные, сосредоточенные, преувеличенно мужественные кавалеры внезапно, посреди музыкальной фразы, обрывали танец – здешнее танго шло стремительней, чем обычное, – и, не только не выпуская партнершу, но и крепко прижимая к себе, заставляли сделать оборот вокруг своей оси. При этом ноги дамы, делавшей резкое, виляющее движение бедрами, проскальзывали поочередно по обеим ногам кавалера. Все это было до крайней степени чувственно.