Гуд бай, Берлин! Херрндорф Вольфганг
И вот значит, после пасхальных каникул Вагенбах в своем обычном дешевом костюме и с дурацким коричневым портфелем под мышкой входит в класс, а за ним еле плетется этот парень, и вид у него такой, будто он только что из комы или типа того. Вагенбах хлопает портфель на стол, разворачивается, прикрыв глаза, ждет, пока этот чувак дошаркает до него, и говорит:
– У нас в классе новый ученик. Его зовут Андрей…
Тут Вагенбах бросает взгляд в свою бумажку, а потом снова на этого парня. Видимо, новенький должен сам назвать свою фамилию. Но он вместо этого пялится своими узкими глазами через центральный проход класса куда-то в пустоту и молчит.
Может, не так уж важно говорить, что я подумал в тот момент, когда впервые увидел Чика, но я все-таки расскажу. Он произвел на меня просто отвратительное впечатление, пока стоял там, у стола Вагенбаха. «Два дебила нашли друг друга», – подумал я тогда, хотя еще совершенно не был знаком с этим парнем и не знал, дебил он или нет. Как выяснилось чуть позже, новенький был русский. Среднего роста, в белой, не первой свежести рубашке с оторванной пуговицей, в джинсах за десять евро из самого дешевого магазина и бесформенных коричневых башмаках, похожих на дохлых крыс. А еще у него были какие-то нереально высокие скулы и щелочки вместо глаз. Эти щелочки – первое, на что все обращали внимание. Он выглядел как монгол, и было абсолютно не понять, куда он смотрит. Рот у него был чуть-чуть приоткрыт с одной стороны, и казалось, будто там торчит невидимая сигарета. Руки у него были накачанные, на одной – большой шрам. Ноги относительно тонкие, а голова какая-то угловатая.
Никто не захихикал. У Вагенбаха, понятное дело, никогда никто не хихикал. Но у меня было такое ощущение, что даже не будь в классе Вагенбаха, все равно никто бы не засмеялся. Русский парень просто стоял рядом с учительским столом и смотрел своими монгольскими глазами куда-то вдаль. На Вагенбаха – ноль внимания. А не обращать внимания на Вагенбаха – огромное достижение. Потому что это практически невозможно.
– Андрей, – повторил Вагенбах, уставился в свой листочек и стал беззвучно шевелить губами. – Андрей Ч… Чиха… чоров.
Новенький что-то пробормотал.
– Что?
– Чихачёв[2], – сказал парень, не глядя на Вагенбаха.
Вагенбах громко втянул воздух носом. У него была такая фишка – громко вдыхать через нос.
– Прекрасно. Чихачоринов. Андрей. Ты не хочешь сказать нам пару слов о себе? Откуда ты, в какой школе раньше учился?
Обычное дело. Каждому новенькому приходилось рассказывать, откуда он и все такое. Вот тут Чик и привнес в нашу жизнь первое изменение. Он слегка повернул голову, как будто только сейчас заметил Вагенбаха. Потом поскреб шею, снова повернулся к классу и сказал:
– Нет.
Где-то на пол упала скрепка.
Вагенбах кивнул с серьезным видом и уточнил:
– То есть ты не хочешь рассказывать, откуда ты?
– Нет, – ответил Чик. – Мне все равно.
– Ну хорошо. Тогда мне придется рассказать ребятам немного о тебе, Андрей. Нужно же представить тебя классу, а то получится невежливо.
Он взглянул на Чика. Чик смотрел прямо перед собой.
– Что ж, будем считать твое молчание знаком согласия, – сказал Вагенбах. Он произнес это таким ироничным тоном, каким учителя всегда говорят подобные вещи.
Чик ничего не ответил.
– Или ты против? – спросил Вагенбах.
– Начинайте, – сказал Чик и сделал приглашающий жест рукой.
Кто-то в девчоночьем углу наконец захихикал. «Начинайте!» Это ж надо такое сморозить! К тому же новенький как будто делал ударение на каждом слоге и говорил с очень забавным акцентом. Чик продолжал рассматривать дальнюю стену класса, а может, и вовсе закрыл глаза. Сложно сказать. Вагенбах сделал такое выражение лица, будто требовал тишины. Хотя и так было совершенно тихо.
– Итак, – начал он, – вашего нового одноклассника зовут Андрей Чиха…щёнов, и как несложно догадаться по его имени, родом наш гость издалека, а именно – с бескрайних русских просторов, которые на последнем уроке перед Пасхой захватил Наполеон, и откуда, как мы узнаем сегодня, он скоро будет изгнан. Как до него был изгнан Карл XII, и как после него будет изгнан Гитлер.
Вагенбах снова шумно втянул воздух носом. Такое введение не произвело на Чика никакого впечатления. Он не шелохнулся.
– А сюда, в Германию, Андрей приехал вместе со своим братом четыре года назад, и… Может быть, ты все-таки хочешь сам рассказать?
Русский парень издал непонятный звук.
– Андрей, я с тобой разговариваю, – сказал Вагенбах.
– Нет, – наконец отреагировал Чик. – Нет, в смысле: «Я все-таки не хочу рассказывать».
Сдавленное хихиканье. Вагенбах сухо кивнул.
– Ну ладно, тогда рассказывать продолжу я, если ты не против, конечно. Хотя это очень необычно.
Чик покачал головой.
– Тебе это не кажется необычным?
– Нет.
– Ну а мне это представляется необычным, – настаивал Вагенбах, – и странным. Но не будем тратить времени на пустые разговоры. Итак, в двух словах. Наш друг Андрей происходит из семьи с немецкими корнями, но родной язык у него – русский. Как видим, он большой мастер красноречия. Но немецкий язык он начал учить, уже будучи в Германии, так что заслуживает некоторого снисхождения в некоторых ммм… областях. Четыре года назад Андрей начал учиться в специальной школе для детей, слабо владеющих немецким языком. Потом был переведен в общеобразовательную школу, так как его учебные успехи это позволяли. Но и там он провел недолго. Затем он один год учился в физико-математической школе, а теперь перешел к нам в гимназию, и все это всего за четыре года. Все правильно?
Чик провел тыльной стороной ладони по носу, а потом уставился на свою руку.
– На девяносто процентов, – сказал он.
Вагенбах подождал пару секунд на случай, если Чик соберется изречь еще что-нибудь. Но он больше ничего не сказал. Десять процентов так и остались загадкой.
– Ну ладно, – сказал Вагенбах на удивление дружелюбно. – Нам, конечно, всем очень интересно узнать о тебе побольше. Но, к сожалению, тебе нельзя вечно стоять здесь около меня, хотя беседовать с тобой очень приятно. Поэтому я бы предложил тебе сесть за свободную парту в последнем ряду. Ведь это у нас единственный свободный стол, так?
Чик, как робот, зашаркал по центральному проходу. Все стали оборачиваться ему вслед. Татьяна и Натали зашушукались.
– Наполеон! – начал Вагенбах, но тут же сделал театральную паузу, чтобы выудить из портфеля пачку бумажных платочков и обстоятельно высморкаться.
Чик между тем добрался до свободной парты в конце класса, а из прохода, по которому он шел, повеяло таким запахом, что я чуть в обморок не грохнулся. Несло перегаром. Между мной и центральным проходом сидели еще три человека, но я легко мог бы составить перечень всех напитков, которые Чик употребил за последние сутки. Так пахла моя мать, когда у нее случались плохие дни. Я подумал, что, может быть, поэтому он старался не смотреть на Вагенбаха и не открывать рот – из-за перегара. Но у Вагенбаха был насморк, и он все равно никаких запахов не чувствовал.
Чик уселся за свободную парту в самом дальнем ряду. За этим столом в начале года сидел Калленбах, наш классный придурок. Но так как всем было известно, что Калленбах постоянно мешает, фрау Пехштайн сразу же пересадила его оттуда в первый ряд, чтобы он был на виду. А теперь на задней парте сидел этот новенький русский парень, и я, наверное, был не единственным, кому показалось, что фрау Пехштайн вряд ли сочтет хорошей идеей, чтобы там вместо Калленбаха сидел этот русский. Он, конечно, был совсем не того типа, что Калленбах, это ежу понятно, но именно поэтому все постоянно оборачивались в его сторону. После этой сцены с Вагенбахом было совершенно ясно: новенький скоро устроит что-нибудь действительно захватывающее.
Но за целый день больше не произошло ровным счетом ничего. Каждый следующий учитель снова приветствовал Чика в нашем классе, и бедняге приходилось на каждом уроке заново по буквам диктовать свою фамилию, но в остальном все было исключительно спокойно. Спокойно все оставалось и в следующие дни – это было настоящее разочарование. Чик всегда приходил в школу в одной и той же потрепанной рубашке, на уроках никак не проявлял себя, а когда его вызывали, отвечал только «да», «нет» и «не знаю» и никому не мешал. Он ни с кем не подружился и даже не делал попыток с кем-нибудь заговорить. Алкоголем от Чика больше не несло, но все равно вид у него был такой, будто он абсолютно не здесь. Он сидел на задней парте, развалившись и уставившись непонятно куда своими узкими глазками, и было не разобрать, спит он, пьян или его просто разморило.
Примерно раз в неделю от Чика пахло алкоголем. Не так экстремально, как в первый раз, но все же. У нас в классе были ребята, которые круто бухали (я не входил в их число), но чтобы с утра являться в школу пьяным – такого мы еще не видели. В таких случаях Чик жевал нереально пахучую мятную жвачку, и сразу становилось понятно, что он снова в алкофазе.
А больше о нем было практически ничего не известно. Но то, что чувак из спецшколы для неговорящих по-немецки перешел в гимназию, звучало уже довольно абсурдно. Да к тому же эти шмотки! Некоторые, правда, защищали Чика и говорили, что на самом деле он далеко не тупой.
– По крайней мере, точно не такой тупой, как Калленбах, – сказал я однажды, потому что сам был из этих некоторых. Впрочем, если честно, сказал я это только потому, что Калленбах как раз стоял рядом, а он меня бесит. Из высказываний Чика вообще было невозможно заключить, тупой он, умный или где-то посредине.
Конечно же, о Чике и его происхождении ходили всякие слухи. Чечня, Сибирь, Москва постоянно мелькали в разговорах. Кевин утверждал, что Чик с братом живут где-то за Хеллерсдорфом в кемпинговом трейлере, а его брат промышляет торговлей оружием. Кто-то другой точно знал, что брат Чика торгует женщинами, что живут они на огромной вилле, что у них сорок комнат, и русская мафия устраивает там оргии. Еще кто-то говорил, что они живут в одной из многоэтажек у озера Мюггельзее. Но, честно сказать, все это была чушь, которую выдумывали только потому, что сам Чик практически ни с кем не разговаривал. Поэтому довольно скоро о нем совершенно забыли. По крайней мере, забыли настолько, насколько забывают о тех, кто всегда ходит в одной и той же старой рубашке и дешевых джинсах и сидит за партой местного придурка. Правда, башмаки, смахивавшие на дохлых крыс, однажды сменились на белые кроссовки «Адидас», и тут же стали говорить, что Чик эти кроссовки где-то недавно спер. Но слухи больше не множились. Ему только придумали это прозвище – Чик, а те, кому оно показалось слишком простым, стали звать его спецшкольником. На этом «русская тема» исчерпала себя. По крайней мере, у нас в классе.
На школьной парковке она еще некоторое время держалась. Там по утрам тусовались старшеклассники, кое у кого уже даже были свои машины. Старшеклассникам этот чувак с монгольской внешностью казался ужасно интересным. По пять раз остававшиеся на второй год бугаи стояли, опершись на открытые водительские дверцы своих машин, чтобы всем сразу было видно, что эти старые корыта принадлежат им, и потешались над Чиком:
– Что, опять нажрался, Иван?
И так каждое утро. Особенно приставал тип на желтом «Форде Фиеста». Я долго не мог понять, в курсе ли вообще Чик, что это они ему кричат и над ним ржут, но однажды он, услышав гогот старшеклассников, остановился. Я в это время как раз пристегивал велосипед и слышал, как эти типы громко спорят о том, впишется ли Чик во входную дверь школы, при том как его штормит. Они так и говорили:
– Глядите, как этого сопляка-монголоида шатает! Офигеть!
Тут Чик остановился, развернулся и двинулся в сторону этих парней. Все они были на голову выше и на несколько лет старше его. Они ухмылялись, наблюдая, как русский пацаненок приближается к ним и – проходит мимо. Чик прямиком направился к тому типу на «форде» – он гоготал громче всех. Подойдя, Чик положил руки на желтую крышу машины и заговорил с наглым бугаем очень тихо, так что никто больше не мог расслышать его слов. Ухмылка медленно сползла с лица этого типа, а Чик развернулся и пошел внутрь школы. С того дня больше никто из старших парней ничего не кричал Чику вслед.
Естественно, эту сцену видел не только я. Потом про Чика снова пошли всякие слухи: мол, его семья – действительно русская мафия, потому что никто не мог представить себе, как бы ему иначе удалось в три фразы приструнить того кретина на «форде». Но, конечно, это все чушь. Россказни про мафию – полный бред. По крайней мере, я так считал.
10
Через две недели после этого происшествия нам объявляли результаты контрольной по математике. Штраль всегда, прежде чем раздать тетради, чтоб нагнать страху, рисовал на доске распределение оценок в классе. В тот раз на класс оказалась даже одна пятерка, что было очень необычно. Штраль вечно повторял, что на «отлично» знает только Господь Бог. Жуть. Но Штраль – всего лишь учитель математики, да к тому же совершенно повернутый. Еще было две четверки, куча троек и троек с минусом, ни одной двойки и одна единица. Я слегка надеялся, что пятерка у меня, потому что математика – единственный предмет, на котором я время от времени попадаю в яблочко. Но оказалось, у меня четверка с минусом. Тем не менее неплохо. Получить четверку с минусом у Штраля – все равно что пять с плюсом у кого-нибудь другого. Я потихоньку огляделся, ища, откуда донесется радостный вопль по поводу пятерки. Но никто от радости не вопил. Ни Лукас, ни Кевин, ни другие гении математики. А Штраль взял последнюю тетрадку и собственноручно понес ее на задний ряд Чихачёву. Чик сидел на своем месте и, как одержимый, жевал мятную жвачку. На Штраля он даже не взглянул, только перестал жевать и дышать. Штраль наклонился над ним, облизал губы и обратился:
– Андрей!
Почти никакой реакции. Чик только едва заметно повернул голову, как гангстер в каком-нибудь фильме, когда слышит, что за спиной у него взводят курок.
– Вот твоя работа. Это черт знает что такое, – сказал Штраль и оперся рукой на край парты. – То есть, если вы этого не проходили в твоей старой школе, тебе нужно нас догонять. А ты даже не… даже не попытался. А вот это все, – Штраль раскрыл тетрадку и понизил голос, но его слова все еще можно было разобрать, – все эти глупые картинки… Если вы этого еще не проходили, я сделаю на это скидку, конечно. Пока что мне пришлось поставить тебе единицу, но это, так сказать, в скобках. Я бы посоветовал тебе обратиться к Кевину или Лукасу. Пусть кто-нибудь из них даст тебе свою тетрадь. Надо просмотреть материал последних двух месяцев. Спрашивай, если что-то непонятно. Потому что так, конечно, дальше не пойдет.
Чик кивнул. Кивнул с выражением какого-то невозможно глубокого понимания на лице. А потом кое-что случилось: он брякнулся со стула, прямо под ноги Штралю. Штраль вздрогнул, Патрик и Юлия вскочили со своих мест. Чик, как мертвый, лежал на полу.
Мы всякого могли ожидать от этого странного русского, только не такой экстремальной чувствительности, чтобы падать со стула из-за какой-то единицы по математике. Правда, скоро выяснилось, что это случилось по другой причине: просто Чик все утро ничего не ел, а то, что он недавно общался с алкоголем, было очевидно. В школьном секретариате Чик наблевал полную раковину, и его с сопровождением отослали домой.
После этого происшествия к Чику особо лучше относиться не стали. Что там были за «глупые картинки», которые он сдал вместо контрольной по математике, так и осталось неизвестным, а кто получил тогда пятерку – я не помню. А вот лицо Штраля в тот момент, когда Чик рухнул ему под ноги, я прекрасно запомнил. Это было – да.
Но самое странное в этой истории было вовсе не то, что Чик рухнул со стула, и не то, что он получил единицу, а то, что спустя три недели он написал математику на четверку. А потом снова на двойку. А потом снова на четверку. У Штраля от этого чуть нервный срыв не случился. Он говорил что-то про «хорошо освоенный материал» и про то, что «теперь главное не сбавлять темпа», хотя даже слепому было понятно, что четверки у Чика бывают совсем не потому, что он усердно нагонял материал. Дело было только в том, что иногда он бывал пьяный, а иногда нет.
Конечно, это потихоньку стало доходить и до учителей, несколько раз ему делали строгое внушение и отправляли домой. С ним проводили еще какие-то секретные беседы, но больше школа особо ничего не предпринимала. С одной стороны, потому что у Чика тяжелая судьба и все такое, а с другой – потому что после этого международного мониторинга качества школьного образования все изо всех сил старались доказать, что в немецкой гимназии царит полное равноправие и к асоциальным пьющим русским относятся не хуже, чем к остальным. В общем, Чика особо не наказывали, а через некоторое время все более-менее улеглось. Хотя никто так и не знал, что там с ним происходит, проблем с большинством предметов у него теперь не было. Мятную жвачку на уроках он жевал все реже и никому не мешал. Если бы у него все-таки время от времени не случалось алкофаз, наверное, все бы и забыли, что он вообще есть у нас в классе.
11
– «Некий человек, давно не видавший господина К., приветствовал его следующими словами:
– Вы совсем не переменились.
– О, – сказал господин К. и побледнел»[3].
Вот это действительно приятно короткий рассказ.
Кальтвассер по пути к учительскому столу раскрыл доску, снял пиджак и бросил его на стул. Кальтвассер – наш учитель немецкого, он всегда входит в класс не здороваясь. По крайней мере, как он здоровается, никто не слышит, потому что урок он начинает, еще не зайдя в класс. Должен признаться, что я не очень понимаю Кальтвассера. Если не считать Вагенбаха, он единственный, у кого нормальные уроки. Но если Вагенбах – сволочь, а значит вполне человечный, то с Кальтвассером вообще ни черта непонятно. Ну или это я чего-то не догоняю… Он, как робот, входит в класс и начинает говорить. Потом проходит ровнехонько 45 минут – и Кальтвассер уходит. Совершенно непонятно, как к нему относиться. Я, например, не могу представить его дома или с друзьями. Я даже не могу сказать, нравится он мне или нет. Впрочем, все остальные у нас в классе считают, что Кальтвассер примерно такая же душка, как мерзлая куча дерьма, но я в этом не уверен. Мне даже кажется, что вне школы он, может быть, по-своему вполне ничего.
– Приятно короткий, – повторил Кальтвассер. – Поэтому некоторые, наверняка, решили, что и анализ его можно сделать столь же коротким. Но прочь сомнения: рассказ этот вовсе не так прост. Или кому-нибудь он показался простым? Кто желает высказаться? Есть добровольцы? Ладно. Мне бы хотелось послушать обитателей заднего ряда.
Мы проследили за взглядом Кальтвассера. Он смотрел на Чика, который сидел, положив голову на парту, так что было не понять, смотрит он в учебник или спит. Это был шестой урок.
– Господин Чихачёв, можно попросить вас выступить?
– Что? – Чик медленно поднял голову. Это ироничное обращение на «вы». Сразу включается индикатор опасности.
– Господин Чихачёв, вы с нами?
– Да, я весь внимание.
– Вы выполнили домашнее задание?
– Разумеется.
– Тогда не будете ли вы так добры прочитать нам вашу работу?
– А, да.
Чик огляделся, обнаружил пакет со своими вещами на полу, поднял его и стал искать тетрадку. Как всегда, он ничего не приготовил для урока заранее. Чик выгрузил из пакета несколько тетрадок и сделал вид, будто пытается найти нужную.
– Если ты не сделал домашнее задание, так и скажи.
– Нет, я сделал. Только вот где оно? Где?
Он выложил одну тетрадку на парту, остальные запихнул обратно в пакет и стал перелистывать страницы.
– А, вот оно. Мне прочесть?
– Прошу тебя.
– Хорошо, тогда я начну. Задавали рассказ о господине К. Я начинаю. Анализ рассказа о господине К. Первый вопрос, который возникает, когда читаешь этот рассказ Прехта, это, конечно…
– Брехта, – прервал Кальтвассер. – Автора зовут Бертольд Брехт.
– А.
Чик выудил из своего пакета ручку, что-то накарябал в тетрадке и снова спрятал ручку в пакет.
– Анализ рассказа о господине К. Первый вопрос, который возникает, когда читаешь этот рассказ Брехта, это, конечно, кто же скрывается под загадочной буквой К. Без большого преувеличения можно сказать, что это человек, который страшится оказаться на виду. Он скрывается под буквой, а именно под буквой К. Это одиннадцатая буква алфавита. Но почему он скрывается? На самом деле господин К. занимается торговлей оружием. Вместе с другими темными личностями (господином Л. и господином Ф.) он основал преступную организацию, для которой Женевская конвенция – не более чем грустная шутка. Раньше К. продавал танки и самолеты и сколотил на этом огромное состояние. Но теперь он давно отошел от дел, чтобы рассекать на яхте воды Средиземного моря, где его и обнаружило ЦРУ. Поэтому господин К. бежал в Южную Америку и сделал там пластическую операцию у знаменитого доктора М. Вот почему он ошеломлен, когда кто-то узнает его на улице. Он бледнеет. Само собой разумеется, что человек, который узнал господина К., вместе с пластическим хирургом М. очень скоро оказались глубоко под водой с ногами, вмурованными в бетон. Всё.
Я взглянул на Татьяну. Она сидела с карандашом во рту и морщила лоб. Потом я посмотрел на Кальтвассера. По его лицу понять ничего было нельзя. Выражение у него было слегка напряженное, но скорее заинтересованно-напряженное. Не больше и не меньше. Оценку он ставить не стал. Потом свою работу прочла Аня, у нее была правильная интерпретация смысла этого рассказа – та, которая написана в Википедии. Потом еще все бесконечно рассуждали на тему того, коммунист Брехт или нет, а потом урок закончился. Это было уже перед самыми летними каникулами.
12
А теперь пора рассказать про день рождения Татьяны. День рождения у нее был в самой середине летних каникул, и она собиралась устроить по такому случаю грандиозную вечеринку. Татьяна начала говорить об этом сильно заранее. Она собиралась праздновать день рождения в Вердере под Потсдамом и хотела пригласить всех туда – с ночевкой и все такое. Чтобы удостовериться, что все ее лучшие подружки смогут прийти, она устроила опрос, и так как выяснилось, что Натали уезжает с родителями на каникулы на третий день после конца четверти, вечеринку пришлось перенести на второй день каникул. Поэтому обо всем этом стало известно настолько заранее.
Дом в Вердере принадлежал какому-то дядюшке Татьяны и стоял прямо на берегу озера. Этот дядя практически отдавал дом в полное ее распоряжение, кроме него там не должно было быть никого из взрослых, а веселиться Татьяна собиралась всю ночь, поэтому всем было сказано взять с собой спальники.
Естественно, весь класс только об этой вечеринке и говорил еще за несколько недель, а я стал размышлять о Татьянином дядюшке. Не знаю, почему меня так захватывала эта тема, но мне казалось, что он должен быть довольно занятным типом, если вот так просто отдает свой дом в полное распоряжение племянницы. А раз ко всему прочему он был еще ее родственником, я ужасно радовался, что смогу познакомиться с ним. Я уже прямо видел, как стою в дядюшкиной гостиной около камина и веду чертовски великосветский разговор с хозяином дома. При этом я даже не знал, есть ли в этом доме камин. Конечно, я был далеко не единственный, кто волновался по поводу этой вечеринки. Юлия и Натали уже давно начали придумывать подарок Татьяне – это было понятно из записок, которые они посылали друг дружке на уроках. Я все это знал, потому что сидел прямо на линии следования их записок и, конечно, был как на иголках от всех этих идей, и сам ни о чем другом думать не мог, кроме как о том, что бы такое подарить Татьяне. Юлия и Натали, это было уже более или менее ясно, почти решились на новый диск Бейонсе. Юлия послала Натали список с вариантами подарка, который выглядел примерно так:
• Бейонсе
• Пинк
• бусы с [нечитабельно]
• лучше еще подождать
Натали поставила галочку около верхнего варианта. Все знали, что Татьяна без ума от Бейонсе. Поначалу меня это несколько напрягало, потому что сам я считал Бейонсе говном, по крайней мере, ее музыку. Но выглядит она, в любом случае, классно, даже чем-то похожа на Татьяну. В общем, в конце концов я решил, что Бейонсе не такое уж и говно. В какой-то момент она даже начала мне нравиться – не только внешность, но и песни. Нет, не так. Мне стало казаться, что это суперская музыка. Я купил ее последние два диска и непрерывно слушал их, размышляя о Татьяне и о том, с каким бы подарком мне явиться на эту вечеринку. Дарить что-то из Бейонсе было точно нельзя, потому что эта идея, помимо Юлии и Натали, наверняка пришла в голову еще тридцати нашим одноклассникам, и вполне вероятно, что Татьяна получит на день рождения тридцать дисков Бейонсе и двадцать девять из них ей придется обменивать. Я хотел подарить ей что-нибудь особенное, но никак не мог придумать ничего подходящего. Только когда на глаза мне попалась эта записка с вариантами подарка, у меня появилась идея.
Я сходил в «Карштадт», купил довольно дорогой модный журнал с портретом Бейонсе на обложке и начал рисовать. По линейке расчертил карандашом всю обложку на маленькие квадраты, потом взял огромный лист бумаги и тоже расчертил его на квадраты, но со стороной в пять раз большей. Этот способ я вычитал в какой-то книжке – кажется, она называлась «Старые мастера». Таким способом можно из маленькой картинки сделать большую. Нужно просто перерисовывать квадрат за квадратом. Можно было, конечно, просто отксерить с увеличением, но я решил именно нарисовать этот постер. Наверное, мне хотелось, чтобы сразу было видно, что я очень старался. Ведь если она увидит, как я старался, то поймет и все остальное. Несколько недель подряд я каждый день корпел над этим рисунком. Я действительно очень старался. Рисовал только карандашом и все больше воодушевлялся, потому что во время рисования не мог думать ни о чем другом, кроме как о Татьяне, ее дне рождения и симпатичном дядюшке, с которым я в воображении уже вел задушевные беседы у камина.
Хоть я и мало что умею, но рисую очень неплохо. Примерно так же, как прыгаю в высоту. Если бы рисование портретов Бейонсе и прыжки в высоту были бы важнейшими дисциплинами на свете, я был бы круглым отличником и чемпионом. Серьезно. Но, к сожалению, прыжки в высоту никому не интересны, да и насчет рисования я что-то сомневаюсь. Я усердно рисовал целых четыре недели, и в конце концов моя Бейонсе стала почти как фотка – огромная карандашная Бейонсе с глазами Татьяны. И я был бы, наверное, самым счастливым человеком на свете, если бы теперь еще получил от Татьяны приглашение на вечеринку. Но я его так и не получил.
Это был последний учебный день перед каникулами. Я слегка волновался: разговоры о вечеринке постоянно носились в воздухе, все без передышки болтали только об этом Вердере под Потсдамом, но приглашений еще ни у кого не было – по крайней мере, я их не видел. Никто даже не знал, где это точно будет, ведь Вердер не такой уж крошечный городок. Я уже знал карту наизусть. Поэтому я думал, что Татьяна в последний школьный день все как-нибудь объяснит. Но вышло не так.
Я увидел в пенале у Арндта, который сидел через ряд впереди меня, маленькую зеленую карточку. Это было на математике. Я видел, как Арндт показал эту карточку Калленбаху, и Калленбах наморщил лоб. Мне было видно, что на карточке нарисован план города. А потом я заметил, что такие зеленые карточки есть у всех. Почти у всех. У Калленбаха, судя по его дурацкой физиономии, карточки не было. Впрочем, он всегда выглядел по-дурацки. Потому что он и есть дурак. Видимо, поэтому его и не пригласили. Калленбах поднес карточку почти вплотную к глазам – он близорукий, но по неизвестной причине никогда не надевает очки, но тут Арндт выхватил у него эту штуку и снова спрятал ее в пенал. Как выяснилось позже, мы с Калленбахом были не единственные, кто остался без приглашения. Зеленой карточки не было у Нацика, у Чихачёва и еще у пары человек. Понятное дело. Зачем приглашать смертельно скучных зануд, тех, кто ни с кем не общается, всяких русских, нацистов и дебилов? В общем, мне не пришлось теряться в догадках, как меня воспринимает Татьяна. Потому что я же не русский и не нацист.
На вечеринку был приглашен практически весь наш класс, половина параллельного класса и, наверное, еще сотня человек. А у меня приглашения не было.
До последнего урока и даже до самой раздачи табелей я еще надеялся. Я надеялся, что это ошибка, что Татьяна после звонка подойдет ко мне и скажет:
– Псих, слушай, я совсем забыла! Вот тебе зеленая карточка! Надеюсь, у тебя найдется время, потому что будет ужасно грустно, если ты не сможешь прийти. Я надеюсь, ты подумал о подарке? Да, на тебя вся надежда! Ну, до скорого, я очень рада, что ты придешь! А то я чуть про тебя не забыла, это ж надо!
Потом прозвенел звонок и все пошли по домам. Я долго и обстоятельно складывал вещи в рюкзак – хотел дать Татьяне последнюю возможность заметить свою ошибку.
В коридорах еще стояли толстяки и ботаны и болтали о своих годовых оценках и еще какой-то ерунде. На выходе из школы – метров через двадцать от дверей – кто-то хлопнул меня по плечу и сказал:
– Нереально крутая куртка!
Это был Чик. Он ухмылялся по весь рот, демонстрируя два ряда больших белых зубов, а узкие глаза сделались еще уже, чем обычно.
– Покупаю ее у тебя. Эту куртку. Постой-ка!
Я не стал останавливаться, но слышал, что он бежит за мной.
– Это моя любимая куртка, – сказал я. – Она не продается.
Я эту куртку нашел в секонде и купил за пять евро, и она действительно мне страшно нравилась. Эдакая китайская штука, с белым драконом на груди, выглядит жутко дешево, и при этом жутко круто. Вообще-то это была идеальная куртка для азиата. Наверное, поэтому я ее так и любил: в ней по мне не с первого взгляда было заметно, что я – полная противоположность типичному азиату: богатый, трусоватый и весь такой беззащитный.
– А где такие продаются? Эй, ну подожди секунду! Куда ты так бежишь? – он орал на весь школьный двор, и, видно, ему это казалось забавным. Было такое ощущение, что он в тот день тяпнул не только алкоголя, а чего-то еще. Я свернул в переулок.
– Ты на второй год остался?
– Зачем так кричать?
– Ты на второй год остался?
– Нет.
– А выглядишь именно так.
– Как это я выгляжу?
– Как будто тебя оставили на второй год.
Чего ему от меня было надо? Я вдруг подумал, что рад, что Татьяна не пригласила его.
– Но куча двоек? – продолжал Чик.
– Без понятия.
– Как это – без понятия? Если я тебя бешу, просто дай знать.
Я должен дать знать, что он меня бесит? И тогда он даст мне в рожу – или что?
– Не в курсе.
– Ты не в курсе, бешу я тебя или нет?
– Не в курсе, много ли у меня двоек.
– Серьезно?
– Я еще не смотрел.
– В табель не смотрел?
– Нет.
– Ты не смотрел в свой табель?
– Нет.
– Правда? Ты получил табель и не посмотрел, что там? Вот это круто!
Он говорил, сильно размахивая руками, и шел рядом со мной. К моему удивлению, оказалось, что он не выше меня. Только коренастей.
– То есть ты не продашь мне свою куртку?
– Нет.
– А что ты сейчас собираешься делать?
– Дойду до дома.
– А потом?
– Ничего.
– А потом?
– Не твое собачье дело.
Теперь, поняв, что Чик не собирается ничего у меня отжимать, я разом стал куда храбрее. Жаль, но так всегда бывает. Пока люди не выказывают ко мне дружелюбия, я в такой панике, что едва держусь на ногах. А как только они становятся хоть чуточку дружелюбными, я тут же начинаю их оскорблять.
Чик молча прошел рядом со мной пару сотен метров, потом хлопнул меня по руке, повторил, что у меня нереально крутая куртка, и слился куда-то в сторону, в кусты. Я видел, как он шлепает по лугу в сторону высоток, закинув на правое плечо полиэтиленовый пакет, который у него вместо рюкзака.
13
Через некоторое время я остановился и плюхнулся на поребрик. Желания идти домой не было абсолютно: не хотелось, чтоб этот день был похож на все остальные. Потому что это был особенный день. Особенно дерьмовый день. Просидел я так, на поребрике, наверно, целую вечность.
Открыв дверь, я сразу понял, что дома никого нет. На столе записка: «Еда в холодильнике». Я вынул вещи из рюкзака, заглянул в табель, поставил диск Бейонсе и забрался под одеяло. Не знаю, становилось мне лучше от этой музыки или, наоборот, еще поганее. Скорее, второе.
Через пару часов я снова пошел к школе, чтоб забрать велосипед. Серьезно, я забыл велик на школьной парковке. Наш дом в двух километрах от школы и иногда, под настроение, я хожу пешком. Но в тот день я приехал на велосипеде. А уходя, был настолько не в себе, что, когда ко мне стал приставать Чик, машинально отстегнул велосипедный замок, пристегнул его обратно и пошел в сторону дома. Вот такой номер я отколол.
В третий раз за день я шел мимо большой кучи песка и детской площадки, за которой начинается пустырь. У площадки я притормозил и залез на индейскую башню. Это здоровая деревянная башня, которую построили вместе с половиной крепости, чтоб малыши, если бы они здесь, конечно, бывали, играли в ковбоев и индейцев. Но я на этой площадке ни разу в жизни не видел ни одного ребенка. Впрочем, подростков и взрослых – тоже. Даже нарики там не ночуют. Только я иногда забираюсь на башню и сижу там, чтоб меня никто не видел, когда мне паршиво. На востоке виднеются многоэтажки Хеллерсдорфа, на севере – кусты на Вайденгассе, а чуть дальше – садовые участки. Вокруг самой площадки вообще ничего нет, только огромный пустырь, который когда-то был отведен под стройку. Здесь должны были строить коттеджный поселок – это еще можно разобрать на большом выцветшем щите, который валяется у дороги. Там нарисованы белые кубики с красными крышами, кружочки-деревца, а рядом надпись: «Здесь будет построено 96 коттеджей». Ниже написано что-то о высокодоходных объектах инфраструктуры, а совсем внизу подпись: «Клингенбергнедвижимость».
Дело в том, что в один прекрасный день на этой площадке обнаружили трех вымирающих слизняков, лягушку и какой-то редкий вид травы, и с тех пор экологи судятся со строителями, строители – с экологами, а участок пустует. Суды тянутся уже лет десять, и если верить моему отцу, будут идти еще столько же, потому что средства против экофашистов пока не изобретено. Слово «экофашисты» придумал мой отец. Правда, в последнее время он все чаще опускает приставку «эко», потому что из-за всех этих судов мы обанкротились. Штука в том, что четверть этого участка принадлежала моему отцу, и из-за этой земли он просудился в дерьмо. Если бы вы послушали разговоры у нас за обедом, вы бы ни слова не поняли. Отец годами говорит исключительно о «дерьме», «сволочах» и «фашистах». Какой именно ущерб нанесло это дело отцовской фирме и как все это отразится на нас, я долго не понимал. Я всегда думал, что отец отсудит все обратно, да и он сам, наверное, поначалу тоже так думал. А потом устал бороться и продал свою долю. Из-за этого тоже были огромные убытки, но отец решил, что если продолжать судиться, будет еще хуже. Поэтому он продал свой кусок по бросовой цене этим сволочам. Теперь он только так называет своих коллег. Эти сволочи продолжали судиться. Продажа состоялась полтора года назад. А год назад стало ясно: это начало конца. Надеясь справиться с убытками от Вайденгассе, отец стал играть на бирже, и теперь мы абсолютно на мели, о летней поездке и думать нечего, а дом наш, очевидно, уже давно нам не принадлежит – так говорит отец. И все из-за каких-то трех гусениц и вшивой травы…
Единственное, что осталось от всего замысла, эта детская площадка. Ее построили в самом начале, чтобы наглядно показать, как хорош наш район для детей. Но все усилия пошли насмарку.
Окей, надо признаться: я завел разговор об этой площадке совсем по другой причине. Дело в том, что с башни видны две белые многоэтажки. Они торчат за садоводством, за деревьями, и в одной из них живет Татьяна. Я вообще-то точно не знаю, где именно ее квартира, но там есть такое маленькое окошко наверху слева, в котором, когда начинает темнеть, всегда зажигается зеленый огонек, и я почему-то решил, что это и есть комната Татьяны. Поэтому я иногда залезаю на индейскую башню и жду, когда загорится этот зеленый огонек. Ну, когда возвращаюсь с тренировки по футболу или из школы, если у нас уроки до вечера. Тогда я смотрю в щель между досками и выцарапываю ключом от дома разные буквы на дереве, и если этот огонек горит, на душе становится тепло, а если нет – ужасно тоскливо.
Но в тот день было еще слишком рано, чтобы ждать огонек, и я пошел к школе. Мой велосипед одиноко стоял на километровой велопарковке. На флагштоке вяло болтался флаг, и во всей школе не было ни души. Только дворник вдалеке вез два мусорных контейнера со двора на улицу. Мимо проплыл кабриолет, из которого доносился турецкий хип-хоп. Так все это и останется до конца лета. Шесть недель каникул. Шесть недель без Татьяны. Я прям увидел, как мое тело болтается на веревке на индейской башне.
Вернувшись дмой, я никак не мог придумать, куда себя деть. Попытался починить фару на велике, которая уже давным-давно не работала, но у меня не было запчастей. Потом врубил Survivor и принялся двигать мебель у себя в комнате. Кровать я поставил поближе к двери, а письменный стол задвинул вглубь комнаты. Потом снова спустился во двор и еще раз попытался собрать фару, но это явно была полная безнадега. Я швырнул инструменты в клумбу, опять поднялся к себе в комнату, бросился на кровать и завопил. Был только первый день каникул, а я уже чуть не с ума сходил. В какой-то момент я достал портрет Бейонсе. Я долго смотрел на него, держа обеими руками перед собой, а потом стал медленно рвать. Когда разрыв дошел до лба Бейонсе, я остановился и разревелся. Что было потом, не знаю. Знаю только, что в какой-то момент меня вынесло из дома. Я в минуту долетел до парка, взобрался на холм и стал бегать трусцой, совсем как те, кто страшно заботится о своем здоровье и наматывает по сотне километров в день. Я, конечно, бегал не так, как они, на мне не было спортивных шмоток, но обгонял я чуть ли не два десятка борцов за здоровый образ жизни в минуту. Я просто носился по парку и орал, а все остальные, кто тоже там бегал, страшно меня раздражали, потому что они меня слышали. А когда мне навстречу попался какой-то тип с лыжными палками в руках, мне действительно показалось, что еще чуть-чуть – и я ему эти палки в зад засуну.
Дома я целую вечность простоял под душем. После этого мне стало немного лучше – как потерпевшему кораблекрушение, который неделями торчит где-то посреди Атлантики, и тут поблизости появляется круизное судно, кто-то с него бросает бедолаге банку «Ред Булла», и корабль проходит мимо – вот так примерно.
Открылась входная дверь.
– Что это там разбросано вокруг дома? – крикнул вместо приветствия отец.
Я постарался не обращать на него внимания, но это было трудно.
– По-твоему, так все и должно валяться?
Это он про инструменты. Я глянул в зеркало, не красные ли у меня глаза, и пошел вниз. Спустившись, у двери я увидел таксиста. Он переминался с ноги на ногу и почесывался.
– Дуй наверх, скажи маме, что такси ждет, – сказал отец. – Ты хоть попрощался с ней? Наверное, даже и не подумал, да? Ну, давай! Бегом марш!
Он подтолкнул меня в сторону лестницы. Не самое приятное обращение, конечно. Но, к сожалению, отец прав. У меня совершенно вылетело из головы, что мама сегодня уезжает. Все последние дни я помнил об этом, а тут от расстройства забыл. Мама снова едет в клинику, на четыре недели.
Она сидела в спальне. Перед зеркалом и в шубе, порядком напившись перед отъездом – в клинике ведь алкоголя не будет. Я помог ей подняться и отнес чемодан вниз. Отец заботливо положил его в багажник такси, и как только машина отъехала, стал названивать маме: можно было подумать, что он ужасно за нее волнуется. Но дело было совсем не в этом, как скоро выяснилось. Получаса не прошло, как мама уехала, и отец поднялся ко мне в комнату. Лицо у него смахивало на морду таксы. Когда у отца такое выражение лица, это означает: «Я твой отец. И у меня к тебе важный разговор, от которого неприятно будет не только тебе, но и мне».
Ровно так он смотрел на меня пару лет назад, когда решил, что нужно поговорить со мной о сексе. Так он смотрел, когда из-за какой-то аллергии на кошачью шерсть он куда-то отдал не только нашу кошку, но и обоих моих кроликов, которые жили в саду, и даже черепаху. Вот и сейчас у него было такое выражение лица.
– Я только что узнал, что мне нужно уехать по работе, на переговоры, – сказал он так, будто его самого это ужасно вышибло из колеи. На лбу глубокие собачьи морщины. Отец немного помялся, но все было яснее ясного. Он просто собирался оставить меня одного на две недели.
Он сделал такое лицо, которое должно было выразить, что мне нужно изо всех сил подумать, смогу ли я вынести это печальное известие. Справлюсь ли я? Целых четырнадцать дней один в этом враждебном мире с бассейном, кондиционером, службой доставки пиццы и видеопроектором? Ну да, – мрачно кивнул я, – попытаюсь, наверно, даже выживу.
Складки на лице отца разгладились только на секунду. Наверно, я слегка переборщил.
– Только без глупостей! Не думай, что раз никого нет, тебе все можно. Я оставляю тебе двести евро, уже положил их внизу в шкатулку. А если что-нибудь случится, сразу же звони мне.
– Прямо на переговоры.
– Да, прямо на переговоры, – он зло посмотрел на меня.
Вечером отец еще несколько раз звонил маме, якобы жутко волнуясь за нее. Во время последнего разговора с мамой за отцом приехала секретарша. Я специально спустился посмотреть, та же у отца секретарша или новая. Секретарша была та же. Она офигительно красивая и всего на пару лет старше меня, ей, наверно, девятнадцать. Смеется она жутко много. Я ее в первый раз увидел года два назад, когда заходил к папе в офис. Тогда она ерошила мне волосы и смеялась, пока я усердно ксерокопировал свои правую и левую половины лица, руки и босые ноги. Жаль, что она больше так не делает – в смысле, не ерошит мне волосы.
Она вышла из машины в шортах и экстремально обтягивающей кофточке. Стало очевидно, о какой командировке идет речь. Кофточка на ней была такая обтягивающая, что прекрасно просматривался весь рельеф, до мельчайших подробностей. Меня не задевало, что отец не особо пытается что-то скрывать и не разыгрывает спектакль со спецэффектами. В принципе это было совершенно не нужно. Мои родители все прекрасно друг про друга знают. Мама знает, что делает отец. Отец знает, чем занята мама. А оставшись наедине, они друг на друга орут.
Но почему они не разведутся, я долго не мог понять. Некоторое время я считал, это что из-за меня. Или из-за денег. Но потом до меня дошло, что им просто нравится кричать друг на друга, нравится быть несчастными. Я об этом читал в каком-то журнале: есть люди, которым нравится, когда им плохо. То есть такие, которым хорошо, только когда им плохо. Правда, надо признаться, я не очень хорошо это понял. Но кое-что мне эта теория прояснила, а кое-что так и осталось непонятным.
В любом случае лучшего объяснения поведению моих родителей у меня пока не было. А я действительно много об этом думал – так много, что даже голова от этих мыслей стала болеть. Это как рассматривать объемные картинки: смотришь на такой узорчик и вдруг видишь что-то прежде невидимое. У других это всегда получается, а у меня почти никогда не выходит. Всегда в тот самый момент, когда мне, наконец, удается увидеть секретную картинку – на ней обычно какой-нибудь цветок или олень или еще что-нибудь в этом духе, – все сразу же исчезает, и у меня начинает болеть голова. Точно так же происходит, когда я думаю о родителях – от этого у меня тоже болит голова. Поэтому я больше на эту тему стараюсь не думать.
Пока папа собирал чемодан, я стоял внизу и беседовал с Моной. Да, ее зовут Моной, папину секретаршу. Она сказала мне, что сегодня ужасно жарко, а в ближайшие дни будет еще жарче – в общем, обычную чушь. Но узнав, что мне придется провести каникулы в одиночестве, она так сочувственно на меня посмотрела, что у меня у самого чуть слезы не потекли при мысли о своей печальной судьбе. Какой я несчастный, покинутый родителями, Богом и всем миром! Я подумал, не попросить ли Мону поворошить мне волосы, как тогда у ксерокса. Но так и не решился. Вместо этого я все время пялился на пейзаж ровно в миллиметре от ее обтянутой кофточкой груди и слушал, как она щебечет о том, какой потрясающе ответственный у меня отец и все такое. Да, в том, что становишься старше, есть свои недостатки.
Я все еще был погружен в созерцание пейзажа, когда в холл спустился отец с чемоданом.
– Только не жалей его особенно! – предупредил папа Мону. Потом он повторил еще раз те же советы, которые только что давал, в третий раз сказал, куда спрятал двести евро, после чего обнял Мону за талию и пошел с ней к машине. А вот этого он мог бы и не делать. Мог бы не обнимать ее за талию, я имею в виду. Это хорошо, что они не особо пытаются запудрить мне мозги. Но пока они еще в нашем саду, отцу не стоило бы класть руку ей на талию. Таково мое мнение. Я захлопнул дверь, закрыл глаза и с минуту стоял не двигаясь. А потом бросился на кафельный пол и разрыдался.
– Мона! – закричал я. У меня встал ком в горле. – Мне нужно кое в чем тебе признаться!
В пустом холле мой голос отдавался пугающим эхом. Мона, которая, казалось, уже подозревала, что мне нужно кое в чем ей признаться, в ужасе закрыла рот руками. Ее грудь в обтягивающей кофточке часто поднималась и опускалась от волнения.
– О Боже! Боже! – закричала она.
– Только пойми меня правильно, – рыдал я, – Добровольно я никогда не стал бы работать на ЦРУ! Но мы у них на крючке, понимаешь?
Мона, конечно, понимала. В слезах она опустилась на пол рядом со мной.
– Что же нам делать? – спросила она в отчаянии.
– Делать нечего! – ответил я. – Остается только играть в их игру. Главное, не выдавать себя. Запомни: я теперь восьмиклассник и выгляжу как восьмиклассник. Надо просто продолжать жить своей обычной жизнью, по крайней мере, еще год или два, делая вид, будто мы вообще не знакомы!
– Боже! – воскликнула Мона и рыдая обхватила мою шею руками. – Как я могла сомневаться в тебе?!
– Боже! – закричал я. Я уперся лбом в холодный кафель, скрючился на полу и прорыдал еще примерно полчаса. Потом мне стало немного лучше.
14
Лучше мне было до тех пор, пока не пришла вьетнамка. Она обычно приходит три раза в неделю. Она довольно пожилая, ей лет шестьдесят, я бы сказал, и с разговорами у нее не очень. Не говоря ни слова, вьетнамка прошелестела мимо меня, зашла в кухню и тут же вышла оттуда с пылесосом. Я некоторое время смотрел за ее передвижениями, а потом, наконец, подошел к ней и сказал, чтоб не приходила следующие две недели. Мне хотелось побыть одному. Я объяснил ей, что все это время родителей не будет дома и что достаточно прийти через две недели во вторник и привести дом в порядок к их возвращению. Донести все это до нее было трудно. Я думал, она от радости тут же выронит пылесос из рук, но оказалось совсем не так. Сначала она вообще мне не поверила, поэтому пришлось показать ей список дел для меня и все, что папа напокупал мне перед отъездом, и обведенную в календаре красным карандашом среду, когда он намеревался вернуться. Но вьетнамка все еще мне не верила. Тогда я показал ей двести евро, оставленные отцом. Тут до меня и дошло, почему она так вцепилась в чертов пылесос: решила, что ей не заплатят, раз она не будет работать. Пришлось объяснять, что деньги она, конечно, все равно получит. Это было ужасно неловко. Никто ничего не заметит, сказал я. Втолковывать ей все это было ужасно трудно, она же не говорит по-немецки. Наконец, после того как мы оба чуть не сотню раз потыкали указательными пальцами во вторник через две недели на кухонном календаре, пристально посмотрели друг другу в глаза и покивали головой, она все-таки ушла.
От всех этих объяснений я совершенно выдохся. Я не понимаю, как разговаривать с такими людьми. Раньше у нас за садом ухаживал индиец (сейчас в целях экономии от него отказались), и с ним было совершенно так же. Жутко неловко. Я всегда пытаюсь общаться с ними по-нормальному, а они ведут себя как прислуга, которая делает за тебя черную работу. В общем-то, это, конечно, так и есть, но мне же всего четырнадцать лет. Родителей это не напрягает, и меня, когда они рядом, тоже не напрягает. Но оказавшись наедине с этой вьетнамкой в одном пространстве, я чувствую себя настоящим Гитлером. Так и хочется вырвать у нее тряпку из рук и самому заняться уборкой.
Я проводил вьетнамку до двери. В тот момент мне хотелось подарить ей что-нибудь, но я не знал что. Поэтому я только торчал на пороге и махал ей вслед, как дурак. Я был страшно рад, что наконец остался один. Я убрал инструменты, которые так и валялись во дворе, а потом просто стоял и глубоко вдыхал теплый вечерний воздух.
Через улицу, по диагонали от нашего дома, Диккерхоффы у себя в саду жарили на гриле сосиски. Их старший сын помахал мне щипцами. Он невозможный придурок, как и все наши соседи, поэтому я быстро отвернулся и стал смотреть в другую сторону. Там с громким скрипом вниз по улице катился велосипед. Впрочем, «катился» – это несколько преувеличенно, да и «велосипед» тоже. Это была рама от старого женского велосипеда с разного размера колесами и ободранным кожаным седлом. Спереди в качестве единственного украшения на тросе болтался ручной тормоз, напоминавший перевернутую антенну, заднее колесо спущено. Верхом на этой развалине – Чихачёв. Он был последним человеком в мире (после моего отца, конечно), которого мне хотелось видеть в тот момент. Но по выражению его монгольского лица сразу стало ясно, что рассчитывать на взаимность в этом отношении мне не приходится.
– Прокол! – сказал Чик и радостно свернул на дорожку, ведущую к нашей двери. – Слушай, какое дело: еду я и вдруг – бац! – прокол. Ты здесь живешь? Слушай, у тебя ведь найдется, чем залатать? Круто, тащи сюда.
Возражать мне не хотелось. Поэтому я принес ему ящик с инструментами и сказал, чтоб он положил все обратно, когда закончит. У меня типа нет времени, мне нужно идти. После этого я сразу вошел в дом, немного послушал через закрытую дверь, что происходит снаружи, не смоется ли он со всеми инструментами, а потом поднялся к себе в комнату и снова лег на кровать. Я пытался думать о чем-нибудь другом, а не об этом придурке внизу, но это было совсем не просто. Снизу слышался лязг инструментов, где-то рядом косили газон, кто-то пел по-русски. Плохо пел по-русски. А когда, наконец, вокруг дома стало тихо, я забеспокоился еще больше. Выглянув из окна, я увидел, как кто-то ходит по саду. Чик обошел разок вокруг бассейна и остановился около алюминиевой лесенки в воду, качая головой и почесывая себе спину гаечным ключом. Я открыл окно.