Русская красавица Ерофеев Виктор
– Понимаю, – усмехнулась я. – Пожил, погулял, теперь самое время покаяться…
– И буду каяться! – выкрикнул он, брызнув слюной.
– Неужели в этом ты тоже преуспеешь? – удивилась я.
Помолчали.
– Ты жестока, – наконец вымолвил он.
– А ты?
Он встал и принялся ходить взад-вперед по комнате, взволнованно, будто живой.
– Мы с тобой, – объявил, – связаны гораздо крепче, чем ты думаешь. Мы связаны не только моей кровью…
– Опять ты об этом! – поморщилась я. – А кто меня обманул? Золотая рыбка! Кто обещал жениться?.. Женился? Ну, вот и отстань! Я сама разберусь.
Он остановился посредине комнаты и тихим голосом произнес:
– Я хочу на тебе жениться.
– Что?! – изумилась я. – Раньше нужно было об этом думать! Раньше! Теперь это просто смешно! Жених! – фыркнула я, окатив его взглядом. – Нашел дуру!
Он понурился от моих слов, однако не спеша продолжал:
– С тех пор, как я стал свободным…
– Ах, ты стал свободным! – перебила я его. – Ну, конечно! Теперь ты волен являться ко мне, хотя раньше ты сюда ни ногой. Теперь ты освободился от своей Зинаиды Васильевны…
При имени Зинаиды Васильевны он только рукой махнул:
– Я жил с пустотой.
– Теперь ты сам – пустота! – разозлилась я. – Иди кайся в другое место! Ступай на дачу, к Зинаиде! Она тебе очень обрадуется.
– Мне никто не нужен, кроме тебя. Ты пойми…
– Ничего я не хочу понимать! Может быть, ты забыл, но у нас здесь такое не принято! Такие браки не регистрируются. Такого вообще не бывает, не морочь мне голову!
– Так ведь необязательно… необязательно здесь… – произнес он с болезненной робостью.
– Ах, вот что! – вскричала я, догадываясь. – Вот что ты мне предлагаешь! Переехать! Только чуточку подальше, чем мне предлагала мамаша…
– Все равно тебе здесь не жить…
– Да перестань ты меня пугать! Я не пропаду – не беспокойся! Я теперь, к твоему сведению, не иголка – не потеряюсь. Меня шесть американок поддержали. Слышал, может быть? По радио передавали.
– О чем ты говоришь? – всплеснул он руками и немедленно спрятал их за спину. – Ты послушай меня…
– Только не говори, что у вас там лучше. Только не уговаривай меня… Мне и здесь будет хорошо!
– Здесь тебе будет очень хорошо! – издевательски сощурился Леонардик.
– Молчи! – вскрикнула я. – А что там?
– Там ты будешь со мной. Мы соединимся в любви. Свет заново прольется на нас…
– Какой еще свет? – простонала я. И без того свет резал глаза.
– В этом круге жизни мы оказались пораженцами. Оба. Но ты все-таки узнала меня и назвала. Я же был настолько слеп, жизнь настолько залепила глаза… Это был катастрофический опыт. Я бежал, как осел за морковкой… Где наслаждение похоже на морковку, болтающуюся перед глазами, оно затмевает все, над ним трясешься… Я так трясся… так трясся… Я даже тебя не угадал… – Он помолчал, переводя дух. – Твои бега были куда красивее. Я пришел в восхищение… С готовностью принять смерть! И ради чего?!
– И вместо смерти приняла срам! – воскликнула я, обливаясь горючими слезами.
– Это было выше твоих сил, выше всяких человеческих возможностей, – ласково покачал головой Леонардик. – Как бы ты ни бежала, ты заранее была обречена на поражение… Когда ты плачешь, ты божественна, – прошептал он.
– Я хотела, как лучше, – сказала я.
– Верю! Но для этой страны (он постучал страшным ногтем по туалетному столику), для нее колдовство охранительно… Стало быть, в этот раз ты была не спасительница, а посягала на разрушение, ты бежала против России, хотя ты и красиво бежала…
– Почему это против? – обиделась я.
– Потому что колдовство заговаривает кровь, но – как цемент – связывает центробежные силы… Кое о чем в этом роде я догадывался при жизни, но я умудрился сделать все для того, чтобы мне никто не поверил… Стыдно!..
– Заладил!
– Нет! – встряхнулся Леонардик. – Это какое-то наваждение! Не только живые, но и тамошние, бывшие сограждане не могут с ним совладать… Как будто нет ничего другого!
– Как-никак, шестая часть суши, – заступилась я за сограждан.
– Так ведь только одна шестая! – возразил Леонардик.
– Где же, по-твоему, столица? – поинтересовалась я.
Он со значением устремил взгляд к потолку и затем плутовато улыбнулся:
– Ты всегда хотела столичной жизни… Зачем откладывать?
– Если ты меня любишь, то будешь ждать, – ответила я, тоже прибегнув к незначительной хитрости.
– Я не могу ждать. Я истомился без тебя…
– Ты мне лучше вот что скажи! – отвлекла я его и вдруг неподдельно обрадовалась: – Если ты явился, ну, раз ты явился, значит, Он есть? Есть?
– Значит, я есть, – горестно усмехнулся Леонардик.
– Нет, погоди! А Он?
Леонардик упрямо молчал.
– Неужели ты там Его не чувствуешь? – поразилась я.
– Нет, почему? – безо всякой охоты молвил Леонардик. – Чувствую. Чувствую и каюсь, сгораю от стыда. Но ничего не могу с собой поделать. Ты притягиваешь сильнее.
Он затравленно посмотрел на меня с диванчика.
– Нам с тобой нужно утолить эту страсть, чтобы вернуться к Нему.
– Значит, Он есть! – возликовала я.
– Чему ты радуешься?
– Как чему? Вечной жизни!
Леонардик скривил многоопытный рот.
– Нашла чему радоваться… Чтобы ее обрести, нужно очиститься от себя, расстаться со своим дорогим «я», которое чем больше мечтает и волнуется о своем бесконечном продолжении, тем скорее обречено на гибель и переплавку… Законы материи тяжелы, как сырая земля, – вздохнул он.
– Тебя послушать, так нет никакой разницы, есть Он или нет!
– Я говорю про тяжесть материи, – возразил Леонардик. – Его лучи почти не согревают землю. Казалось бы, отличие между верующим, перед которым открыт путь, и неверующим, который прах и лопух, должно быть гораздо больше, чем между человеком и амебой, но ведь на самом деле разница микроскопическая…
– Люди действительно живут так, будто Его нет, но они потому и живут, что Он есть.
– Ишь ты как бойко рассуждаешь! – удивился Леонардик.
– А ты думал! – польщенно улыбнулась я.
– Тем не менее… – тускло произнес Леонардик. – Что ни возьми… Даже гордость по поводу удачного рассуждения зачастую перевешивает ценность самого рассуждения. Это входит в состав культуры той самой неизбежной примесью, что никогда не допустит ее высокой истинности… Проклятая тяжесть! – опять вздохнул он.
– Неужели от нас ничего не останется?
– Здесь – кости, там – смутная память о прежних воплощениях… Целая колода воплощений. Дурная, в сущности, игра. Мы только маска витального сгустка, но пока мы любим…
– Какой-то он неблагостный, этот твой бог! – поежилась я. – Может быть, ты его неправильно чувствуешь? Может быть, это и есть твое наказание?
Он побледнел, хотя вовсе не был розовощекий.
– Может быть… – пробормотал он.
– И ты еще зовешь меня к себе! – возмутилась я. – Что же ты можешь мне предложить, кроме этой тоски и холода?
– Любовь отогреет нас обоих. Художник и героиня. Дар и воля. Мы должны слиться!..
Я уже немного освоилась с ним разговаривать, потому что разговор был интересный и касался разных предметов, и смотрела на него с любопытством, я много о них слышала, всегда боялась, мимо кладбища ночью идти не могла без дрожи, потому что с раннего детства чувствовала, что здесь что-то не так, что есть что-то такое, что заставляет бояться, даже если я и не собиралась бояться, но иду мимо кладбища и думаю, что не буду бояться, но начинаю непроизвольно, стало быть, здесь нечисто, не потому боялась, что самой туда страшно, под землю, это другой страх, а что они окликнут меня, то есть, может быть, я их влекла к себе больше, чем другие, хотя другие тоже жаловались, а я не из пугливых, и потом он сидел вполне скромный, в серых фланелевых брюках и черном клубном пиджаке с серебряными пуговицами, только очень грустный, и говорил очень грустные вещи, а мне хотелось, чтобы он меня утешил добрым словом, потому что я и так больна и у меня тяжелый период жизни, а он вместо того навел пущую грусть, но наконец мы были с ним квиты, то есть он меня простил, и я украдкой перевела дух, то есть я подумала, что он за этим и пришел, чтобы мне сказать, что не в обиде на меня, хотя я, конечно, его не убивала, но так могло ему показаться, потому что я там присутствовала, когда он умер, но как только он увидел, что я поменьше стала его бояться, то, надо сказать, сделался более развязным, и это меня насторожило.
– Ирочка… – сказал он. – Называю тебя по инерции Ирочкой, хотя это имя тебе не очень идет…
– Какое же мне идет?
– То, с которым ты по полю бежала, выворачивая мне душу наизнанку.
– Я не для тебя бежала.
– Знаю. Потому и выворачивала.
– А ты хотел бы кросс в свою честь?
– Ты когда-нибудь любила меня?
– Я любила тебя, – убежденно ответила я.
– А теперь?
– Что делать, если ты умер…
– А я с новой силой тебя полюбил… Я только и думаю о тебе… Я так истосковался, что все время рвался к тебе, но я боялся тебя испугать, но когда ты побежала по полю, я подумал, что ты бесстрашная, и позволил себе…
– Да, – вздохнула я. – Лучше бы я не бегала!
– Как ты красиво бежала!.. Я больше не могу без тебя!
– Страсти какие! – несмело хихикнула я. – Влюбленный призрак!
– Ирочка… Разве ты не видишь? Я изнываю, я хочу тебя!
– Ну, вот! – огорчилась я. – Вели философский разговор, о метафизике и прочих вещах, – и что? Все кончается пошло и банально.
Он закусил губу.
– Ну, если это сильнее меня! – вскричал он. – Ирочка! Заклинаю тебя нашей земной любовью: отдайся мне!.. Ну, хотя бы разочек…
Я просто охуела. Я говорю:
– Ты с ума спятил? Кому я буду отдаваться? Ведь тебя даже, по совести сказать, нет. Так, одна фикция…
Он возражает, полный дрожи в голосе:
– У меня серьезные намерения. Я готов жениться. Ты – моя! Я не понимал этого раньше, но теперь это ясно как день. Пока не наслажусь тобой, пока не утолю свою страсть, я буду маяться и слоняться никчемной фигурой страдания. Ну, пожалуйста…
Я говорю:
– Очень интересно. Как ты себе это представляешь? Я, извини, этими штуками не занимаюсь. Это что? Это, кажется, некрофилией называется, да? Я с трупами не сплю!
А он говорит:
– А я не труп!
– Ну, все равно! Ты – не живой, не настоящий!
– Да я, – обижается, – в некотором роде более настоящий, чем ты!
– Вот, – говорю, – и возвращайся туда, к более настоящим, и делай с ними, что хочешь, а меня не трожь!
– Значит, так? На поле ты могла подставляться, а мне, твоему кавалеру и жертве, отказываешь?
– Послушай! Не приставай ко мне! Нет, это ж надо такое! Ты хочешь, чтобы я умерла от разрыва сердца?!
– Я буду нежный… – прошептал Леонардик.
– Срать я хотела на твою нежность!
Все мое спокойствие испарилось. Я жутко разволновалась. Что делать? Заорать?
Но ощущаю во внутренностях предательское безволие. Знаю: лучше не сопротивляться.
Так напугает, что и в самом деле помру. Не перевести ли лучше в сферу добровольно-принудительного согласия? По опыту знаю, но при чем тут опыт? Ксюша, милая, ты представляешь себе? Такого у меня еще не бывало!
А он, паскуда, смотрит на меня и, конечно, мысли мои, как с листа бумаги, читает.
– Ты, – говорит, – все равно никуда не денешься, все равно – моя.
И встает с диванчика в возбужденном и трепетном состоянии.
Я говорю:
– Ты о Боге подумай!
А он молча бредет на меня.
– Ты брось… Такие заходы… Остановись! Стой!
А он приближается. Я схватила с тумбочки стакан и в него – хуяк! – прямо в голову – и не поняла, что произошло, но угодила в зеркало. Бац! Зеркало вдребезги. Дыра-звезда.
Тут я совсем оробела.
– Я, – говорю, – из-за тебя зеркало разбила!
А он опять за свое:
– Ты на поле кому собиралась дать? Не боялась? А здесь боишься?
– Так на поле, – я чуть не плачу, – я за святое дело бегала, а тут что? Какая-то твоя посмертная похоть…
– Дура! Я женюсь на тебе!
– И что дальше?
– Будем не расставаться!
– Не подходи ближе! Не подходи!
А он сел на край кровати, в ногах, и говорит:
– Неужели ты думаешь, что тебе со мной плохо будет?
– Знаешь что!.. Философия твоя вся гнилая: ты потому такой пессимизм развел, чтобы мне от тоски в любые, даже ТВОИ объятья броситься, как в петлю! Я теперь понимаю…
– Неправда… Хочу тебя… – бредит.
– Ладно-ладно! Не ты один!
– Мы с тобой неразделимое целое, Жанна!
– Что? Какая Жанна? Вздор! Теперь я Жанна и еще невесть кто, а как трахнешь меня – опять за говно держать будешь! Знаю! Нетушки!
А он заявляет:
– Если будешь сопротивляться, я тебя придушу подушкой. Я сильный!
Посмотрела я на него. Он действительно сильный. Куда сильнее, чем был при жизни. Жилистый такой… Действительно, думаю, придушит… Что делать? Я говорю:
– Как тебе не стыдно? Пришел к больной женщине. Обещал ухаживать… У меня горло болит…
– Жанна, любимая!.. Я тебя так буду любить, что ты про горло думать забудешь!
– Не преувеличиваешь ли ты, – сомневаюсь, – свои возможности?
– Сейчас, – говорит, – увидишь, – и клубный пиджак расстегивает.
– Погоди-погоди! Не спеши! Ты меня не соблазняй, понял? Все равно не соблазнишь! Я боюсь тебя, понял? Боюсь!!!
Он положил руку на одеяло со своими отвратительными ногтями и сквозь одеяло начинает мне ногу гладить, гладит, гладит, у меня глаза чуть из орбит не вылазят, а рука все выше, выше, выше. Смотрю: он уже лобок начинает гладить. Я говорю:
– Все равно ты меня не заведешь. Я с мертвыми не сплю!
А он ласкает меня и отвечает:
– Никакой я тебе, повторяю, не мертвый, а даже теплое существо. Потрогай руку.
И руку жилистую ко мне протягивает.
Я невольно отдернулась:
– Вот еще! Руку щупать! Отчего это ты теплый? Может, снова ожил, а?
Он загадочно отвечает:
– Может…
То есть темнит, но я-то вижу, что он не человек, а кто-то другой, хотя руки теплые.
– А почему ногти у тебя такие? – задаю коварный вопрос.
– С ногтями, – говорит, – извини, ничего не поделаешь…
Ну, значит, не человек!
– Ты что, Леонардик, насильничать собрался? Не трожь меня!
А он:
– Ты меня убила.
А я:
– Так ты меня за это уже простил! Ты какой-то непоследовательный!
– Меня, – отвечает, – от желания распирает, а ты – про последовательность!..
Ну, что с ним делать? Вижу – не слажу.
Я даже оттолкнуть его боюсь…
А он сидел, сидел – да как бросится!
К лицу припал, к губам прижался, свой скверный язык мне сквозь зубы пропихивает, а руками за шею схватился, будто обнимает.
Я стала дергаться, туда-сюда по кровати ногами ходить, теряя носки, только смотрю, он одеяло отбросил и рубашку мою к шее закручивает, за груди хватается, за ноги ловит.
Я тогда, как уж вывернулась, пусть лучше со спины, думаю, чтоб не видеть, ничком лежу и ноги не зажимаю, не то, думаю, он меня там всю разворотит и будут разрывы, и бормочу:
– Ты чего, Леонардик! Ты чего! Сумасшедший! Ты же умер!
Так я бормочу и ноги на всякий случай не сжимаю, ну, будь что будет, только, шепчу, не убивай! я еще жить немножечко хочу!.. Ой!
Никогда при жизни храбрецом Леонардик не был, на подвиги не тянул, и долго, бывало, возилась я с ним, раздувая потухший, сырой костер, ой, буквально часами дуешь-дуешь, а все без толку, покуда из искры… такая тоска!.. ой! а здесь, смотрю, дело складывается по-иному, насел, груди руками сдавил, и не так, как прежде, слюняво, страдательно, а крепко, даже, может быть, чуточку крепче, чем надо, то есть именно так, как надо, сдавил, весь выпрямился и пошел! пошел! Я думаю: ну, вот! ну, вот сейчас!.. Однако не тут-то было…
И мне самой даже интересно: вот, думаю, какие превращения, кто бы мог подумать! А он вдобавок что-то бормочет, вроде бы как: девочка ты моя, Жанночка любимая, то есть в роль вошел, вообразил невесть что и от этого еще больше распалился. Славно наяривает! Господи, думаю, это ж надо такое! Сначала интеллектуальными беседами про Бога занимал, а потом, сбросив личину, взялся за дело, ой, только еще, ой, еще, Леонардик! Ой, как сладенько, ой! ой! ой! – как вкусненько… милый!.. ой! Ай! Господи! Ой, а-а-а-а-а!!!
Я в подушку вцепилась, вгрызлась в подушку, ору. Кончила раз, другой, и снова забрало, забирает волнами, одна на другую набегает, тело прыгает. Боже ты мой! опомниться не дает, а у него – ну, лучше не придумаешь!.. И я стала визжать и кусаться, и из кожи лезть, подушку кусаю, а потом, чтобы себя совсем не растерять, палец большой в рот положила, сосу…
Господи, силы дай!.. а он дальше, и дальше, и дальше, он все больше разгоняется и несется, спасу нет! Нет спасу! Ой! Ай! Остановись! Нет, еще!..
То есть ТАКОЕ!
Кончаю за разом раз, уже ничего не понимаю, уже не знаю, что со мной, уже я вся свечусь, как жар-птица, уже меня нет, я вся там, и он со мной, и торжествует, и с какими-то замысловатыми невыносимыми вибрациями входит, как только Карлос умел, да и то не совсем, несмотря на парижский шик, только чувствую: ближе! ближе! Ой! Ору. Мамочка родная! Ой! А он все ближе и ближе – и сейчас нас обоих не будет – Леонардик! – Жанночка! – в судорогах и слезах – поплыла-поплыла – дернулась! – и свершилось.
21
Просыпаюсь от щебета птиц. Теплынь бабьего лета, и пузырятся белые терагалевые занавески. Лежу поперек кровати, на животе, в обнимку с подушкой. На подушке бурые пятна, из подушки перья торчат, большой палец опух и наполовину откушен. Птицы поют. Одеяло на полу, рубашка порвана – вид в значительной мере растерзанный. Приподнялась и огляделась. Зеркало! Черная звезда. Гребешки и кремы в осколках.
Потерла лоб. Я даже позабыла, что ангина, но, когда потерла, догадалась, что вроде бы спала температура, прочистила горло, и тоже – как будто не жжется, только меня это мало волнует: смотрю, я осталась жива. Ну, я встала, по привычке направилась в ванную, да вдруг, проходя коридор, где горел непогашенный свет, как все вспомню! – и прислонилась к стене, застонала, пот выступил, слабость… Постояла, постояла и поплелась в ванную.
Газоаппарат гудит. Выдавила я пасту, открыла рот, ощетинила зубы, и вся нелепость утреннего туалета предстала перед глазами. Босая, лохматая, с зубной щеткой в руке, я поняла Катюшу Минкову, мою школьную подружку из захолустья, которая под страшным секретом призналась мне на перемене в восьмом классе, мучаясь своей некрасотой, что она мечтает, чтобы у нее на боку была молния и чтобы однажды она расстегнула ее и вышла из себя, и все стало бы совсем по-иному.
Но отчего это, подумала я, отложив в сторону щетку, мне так окончательно неуютно? И осенило: запах не тот! Ну, как вам сказать? Ну, как будто разорен мой бергамотовый сад – и сорваны и гниют мои бергамоты… Такое отчетливое ощущение.
Ксюша! Ксюша!
Да только нет моей Ксюши, засела она в своем Фонтенбло, как отрезанный ломоть. Ну, я – куда звонить? – думаю. Не конвоирам же? А на дворе теплынь. Подумала-подумала, набираю телефон Мерзлякова, все-таки у нас с ним дружба. Подходит жена его, голос неласковый, я понимаю, что нельзя, но трубку не вешаю. – Здравствуйте! – говорю. – Позовите Виталия… – Он: – Аллё! – А что мне ему сказать? Я говорю: – Витасик! Приезжай скорей! У меня беда! – Он помолчал немного и отвечает: – Значит, статья готова?.. Хорошо, я заеду. Заберу. Спасибо, Марина Львовна! – Меня подавило это убожество ухищрения.
Я на грани жизни и смерти, а он: Марина Львовна… Я даже перезвонить хотела, чтобы не приезжал, но он приезжает, часа через два, а я провожу это время в томлении, и даже окно распахнула на всякий случай, впуская дворовую кутерьму, хотя днем они не должны появляться, но черт их разберет, коли они так свирепо трахаются! В рассуждении об этом балдею от ужаса. Но тут, слава богу, он приезжает, с веселым лицом человека, случайно вырвавшегося в выходной день из семьи, чмокает в щечку и напускается с шуточными претензиями: как, мол, посмела звонить? Витасик, милый, ты прости: неотложность, а не каприз, мир запрокинулся, а сама вся дрожу.
Он ко мне присмотрелся: что с тобой?! Он уже знал, что я мимо по полю пробежалась, ничего не вышло, а только поссорились. Ребята тебя целую ночь искали. Куда ты делась? Врут, что искали! Они уехали, говорю. Я у дороги сидела… Ничего… Добралась… Да нет, я почти здорова… Просто они озверели, когда я третий раз побежала, да ну их! это теперь неважно, теперь все неважно – вот, посмотри. Он смотрит: разбитое зеркало. Так. Это еще каким образом? Я зафинделила. В кого? В него. В кого именно? Ну, в него, в Леонардика. То есть во Владимира Сергеевича… Он приходил.
Витасик так и присел на диванчик. Струсил. Это меня не удивило. Смотрит недоверчиво и одичало. То на меня, то на зеркало. Он что, в зеркале показался? О чем ты говоришь! Здесь, на диванчике, сидел! Витасик подпрыгнул с диванчика…
Витасик, герой шестидневной любви. Ты бы хоть курточку снял! Он не снял. Он спросил: – Он тебе угрожал? – А ты думал! Он сказал, если кто узнает, что он ко мне приходил, тому несдобровать… – Я зажала ладошкой рот. – Ну, спасибо! – промолвил Витасик. – У меня нет никого, кроме тебя… – оправдывалась я. Но Мерзляков хитер, изворотлив умом: – А может быть, он на пушку брал, чтобы ты не болтала? – Я обрадовалась: – Конечно, на пушку!.. Только вдруг он опять придет? – Обещался? – Его ко мне тянет. Он сказал, что Бог совсем не такой, как нам кажется, что, хотя Он есть, это в принципе не имеет значения… – А что имеет? – насторожился Витасик. – Я не поняла, – призналась чистосердечно. – Но вообще он говорил о том, что нужно беречь природу, не загрязнять леса и водоемы… – Витасик хмыкнул: – А о том, что нужно лечить больных, не обижать домашних животных, уважать старших, почитать начальство – об этом он тоже распространялся? – Почему ты спрашиваешь? – Каким ты был, – весело и фальшивя запел Витасик, – таким ты и остался… – Это ты зря, – не согласилась я. – Он раскаивается. Он сказал, что он многое понял, однако идею вселенского коммунизма как идею одобряет и поддерживает. – А что он к живой девушке пристает, это его не смущало? – Он же мне сначала в любви признался! – чуть-чуть обиделась я за Леонардика. – И потом: разве он не прав? разве не нужно лечить больных и сажать деревья? – Какое трогательное и гуманное явление! – умилился Витасик. – Я бы попросил у него автограф… – Он бранил свои книги, – вспомнила я. – Да ну? – не поверил Витасик. – Он вообще сомневался! Говорил, что культура повсюду выхолостилась, что только новое откровение способно будет ее оживить. – Витасик наморщил лоб: – Постой, а что он имел в виду под новым откровением?
Терпеть не могу заумных мужиков: они всегда склонны к отвлеченным словам и многочасовой болтовне в накуренном помещении!
– При чем тут откровение? – рассердилась я. – Ты мне лучше посоветуй, как мне быть? – А ты сама чего хочешь? – Чтобы он от меня отвязался! – Интересно, это был призрак или привидение? – задумался Витасик. – Какая разница! Главное, он на меня набросился. – А ты? – Я, что я? – Тебе понравилось? – Ты что! – вскричала я. – Понравилось! Он подушкой душил! – И сколько раз ты кончила? – Не помню… – Ясно. – Ничего не ясно! – возразила я. – Я боюсь, что он повадится меня трахать. Витасик! Я этого не перенесу. Я так могу умереть!.. – Витасик помолчал. Ты знаешь, сказал он мне, что Егора с Юрой вчера вызывали? Ты чего там про них порассказала? – Ничего я про них не рассказывала! Просто пришли ко мне два журналиста, ну эти, которые обо мне статейку написали непонятную… – Сами пришли? – Ну да! Они уже обо всем знали… – Во дают! – кисло поразился Витасик. – Может, они о нем тоже знают? – предположил он. С Мерзляковым никогда не понятно: то ли шутит, то ли издевается, то ли правду говорит. – Ты сходи в отделение и заяви, что тебя изнасиловали. Ведь он тебя изнасиловал или как? – Знаешь что! – сказала я с гневом. – Что? – нагловато спросил Витасик. – Иди-ка сюда! – приказала я. – Нагнись! – Да… – пробормотал виновато Витасик, удостоверившись. – Как будто трупом пахнет! – сказала я. – Витасик покачал головой. Запах его огорошил. – Ты ведь умный, – сказала я, – ты все знаешь, скажи, такие вещи случались на белом свете? Ну, вдали от людских глаз… Может быть, ведьмы с ними спали? – Витасик беспомощно развел руками. Он ни о чем подобном не слышал. – Что же мне делать? – Что же мне делать? – спросила я и рассказала про Катюшу Минкову и про молнию на боку. – Я вижу только один выход, – сказал Витасик, подумав. – Одевайся! Едем! – Куда? – Он посмотрел на меня странно: – Как куда? В церковь.
Пока я одевалась и куталась, предохраняясь от возврата панически бросившей меня болезни, Витасик ходил вокруг меня и изучал предметы хорошо знакомой ему спальни.
Он был на высоте когда-то, но потом опустился, и мы подружились. – Ирочка, скажи мне, пожалуйста, вот эти твои мысли о поле и встреча с Леонардиком – откуда это взялось? Ты же была очень земная девушка. Не попала ли ты ненароком в руки какому-нибудь экстрасенсу? эзотерику? нет? – Я решительно отрицала. – В церковь в брюках не годится? А в шотландской юбке – не очень пестрая? – Сойдет, – одобрил Витасик. – Я вообще ни с кем теперь не сплю, – объяснила я. – И вообще после тебя, лапуля, я спала с мужиками безо всякого энтузиазма. – Ты всегда была очень вежливая девушка, – поклонился Витасик. – Нет, я правду говорю! – Я тоже после тебя ни с кем не спал, кроме жены, – улыбнулся мой друг. – А в Бога ты веришь? – спросила я. – Да все никак не решусь… – замялся он. – Знаю, что необходимо и очень полезно, но, может быть, оттого, что все это знаю, – рассказывал он мне по дороге, – стою, понимаешь, и чего-то выжидаю, выжидаю… – Ну, а после того, что случилось со мной? – Витасик покосился на меня: – Во всяком случае, это вдохновляет… – И опять: то ли шутит, то ли издевается, но у меня с ним дружба.
И отправились мы с ним за город, будто в Москве церквей нет, а он говорит, что под Москвою как-то вольготнее, ну, поехали, и снова я еду по осеннему пейзажу, мимо желтых деревьев и засыпающих, будто рыбы, прудов, и взлетели мы вскорости на горку, мимо свалки увядших венков и неровных, как детские каракули, оград и крестиков – и вдруг медным самоваром пылает и блещет церковь – приехали. А было воскресенье, и только-только кончилась служба, и народ постепенно расходился, выходил на паперть и крестился, оглянувшись на самовар, и я косыночку накинула – входим, проталкиваемся против течения, а там еще свечками торгуют, я захотела купить, надышанный и насмоленный воздух густ непонятной мне густотой, и я чужой долговязой фигурой стою последняя в очереди за свечками – дылда – со своими эталонными пропорциями, только щиколотки заужены дворянским происхождением, а среди верующих народец мелкий, низкорослый – высокого человека редко когда в церкви встретишь и обязательно на него оглянешься, – но мы замешкались со свечками, зазевались, только собрались направиться к алтарю, а уборщицы нас не пускают, полы, говорят, начинаем мыть, все, давайте-давайте, ставьте свечки и выходите, не задерживайте, а Витасик берет их на обаяние, улыбается уборщицам отлаженной щедрой улыбкой: – Пропустите нас, у нас срочное дело, непременно нужно помолиться, – а они, естественно, не пускают, им все равно, раньше приходить надо, коли молиться надумали, а не дрыхнуть до полудня, и не пускают, будто в магазине перерыв на обед, а Витасик настаивает и даже, утрачивая улыбку, сердиться начинает, вы уже совсем совесть потеряли, мы вам, мол, мыть не помешаем, а они ни в какую и даже толкаются, то есть гонят, но вдруг пропускают, пожалуйста, вижу по лицу Витасика, оказывается, и здесь можно по-хорошему договориться, чтобы все остались довольны, и мы прошли, а они принялись мыть пол и не обращают на нас внимания, хотя только что злые были и неуступчивые.
Подошли к образам. Пустота. Свечи вокруг горят, догорают. Что делать? Оглянулась я на Витасика. Он шепчет: вставай на колени, ну, я от всей души – стала, хотя никогда до этого не становилась, однако раньше ко мне тоже Владимир Сергеевич таким образом не приходил, и я стала. И Витасик стал рядом со мной. Стоим на коленях. Я пальцы сложила и неуверенно перекрестилась, но, по-моему, не ошиблась, перекрестилась как положено.
И он тоже вслед за мной перекрестился. Перекрестился и зарумянился, то есть ему стало стыдно, как рассказывал позже, в кабаке, потому что, рассказывал, в жизни его две неравные вещи смущали: обряды церковные и мужской гомосексуализм, то есть домашнее воспитание провело как бы черту, и умом своим развитым он понимает, что черта эта – вымышленная, но когда это с юности, ну, как у Андрюши, то можно сказать: от природы, и нет черты, а когда ее преодолеваешь, потому что дошел до пресыщения, рассуждал мой Витасик, тогда, несмотря на интерес, никак не избавишься от мысли, правильно ли поступаешь и не обманываешь ли себя. – Ну, а если даже обманываешь? – спросила я Витасика, выпив немного водки, поскольку черту видела менее отчетливо и не понимала, в чем, собственно, проблема, если кто из мужчин нежно тронет его за член. Глупый ты, право, Витасик! А мы оба были некрещеные. Стоим на коленях, как два дурака. Ну, шепчет, давай, Ира, начинай, молись – как? – ну, расскажи, что с тобой произошло, вырази отношение к происходящему и попроси, горячо попроси, чтобы этого больше не повторилось – ну, вот, в двух словах… А теперь молись, а то нас отсюда сейчас попросят. Молись, а я за тебя помолюсь, да и за себя тоже, раз такая оказия, а если что не так, спишем на психотерапию, тоже не страшно, чтобы не выглядеть дураками, только, говорит, какая уж тут психотерапия, если он к тебе сватается и увлекает за собой, а я думаю: нужно в самом деле помолиться, хуже не будет, только я не умею, а иконы все какие-то странные, нет привычки, то есть у меня крестик всегда на шее – хрустальный, с золотым ободком – и иконы – я знала – это сокровища, ими обзаводятся и гордятся, и называют досками, и торгуют, и садятся за них на долгие года – все понимаю – страсти и красота, но не мое, как для Витасика педерастия, но я начала молиться, как могла, и губы зашевелились от слов, и я обратилась к Богу первый раз в жизни с такими словами: Боже! Я стою перед Тобой на коленях и первый раз произношу Твое имя не потому, что мне хорошо, как тогда, когда сладко вздыхаю и уста шепчут имя Твое, и пристало оно к удовольствию, и я им пользовалась всегда – Ты прости, я не чтобы обидеть Тебя, а по привычке и недоразумению. Но настало другое время, и Ты обо мне все знаешь. Ты даже знаешь простодушную молитву, с которой я обращаюсь к Тебе, не подыскивая подходящих слов, так как подходящие слова – это тоже лукавство, и Ты знаешь, что случится со мной после этой молитвы, и завтра, и послезавтра, и через много дней, и Ты знаешь день, в который я умру, как умирают все люди, но Ты, может быть, передумаешь, если я раскаюсь, только если я раскаюсь. Ты уже и это знаешь, и впереди Тебя не забежишь. Так что же мне делать, если все было не совсем так, как рассказывала я Витасику, и вообще, кто знает, как есть на самом деле, кроме Тебя, потому что я многое не понимаю, и Ксюша говорит справедливо, что лобок мой сильнее, чем лобик, и это, согласись, для женщины нормально, так вот, что я хочу сказать? что попросить? А хочу я вот что попросить…
И тут как прорвалось, и я стала молиться, первая молитва – как первая любовь, все забываешь, и слезы льются. Потому что какая справедливость? Бабы, куда дурнее и подлее меня, живут распрекрасно и даже шикарно, и на руках их носят, а я, конечно, не без греха, да только за что мне такое непосильное наказание? За то, что Леонардик умер с моей помощью? Хорошо. Разберемся. Между прочим, он сам нарушил обещание: не женился, и пусть в моей молитве бытовая шелуха, но ведь и вся здешняя жизнь, извини, шелуха, и ничего, кроме пестрой шелухи. Он не женился, хотя я два года потеряла, а годы шли, и у меня убывала надежда, тем более что Карлос уехал, и вообще. И теперь что получается? Куда мне деться? Я бежала по полю, да! Но я не для себя бежала. Ты скажешь, что у меня был заветный шанс стать святой или просто национальным кумиром. Но ведь я рисковала жизнью! А чем еще может рисковать человек? Он потому и святой, потому и кумир, что жизнь свою ниже народного интереса ставит, а что, когда рискует, про себя думает, потому что не может не думать, и если лукавит святой – это его частное дело! Я, может быть, потому и шла на верную гибель, и голос мне был, что чувствовала: сподоблюсь. Да только колдовство наше русское не заворожит даже самая сладкая баба! Тут приманка, должно быть, послаще… Не знаю, не думала – какая, и думать не хочу. Я и так, прости за грубость, обосралась. И вот новая напасть: Леонардик. Пришел и выеб. Зачем, спрашивается. Хочет жениться. Но разве можно выйти за мертвяка? Говорит, мы по-своему родственные души и что раньше жили в одном веке, но не пересеклись по не зависящим от нас околичностям, а теперь пересеклись, да только сразу не поняли, что к чему, и опять разминулись, и он спохватился, когда уже умер, и затосковал, доживая посмертный свой срок в отведенном Тобою небесном предбаннике, из которого, стало быть, есть еще дорожка назад, и он направился ко мне, пока дело не дошло до финальной кончины облика, ссылаясь на любовь, которая со смертью в нем сильней разгорелась. Так он сказал. Хорошо. А теперь скажи, что мне делать? Не то страшно, что он меня употребил, хотя это тоже страшно, но что за собой зовет, и я сомневаюсь… Витасик, который тут рядом со мной на коленях стоит, он сказал, пока ехали в церковь: все пути ведут к Богу, все, только мало кто идет по любому из них, останавливаются на первом шагу как вкопанные, и дальше не идут, так жизнь проживают, а ты, Ириша, ушла дальше многих и, возражаю ему, дошла до чертиков. Но Ты меня, конечно, спросишь: а сама ты что хочешь? Мужа Карлоса или что-нибудь вроде него? Этим ли удовлетворишься? И если я скажу: да – Ты скажешь: подумаешь, тоже мне, святой хотела стать, а теперь ей уже Карлоса достаточно или космонавта. Нет, мне космонавт не к лицу. Пусть летает себе без моих слез и участия.
А что же тебе надо, Ира?
Запуталась я, Господи! Человека подтолкнула к смертному порогу, а нынче жалуюсь на него, что приходит…
Ну, что же делать будем?
Господи, я верую в Тебя так нетвердо, что один раз пишу Твое имя с заглавной буквы, а другой – с маленькой. Господи, запуталась девка, и дай мне срок! Дай в Тебе и в себе разобраться!
Не разберешься, Ира.
Почему не разберусь?
А потому, что не дано тебе разобраться.