Гуд бай, Берлин! Херрндорф Вольфганг
– Какой отточенный слог! – продолжал издеваться Вагенбах. – Но удовольствуется ли любознательная мадемуазель Козик таким ответом? Или постарается разузнать побольше?
Мышиный писк:
– Ну расскажи! Мне действительно интересно.
Голос мультяшного медведя-дебила:
– Нуу. Дело было тоок.
Вагенбах сощурил глаза под очками, как будто удивился тому, что дальше написано. Татьяна оторвала взгляд от парты, потому что еще не знала, что я написал в ответ. А я смотрел в окно и размышлял о том, что сделал бы Чик на моем месте. Наверно, изобразил бы безразличие. Но у него это получалось куда лучше, чем у меня.
А Вагенбах так увлекся своим медведем-дебилом, что не сразу сообразил, что он такое читает.
– Мы с Чиком котолись на мошине. Вообще-то мы хотели доехоть до Волохии, но в нос стрюлял кокой-то тип, а потом мы уполи с холмо и пють роз перевюрнюлись.
Вагенбах вздрогнул и продолжил читать своим обычным голосом:
– Потом бегство от полиции, больница. А потом я еще впилился в грузовик со свиньями и раскроил себе щеку. Но все это не так уж страшно.
Некоторые продолжали смеяться. В основном те трое, кто не был на вечеринке у Татьяны. Те, кто видел нас с Чиком на машине, притихли.
– Только посмотрите, – сказал Вагенбах. – Месье Клингенберг всегда выходит сухим из воды! Автокатастрофы, преследования, стрельба. А в убийстве он случайно не замешан? Впрочем, нельзя же все сразу…
Он, очевидно, не поверил ни слову из того, что прочитал. Ну да, звучало все это не очень правдоподобно. А я вовсе не стремился ему что-то объяснять.
– Но что меня больше всего восхищает в насыщенной событиями жизни месье Клингенберга, это вовсе не вся эта развесистая клюква. Не то, что он рассказывает о своем бегстве, если я ничего не путаю, на автомобиле в компании месье Чихачёва, нет… Больше всего, конечно, меня восхищает точность его формулировок. Как кратко и как образно одновременно! Вы обратили внимание на то, как емко он завершает повествование о своих похождениях? – Вагенбах снова посмотрел на меня, затем окинул взглядом весь класс и медвежьим голосом проговорил: Всо это ню ток уж строшно!
Он помахал бумажкой перед носом у Дженнифер и Луизы, которые имели несчастье сидеть в первом ряду.
– Все это не так уж страшно! – повторил Вагенбах и рассмеялся. Видно, он давно так не веселился. А вот кому совсем не было весело, так это Татьяне, по ней видно было. И не только потому, что она послала мне эту записку. Думаю, она подозревала, что все это далеко не развесистая клюква – у нее на лице это было написано.
Но до сих пор Вагенбах только потешался над нами. Следующим актом должны были быть оскорбления. Нравоучения. Дурацкие нотации. Все знали это и ждали этого, но когда Вагенбах поднял руку, чтоб попросить тишины, странным образом не последовало ни нотаций, ни нравоучений, ни наказания. Вместо этого с неба упал метеорит. В дверь постучали.
– Да-да! – сказал Вагенбах.
Дверь открыл Форман, наш директор.
– Извините, я вас на секунду прерву, – сказал он и огляделся с серьезным видом. – Гимназисты Клингенберг и Чихачёв здесь?
– Только Клингенберг, – ответил Вагенбах.
Все повернулись в сторону двери. Там стоял не только Форман. За Форманом в полумраке коридора видны были две фигуры в форме. Широкоплечие полицейские в полном обмундировании, с наручниками, пистолетами, со всеми делами.
– Тогда я попрошу гимназиста Клингенберга выйти на минутку, – сказал Форман.
Я поднялся так непринужденно, насколько это возможно, когда у тебя дрожат колени, и бросил последний взгляд на Вагенбаха. Придурковатая ухмылка исчезла с его лица. Он все еще был немного похож на мультяшного медведя-дебила, но в настоящем мультике ему бы в этот момент нарисовали крестики вместо глаз и волнистую линию вместо рта. Я чувствовал себя просто шикарно, несмотря на трясущиеся колени. Впрочем, это чувство улетучилось, как только я оказался в коридоре рядом с полицейскими.
48
Форман, очевидно, не знал, что сказать. Лица обоих полицейских ничего не выражали. Один из них жевал жвачку.
– Вы хотите поговорить с ним наедине? – спросил наконец Форман. Тот, который с жвачкой, удивленно посмотрел на директора и пожал плечами. Как будто хотел сказать: «Да нам без разницы…»
– Может быть, вам нужно помещение, чтобы спокойно поговорить? – продолжал Форман.
– Мы быстро, – сказал второй полицейский. – Это ж без повестки. Мы, можно сказать, просто решили по дороге заглянуть, потому что… ну, просто решили заглянуть.
Молчание, взгляды. Я почесал у себя за ухом.
– Мне там пришлось прервать телефонный разговор, – наконец не очень уверенно сказал Форман. И, уже уходя, бросил через плечо: – Надеюсь, все прояснится!
И ушел. Полицейский с жвачкой спросил:
– Майк Клингенберг?
– Да.
– Науэнштрассе 45?
– Да.
– Ты знаком с Андреем Чихачёвым?
– Да. Мы друзья.
– Где он?
– В Блайене. В Блайненской спецшколе.
– В интернате?
– Да.
– Я же говорил, – сказал второй полицейский.
– Давно он там? – спросил первый и взглянул на меня.
– С суда. Точнее, его туда чуть раньше отправили. То есть две недели или около того.
– Вы общаетесь?
– Что-то случилось?
– Я спросил: вы общаетесь?
– Нет.
– Я думал, он твой друг?
– Да.
– И?
Какого черта им надо?
– В этом интернате первые четыре недели нельзя ни с кем общаться. На четыре недели их там строго ограждают от всяких внешних контактов. Вы это лучше меня должны знать, наверное.
Первый полицейский жевал, широко открывая рот. После мультяшного медведя-дебила это было настоящее облегчение.
– Так что случилось? – спросил я.
– «Нива», – сказал второй полицейский. Он подождал моей реакции. «Нива». – Угнали «Ниву» с Анненштрассе.
– С Керстингсштрассе, – поправил я.
– Что?
– Мы угнали машину с Керстингсштрассе.
– С Анненштрассе, – повторил полицейский. – Позавчера. Старая развалюха. Перемкнули провода. Сегодня ночью ее нашли около Кёнигс-Вустерхаузена. Разбита, восстановлению не подлежит.
– Вчера, – сказал первый полицейский. Два жевательных движения. – Вчера нашли. Угнали позавчера.
– То есть вы сейчас не про нашу «Ниву»?
– Что значит – нашу?
– Ну, вы же знаете…
Полицейский надул пузырь из жвачки и с треском лопнул его.
– Машина с Анненштрассе.
– И какое я имею к ней отношение?
– В том-то и вопрос.
Вот тут до меня и стало потихоньку доходить, что с нас с Чиком, наверно, следующую сотню лет будут спрашивать за каждое угнанное в Марцане ведро с гайками.
Но на Анненштрассе я быть не мог, потому что весь день возился с психами в дурдоме, а вечером был на тренировке по футболу. Да и в том, что Чик, который сейчас живет в закрытом интернате, к этому не имеет никакого отношения, убедить полицейских было несложно. Забавно, но, кажется, они заранее об этом подозревали. Особенно второй, который постоянно повторял, что они просто, чтоб не запариваться с повесткой, решили заглянуть по пути. Они и записывать ничего не стали. Я даже чуть-чуть разочаровался.
Тут прозвенел звонок, и дверь класса распахнулась. Тридцать пар глаз, в том числе глаза мультяшного медведя, уставились на нас, и было бы гораздо круче, если б полицейские в этот момент огрели меня дубинкой. Майк Клингенберг, опасный преступник. Но они собирались только прощаться и уходить.
– Мне с вами к машине пройти? – спросил я. Второй полицейский тут же взорвался:
– Что, хочешь перед одноклассниками крутым показаться? Может, на тебя еще наручники надеть?
Опять эти взрослые заморочки! Как это они сразу все насквозь видят? Я решил, что отпираться не стоит. Все равно уже ничего не сделать. К тому же навязываться этим парням я не хотел. Они и так для меня достаточно сделали.
49
Как-то меня вызвали в школьный секретариат, чтобы забрать письмо. Настоящее письмо. Я за всю жизнь, может, всего письма три получал. Одно – еще в начальной школе. Это я написал самому себе, потому что такое было задание: мы должны были научиться писать адрес, пользоваться почтой и все такое. Потом одно или два письма мне приходили от бабушки, когда у нее еще не было Интернета. Секретарь держала письмо в руках, и я заметил на конверте забавный маленький рисунок ручкой: машинка, в ней пара человечков, а вокруг машинки – лучи, как будто эта машинка – солнце. Под рисунком было написано:
Майку Клингенбургу,
ученику гимназии св. Хагесиуса,
девятый класс примерно
Берлин
То, что это письмо вообще дошло, уже чудо. Но так как моя фамилия была не Клингенбург, а в пятом классе был еще какой-то Майк Клингер, секретарь для начала спросила, знаю ли я, от кого письмо.
– От Андрея Чихачёва, – сказал я, потому что это письмо, естественно, могло быть только от Чика, который как-то умудрился обойти запрет на всякие контакты. Я был жутко рад.
– От Ансельма, – сказала секретарь.
– От Ансельма, – повторил я. Я не знал никакого Ансельма. Секретарь смотрела на меня, склонив голову набок. Подумав еще немного, я предположил:
– От Ансельма Вайля?
И она отдала мне письмо.
С ума сойти! «От Ансельма Вайля с Высокой горы». Я тут же разорвал конверт, чтоб посмотреть, от кого оно на самом деле. Но я слишком волновался и не стал сразу читать, поэтому сунул письмо обратно в конверт. Прочел я его только час спустя, уже дома и лежа на кровати.
Письмо, конечно, было от Изы. Я страшно обрадовался. Почти так же сильно, как если бы оно было от Чика. Я весь день пролежал с этим письмом на кровати, размышляя, в кого я на самом деле теперь больше влюблен, в Татьяну или все-таки в Изу, и никак не мог понять. Серьезно – не мог.
Привет, придурок! Ну как, доехали вы до Валахии? Спорю, что нет. Я навестила свою сводную сестрицу и могу отдать тебе деньги. Еще я подралась с водителем фуры и потеряла свой деревянный ящик. С вами было здорово. Жалко, что мы так и не поцеловались. Самое классное, конечно, ежевика. Я буду в Берлине на следующей неделе. В воскресенье, 29го, в 5 вечера у Часов мира[8], если, конечно, ты не собираешься ждать еще пятьдесят лет.
Целую, Иза
Снизу доносился шум. Сначала крик, потом треск и грохот. Прислушиваться я не стал – подумал, родители опять ссорятся. Перевернулся на спину и стал перечитывать письмо. Но тут вдруг я сообразил, что отца-то дома нет, потому что он с Моной поехал смотреть новую квартиру.
Грохот продолжался, и я выглянул из окна. В саду никого не было видно, но в бассейне плавало перевернутое кресло. Рядом бултыхнулось что-то маленькое, похожее на мобильник, и тут же потонуло. Я спустился вниз.
Дверь террасы была распахнута, а на пороге стояла мама и икала. В одной руке она держала примулу в горшке, как будто человеческую голову за волосы, а в другой – стакан с виски.
– И так целый час, – она была в полном отчаянии. – Чертова икота никак не проходит.
Тут она встала на носочки и запустила примулу в бассейн.
– Что это ты делаешь? – поинтересовался я.
– А на что это, по-твоему, похоже? – ответила она. – Мне не нужно это дерьмо. К тому же, я наверно, была не в себе, когда это покупала – ты только взгляни на узор.
Она подняла подушку в красно-зеленую клетку и с размаха кинула ее в воду.
– Запомни одну вещь! Я вообще когда-нибудь с тобой об основополагающих вещах говорила? Не про всю эту фигню с машиной и прочую чушь, а про действительно важные вещи.
Я пожал плечами.
– Вот это все не имеет никакого значения, – она обвела вокруг себя рукой. – А важно только одно: счастлив ты от этого или нет? Это и только это.
Небольшая пауза.
– Ты вообще-то влюблен?
Я задумался.
– Значит, да, – сказала мама. – Забудь всю остальную фигню.
Она все время была чуток раздраженной, да и сейчас тоже, но теперь казалась еще и немного удивленной.
– Значит, ты влюблен, так? А эта девочка, она в тебя тоже?
Я покачал головой (про Татьяну) и пожал плечами (про Изу).
Мама вдруг посерьезнела. Она налила себе еще виски, пустую бутылку тоже запустила в бассейн. Потом обняла меня. А затем вырвала провода из DVD-проигрывателя и швырнула его в воду. Следом за ним – пульт и большую кадку с фуксией. Кадка подняла огромный фонтан брызг, и секунду спустя над местом затопления стали подниматься темные песочные облачка, а на волнах закачались красные лепестки.
– Ох, как прекрасно! – сказала мама и заплакала. Потом она спросила, не хочу ли я тоже чего-нибудь выпить, а я ответил, что лучше тоже бросил бы что-нибудь в бассейн.
– Ну-ка помоги, – она подошла к дивану. Вдвоем мы дотащили его до края бассейна. В следующую секунду эта солидная мебелина перевернулась, как байдарка, рухнула в бассейн и закачалась ножками кверху под слоем воды. Тут мама опрокинула на бок круглый столик и толкнула его. Столик описал полукруг по террасе и тоже плюхнулся в воду. Потом мама занялась китайским торшером: абажур нахлобучила себе на голову, а ножку с размаха метнула в воду, как заправская толкательница ядра. Следом полетели телевизор, подставки для дисков, журнальный столик.
Мама как раз выстрелила в потолок пробкой и уже подносила пенящуюся бутылку шампанского ко рту, когда из-за угла показался первый полицейский. Услышав хлопок, он сжался, но, когда мама сняла с головы абажур и махнула им в знак приветствия, как д’Артаньян шляпой, тут же успокоился. Мама едва держалась на ногах. Я стоял у бортика бассейна с большим креслом в руках.
– Нас вызвали ваши соседи, – начал полицейский.
– А, эти говнюки-доносчики, – отреагировала мама и снова водрузила абажур себе на голову.
– Это ваш дом? – спросил полицейский.
– Именно, – ответила мама. – А вы находитесь в нашем частном владении. – Она сходила в гостиную и вернулась с картиной в руках.
Полицейский стал говорить что-то про соседей, про нарушение тишины и порядка, про обвинение в вандализме, а мама в это время обеими руками подняла картину над головой и на ней, как на воздушном змее, полетела в воду. Вышло у нее это не хуже, чем раньше. В полете она выглядела здрово! Как человек, которому больше всего на свете нравится парить на картине над бассейном. Я уверен, что полицейские с радостью бы полетели за ней, не будь они при исполнении. А я последовал маминому примеру и с креслом в руках смачно плюхнулся в воду. Вода была как парное молоко. Погружаясь, я почувствовал, как мама взяла меня за руку. Вместе с креслом мы опустились на дно и оттуда стали смотреть вверх, сквозь блестящую переливчатую толщу воды, в которой темнели параллелепипеды мебели. Я до сих пор помню, о чем думал тогда, стоя на дне, глядя вверх и задержав дыхание. Я думал о том, что теперь меня, наверно, снова станут звать Психом, и что мне на это плевать. Я думал о том, что на свете случаются вещи похуже, чем мать-алкоголичка. Я думал о том, что уже скоро можно будет навестить Чика в интернате. Я думал о письме от Изы. А еще – о Хорсте Фрикке и его carpe diem. Я думал о грозе над пшеничным полем, о медсестре Ханне и о запахе серого линолеума. Я думал о том, что не будь Чика, я не пережил бы столько всего этим летом, и что это было очень классное лето, лучшее в моей жизни.
Обо всем об этом я думал, пока мы стояли на дне бассейна, не дыша и смотря сквозь серебристые блики и пузырьки вверх, в другой мир, где два человека в форме с растерянным видом нагнулись над водой и переговаривались на немом, далеком языке, – и чувствовал себя безумно счастливым. Потому что хоть и нельзя задержать дыхание навечно, но довольно надолго – можно.