Синдром пьяного сердца (сборник) Приставкин Анатолий

А Львы Толстые добежали между тем до места, где по всем инструкциям нас ожидал спаса-тельный бот. Но его, как я уже объяснил, не было, и мы, потоптавшись на месте, побрели обратно в каюты, а некоторые снова в буфет... Чтобы тяпнуть, значит, на радостях, что мы целы, а значит, и вся наша советская литература находится на плаву.

В нашей каюте жили четыре Толстых, все примерно одного возраста. Виктор - худощавый, смешливый, легкий на подъем, консультант иностранной комиссии по польской литературе. Еще один Толстой - башкир, известный поэт, чуть моложе остальных по возрасту, но по внутреннему ощущению почти старик, любитель поохать, пожаловаться на плохой сон, на здоровье, на погоду... Он возил в чемодане мешочек всяческих лекарств и специальную тетрадочку с описанием болез-ней и средств, которые в каждом случае необходимо принимать.

Водку он не пил из-за диабета, "Утят" не танцевал из-за полноты и одышки, а в остальном был вполне покладистым спутником... Мы с ним даже потом переписывались и поздравляли друг друга по праздникам.

Третий Толстой был лысый и энергичный полковник в отставке Николай Николаевич, это все, что о нем можно сказать. Водку он тоже не пил, зато поднимался раньше остальных и делал на палубе зарядку, а после обливался холодной водой. В нашей компании он как-то не удержался, да мы особенно его и не приглашали. Он был не свой.

Не пригласили его прогуляться и в порту Валенсия, где мы стали на три дня. Делать там оказалось совершенно нечего. Программа была составлена на один день: музей керамики и местный рынок, остальное время все были предоставлены сами себе.

Был тут и свой крошечный базарчик, и мы могли подсчитать, что фрукты в Испании недоро-ги, надо лишь обменять по доллару, и хватит, скажем, на пару килограммов винограда.

С долларами у нас было негусто. На весь круиз нам выдали по сорок девять долларов (то есть семь долларов на каждую страну), и если учесть, что приходилось доплачивать за музеи, и за путеводители, которыми мы очень дорожили, и за прохладительные напитки, как, например, во время пресловутого "танца живота", то их оставалось и вовсе крохи.

В круизе вообще советских денег не полагалось, их заменили бонами, чтобы в корабельном буфете можно было купить себе водку или пиво. Наверное, кто-то посчитал, что Европа с жадностью набросится на русские рубли, стоит им объявиться, и тем подорвет нашу могучую социалистическую экономику.

Был случай на рынке в Валенсии: мы показали пожилому крестьянину, торговавшему фруктами, двадцать копеек, завалявшиеся у кого-то из нас в кармане. Он с интересом повертел монету и, видимо, решил взять на память, чтобы показать дома, а нам за нее отвалил три огромных краснощеких яблока. Все были довольны.

И все-таки мы решились: сложились по одному доллару и направились в здешнее отделение банка, располагавшееся в одном квартале от порта. Драгоценную ношу - три доллара! - мы вручили хранить Виктору, но при этом не отступали от него ни на шаг.

В банке висела табличка с обозначением курса валют и там за один доллар предлагалось по пятьдесят песет - стоимость двух килограммов винограда. В окошке банка потребовали паспор-та, которые у нас забрали в первый день нашего круиза. Для учета же сходящих на берег нам выдавались цветные открытки с видом набережной Одессы и памятником Дюка. На обороте стоял порядковый номер и фамилия. Эти открыточки мы и предъявили в банке.

Клерк, сидевший за окошком, долго вертел наши открытки, разглядывал памятник Дюка, потом скрылся за перегородкой. Когда он вернулся, на лице его было недоумение.

- Сеньоры, - произнес он с вежливой улыбкой, - этот документ мы не знаем. Здесь нет даже ваших фотографии. Из какой вы прибыли страны?

Мог бы и не спрашивать: перед окном во весь свой гигантский рост маячил наш теплоход. Да и кто, кроме советских туристов, мог менять три доллара и при этом предъявлять дурацкие открытки!

Мы указали рукой на теплоход, и он все понял. Но при этом сочувственно развел руками, возвращая нам Одессу с памятником Дюка:

- Простите, сеньоры, но обменять деньги мы не можем.

- Типичный бюрократизм, - сказал один из Львов Толстых, и мы вышли на улицу, на этот раз особенно ощущая свою неполноценность. Даже бесценные доллары, обладание которыми составляло нашу гордость, здесь не захотели брать.

Вспомнилось русское присловие, из другой, правда, жизни, но по такому же глупому поводу: "Что за странная деревня, хлеба не на что купить!" Оказывалось, это можно произнести и в Моск-ве, и в испанской Валенсии с равным успехом. А еще говорили: Валенсия! Валенсия! Европейская житница! Ну что нам Валенсия! Наша Валенсия- это теплоход "Лев Толстой", где хоть водку на боны продадут...

Может, поискать под ногами, ведь теряют же деньги?

Один мой приятель, практичный человек, когда впервые выехал за рубеж, в Югославию, но почти без валюты, наставлял свою жену смотреть под ноги. "Люди везде одинаковы, и везде есть рассеянные, которые теряют деньги". По возвращении я спросил его, как там насчет рассеянных. Он гордо заявил, что за восемь дней пребывания они дважды находили деньги. Небольшие, но хватило на дамскую сумочку жене. "А что вы там видели? - спросил я его жену. "Мы ничего не видели, - созналась она. - Мы все время смотрели под ноги".

В Валенсии же, в порту, мы и столкнулись с одним из наших Львов Толстых по имени Миша Пляцковский. Совсем некрупный, но живой, даже боевитый (ах, как я обожаю это словечко, рожденное в мозгах комсомольских вожаков!), он писал хорошие песни и имел валюту.

- Что за проблемы? - произнес он на ходу. - Вон за углом банк, я только сейчас обменял там сто долларов, и никаких паспортов!

Он указал, где нам искать банк, и исчез, торопился реализовать обмененные деньги. Мы со вздохом посмотрели ему вслед: сто долларов! Возможно ли представить?

Впрочем, у Миши была масса родственников: детей, теток, дядек, племянников и так далее, которых он должен был обеспечить. А я знал двоих писателей, попавших в Германию. Один пропивал дойчмарки в пивных автоматах, в то время как другой, обремененный списком покупок, стоял за спиной друга и подсчитывал: "Колготки пропил... Двое колготок пропил... Трое..."

За углом мы и правда обнаружили банк. Сдали свои три доллара, то есть сдавал Виктор, а мы стояли за его спиной и смотрели, как это делается, когда одни деньги превращаются в другие. Никто из нас никогда в жизни не обменивал валюты.

Молодой клерк, несмотря на жаркий день, в черном костюме и при галстуке, принял наши деньги, заложил в печатающую машину бумагу и что-то на ней отштамповал, нажимая на кнопки..

Хотя чего там считать: три помножить на пятьдесят, будет сто пятьдесят... Это мы и наиз-усть помнили. Нам отдали бумагу, а в другом окошке по бумаге отсчитали деньги. Мы тут же, не отходя далеко, стали их делить и обнаружили, что нам за три наших доллара (целых три!), выдали всего шестьдесят песет. По двадцать на брата.

- Что-то здесь не так, - сказал с виноватой улыбкой Виктор и снова пересчитал деньги.

- Может, ошиблись?

- Украли?

- Надули? - спросили три Льва Толстых вразнобой, но одно и то же.

Но Виктор, который был опытней нас, произнес слово "нет".

- Нет, - повторил. - Я не думаю, что они тут воруют.

"Тут" - означало за границей, в отличие от России, где каждый из нас знал: "там" воруют, да еще как!

Мы подошли к табличке с курсом валют и еще раз удостоверились, что не ошиблись и за доллар нам полагалось на каждого Толстого никак не меньше пятидесяти песет.

Мы сообща подтолкнули нерешительного Виктора к окошку, наставляя его, как следует поговорить с этим молодым клерком в черном костюме, и все, все выяснить. В крайнем случае забрать наши доллары обратно. Мы не настолько богаты, чтобы швыряться в каком-то порту нашей валютой.

Пока Виктор вел переговоры, а все это происходило на странной смеси языков: английского, немецкого и польского - и что-то горячо втолковывал клерку, мы на расстоянии с тревогой следили за лицом клерка. Но тот был невозмутим. Он попросил у Виктора наш квиток, снова пощелкал на своей машинке и вернул, терпеливо что-то поясняя и водя пальцем по бумаге. Лицо Виктора в течение разговора меняло свои цвета и в конце стало совсем белым.

Он вернулся к нам еще более обескураженный. - Пошли, - буркнул он и первым торопли-во зашагал к выходу.

- Так в чем же дело? - нетерпеливо спросили мы в один голос.

Но все уже догадывались: нас здесь здорово обжулили.

- А в том, - сказал Виктор, останавливаясь и указывая на вывеску, - что мы попали в частный банк!

- Ну и что?

- А то, что у них высокие первоначальные налоги!

- Какие такие налоги! - вскричали мы на всю улицу.

- Налоги на обмен, - пояснил он сердито.

- Или - на обман?

- А как же Миша? Он-то сто долларов... Виктор лишь махнул рукой.

- Ну поймите, если с трех долларов два берут за обмен и со ста тоже два, Миша мог этого и не заметить...

Наступила пауза. Кто-то из Толстых пробормотал:

- Вот вам и капиталистические акулы... Стяжатели и хищники...

На лекциях по марксизму-ленинизму нам без конца долбили об этом продажном из миров, где человек человеку волк и готов своего ближнего обобрать до нитки. Что он и сделал! В данном случае нищих советских туристов ограбили хищные испанские банкиры... Напились, как пишут в газетах, пролетарской кровушки. Трех долларов наших им не хватило, чтобы набить доверху свою мошну!

- А если мы не хотим обмана... Нет, обмена? - воскликнул кто-то из Толстых, кажется, это был наш башкир, который успел принять для спокойствия свою таблетку, но при этом продолжал волноваться.

Виктор лишь грустно усмехнулся:

- Но мы же обменяли.

- А если обратно. Мы им песеты, а они нам доллары?

- Можно и обратно, - кивнул он. - Только этот типчик объяснил, что при обратном обмене тоже ведь налог берут. Ну получим мы половину доллара... на троих... Вместо тре-ех. Ни хрена себе считают!

- Тогда спасибо, что хоть шестьдесят песет дали.

- А что толку, разве на них что-нибудь купишь?

- Да что-то можно...

- Что?

- Надо посмотреть, - предложил Виктор, но как-то очень обреченно. - Вот если бы купить оливкового масла...

- На двадцать песет?

- Зачем, на шестьдесят. А потом разлить на троих...

- То есть сообразить на троих?

- По граммульке...

- Но тогда и пипетку, чтобы по капле мерить!

Мы уже шутили, а это означало, что все пришли в себя. Мысль об оливковом масле нас взбодрила, и мы двинулись в магазин, который, из окна автобуса приметили, находился кварталах в трех от порта. Виктор по-прежнему нес впереди наше богатство: шестьдесят песет, а мы с двух сторон и с тыла его охраняли.

В просторном супермаркете мы быстро разыскали полку с оливковым маслом, но самая дешевая баночка стоила много выше нашей общей суммы. Львы Толстые поскребли в затылках, разглядывая неприлично высокие ценники, и пустились бродить по магазину, но уже не ради покупки, а так, из любопытства.

Тут я и наткнулся на полки с вином. Скажу, что разглядывать эти полки одно расстройст-во, ибо каждый сосуд с драгоценной жидкостью стоил во много раз больше, чем наши коллектив-ные деньги. Но я бы не был мужчиной, если бы это пропустил... Зрелище для души. Этакая ярмарка цветных этикеток, шрифтов, названий, изображений, печатей и дат...

Бутылки, бутыли, графины, вазоны, керамика, хрусталь, фарфор, стекло... Корзиночки... корзины... А одна огромная стояла в самом конце полок и была наполнена доверху бутылками с вином, на которых был изображен Санчо Панса верхом на осле... Цена на бумажечке, косо приклеенной к корзине, стояла двадцать песет.

Это была судьба.

Мои дружки еще сомневались, брать - не брать, все-таки это не оливковое масло, о котором они возмечтали.

Но я сказал так:

- Да взгляните же! Это же не бутылка, это шедевр! Это настоящее испанское вино, которо-го никто из вас не пил... Она только здесь стоит треть доллара, потому что это Испания... А как погрузимся на теплоход, ее цена будет доллар! А как отплывем, все три доллара! А в Москве - и все пять!

Я добавил, учитывая литературную закваску моих спутников:

- А Санчо Панса вам ни о чем не говорит?

Толстые согласились, что Санчо Панса - довод убедительный.

Они, как и я, купили по бутылке вина и даже немного повеселели: судьбу не обдуришь, ясно, но верить случаю надо. А случай был теперь на нашей стороне. Вот так мы и утешились. И привезли те бутылки домой, в Москву...

По возвращении в Ригу нас, конечно, опять шмонали, но не шибко и к вину не придрались. А из Толстых лишь Виктора задержали на несколько часов, у него обнаружили запрещенные книжки философа Соловьева, о котором мы лишь из лекций в институте знали, что он мракобес и реакцио-нер. Книги у Виктора, конечно, отобрали, а потом тихохонько выдворили его из иностранной комиссии... которая, все это знали, была филиалом КГБ.

Случилось это уже после нашего плавания, так что никто ничего не заметил. В Риге мы зашли в универмаг и купили для близких якобы заграничные подарки. Но Рига, которая в другие времена казалось нам заграницей в сравнении с Москвой, на этот раз показалась такой же нищей, после увиденной Европы, как и Россия. Это меня почему-то расстроило.

До поезда на Москву оставалось половина дня, и мы поехали в Дубулты: там, в Доме твор-чества, я знал, отдыхал мой приятель.

- Как заграница? - спросил он нас. - И как там с колбасой?

Покойный Слава Кондратьев в этом случае говаривал:

- Что заграница... Так себе. Вот только не пойму, почему у них вода в ванной голубого цвета?!

- Так себе, - ответили заученно Толстые. - Только не поймем, почему у них вода...

Что они могли еще сказать? Про наш круизный теплоход высотой в пять палуб и еще ниж-ней, приспособленной для танков? Про дурака-казаха, который составил программу путешествия на уровне "танца живота"? Мы его, кстати, в Риге, на пристани, вдруг увидали, выходящего с трапа, помятого, униженного, в сопровождении молодого человека. Он ни на кого не смотрел и шел, как на эшафот...

- Что же вы делали целый месяц? - спросил, удивляясь, приятель.

- Танцевали, - ответил кто-то из нас.

- В круизе? По Европе? И только танцевали?

- Ну да. Этот, как его... танец "Маленьких утят"...

- Ма-алень-ких таких, - добавил кто-то. - Надо присесть, вот так, потом потрепыхать крылышками, вот так...

И мы, три дурака, они же Львы Толстые, они же туристы, прибывшие из загранплавания, пошли показывать моему приятелю, как мы там танцевали.

С тех пор и танцую. И детей научил. Ну а ту бутылочку, так вышло, я поставил на стол перед друзьями на Новый год, и все брали в руки, смотрели, читали этикетку, рассматривали Санчо Пансу и ахали, и ахали, хваля ихнее вино. Хотя было оно так себе, не лучше привычного нам болгарского, какой-нибудь там "Гамзы". Но всех довольнее был я, будто и в самом деле выиграл на Новый год обещанные самому себе пять долларов.

Режиссер Театра на Таганке Юрий Любимов однажды заявил, что человек одинок - так создано. Поэтому, мол, из всех этих бредовых идей коллективизма ничего и не выходит.

Сейчас я особенно готов с ним согласиться.

И мой лифт лишь некое повторение мира. Где реальность - бутылочка да мифическая женщина на картинке, которой в природе тоже не бывает.

Однажды во время кинофестиваля "Золотой Дюк" один из спонсоров морское пароход-ство - пригласил нас на морскую прогулку на своем лучшем теплоходе. Мы прибыли в порт, прошли на борт - режиссеры, авторы, корреспонденты - и тут же были приглашены в кают-компанию для веселья. Веселье, припоминаю, было часа этак на три-четыре, с тостами, и прекра-сным вином, и замечательной закуской, после чего мы вылезали на палубу, где увидели все тот же причал... Хотя, по рассказам капитана, мы за это время побывали далеко в море.

Вывод такой: сидя в лифте, можно воображать себя где угодно. Ничто в душе не может измениться, кроме того, что она сама переживает. И если я населил свой одинокий мир друзьями из записной книжки, то вот они-то и есть реальность, без которой меня, ей-богу, нет.

Ощутив это как самую настоящую реальность, я пошел по пути, мною проторенному, то есть открыл книжечку на случайной страничке и нашел имя одной необыкновенной поэтессы, которая как бы олицетворяла собой и Россию, и Болгарию. Притом что была одесской еврейкой...

СОЛНЦЕ, ПОДОЖДИ!

(Дора Габе)

У Славы Македонского есть приговорочка, завезенная, полагаю, из России:

- Выпьем, выпьем пока тут, на том свете не дадут... Впрочем, поразмыслив, он добавляет:

- Там дадут иль не дадут, выпьем, выпьем пока тут... И далее уже безоглядно, беспово-ротно:

- Если даже там дадут, выпьем там и выпьем тут!

Его родная Болгария - солнечная земля, где жизнь и быт, и это не секрет, наполнены до краев вином.

Однажды я попросил болгарских друзей отвезти меня куда-нибудь, где я смог бы изучить виноделие.

Они лишь развели руками. Можно ехать в любом направлении, скажем, на юг, в Тракию, или на север, в Белограчик, или на восток, на Дунав, что означает тот же Дунай, или даже сидеть сиднем на одном месте, в Пловдиве, скажем, но все равно черпать полной мерой...

И вдохновение... И вино...

Интерес к вину, наверное, объяснять не надо. В вине, в виноделии, как и в питии, может, более, чем во всем другом, отражаются национальные черты народа. Нашего-то уж точно. Но и других...

"Солнце в крови" - звучит поэтично.

Но бывает и безумие в крови.

И когда о России говорят, что у нее "синдром пьяного сердца", это ведь тоже правда. Хотя я не уверен, что могу объяснить, что это такое.

Поголовная беспробудная пьянка?

Наверное.

Неудержимое влечение населения, от мала до велика, к бутылке спиртного?

И это. Это тоже есть.

И тяжкое похмелье, заканчивающееся новой, еще более яростной и беспросветной поддачей? Угореловкой?

Чистая правда.

Но ведь есть какие-то странные просветы между гибельным падением: и чувство вины, перед всеми и собой, чувство покаяния, искреннего, на грани отчаяния и надежды, и провидческо-го, иначе не скажешь, ощущения этого мира, который еще жальче, чем себя, потому что и он, он тоже катится в пропасть... Отсюда всепрощение и желание отдать последнее, хотя его осталось не так уж много.

Словом, синдром пьяного, но - сердца!

К России еще вернемся... Ее непостижимая для Запада хмельная сердечность, при ее же неописуемой хмельной жестокости, еще никем до конца не объяснена. Я не уверен, что мне это удастся. Но уж как-нибудь...

Ну уж что-нибудь. Хоть что-нибудь.

Ну а каков же синдром у моей крестной матери - Болгарии? Что она сберегла и что потеря-ла, якшаясь с нами столь долгое время?

Вдруг выяснилось, что многие винные заводы перешли на производство крепленых вин, которых сроду в Болгарии не знали. Зато их пьет Россия. А мои дружки, истинные патриоты своей прекрасной Тракии, пренебрегнув и сливовой, и гроздевой, и плодовой ракией, которую издревле потребляли их предки, сплошь перешли на русскую водку.

Обменялись" словом. И в чем-то углубили свои познания друг о друге. Если взять за основу, что истина и впрямь в вине.

В поисках истины побывал я в Бачковском монастыре, одном из самых древних (его осно-вали два грузинских монаха), и опробовал там "Монастырскую шушукалу", вино, которое монахи, уже не грузинские, болгарские, пили шушукаясь... У них и чокаются по-особому, держа в руках рюмки, но смыкаясь лишь пальцами... Без звона! Впрочем, может, это монахи не друг с другом, а с вином "шушукаются"? Молодое, по первому году, вино, когда бродит, "шумит". Что-то нашепты-вает податливому на уговоры сердечку из своей загадочной тьмы.

И в Мелнике, среди песчаных гор и деревянных, украшенных резьбой домиков, где так лю-бят бывать и пить художники, опробовал я на деревенской свадьбе терпкое вино "Мелник"... Его у нас не знают, а напрасно. Если "Гымза" сродни южнофранцузскому вину, чуть терпко и тяжело-вато, то "Мелник" ближе к испанскому, оно и легче, и летуче, и не приземляет, а возвышает.

Еще пил я в Родопе, в горах, под звездным небом. Пил под звучание гортанных родопских песен, коротких, ровно на один вдох, или - на одну рюмочку... тамошние с тончайшим привку-сом горных трав - ракии...

Был у меня закадычный друг в Смоляне - художник Петер Стайков. Вернее даже так - художественная натура. И пел к тому же... Это он мне поведал и пропел особенным гортанным забытым способом родопские песни, их поют по-особенному, не закругляя звука с открытым ртом... Как они называют: "неклассическая артикуляция". Каждая песня четыре - шесть строк. Их тысячи и все о любви. Только одна о работе....

Как пошел мужчина в поле на работу, но потерял кисет с табаком и вернулся домой.

Зато любовные... Каждая - драма. Вот одна из них: "Родная, позволь прийти на твою свадьбу, позволь держать твою свадебную лошадь, может, тогда я увижу твои глаза. А потом я убью и коня и себя!"

На школьном дворе усаживают голосистых школьниц в белых платьицах, поближе ко мне, чтоб слышней, им наливают яблочный сок, остальным несравненную ракию. Закуска в огром-ной глиняной тарелке с верхом - трушия: особо засоленные перец, морковь и цветная капуста из холодного подвальчика, влажная от рассола.

Напротив садится гайдар, молодой, чернявый, розовощекий, с горячими темными глазами. Гайда - шкурка барашка, дуют в трубку-мундштук, или "надувало", сделанный из кизила, по-болгарски - дрян, а из других трубок, их называют бручилы и гайдуницы, исходят странные звуки, да и сам гайдар может петь под свою же музыку. Вот и сейчас он надул мехи, и пронзитель-но-жалобно, как плачущее животное, запела-засвиристела гайда: "Дочь моя, дочь моя, почему у тебя глаза плачут, а лицо смеется? Я буду плакать, мать моя, потому что ты продала меня туда, куда ноги мои идти не хотят и где мое сердце стучать не будет..."

И взвиваются и дрожат, как крылья бабочек, чистые голоса, и чернеют, как нарисованные на ночном небе горы, и среди них, самая высокая, блестит в лунном свете островерхая гора Карлык, по которой родопчане определяют погоду... Карлык ясен - будет вёдро, а если дымится - жди ненастья.

"...Я белая, белая, друг мой, целый мир ослепила моя белизна, один Карлык остался, и он в тумане утонул..."

Ныне Карлык четок, и ночь прозрачная, и ракия, и застолье и голоса, и лысоватый Петер с его особенным исполнением. Без этого не распознать, не расслышать, не пораниться от единствен-ных таких в мире песен.

"...Зачем жить мне в этой суетной вселенной (переводит Петер, и боже, как чарующе звучит это на родопском диалекте!), когда нет лошади, чтобы уехать, нет крыши дома, где жить, когда нет девушки, которую мог полюбить бы..."

Гайдар, оторвавшись от мундштука, поднимает голос высоко-высоко, и по традиции воздух, вдуваемый в гайду, должен быть чист и не осквернен вином. Свой стакан, наполненный доверху, он поставил на гайду, это признак высшего мастерства - играть, чтобы не дрогнули руки и не пролили вино... Которое он выпьет как награду, когда прозвучит последний на вечере звук...

Прикладывался к винцу я и на празднике роз в Казанлыке - это знаменитая Розова долина... И собирал на зорьке розы, ссыпая тяжелые, влажные бутоны в мешки... И опять же пение, как, наверное, и у нас в поле бывало... Там я услышал и записал кем-то брошенную фразу о вине, как о человеке, ожидающем своего срока, о том что... "это вино пока спит...".

А уж сколько легенд выслушал и просто разных историй. Одна из них, как случился урожай винограда, такой обильный, что вино некуда было наливать, и тогда им заполнили городские водопроводные трубы... Это ли не сюжет? Открываешь, к примеру, в доме кран, а оттуда...

Случись такое в России, и свершилась бы извечная мечта русского человека о живой воде...

Моего дружка в Пловдиве, Киркора, он армянин, из-за пристрастия к рому именуют Сутрапян.

Что означает: с утра пьян.

Второе имя у него Кико-Ром. И найти его с утра, если уж очень припрет, можно в ближай-шем к его дому кафе за рюмкой рома.

Киркор утверждает, что выбор вина и всяких там напитков зависит от воздуха той местно-сти, где люди пьют. В Германии, по его словам, хватает и пива, в Испании или Италии - вина, во Франции уже и коньячок идет, в Голландии, скажем, ликеры, а в Швеции и Финляндии - водочка... А вот в Пловдиве воздух такой, что без рома не обойтись. Над городом довлеют семь цивилизаций, начиная от греческой и римской, которые настояли здешнюю атмосферу до особой крепости, в том числе лежащий под фундаментами домов город Тримонциум... Где пили, видать... Стоило Киркору заняться починкой изломанных ступенек в своем старом доме, копнуть под ними землю, как обнаружился древний кубок для вина!

- Разве бы они выстояли тысячу лет, если бы не пили? - спрашивает Кико. И сам себе отвечает: - Нет.

А уж славяне, которые пришли на эту благодатную землю от далекой Волги, приняли как эстафету кубок с вином... Но, правда, не в пример грекам, многие не разбавляют вино водой... И напрасно. Вкус и ощущение вина с водой куда тоньше...

- У нас и без того разбавят, - утешил я. - А ты объявил археологам о своей находке? - спросил я Кико. Он панически замахал руками:

- Что ты, что ты! Придут, разроют, и останусь без дома! Положил кубок обратно и засыпал землей...

Однажды я попал на юбилей известной болгарской поэтессы Доры Габе, фамилия ее по матери Дуэль, точно такая, как у моего друга; еще девочкой была она вывезена со своей еврейской семьей из нашей Одессы в Болгарию и стала тут национальной гордостью: ее детские считалки и стихи знает каждый школьник.

Я ее стихов тогда не знал, потом уж мне показали последний сборник: "Почакай, солнце!" В переводе: "Солнце, подожди!"

Звучало оно так: "Подожди, солнце, я еще не готова встретить наступающую ночь, мой день еще не окончен! Еще не успокоилась совесть, да я только-только выучилась говорить с камнями и деревьями и не заполнила свой день их мудростью. А ты уходишь и уходишь, озаряя деревья яркими красками, и закатываешься, внушая иллюзии о завтрашнем дне, которого у меня уже не будет... Да и как можно спать в этом беспокойном из миров, где бессонница у совести..."

В тот год ей справляли девяносто лет.

По секрету рассказали, что прежде уже были у нее юбилеи и в восемьдесят лет, и в восемь-десят пять, но так давно, что ей, по всем подсчетам, далеко за сто...

Но ведь какая женщина!

Кто-то из гостей обозначил, мол, у женщины бывает шесть возрастов: девочка, девушка, молодая женщина, молодая женщина, молодая женщина и молодая женщина...

Дора Габе с кокетливой улыбкой заметила, что она если и молодая женщина, то, наверное, не первой стадии...

Другая болгарская поэтесса, великая Елисавета Багряна, рассказывала, как поехали вдвоем с Дорой они выступать, и всю ночь пили вино, и, заснув под утро, перепутали поезда, и уехали совсем в другую сторону.

А мой друг Емил поведал в качестве сплетни, что в Доме писателей, в Варне, Дора однажды попросила молодого поэта, соседа по комнате, сделать ей массаж, что-то у нее побаливала спина, а когда он стал уходить, с удивлением спросила: "И это всё?"

Да и на юбилее она выглядела женщиной, скажем так, среднего возраста. Небольшая росточком, с темными гладкими волосами и умными, с той самой извечной еврейской грустной усталостью глазами.

Она сидела во главе стола, почти и не ела, взгляд ее был обращен не столько на пирующих гостей, сколько поверх их голов, будто видела нам недоступное.

А когда попросили ее сказать несколько слов, произнесла с кроткой улыбкой, что пользу от этого праздника видит хотя бы в том, что собравшиеся гости могут хорошо попить и поесть.

Но ведь и правда, какой-то десяток пришел ее поздравить от души, но остальная-то сотня, включая функционеров, справляла здесь свой собственный праздник, утешая душу и тело. И их, их тоже она любила, жалела и снисходила к ним, как к малым детям.

В ту пору я не имел еще опыта банкетного и часто оставался голодным. Сидишь, разговари-ваешь с соседом, а тебе приносят тарелочку с горячим. Не успел досказать свежий анекдотец, а тарелочку твою, не-тро-ну-ту-ю и же-ла-е-му-ю, убирают и ставят другую...

Внимательно изучив процедуру (пригодилось и мое голодное прошлое!), я понял, болтают за банкетным столом лишь до того, как пришло блюдо, но далее все они: и внимательные, и цивиль-ные, и общительные - моментально замолкают и начинают работать челюстями. Какие, право, сентиментальности, даже если объяснялся в любви, когда рискуешь остаться голодным!

В тот юбилей Доры Габе привезли гостей из разных стран в ее родной город Толбухин, показали домик на окраине города, где прошло детство, а вечером, в здешнем театре, устроили торжественное заседание. Нас посадили на сцене и по очереди представляли зрителям. Надо было зачитать приветствие, преподнести подарки.

Слава богу, началось не с меня, а с венгров или чехов, весьма многословных, и было время сообразить, что сказать и что преподнести от имени России, которую здесь особенно чтут и которую, в моем лице, станут принимать с особым пиететом?!

На мою беду, переводчица моя, не столь затруднявшая себя и прежде, оказалась во время банкета рядом с известным критиком, который решил за ней приударить. Она проболтала с ним весь вечер, забыв обо мне. А на авансцене, перед черной пропастью огромного, дышащего жаром зала, такого щедрого на эмоции, между тем звучали прочувствованные речи, декламировались стихи и преподносились подарки; один лучше другого: старинные книги, ковры, серебро, украшения...

Я догадывался, что расплата приближается. И молился: "Господи, помоги и спаси от неми-нуемого позора, которого мне не перенести до конца дней... Не был в делегациях и не буду, даже если пошлют... Только избавь от того, что мне предстоит..."

Меня воткнули в этот юбилей случайно, когда я, увлеченный поиском истины (разумеется, в вине), находился в Пловдиве, в старом городе, погрузившись в свою тему так, что бывший музей в домике Ламартина слегка покачивался (или мне так казалось), заполненный друзьями и бутыл-ками...

Но вдруг нашли и позвонили от Союза писателей и сказали: юбилей, но делать ничего не придется... Поприсутствовать... соблюсти протокол... поскольку не успели организовать выезд "нужных лиц" из Москвы...

Но я-то сообразил: девчонки из иностранной комиссии, как всегда, прозевали выезд, хвати-лись, когда посылать было поздно. Да и ездили "нужные лица" сюда неохотно и лишь для того, чтобы нахватать дубленок и другого барахла.. Курица, мол, не птица, а Болгария не заграница! Другое дело Париж!

Однажды в Софии меня попросили забрать книги, которые оставило по нечаянности в гостинице одно такое "нужное лицо". Тащил десяток чемоданов, а книжки-то не взял...

- Так мы их поднесем к вагону, - сказали мне. - А ему позвоним, он вас встретит...

Чистые люди эти болгары, они искренно верили, что книжки он забыл, и притащили мне к вагону два огромных ящика книг. Но никто меня, конечно, в Москве не встретил, и я торчал посреди вокзала, не зная, куда эти чертовы ящики девать. Потом они долго лежали у меня дома, загромождая и без того малую комнатушку.

Просмотрев, я увидел, что болгарские авторы очень сердечно благодарят названное лицо за его приезд и дарят, и дарят, и дарят с горячими словами любви свои стихи...

Когда я дозвонился, пробившись к нему на работу, он лишь хрюкнул в трубку, в том роде, что занят, чтобы я, значит, доставил названные книги его секретарше... И я опять их волок, заказав такси. Какое-то время валялись у него в предбаннике, пока не были выброшены на помойку. Вместе со словами любви...

Но все эти мимолетные мысли никак не были связаны с остротой момента. В панике, что расплата приближается, я принял решение отказаться от слова и бежать из театра куда-нибудь. Ну, хотя бы в Пловдив, в домик Ламартина... К моим друзьям и к моей прекрасной науке о вине... Когда ведущий торжественно объявил, что от делегации... и так далее... выступит писатель... Я даже не сразу понял, что назвали не мою фамилию.

Но чудо случилось. Из-за кулис вынырнул один из московских секретарей, не самых главных, некий критик О., худощавый, подвижный (но действительно нужное лицо!), и, блестя очками, решительно взошел на сцену и стал говорить о стихах Доры Габе, сравнивая их с живо-писными горами, которые он наблюдал по пути сюда, и с вечной красотой этой древней земли...

Произнеся в заключение несколько возвышенных, но совершенно бессмысленных фраз о стране, где день рождения поэтессы становится праздником поэзии для всего народа, он добавил, что подарок, посланный из Москвы багажом, задержался в дороге и будет вручен через несколько дней.

Зал бурно рукоплескал.

- Кто это выступал? - спросил, наклоняясь, сосед-поляк. - Он знаток поэзии?

- Знаток, знаток! - И зачем-то для важности я добавил: - Спецрейсом... Из Москвы...

На другой день главная партийная газета опубликовала текст критика О., приписав его мне. Меня поздравляли.

А критик О. так же странно пропал, как и появился. Я встретил его лишь в Софии, в конце юбилейной поездки, и он поведал, как-то чуть легкомысленно, что путешествовал на машине, а вечером попал в Толбухин, и его завернули в сторону театра, посчитав, что он один из запоздав-ших гостей. "Вас ждут, ждут!" А когда он пришел за кулисы, там обрадовались: наконец-то секретарь от Москвы, и тут же его объявили. Он утверждал, что это было для него неожиданным.

- Но вы хоть знали, чей это юбилей? - спросил я ехидно.

- Да. Они дорогой назвали Дору Габе.

- И вы читали ее стихи?

- Ни-ког-да, - отвечал он, краснощеко улыбаясь.

- Но вы же их сравнили с горами, с природой?

- Они все пишут о горах!

- Но простите... Подарок? Откуда вы взяли, что задержался в дороге? Его послали?

- Конечно нет, - отвечал он с той же беспечной улыбкой.

- Ну а потом как?

- Никто и не вспомнит... - отмахнулся он и шутя добавил: - Завтра, кстати, в оперном театре заключительный вечер поэтессы... Теперь, надеюсь, выступать будете вы, но текст пусть припишут мне...

Я попросил друзей перевести стихи Габе, а потом с Емилом побывал у нее в гостях. Она рассказывала об Одессе, городе ее детства, и показала крошечную иконку - память о России.

В искупление вины в Толбухине, когда был обещан ей от России подарок, выслал я из Москвы тоже иконку, литье по металлу, с изображением Божьей Матери.

А потом ей написал письмо мой друг Дуэль, и выяснилось, что, возможно, они и в самом деле дальние родственники. Правда, переписка оборвалась: Габе вскоре умерла.

И хотя мне никогда в жизни не приходилось возглавлять делегации, но, попадая в Болгарию, я вспоминаю стихи Доры Габе.

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

Толстушка Даша Гусева была смертельно влюблена в своего бойфренда Василия Юдина, известного ученого,...
Наперекосяк пошла жизнь в доме Сусаниных. У жены Василисы завелся любовник, а у дочки Полины подруга...
Люду бросил муж. Чтобы хоть как-то отвлечься, она решила принять участие в экстремальном ралли на св...
Полковник Рязанцев не находил себе места от беспокойства: его подчиненная и по совместительству неве...
Нелли, Алина и Максим работали на кафедре в НИИ и не имели никаких навыков выживания в экстремальных...
Полковника госбезопасности Рязанцева и его невесту Еву Ершову выдернули из отпуска и дали странное з...