Колокола Харвелл Ричард
Николай настоял на том, что именно он будет хранить его, заявив, что ему очень хочется, чтобы его сердце еще раз было согрето столь горячей, как наша, любовью. После моего крика под сцену Ремус извлек на свет бумагу и передал наверх. Теперь она выглядела не совсем по-королевски: один угол был смят, и потные ладони Николая немного смазали восковую печать, которую Ремус поставил несколькими часами раньше. Но все это было не важно. Я бросился в коридор, и никакие сомнения меня больше не мучили.
Кажется, добрая половина Вены толпилась в коридорах. По меньшей мере четыре герцога и один князь обругали меня за то, что я, пробираясь к лестнице, ткнул их локтем в необъятные животы. Я даже услышал, как в них захлюпало вино, как будто приложил к ним ухо. Наконец я добрался до ложи Риша. Дверь была открыта, и несколько человек отталкивали друг друга, пытаясь просунуть голову внутрь, чтобы получить аудиенцию у членов одного из знатнейших семейств Вены.
— Простите меня, — сказал я, отталкивая в сторону мужчину, чья голова находилась на уровне моего локтя.
Следующий мужчина продолжал сопротивляться даже после того, как я наступил ему на ногу. Тогда я оттащил его за фалды. А когда он обернулся, чтобы дать мне отпор, я проскользнул мимо него внутрь.
— Письмо для Амалии… — я едва не подавился ее прежним именем, — Риша.
Последовало неловкое молчание, и я понял, что завопил, наверное, слишком уж громко. Я покраснел. Ко мне повернулись головы не только в ложе, но и во всем театре. Лицо графини Риша, словно холодная луна, обратилось в мою сторону. Амалия тоже повернулась, и мое сердце неистово забилось. Она внимательно посмотрела на меня — этот голос напомнил ей кого-то.
— От Гаэтано Гуаданьи, — сказал я насколько мог тихо.
Взгляд Амалии задержался на мне на мгновение дольше, чем полагалось; затем этот умоляющий взгляд потемнел — слух подвел ее. Она отвернулась и смахнула у слезу рукой.
Графиня Риша нахмурилась, а все находившиеся рядом улыбнулись.
— Дайте его мне, — сказала глава семьи. И протянула три белых пальца, сжатых, как когти у птицы.
— Я могу вложить его исключительно в руку самой госпожи, — продекламировал я, как научил меня Ремус.
Кто-то пробормотал о безрассудстве кастрата.
— Пусть она возьмет сама, — проронил величавый граф Риша, не обращая на меня внимания. — Это всего лишь безобидное восхищение. Кроме того, этот мужчина — солдат без своего меча.
Это вызвало смех в ложе. Даже графиня Риша слегка улыбнулась. Все обратили взгляды на Амалию, которая сидела сложив руки на коленях. Ее голова была слегка повернута в мою сторону.
— Дорогая моя, — прошептал ей на ухо Антон, — ты не можешь отказаться взять эту записку. Возьми ее в знак уважения. Он восхищался, глядя на тебя со сцены.
Она покачала головой:
— Я не хочу.
И раньше, чем я смог возразить, Антон схватил письмо. Повозился с печатью, сломал ее и начал разворачивать бумагу.
— Нет, — произнес я беспомощно. В голове пронеслось: я бросаюсь на него и…
Но Амалия повернулась и вырвала у него из рук письмо. — Это не для вас, — сказала она, что вызвало еще один приступ сдавленного смеха у графа Риша, подхваченный всеми находившимися вокруг него.
Амалия раскрыла письмо и молча начала читать.
Я прочел его раз десять и поэтому мог повторить каждое слово, в нем написанное.
Дорогая Амалия!
Очень важно, чтобы ты не выказала удивления тем, что сейчас прочтешь. Я жив — твой Мозес. Я все еще люблю тебя, и пришел, чтобы тебя забрать, если я все еще нужен тебе. Когда Орфей посмотрит в глаза Эвридике, найди какой-нибудь предлог, чтобы уйти. Я буду ждать тебя у театра.
Скажи всем, что ты находишь это письмо ужасным. Верни его.
Мозес.
Я заметил ее взгляд, устремленный на бумагу. Но последующее ее поведение было весьма необычным. Ей всегда трудно было скрыть бурные чувства, но сейчас на ее лице читалось только замешательство, которое сменилось вспышкой отвращения. А потом досадой. Она сердито взглянула на меня.
— Что все это значит? — спросила она.
Я не был таким совершенным актером, как она, и смог только пожать плечами.
Затем, к моему ужасу, она развернула письмо и показала его всем, кто находился в ложе.
На бумаге ничего не было. Антон взял письмо у нее из рук и осмотрел обе стороны. Его кремовая поверхность была пуста.
— Объясните, что это такое, — приказала графиня Риша.
— Посмотрите на его лицо, — проронил Антон. — Белое, как простыня. Евнух Гуаданьи поражен так же, как и мы.
Я заметил замешательство на лице Амалии, прежде чем она отвернулась от меня. Муж погладил ее по плечу.
— Убирайтесь, — приказала графиня Риша.
И услужливые руки вывели меня вон, словно лишенную жизни бумажную куклу.
XIV
Едва я нырнул под сцену, Глюк встал на свое место, чтобы начать третий акт. Ремус ждал моего доклада, но, увидев мое серое лицо, понял, что дела пошли не так, как следовало.
— На нем ничего не было написано, — сказал я. — Все слова куда-то пропали.
— Что? — воскликнул Ремус, стукнув себя кулаком по лбу.
Я подробно рассказал ему про чудо с пустой бумагой.
— Но это невозможно, — прошептал Ремус, и в то самое мгновение заиграл оркестр.
— Ты, должно быть, воспользовался волшебными чернилами, — начал ругаться Николай.
— Я пользовался теми же самыми чернилами, что и всегда, — ответил Ремус. — Как это могло случиться?
— Ложись, — сказал мне Николай и взял меня за руку. — Мы придумаем другой план. У нас еще есть время. А если ничего не придет в голову, то к закрытию оперы пошлем Ремуса, чтобы он доставил еще одно послание.
Глаза Ремуса расширились от ужаса.
— Лежите тихо, — велел нам Николай. — Музыка укажет, что делать.
В третьем акте влюбленные остались наедине друг с другом в Стигийских пещерах. Орфей держал Эвридику за руку, отвратив глаза свои от ее лица. Не было ни Фурий, ни хора, ни танцоров. Слабый мерцающий свет рампы отбрасывал на задник уродливые тени. Публика слушала и молилась, чтобы Орфей нашел силы избежать своей судьбы.
Я тоже молил судьбу. Неужели мне остались одни только потери и неудачи? Она снова выскользнет из моих рук и, если я не найду какого-нибудь способа показать ей себя, завтра уедет. Отправлюсь ли я за ней? Конечно. Даже если мне придется следовать за ней целую вечность, как пилигриму, который все время идет вслед за солнцем.
Возлюбленные стояли на сцене прямо над нами. Щели между половицами сияли, как золотые раны, и Орфей молил Эвридику поспешить. Она спрашивала, почему он ее не обнимает. Что стало с ее чарующей красотой? Что случилось с его любовью?
Но Орфей не мог ей ответить, хотя публика знала, что он преодолел бы и тысячу подземных царств, чтобы спасти ее.
Тассо сидел на своем стуле, как статуя, пристально всматриваясь в крошечный огонек лампы. Такелажные веревки переплетались над его головой, как паутина. Только когда Орфей и Эвридика прошли прямо над ним, он посмотрел наверх, как человек, который услышал бегающую по потолку мышь.
Я закрыл глаза. Тела скрипок отозвались на голос Эвридики, и этот голос был чистым и сильным, даже несмотря на то, что ей не удавалось заставить себя сделать хоть один шаг. А в публике множество тел настроились на голос Гуаданьи, и, хотя он пел свою партию один, казалось, будто многие люди подпевают ему. Если бы Глюк мог услышать это, он бы подвесил всех своих зрителей под потолком, как колокола, чтобы красота его музыки сотрясала каждую частицу их тел.
На сцене Эвридика молила Орфея взглянуть на нее, хотя бы на одно мгновение. Она пела высоко и пронзительно — я чувствовал это нежной кожей у себя за ушами, как будто там щекотали перышком. Для Орфея эти крики были как удары острых кинжалов в спину. Его воля была сломлена. Я много раз видел это на репетиции и поэтому знал, что Эвридика находится прямо у него за спиной. Он стоял лицом к публике, его глаза были закрыты.
И когда возлюбленные запели вместе — ее мольбы к нему, его вопли к богам, — голос Гуаданьи начал терять свое безупречное звучание. Он не мог вложить еще больше горечи в эти ноты. Он попытался петь громче — и не смог. Я не слышал больше плавных отливов и приливов звука. Теперь это был один лишь яростный прилив. Раздался глухой удар на краю сцены — Эвридика упала на колени. Она не могла больше сделать ни шагу. Если он не любит ее, пусть оставит в этой ужасной пещере.
У него не было больше сил, чтобы отвергать ее. Как могли боги требовать чего-то столь жестокого? Он посмотрит ей в глаза.
Я повернулся к Николаю, ожидая увидеть его растроганным и плачущим, но, к моему удивлению, на его лице печали не было. Опершись на локоть, он внимательно осматривал пространство под сценой. Мне показалось даже, что я увидел улыбку на его лице.
Тут Орфей крикнул своей любимой жене, что хочет обнять ее, и поскольку воля его была наконец сломлена…
Николай сел. От этого движения он застонал, и Ремус, обеспокоенный, обернулся. Но Николай стонал не от боли. Он сунул руку в сюртук и достал сложенный лист бумаги. Он был почти такой же, какой он дал мне раньше. Протянул его мне.
— Мозес, — произнес он. — Прости меня. Я тебя обманул.
Это письмо было аккуратно сложено, и синяя печать была идеально круглой — такой, какой сделал ее Ремус. Я раскрыл его. Это было письмо, которое я должен был передать. Я посмотрел в мутные глаза Николая. Что заставило моего друга обмануть меня? На его лице застыла странная улыбка.
— Мозес, — прошептал он. — Разве ты не понимаешь? Такая любовь, как ваша, — она не для бумаги. С таким прекрасным голосом, как твой…
Я вздрогнул. Я не понимал его. Он улыбнулся. Над нашими головами скрипнули половицы — это Эвридика поднялась с колен, чтобы обнять своего возлюбленного. Орфей начал поворачиваться к ней.
Николай пополз по подземелью.
— Николай! — прошептал Ремус, но Николай, казалось, не слышал его.
Орфей и Эвридика заключили друг друга в объятия. В его глазах она увидела, что он любит ее. Одно мгновение они были счастливы, а затем она умерла у него на руках.
Театр погрузился в молчание. Орфей убил свою Эвридику. Все затаили дыхание. Никто не шелохнулся. Надеяться больше было не на что.
А здесь, под сценой, в слабом свете лампы, по полу подземелья Тассо полз Николай, хрипя и задыхаясь от каждого движения. За ним полз Ремус, пытаясь схватить его за ногу, чтобы остановить, пока он не испортил вечер, пока не рассердил императрицу, пока их снова не вышвырнули из города… Тассо тоже понял, что происходит что-то нехорошее. Затряс лапками у себя перед грудью. Подскочил к гиганту и прошипел:
— А ну-ка тихо!
Я не мог двинуться с места. Я был сбит с толку. Какую участь выдумал мне Николай?
Орфей положил мертвую жену на сцену и встал над ней. Оркестр перестал играть. Они ждали, когда запоет мастер.
Николай, подняв голову, смотрел на сцену — всматриваясь, прислушиваясь. Скрип. Гуаданьи сделал шаг назад, прочь от тела мертвой жены. Николай отполз вместе с ним, его лицо было в нескольких дюймах от подошв Гуаданьи. Николай втянул носом воздух. Ремус обеими руками держал Николая за ногу, а Тассо тянул его за плечи назад. Но Николай был сильнее их обоих.
Гуаданьи прекратил отступать и остановился посредине сцены, чтобы начать величайшую арию из этой оперы…
И Николай сделал внезапный рывок. Он потащил за собой Ремуса и Тассо, как будто они были не более чем шарфы, обвязанные вокруг его шеи. Его руки протянулись к веревке. Ухватились за нее пальцами. И потянули.
Люк под ногами Гуаданьи распахнулся.
Гаэтано Гуаданьи тяжело рухнул под сцену, не успев даже вскрикнуть, потому что Николай в тот же момент бросился на него. Он прижал Гуаданьи к полу и залепил ему рот своей громадной рукой. Потом Николай повернулся ко мне. Он вскинул голову вверх — к квадратной дыре над ним, сквозь которую внутрь лился пыльный театральный свет.
Он сощурился, потому что свет резал его больные глаза, и сказал:
— Пожалуйста, Мозес. Давай. Вручай свое послание.
XV
Я не мог двинуться с места.
Туда? — подумал я. Туда? Наверх?
Ремус взглянул на своего друга-великана — верного спутника на протяжении тридцати лет — и покачал головой. Пожал плечами. Это зашло уже слишком далеко. Времени менять что-либо не было.
Но он был хищным волком. Бросился ко мне, сорвал с меня камзол и воротник. Разорвал мне на груди рубаху, чтобы она напоминала тунику Орфея. Я не успел ни о чем подумать, а он уже подталкивал меня к люку.
— Приглуши свет, — прошипел Ремус Тассо.
Тассо, который так и стоял без движения после падения великого кастрата, бросился по команде к кабестану, подобно моряку, который в бурю бросается выполнять приказание капитана.
Я сжался под люком. Ремус встал, держа сцепленные ладони на уровне пояса. Николай улыбнулся. Его глаза были полны слез, а рукой он все еще закрывал испуганное лицо Гуаданьи.
Ремус кивнул мне.
— Быстрее, Мозес, — прошептал он.
Мне нужно было сделать всего один шаг к рукам Ремуса, и я сделал его. Потом ухватился за край люка. Подумал: Наверное, еще можно вернуться. Но Ремус… какая же силища у него была! Он крякнул — и я оказался наверху. Театр обрушился на меня. Я сделал шаг вперед.
Я стоял на сцене.
У моих ног лежало мертвое тело чьей-то возлюбленной. На меня уставилось четырнадцать сотен пар глаз.
Меня слегка качнуло из стороны в сторону. Театр молчал.
Заметили или нет? Увидели, как провалился их герой?
Поняли, что он стал выше, моложе и еще более обуреваем любовью? Тассо уменьшил огни рампы, и меня освещал только боковой свет. Когда я взглянул в это море глаз, в них не было подозрения или ярости. Вместо этого они смотрели на меня с восхищением детей. Эти глаза говорили: Орфей! Спой нам! Спой!
Я взглянул на императрицу. Она смотрела на меня так, будто мы с ней давно были знакомы.
Глюк сощурился, не уверенный в том, что увидел, но его поднятые вверх руки уже парили в воздухе, готовые дать оркестру команду вступить в тот самый момент, как запоет Орфей.
Потом я нашел Амалию. Мы посмотрели друг другу в глаза, но она не узнала меня. Казалось, она совсем не дышала. Она была как статуя.
Я сложил губы трубочкой и выдохнул. Мне послышалось, что этот звук пронесся по замершему театру, как шторм. Я дул до тех пор, пока мои плечи не сжали легкие.
Затем мои громадные ребра расправились. Я широко раскрыл рот, и воздух широким потоком полился в мое горло. Я стал расти вверх и вширь. Воздух ворвался в мои легкие, раскрывая мышцы между ребрами.
Я запел:
— Dove trascorsi, ohime, dove mi spinse un delino d’amor! (Что сделал я? О горе, куда завело меня любовное безумие!)
Казалось, что я только прошептал эти слова, но мой голос заполнил весь театр. Глюк втянул через зубы воздух и взмахнул поднятыми руками. Подозрение на его лице сменилось изумлением. Плотно сжатые губы императрицы раскрылись. Все находившиеся в театре привстали от удивления. Некоторые выпрямились в своих креслах. Другие, наоборот, осели, как будто им было не на что опереться. Руки вцепились в перила лож. Каблуки царапнули пол. В райке четыре сотни шей вытянулись почти до самого потолка.
Руки Амалии отпустили перила и прижались к щекам. У нее внутри внезапно поднялась буря. В этой публике она была единственной, кто слышал этот голос раньше. Услышав первые ноты, она сказала себе, что это чья-то жестокая шутка, что это всего лишь ее глупое воображение, но вскоре сомнения исчезли. Она сморгнула слезы и посмотрела на меня, и я ответил на ее взгляд. Она увидела, что этот музико, стоявший перед ней на сцене, был ее Мозес, и все поняла.
Глюк, взмахнув руками, задержался на мгновение. Посмотрел внимательно на меня. Его глаза были широко раскрыты, ибо призрак стоял перед ним. Глюк услышал, что музыку, которую он написал, пели так, как она звучала в его снах.
Через мгновение Глюк снова стал великим маэстро. Его руки разрезали воздух. Оркестр повиновался, и смычки скрипок ударили по струнам. Я почувствовал звук в своей груди. И когда я запел, мой голос был оглушающим. Он отскочил от стен и вернулся обратно из всех углов. Глюк откинулся назад, как будто под порывом ветра. Его глаза были закрыты.
Потом наступила пауза — молчание. Воздетые вверх руки Глюка, казалось, властвовали не только над оркестром, но и над каждым сидящим в этом зале. Большие пальцы его рук, прижатые к указательным, сжимали дыхание зрителей. Когда он разводил пальцы в стороны, четырнадцать сотен плеч опускались. А когда, поднявшись на носки, он поднимал руки вверх, насколько мог высоко, четырнадцать сотен пар легких делали выдох. Руки Глюка резали воздух.
Мне казалось, что я стою на сцене голый, но я хотел, чтобы Амалия видела каждый изгиб моего лица. Губы императрицы были приоткрыты, как будто она хотела пить. Я начал великую жалобную песнь Орфея так же, как начал бы ее Гуаданьи. Каждая ее нота была вырезана острейшим ножом.
Многие закрыли глаза. Тела начали едва заметно извиваться. Они жаждали чистейшей печали Орфея. Казалось, императрица не могла дышать. Ее рот был широко раскрыт. В глазах стояли слезы. Когда звук нарастал, многие откидывали головы и съеживались, как будто ощущали, как мое пение проходит через их тела. Глаза Глюка были закрыты. Его руки падали вниз, словно крылья. Но он не терял самообладания. Его движения были точны. Музыканты реагировали на каждое его движение так внимательно, как будто он был волшебником, их околдовавшим. Я тоже позволил себе поддаться ритму его движений. Он был величайшим властителем музыки.
Я пел.
Руки Амалии вцепились в перила. Она наклонилась вперед и прижала свой круглый живот к дереву ложи, которое вибрировало от моего голоса.
А потом все кончилось. Послышался приглушенный шум — мой голос лишь слабым шепотом звучал в груди у каждого. Оркестр смолк. Глюк открыл глаза и еще раз взглянул на призрака, которого он вызвал к жизни.
Я сделал шаг назад и упал вниз.
XVI
В подземелье Николай, как ребенка, держал в руках пораженного Гуаданьи. Он осторожно поставил его на подъемник и прошептал на ломаном итальянском, что тому настало время петь снова, что никто ничего не заметил, так что Гуаданьи может не беспокоиться. И что он все равно герой этого вечера. Потом дал ему пару хороших затрещин.
— Tutto bene![62] — произнес Николай.
Тассо дернул за веревку, и подъемник пошел вверх. Гаэтано Гуаданьи вознесся обратно на сцену.
Я выбрался из угольного лаза и побежал вокруг театра к выходу. На этот раз я не пропущу ее. Я схватился за ручку тяжелой двери, в моих мечтах прекрасная Амалия уже ждала меня в фойе, раскрыв объятия…
Но внезапно дверь сама распахнулась и ударила меня в лицо.
И я полетел вниз по лестнице. Я лежал на дороге и смотрел в темную ночь.
Она, наверное, бросилась бы на меня, но ее положение не позволяло ей этого сделать, поэтому она неуклюже присела и встала рядом со мной на колени. Потом поцеловала меня и, наконец, заглянула прямо мне в глаза.
Помогла мне подняться на ноги. На минуту мы прильнули друг к другу.
— Ты жив, — сказала она.
— Да! — воскликнул я.
— Ты жив! — повторила она.
Мы так и продолжали стоять, ее руки ласкали меня повсюду, где могли достать, а мои обнимали ее теплое тело.
— Ты жив! — прошептала она в последний раз, и слезы потекли на мою рубаху, оставляя прозрачные полоски.
— Прости меня… — начал я, но она покачала головой и приложила палец к моим губам:
— Мозес, у нас нет времени. Нужно спешить. Они… Если она…
Она взяла меня за руку и потащила на площадь; ее глаза высматривали карету, в которой мы могли бы спрятаться. Я позволил ей увлечь меня за собой, бросив через плечо прощальный взгляд на театр.
Я услышал доносившийся оттуда звук, который напоминал шум стремительного течения реки.
Это были аплодисменты. Императрица и император, герцоги, князья, все эти люди с балконов рукоплескали моему голосу. Кланяясь, Гаэтано Гуаданьи собирал предназначавшиеся мне аплодисменты. На моем лице появилась улыбка, и в темноте я натолкнулся на Амалию. Чей-то громкий голос закричал: Evviva a coltello! Il benedetto coltello![63] — и шум стал еще громче, к этому грохоту присоединились приветственные возгласы.
Амалия тоже услышала его. Мы остановились.
Вот так, стоя наедине с ней на пустой площади, я впервые в своей жизни вышел на поклоны, а она смеялась и хлопала в ладоши. Внутри театра аплодисменты не стихали, и я кланялся снова и снова, вверх-вниз, как кукла на веревочке. Затем она снова схватила меня за руку. Пойдем! И мы бросились бежать.
Мы залезли в карету и помчались во дворец Риша. В это самое время Орфей и Эвридика скрылись на сцене в Храме Любви, а Антон покинул ложу и отправился искать свою жену, которая плохо себя почувствовала и вышла прогуляться в коридор.
Вскоре Амалия сказала мне:
— Закрой лицо.
Мы проезжали мимо людоеда, стоявшего во дворе у Риша.
— Но почему сюда? — взмолился я. — Пожалуйста, куда угодно, но только не сюда.
— Потом узнаешь, — ответила она.
Она вышла из кареты и прошла в дом, как будто ничего не произошло. Привратник открыл ей дверь и выглянул во двор. Я задернул занавеску на окне кареты, чтобы меня никто не заметил. Но, может быть, слишком поздно? Видел ли он мое лицо?
Я услышал шум и, выглянув из окна, увидел, что людоед собственной персоной направляется к нашему экипажу. Боже мой, подумал я. Если он увидит меня, то все пропало. Он поймает нас.
— Внутри есть кто-нибудь? — спросил людоед у кучера.
— Да, — проворчал кучер. — Какой-то господин.
— Господин? Ты уверен?
— Уверен? Я что, не знаю, кто сидит у меня в экипаже?
— Кто он такой?
— Не видел я его. Слишком темно.
Людоед подошел к двери. Дернул. Раз пять выдохнул — каждый выдох был, как у готового броситься быка. Потом два раза стукнул в дверь кареты, и каждый удар был как удар молота.
— Кто здесь? — спросил он.
Я закрыл дверь на защелку, так тихо, как только мог.
— Откройте дверь! — Дверь выгнулась, как лук, когда он потянул за нее.
— Что ты делаешь! Это же моя дверь! — закричал кучер.
— Я выбью окно, если он сию же минуту не откроет.
Я забился в угол. Дверь снова выгнулась, застонали петли.
— Что ты делаешь? — издали закричала Амалия.
— Мадам, — сурово произнес людоед. — Я хочу знать, кто находится внутри этой кареты. Где мой господин Антон Риша? — Я услышал ее шаги — она медленно шла через двор. Когда я снова выглянул наружу через маленькую щель между шторами, она стояла так близко к нему, что ее круглый живот касался его бедра. Сейчас у нее на плечах была плотная накидка.
— Ты — грубое животное, — сказала она. Ткнула его пальцем в грудь, и он отступил на пару шагов. — В этом экипаже сидит добрый старик, обезображенный на войне. Конечно же он не покажет свое лицо такому грубияну, как ты. Антон где? Я скажу тебе, где он. Он ждет нас у графа Надасти и с каждой минутой сердится все сильнее, потому что ты нас задерживаешь здесь.
Она потянула за дверную ручку, и я тут же отодвинул задвижку. Мы сидели не шелохнувшись, как мертвецы, пока карета выезжала из ворот. Потом одновременно выдохнули.
— Надеюсь, она сожжет все платья, которые мне купила, — сказала Амалия. — И будет проклинать мое имя.
Она положила мне на колени маленькую изящную шкатулку — в ней могла бы поместиться Библия. Я открыл ее. И увидел десять столбиков, в каждом по двадцать десятигульденовых золотых монет, всего две тысячи гульденов. А я ни разу в жизни и гульдена в руке не держал.
— В мой последний день в Санкт-Галлене, — сказала она, — отец пришел ко мне в комнату. Я думала, он счастлив, оттого что я вышла замуж, но он только нервно ходил взад и вперед по комнате. Когда я спросила его, что случилось, он вложил шкатулку мне в руки. «Это на тот случай, — пояснил он, — если ты когда-нибудь захочешь приехать домой». А затем добавил, чтобы соблюсти правила приличия: «Я имел в виду, нанести визит». Две тысячи гульденов за визит!
Я закрыл шкатулку.
— Этого хватит, — продолжила она, — чтобы убежать в любое место, куда бы мы ни пожелали направиться. А убежать мы должны. Когда она вернется и узнает, что я была здесь, она не поверит, что я пропала или меня похитили. Они не будут искать жену и дочь. Они будут преследовать предательницу.
Два часа мы ездили по Вене, обдумывая возможные способы побега. Дважды меняли экипажи, чтобы быть уверенными в том, что за нами не следят.
— Дороги, которые ведут из Вены, небезопасны, — сказала Амалия. — У графа Риша на всех направлениях свои агенты. Нам лучше спрятаться здесь и придумать, как изменить свою внешность.
Я согласился. Беременной даме — да еще такой изумительной, как Амалия, — очень трудно будет изменить внешность в придорожных гостиницах, окружающих город, а в экипаже она спать не сможет. И если бы мы попытались покинуть город, не прошло бы и дня, как я оказался бы в руках у людоеда.
И я сказал ей, где мы могли бы спрятаться.
— Он весьма мал, — говорил я, пока наш экипаж плыл по горам отбросов на Бургассе, направляясь к Шпиттельбергу. — И воздух там бывает довольно спертым. И там шумно. Но стены крепкие. И мебель мягкая, хотя и подержанная.
— О, Мозес, — прошептала она, — я же говорила тебе, что мне все равно.
— Это совсем не то, к чему ты привыкла, — добавил я, думая о роскоши дворца Риша и о доме Дуфтов.
— А к чему я привыкла? К ведьме, которая день и ночь следила за мной! И к мужу, у которого не было собственной воли! И ребенок этот — это ее желание!
Экипаж тряхнуло — то ли он наехал на выпавший булыжник, то ли переехал собаку. Когда кучер сказал, что дальше не поедет, я предложил заплатить ему вдвое. И он довез нас до дверей кофейни.
— Вот он, — указал я, страдая от унижения при виде малого размера этого дома. Он вполне мог быть куском декорации на сцене.
Амалия надвинула капюшон накидки глубоко на лоб. Я помог ей выйти из экипажа, прижимая локтем к груди шкатулку с монетами. Амалия была сильной, но у нее очень болела спина от многих часов сидения на жесткой поверхности, в ложе и в экипажах, и ее хромота стала особенно заметной, когда мы шли через грязную улицу к входу.
Было уже далеко за полночь, и прохожие больше смотрели себе под ноги, чем нам в лицо. Кофейня была почти пуста. Четверо мужчин, румяных от выпитого, прихлебывали свое горькое черное снадобье. Они уставились на Амалию, как будто она была причудливым видением, которое вызвало это чертово зелье. Добросовестный герр Кост рассматривал свои башмаки, явно не желая быть свидетелем того, как благородная дама заходит в его заведение.
По лестнице мы забрались в комнаты моих друзей. Ремус вскочил с кресла. Николай еле смог подняться на ноги. Я улыбнулся им, и облегчение мелькнуло на их лицах.
— Хвала тебе, Господи, — произнес Ремус, словно обеспокоенная мать.
Когда я вошел в комнату, он стоял сцепив руки на груди, но, когда следом за мной вошла Амалия и откинула с головы капюшон, его радостная улыбка померкла, и он нервно кивнул, приветствуя ее.
А улыбка Николая стала еще шире, когда его слабые глаза распознали в неясном силуэте женщину.
— Добро пожаловать в Храм Любви! — воскликнул он.
Лицо Ремуса еще сильнее побледнело, а мое покраснело от унижения. Только Амалия улыбалась. Потом она присмотрелась к Ремусу.
— Боже мой! — изумилась она. — Да это же тот самый, похожий на волка монах!
— Здравствуйте, фройляйн Дуфт, — поклонился он.
— На самом деле теперь меня зовут фрау Риша, — пояснила она. — Но сегодня ночью я снова хочу быть Дуфт.
— В этом доме вы можете носить то имя, которое пожелаете, — изрек Николай. И взял ладонь моей возлюбленной в свои гигантские лапы, как будто хотел согреть ее.
— Друзья, — сказал я. — Можно мы останемся здесь на какое-то время?
Николай приложил ладонь Амалии к своей щеке.
— Сколько вам будет угодно! — воскликнул он.
— Спасибо, — поблагодарила она. И улыбнулась.
Моя возлюбленная оглядела убогую комнату. К моему облегчению, на ее лице не появилось отвращения.
— Вы можете занять комнату Ремуса, — галантно предложил Николай. — А он со своими книгами устроится здесь.
— Я никому не хочу мешать, — сказала Амалия.
— Вы никому не мешаете, — заверил ее Ремус.
— Это ненадолго, — поспешил добавить я.
— Я буду молиться, чтобы это было не так! — сказал Николай.
— Мы едем в Венецию! — выпалил я.
— В Венецию? — повторил Николай. И его глаза стали огромными.
— Мозес будет петь в опере, — улыбнулась Амалия.
— Да! — воскликнул Николай. — В Театро Сан-Бенедетто!
— И вы вдвоем тоже, — добавил я. — Вы должны поехать с нами!
Николай сжал опухшие руки под подбородком. Его глаза наполнились слезами.