Колокола Харвелл Ричард
Одни только красные губы и пронзительные глаза выделялись на лице Гуаданьи.
Потом Амалия снова закричала. В ее голосе была такая боль, что я вскочил и бросился к двери, но Ремус схватил меня за руку и оттащил назад.
Когда крик затих, Гуаданьи уже стоял у двери на лестницу.
— Будьте вы все прокляты! — крикнул он и бросился прочь.
Один только Николай смог ответить на это. Но он уже не был тем здоровяком, который когда-то промчался через все аббатство в комнату Ульриха. Громыхая, он неуклюже скатился вниз по лестнице. Ремус, Тассо и я подошли к окну. Мы увидели, как певец выскочил на улицу и исчез в толпе. Через несколько секунд за ним проследовал Николай. Под яркими лучами дневного солнца, без своих линз, он вскрикнул и вцепился руками в глаза. У Ремуса, стоявшего за мной, перехватило дыхание, когда он увидел, как Николай схватился руками за голову и упал на колени на простиравшуюся под нами улицу.
XX
Я стоял у двери Амалии, пока остальные помогали Николаю подняться по лестнице. Его усадили в кресло.
— Нет! — воскликнул он, прижимая ладони к вискам. — Нет, нет, нет!
Ремус принес ему вина с лауданумом, но Николай оттолкнул его руку, и бокал разбился об пол.
— Он расскажет ей? Эта Риша придет сюда? — шепнул Тассо Ремусу, полагая, что я не слышу.
— Наверное, придет.
— Почему? Это не ее ребенок.
— Это — мальчик, старший сын ее старшего сына, когда-нибудь он станет графом Риша. И еще он будет наследником Дуфтов. Она попытается забрать его.
— Но мы ей не позволим, — твердо сказал Тассо.
Ремус не ответил. Он подошел ко мне и, положив руки на мои плечи, отвел меня к стулу. Николай размеренно дышал, пытаясь успокоить боль в голове.
— Ремус, — спросил я, — что нам делать?
— Не знаю, — ответил старый волк.
— Если она попробует забрать ребенка, я убью ее.
И она пришла, часом позже, и не одна.
На улице стемнело. Четверо солдат ехали вслед за ее каретой.
— Расступись! — кричали они. — А ну расступись, канальи!
Они постукивали дубинками о ладони и рассекали ими воздух, если кто-то слишком медленно уступал дорогу их коням. Тассо смотрел на них из окна. Скрипели рессоры кареты, пробиравшейся по буграм и колдобинам. Потом все смолкло, кроме храпа четырех жеребцов.
— Открылась дверь кареты, — прошептал Тассо. — Кто-то выходит из нее.
Я услышал, как каблук ее туфли ступил на узкую ступеньку кареты, как зашуршало ее платье, когда она приподняла его над грязью улицы. Я слышал тяжелые шаги солдата, шедшего перед ней, скрип открывшейся двери кофейни.
— Выметайтесь вон, свиньи, — заорал он. — Госпожа хочет войти.
Задвигались скамьи. Клиенты бросились надевать плащи. Три кофейные чашки разбились о половицы. Все кинулись на улицу.
Потом мы услышали топот тяжелых сапог двух солдат, стук каблуков графини Риша и еще какие-то шаркающие шаги, я не разобрал чьи. Они поднимались по лестнице. Дверь распахнулась настежь и со стуком ударилась о стену. Солдат с саблей в руке быстро оглядел комнату, но очень скоро понял, что противник перед ним весьма жалкий. Николай двумя пальцами поддерживал свою голову. Тассо с убитым видом стоял у окна. Ремус смотрел на свои руки, сложенные на коленях.
Когда графиня Риша вошла в комнату, шорох ее безупречного платья и накидки, задевшей нашу покосившуюся дверь, стук каблуков по скрипучему полу, трение каждого волоска на ее идеально причесанной голове слишком явно давали понять, какими глупцами мы были. Вслед за ней показались второй солдат и бледная пухлая женщина, которая шла, как робкая собачка на поводке.
Графиня Риша грозно взглянула на меня.
— Это правда — то, что рассказал кастрат? — строго спросила она. — Она здесь? — Графиня сделала шаг вперед, и упавшие на пол линзы Николая хрустнули под ее ногой. — Отвечать мне!
Я покачал головой, но в этот момент послышался стон, который перешел в крик, как будто кто-то вонзал нож в живот моей возлюбленной. Глаза кормилицы расширились от ужаса, я замер, потому что крик разрывал мне голову.
Лицо графини Риша не изменилось. Она подождала, пока крик смолкнет.
— Очень хорошо, — сказала она. — Мне нужно посмотреть, что за несчастное создание производит этот шум.
Обойдя Николая, она направилась к двери. Ремус перегородил ей дорогу. Ростом он был не выше ее, а в тот момент казался совсем хилым.
— Нет, — произнес он. И вытянул вперед руки.
— Отойди прочь, — велела она.
— Вам не нужно входить внутрь. Вы знаете, что там та, кого вы ищете, но в настоящий момент она нуждается только в покое.
Графиня Риша изучила его лицо, но отталкивать не стала. Он предложил ей сесть.
Она отмахнулась от него:
— Я буду стоять, пока он не родится. А потом покину это мерзкое место.
— Мы не позволим вам забрать его, — глухо прорычал Николай, все еще сжимая ладонями голову. Его глаза были закрыты.
Графиня Риша повернулась, чтобы взглянуть на сидящего в кресле великана:
— Вы мне не позволите?
Николай ничего не ответил, но я начал опасаться, что трясущимися руками он раздавит себе голову.
Графиня Риша, нахмурившись, осмотрела комнату. Покачала головой и хмыкнула:
— Одно мое слово, и вас тотчас арестуют. Всех четверых. — Она рассмеялась холодным смехом. — Мне даже не нужно знать ваши имена. Вас всех повесят еще до восхода солнца просто за то, что вы похитили ее. — Она посмотрела на Тассо, и, хоть он и выдержал ее взгляд, его затрясло. — Вы что, все такие болваны? Вы на самом деле собирались украсть этого ребенка и растить его здесь, в этой лачуге? Почему? Только потому, — указала она на дверь спальни и презрительно выплюнула слова, — что этой дерзкой девке так захотелось?
Гуаданьи, возможно, сказал графине, что свой гнев ей следует обратить на меня, и теперь она пристально уставилась мне прямо в глаза. Как жаль, что у меня не было ножа. Я бы убил ее тогда.
Графиня продолжила:
— Не ей решать, как поступить с этим ребенком. У нее нет такого права. Это будет Риша.
Она осмотрела меня с ног до головы. Покачала головой. Приказала солдатам охранять дверь в комнату Амалии.
— Сядь, — приказала она Ремусу.
Он сел.
Потом ее яростный взгляд остановился на каждом из нас по очереди: на карлике Тассо, с его корявыми руками, на гиганте Николае, с его обезображенным лицом, на неприглядном Ремусе.
— Кастрат, — прошипела графиня. — Она из-за тебя оставила дом? Бросила моего сына? — На ее губах появилась жестокая улыбка. — О, наверное, у тебя чудесный голос. Надеюсь, что через двадцать лет, в нужде и одиночестве, слабые воспоминания о нем будут утешать ее.
Я ничего не ответил. Ее взгляд скользил по моему лицу, как ледяной палец, нащупывающий доказательства моей неполноценности.
— Я предоставлю вам выбор. — Она обернулась и пренебрежительно махнула рукой. — Мы будем ждать здесь, пока ребенок не родится. Я его заберу. Моя кормилица позаботится о нем, как того заслуживает его происхождение. За матерью я вышлю экипаж. И отошлю туда, куда пожелаю. У нее будет все, что ей нужно, но она будет находиться достаточно далеко от моего дома, там, где не сможет причинить вреда моему внуку своим постыдным поведением. А вы, все четверо, покинете Вену. Я не желаю, чтобы стало известно, что мой наследник был рожден… — Она обвела глазами комнату, как будто подбирала самое гадкое слово, но в конце концов вздохнула и произнесла: — В Шпиттельберге. А если кто-нибудь посмеет поднять руку, чтобы остановить меня, или я узнаю, что вы опять появились в этом городе, у меня не останется выбора. Вы умрете.
Мы ничего не сказали в ответ, но как только снова послышались стоны из комнаты Амалии, наши сердца застенали вместе с ней. Я посмотрел на своих друзей. Николай кивнул, чтобы подтвердить то, что я уже знал: он лучше умрет, чем позволит этой женщине выполнить задуманное. Да и стоявший в углу Тассо тоже готов был кусать и царапать ее. Даже у Ремуса шея налилась кровью.
У меня затряслись руки. Я взмолился про себя, чтобы у меня не подогнулись колени.
— Вы не можете забрать ребенка у матери, — едва слышно произнес я. — Мы вам не позволим.
Она посмотрела в мою сторону так, будто один только ее взгляд мог сбить меня с ног.
— От мужчин, — наконец сказала она, — я ничего, кроме глупости, не жду. Надеюсь, что тебе там давно все вырезали.
Потом открылась дверь в комнату Амалии. Оттуда выглянула Hebamme. Спокойное выражение сошло с ее лица. Волосы у нее были всклокочены, лоб пересекала кровавая полоса, руки, по всей видимости тоже в крови, она держала за спиной. Hebamme взглянула на забитую людьми комнату.
— Нужно врача позвать, — сказала она, не обращаясь ни к кому в отдельности.
Тассо встал, но графиня Риша вытянула руку:
— У нее будет лучший в Вене врач.
Она подошла к окну и громко приказала кучеру, находящемуся внизу, немедленно доставить семейного врача Риша.
XXI
Когда приехал врач, уже наступила ночь. Ремус зажег свечу и дал Hebamme лампу. Доктор оказался маленьким нервным человечком, он вошел в комнату, как испуганная мышь, шныряя глазами в поисках опасности. Перед собой он нес, как щит, свою черную сумку. Заметив в полумраке графиню Риша, он едва заметно кивнул и, прошаркав по гостиной, встал позади нее, уверенный в том, что грязь этой комнаты не пристанет к нему, если он будет стоять за спиной ее светлости.
Он перебросился несколькими словами с Hebamme, и я услышал, как графиня Риша шепнула ему:
— Спасите ребенка, доктор. Любой ценой.
Он сразу же испугался столь мрачного предположения, но утвердительно кивнул и подошел к двери Амалии. Поднял руку, как будто хотел постучать, но затем передумал и бесшумно вошел внутрь. Hebamme проследовала за ним и закрыла за собой дверь.
Он дает ей что-то, чтобы она успокоилась. Ее крики смолкают, и мне хочется знать, не звучат ли они у нее внутри, в ее голове, как звучали у меня, когда я лежал под ножом хирурга десять лет назад.
— Держите ее крепко, — наставляет врач.
Тассо сидит в углу, уставившись в пол. Глаза Николая закрыты, но я знаю, что он не спит. Ремус ладонью прикрывает лицо, как будто о чем-то думает. Я уверен, что мы все думаем об одном и том же: Мы проиграли. Графиня Риша стоит скрестив на груди руки, унизанные бриллиантами. Должно быть, прошло уже несколько часов, но она не движется. Она не шевелится даже тогда, когда Амалия стонет.
Я умру, но они не заберут ребенка у матери.
Доктор что-то громко кричит, и мы все поднимаем глаза, даже графиня Риша в первый раз выглядит встревоженной. Мы все словно пытаемся разглядеть что-то сквозь деревянную дверь.
А потом раздается кваканье. Другие не в состоянии расслышать этот звук в стонах Амалии и приказах доктора, но я слышу каждую ноту. Это звук пары расправляющихся крошечных легких. Они делают первый вдох, еще не зная зачем, а потом звучит первый вопль — песнь жизни. Три моих друга вскидывают головы. Ребенок!
И теперь я знаю, уже без всяких сомнений, — это мальчик. Наш сын.
Мы встаем.
Вопль смолкает. Заканчивается тремя судорожными: Ах! Ах! Ах! Потом раздается снова. Мои уши наслаждаются каждым криком младенца. Что за холодный ужас вокруг! Как если бы бездна открылась в центре нашего мира — Слушайте! Слушайте! — и мне хочется услышать еще, но звуков больше нет.
Я не могу говорить. Я не могу двигаться. Мир живет без меня. Плечи Тассо выгнулись, локти вывернуты в стороны. Волосы встали дыбом на его волосатой шее. В глазах Ремуса ярость. Николай зажмурился. Моргает. Поднял вверх кулаки.
Ребенок зовет свою мать.
Издай какой-нибудь звук, чтобы я мог услышать его!
Я не могу дышать. Меня качает. Мимо меня промелькнула тень: Ремус. Он спорит с графиней Риша, и солдаты хватаются за сабли. Один свистит, и двое других, стоявших на страже у двери кофейни, громыхают сапогами вверх по лестнице. Размахивают дубинками.
— Мы не боимся вас, — ревет Николай.
Нет! — пытаюсь сказать я. Нет! Разве вы не слышите? Мы проиграли!
Доктор стоит в дверях комнаты Амалии. Его лицо скользкое от пота. Воротник рубахи расстегнут. Пятна крови на лице и на груди. Руки в крови по самый локоть, как будто он опустил их в кровавую реку. Он держит в руках вопящего младенца. Hebamme несет над плечом доктора горящую лампу. Мокрый младенец плачет, затем замирает, безмолвно глотая воздух, и пристально смотрит на потолок. Его руки тянутся вперед, он вздрагивает — и плачет снова. — Я спас мальчика, — говорит доктор. — Мать я спасти не смог.
Мои уши уже знают, что это правда, и сейчас она вламывается в мое тело. Я шатаюсь, падаю, и Ремус подхватывает меня. Я не могу выдохнуть воздух из легких. Я задыхаюсь. Я не могу двигаться, но мир не стоит на месте. Николай кричит, и солдаты бьют его дубинками, а потом пинают сапогами.
Ребенок кричит! Графиня Риша стоит напротив меня, ребенок между нами, но она отворачивает от него лицо, чувствуя отвращение при виде крови. Кормилица заворачивает младенца в простыню и прижимает к своей груди. Потом все заканчивается. Они уезжают.
Тассо стоит на коленях рядом с Николаем. Гигант стонет от боли. Hebamme все еще держит в руках лампу, а Ремус ведет меня к ее кровати.
Амалия накрыта простыней. Верхняя половина у нее белая, а нижняя — блестящая, красная. Ремус тянет простыню вниз, чтобы мы могли увидеть ее лицо. Оно совершенно — и ни кровинки. Кажется, что она спит, но я слышу, что это не так, потому что она не дышит, и это молчание воистину самый громкий звук, какой я когда-либо слышал в своей жизни. Меня трясет, трясет везде, и я бы уже давно раскололся на тысячи кусков, если бы не Ремус — он крепко сжимает меня и обнимает, как сына.
XXII
Когда умерла ее мать, тысячи людей заполнили церковь. Пел большой хор. Сами камни церкви пели для нее. Столько цветов было возложено к ее могиле, что казалось, будто она покоится на ложе из роз.
Амалию похоронили на старом кладбище за церковью Святого Михаила в Шпиттельберге. Вместо цветов на могилах росли сорняки. Плети дикого винограда обвивали заскорузлые дубы. Могильные плиты лежали опрокинутыми поверх могил, как будто заслоняя мертвым дорогу к лучшим местам.
В день ее похорон шел такой сильный дождь, что простой деревянный гроб плавал в могиле, пока на него не насыпали достаточно мокрой земли, чтобы придавить ко дну. Молодой священник наскоро прочитал молитвы и уже повернулся, чтобы уйти, но тут Николай затянул Agnus Dei[67].
В первый раз за много лет я снова услышал его пение. Его раскатистый голос перекрыл шорох дождя. Я склонил голову, капли стали падать мне на шею и стекать ледяными ручьями по спине. Дождь смешался с моими слезами. Ноги Тассо и Ремуса медленно засасывало в грязь, но они не вытаскивали их до тех пор, пока Николай не закончил молитвы.
От холодного дождя, смешанного с горем, я занемог. У меня случилась лихорадка, и десять дней я лежал на смертном ложе Амалии. Ремус без устали чистил ее комнату от крови. Он скреб пол, стены и ножки кровати, но она оставалась в щелях между половицами и вторгалась в мои сны. Так же остервенело, как Ульрих, Ремус скреб снова и снова, но я все равно слышал ее дыхание. Я слышал, как она шепчет слова любви. Когда они попытались перенести меня в комнату Николая, я закричал.
Они привели ко мне доктора. Он пустил мне кровь и дал горькие травы, но лучше мне не стало. Мои друзья стали думать, что и меня им придется похоронить. Но через несколько недель лихорадка исчезла, и комната больше не пахла кровью. Звуки моей возлюбленной хранились в глубинах моей памяти, как в серебряном медальоне хранился ее портрет.
Однажды ночью я был разбужен криками младенца.
Я подскочил на кровати, бросился в гостиную, пробежал мимо спящего Ремуса и спустился вниз по лестнице. Босой и едва одетый, я оказался на ледяной улице — и только потом пришел в себя. Плач доносился из стоявшего в отдалении дома. Я увидел освещенное окно и мать, ходившую по комнате со свертком у плеча. Пульсирующая боль в замерзших ногах была ничем по сравнению с болью в моем сердце.
Долгими вечерами мы безмолвно сидели в гостиной.
Мороз пробирался сквозь прогнившие рамы, за окном чернела ночь. Ремус даже перестал читать книги.
— Мы должны выкрасть его! — однажды ночью яростно воскликнул Николай. А когда я и Ремус не ответили, он продолжил, но уже тише: — Мы бы так любили его.
— Тише, Николай, — сказал Ремус. И посмотрел на меня, как будто боялся, что подобный разговор снова может вызвать у меня лихорадку.
— Не буду я молчать! Я не буду молчать до тех пор, пока мы не сделаем то, что должны сделать! Я целую армию соберу. Эти люди с улицы нам помогут. Сотня человек — нам больше не нужно.
— Николай!
— Ремус! — закричал он в ответ. — Разве у тебя не осталось храбрости?
— Прекрати, пожалуйста, — попросил я своего друга. — Я очень признателен тебе за твое мужество, Николай, но все это без толку. Ты знаешь, что я думаю о том же. Но этот дом — настоящая крепость. Императорские солдаты придут им на помощь. Это слишком большой риск и для нас, и для ребенка.
— Но мы должны попытаться, — настаивал он.
— Нет, — твердо сказал я. — Мы должны молиться, чтобы он был доволен судьбой, которую Господь избрал для него. Или же мы должны забыть его.
Николай засопел, как разъяренный медведь, но ничего не ответил.
— Поклянись мне, что ты больше никогда не заговоришь об этом, — произнес я.
Его глаза наполнились слезами. Губы задрожали.
И он поклялся.
Я и мои друзья брели, спотыкаясь, по жизни, как жалкие актеры без пьесы. Потом нас навестили двое. Мужчины, каждый размером с Николая, вскарабкались по лестнице и протиснулись в гостиную. Я не вставал с кровати, но мне было слышно все, что они говорили. Они сказали Ремусу, что посланы своим хозяином к «швейцарскому кастрату», чтобы напомнить ему об обещании покинуть Вену. Я услышал, как скрипнуло под Николаем кресло, когда он поднялся, и как стремительно прошелестели шаги Ремуса, когда он бросился к гиганту. Старый волк сказал, что передаст послание. «У него есть время до Нового года, — предупредил один из них. — И вам придется уехать вместе с ним». После того как они ушли, Ремус пришел ко мне в комнату и повторил послание Гуаданьи.
— Наверное, нам пора уезжать, — проронил он. — Пришло время начать все с начала.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я.
— Экипаж готов, — пояснил он. — Мы можем отправиться в Венецию, когда пожелаем.
— В Венецию, — произнес я в изумлении. — Мы этот экипаж готовили для нее!
— Мозес, она бы хотела, чтобы мы уехали.
— Мне все равно, — ответил я. — Она умерла и похоронена здесь, и я ее больше не потеряю. Я не уеду из Вены.
Прошла еще неделя. Все дни Николай и я проводили в затемненной комнате. Иногда, ранним утром, когда никто из нас не спал, мы вместе устраивались у открытого окна, набросив на плечи одеяла, и смотрели на пустую улицу и простиравшийся за ней город.
Мой друг пытался поднять мне настроение и рассказывал разные истории. «Один монах, — как-то раз проронил он, — рассказывал мне, что в Норвегии люди зимой спят, как медведи. Целыми месяцами». А на другое утро: «Луна так быстро вращается вокруг Земли, что если бы мы на ней стояли, то тут же слетели бы и сгорели на солнце». Или: «Встретил я как-то человека у нас на улице, который шьет платья для императрицы. Над одним платьем трудятся целый год десять человек. А она его надевает только один раз». Иногда я умудрялся уныло улыбнуться, но почти ничего не говорил. Часами мы сидели, не произнося ни слова. Само его присутствие успокаивало меня.
Однажды утром, нарушив это молчание, Николай внезапно заговорил:
— Мозес, сегодня Рождество.
В это время года ночи были длинными, и, хотя город постепенно пробуждался, небо все еще оставалось темно-серого, почти черного цвета. Намерзший на стеклах лед приглушал свет фонарей. Неделю назад выпал снег, и Шпиттельберг перестал вонять мочой и тухлятиной.
Не могу сказать, был ли он прав относительно даты или нет. На улице признаков праздника видно не было.
— У меня это был самый любимый день в году, — сообщил Николай. — Какие прекрасные мы пели мессы! — Он печально засмеялся. Его глаза увлажнились. — Сорок пять лет, Мозес! Сорок пять лет, и каждое утро я был в церкви. А теперь за целых пять лет я ни одной молитвы не произнес.
Я посмотрел на него, и он покачал головой.
Мой друг был завернут в одеяла. И я не мог сказать, где кончаются они, а где начинается его тело. Он пожал плечами, и вся эта масса приподнялась и упала на пол.
— Я хочу помолиться. Очень, — сказал он. — Не то чтобы я отказался от Бога. Я не Иов, но все же я не ропщу. Я заслужил все то, что получил, и даже больше. Конечно, есть кое-что, что я хотел бы у Бога попросить. — Николай снова пожал плечами. — Но если я хочу что-нибудь попросить у Бога, мне сначала нужно очень многое Ему сказать. А как начать? И поэтому каждое Рождество — одно и то же. Говорю себе, что неплохо было бы еще немного подождать, а на Пасху я уж точно помолюсь.
— Я могу пойти с тобой сегодня, — прошептал я, — если захочешь.
Он ласково посмотрел на меня, радуясь тому, что я заговорил, и еще более тому, что я так о нем забочусь. Но все же отрицательно покачал головой:
— Нет, Мозес, в этом-то вся суть. Я не хочу. И наверное, самая главная причина в том — среди многих других причин, конечно, — что, когда я сижу в исповедальне и слышу, как чей-то голос спрашивает меня, не грешил ли я, меня охватывает ужас, что на другой стороне находится Штаудах.
При этом имени ненависть зашевелилась во мне. Давно я не вспоминал аббата. Но в тот момент я понял, что больше не страшусь его власти, так же, как и Николай.
— Наверное, ты еще не готов быть прощенным, — предположил я.
— Возможно, — начал Николай. — Но разве тогда хотелось бы мне этого так сильно? Ремус говорит…
Тут я поднял руку, прерывая его. Я что-то услышал. Чей-то шепот в ночи.
— Что там? — спросил он.
— Слушай, — произнес я.
Я наклонился вперед, и гул прозвучал снова, только на этот раз в пятьдесят раз громче. Сейчас каждое ухо в городе слышало этот звон.
Он позвал меня в Вену и теперь звал меня снова. Громадный колокол звонил на весь город, созывая верующих на Рождественскую мессу. Даже на таком расстоянии звук был невероятной силы. Николай закрыл руками уши, хотя и улыбался от удовольствия, когда вибрация проходила сквозь него.
Звон гигантского колокола распадался на миллионы тонов, и они, налагаясь друг на друга, звучали еще миллионами тонов. Подобно радуге, вобравшей в себя все цвета, здесь были все звуки мира. Я слышал колокола моей матери и любовные вздохи Амалии, они сотрясали меня и уходили в замерзшую землю, а потом снова возвращались, сохраняясь навечно в этом колокольном звоне. Я внезапно осознал, что плачу, закрыв руками лицо. Я оплакивал ее уход, свои утраченные мечты и потерю того маленького мальчика, которого называл бы своим сыном.
Конечно же он тоже слышал этот звон в своем доме, прямо под колоколом. Мне очень хотелось, чтобы эти звуки пробудили в нем радость, подобную той, что испытывал я, но, скорее всего, они пугали его так же, как испугали бы звуки грома. Кто находился с ним рядом, чтобы успокоить его? Кто зажимал ладонями маленькие ушки и прижимал его к груди? Не его отец и не его бабка — с ним была только кормилица. В моей памяти всплыла маленькая женщина, прокравшаяся следом за графиней Риша в нашу гостиную. Как она сможет одновременно закрывать свои уши и уши моего сына?
И тут же передо мной возникла такая картина я держу его на руках, одно ухо прижато к моей груди, другое я закрываю своей ладонью. Я нежно укачиваю его. Потом начинаю петь, очень тихо, и, хотя он не может услышать мой голос из-за колокольного звона, его напряженное тело расслабляется. Это видение было настолько реальным, что я под одеялом непроизвольно сложил руки так, будто прижимал кого-то к себе. Я чувствовал тепло его тела. Я чувствовал его дыхание.
А потом я увидел, что руки мои пусты. Сожаление наполнило мое сердце, я встал с кровати и высунулся из окна навстречу звучавшему колоколами черному утру.
Я понял, какое счастье потерял, и в то же мгновение мне пришло в голову, как вернуть себе хотя бы его часть.
XXIII
Композитор — шевалье Кристоф Виллибальд Глюк — крепко спал, когда призрак проскользнул в его спальню. Потом бесшумно подошел к его кровати и кашлянул. Маэстро не просыпайся.
— Эгей! — позвал призрак. — Проснитесь!
Но Глюк даже не пошевелился, и тогда призрак потряс его за руку. Глаза Глюка раскрылись. Он вздрогнул от ужаса:
— Кто здесь?
— Зажгите свечу.
Глюк наклонился к стоявшему у кровати столику и сделал то, что ему приказали. Когда лицо призрака осветилось, композитор задохнулся от удивления.
— Орфей! — воскликнул он.
Орфей мрачно кивнул.
— Ты споешь еще раз? — спросил композитор. — Ты споешь еще раз, для меня?
Казалось, что Орфей ненадолго задумался.
— Не могу ответить, — произнес он. — Это не мне решать.
— А кто? Кто решает? — Глюк откинул простыни и выбрался из кровати.
— Мм… музыка, — ответил призрак. — Музыка решает.
Глюк кивнул:
— Да… Да, конечно.
Композитор взял в ладони руку Орфея. На мгновение, словно умоляя, прижал ее ко лбу.
— Орфей, — прошептал Глюк, — зачем ты пришел ко мне сегодня ночью?
— Музыка, — произнес призрак, как будто декламируя заученное наизусть послание, — одарила вас своей благосклонностью. И теперь вы должны дать кое-что взамен.
И Орфей рассказал Глюку, что тот должен будет сделать, когда колокольный звон пробудит его ото сна.
Потребовалось несколько дней, чтобы все подготовить. Я рассказал своим друзьям, какие роли они должны играть и какие опасности их ждут.
— Императрица за это может нам головы отрубить, — предостерег Николай.
При этих словах Тассо побледнел, и гигант шлепнул карлика по спине, отчего тот пролетел по полу до самого окна. Мы попрощались с хозяином, сообщив ему, что он может искать новых постояльцев. Ремус заменил разбитые Николаевы линзы. Я купил короткий кинжал, острее которого, как сказал мне оружейник, не было в Вене, и привесил его себе на пояс. Еще я приобрел кусок мягчайшего пчелиного воска, немного шерсти и ярд муслина, который нарезал на полосы. Тассо принес маленькую железную печку, у которой грелся в своем подземелье холодными ночами. Он завязал в узел свои пожитки и вернулся на еще один, последний, вечер в театр — Гуаданьи снова пел «Орфея».
Поздно ночью мы услышали, как Тассо бежит вверх по лестнице. Злорадно ухмыляясь, он ворвался в гостиную:
— Теперь мне путь туда заказан! — И с грохотом захлопнул за собой дверь.
Когда я спросил Тассо, что он имеет в виду, коротышка первым делом метнулся к камину, на импровизированную сцену, где несколькими месяцами раньше проходила моя премьера. Потом уставился на потолок.
— Я следил за его ногами сквозь щели наверху, — хитро ухмыляясь, начал он шепотом свое повествование, — ну и прислушивался тоже. Дождался, когда он запоет высоко и громко, и потом… — Тассо дернул за невидимую веревку, — потянул. И его песня перешла в крик. Он упал! А потом, — лицо Тассо побледнело и стало мрачным, — я чуть не умер. — Он трижды кивнул, каждому из нас в отдельности. — Понимаете, Гуаданьи этого ожидал. Наверное, это снилось ему каждую ночь. Его вопль был как боевой клич! Он упал, как кошка. Выхватил нож из-под рубахи и еще до того, как увидел меня, нанес удар. — Тассо сделал выпад влево, потом вправо, умертвив с полдюжины врагов. — Он бы нас всех там убил! — Тассо беззаботно пожал плечами. — Но я для него оказался слишком быстрым. Я схватил веревку, освободил противовес и набросил петлю прямо ему на шею. Выбил у него из руки нож. А потом улыбнулся и помахал ручкой из своего лаза. «Ты не переживешь эту ночь», — прорычал он и попытался снова вскарабкаться на сцену. Но у него ничего не вышло. Он так и барахтался там, как тонущая крыса, вцепившаяся в обломок деревяшки. Потом пришли рабочие и вытянули его оттуда. Они смеялись над ним! Весь театр смеялся над Гуаданьи!
Мы тоже посмеялись и поприветствовали Тассо-героя, но тут Ремус оборвал нас, заметив, что Гуаданьи может исполнить свою угрозу.
— Спрячься лучше в нашем экипаже, пока мы готовимся, — посоветовал ему старый волк. — Он будет искать тебя здесь.
Глаза Тассо полезли на лоб от ужаса. Он исчез, как мышь.
Как и задумывал Ремус, два этих дня Тассо провел, приводя в порядок наш экипаж и ухаживая за четверкой кобыл. Он даже попытался научить меня управлять ими, но я нашел это делом столь же трудным, как жонглирование. Когда я наконец решил, что все готово к отъезду, мы заполнили наш новый дом своими пожитками. В самую последнюю очередь мы с помощью Николая подняли на крышу экипажа печку Тассо, и я накрепко привязал ее веревками.
Наконец, в полночь 30 декабря 1762 года, мы покинули свои комнаты — ровно за один день до срока, установленного нам Гуаданьи. Добрая часть следующего часа ушла на то, чтобы осторожно протащить громоздкую коляску по обледенелой, покрытой выбоинами улице. Тассо сидел на своем насесте и уговаривал наших кобыл ступать медленнее, особенно беспокоясь о том, чтобы не сломать колесо. Потом мы добрались до насыпи и узрели полную луну, серебряным светом заливающую безбрежные снежные просторы. И пока мы ехали, эта ледяная пластина потрескивала, как будто земля под ней ворочалась во сне. Мы миновали дворцовые ворота и оказались в городе. Улицы были пустынны, окна домов темны. Город спал, как я и предполагал.
Тассо направил экипаж к дворцу Риша, и, когда мы до него добрались, я высунулся из окна и шепотом сказал, где именно нам остановиться.
Потом повернулся к моим друзьям:
— Готовы?
Они кивнули, и мы приступили к делу. Мы не стали штурмовать эту крепость, а направились к Штефансдому, черная башня которого возвышалась на фоне неба.
Ремус и я держали Николая под руки, чтобы он не поскользнулся на льду. Очень скоро мы подошли к церкви и бесшумно проскользнули внутрь. На входе помедлили. Пещерообразный неф освещался мерцающими огоньками свечей, чей свет едва ли согревал разветвлявшиеся у потолка колонны. Мы никого не увидели, но я услышал скрип скамьи и тихий шорох шагов по каменному полу. И понял, что мы были там не одни. Николай, прищурившись, посмотрел на алтарь, как будто что-то злое пряталось за ним.
Я шепнул Тассо, чтобы он шел за мной. Показал ему на дверь, которую нужно было открыть. Карлик исчез в темноте. Я прислушивался к звяканью металла, пока он возился с замком. Наконец до меня донесся радостный скрип дверных петель.
Мы начали медленно подниматься по лестнице. Перед нами на четвереньках карабкался Николай; как только стало ясно, что те, кто остался в нефе, нас не услышат; в промежутке между двумя тяжелыми вздохами он пробормотал:
— Я чувствую, как груз моих грехов… становится легче с каждой ступенькой.
Я про себя молился, чтобы он не скатился вниз и не раздавил нас всех.
Наконец мы достигли вершины и решили несколько минут передохнуть. Я зажег свечу. Николай промокнул лоб рукавом потертого плаща. Прищурившись, он взглянул на шестнадцать колокольных веревок, свисавших из шестнадцати отверстий в потолке.
— Если нужно шестнадцать человек, чтобы звонить в этот колокол, как мы трое сделаем это? Ты явно переоцениваешь мои силы, если полагаешь, что я один стою четырнадцати человек.
— Нет, — ответил я, поднимаясь и подходя к одной из веревок. — Шестнадцать человек не нужно. Все дело во времени. Даже шестнадцать человек не смогут поднять Пуммерин, но вы трое сможете ее раскачать.
Я схватился рукой за веревку и с силой потянул за нее. Точно так же веревка могла быть привязана к потолку, потому что никакого движения не последовало. Я прислушался. Шестнадцать веревок исчезали в шестнадцати отверстиях в потолке, а потом, пройдя через шестнадцать блоков, сплетались в один канат, который оборачивался вокруг ее колеса, И блоки едва слышно скрипнули. Пуммерин слегка качнулась, на сотую долю волоса. Потом я услышал второй скрип — знак того, что движение достигло высшей точки и пошло в обратную сторону. И когда я это услышал, я снова потянул за веревку. На этот раз скрип был громче. Я снова повторил все это, потом еще раз, и еще, еще и еще. Я резко и равномерно дергал за веревку, и постепенно почувствовал ее податливость.
— Они двигаются! — сказал Тассо и показал на веревки.
Они на самом деле двигались. Все шестнадцать веревок в идеальной гармонии слегка покачивали своими концами.
— Это займет какое-то время, — предупредил я, — пока Пуммерин еще сильнее не раскачается и не начнет звонить. Но теперь этого достаточно. И мне еще нужно многое сделать.
Ремус потянулся к одной из веревок, и когда та оказалась у него в руках, дернул за нее.
— Я чувствую, — сказал он и провел большим пальцем по истертым волокнам, как будто веревка была каким-то неведомым существом, о котором ему не доводилось читать ни в одной из своих книг.
— Продолжай тянуть, — велел я и отпустил свою веревку.
Я достал из мешка пчелиный воск, шерсть и муслин. Начал с ушей Николая. Заполнил отверстия мягким воском, заткнул шерстью. Потом несколько раз обернул его голову муслином, чтобы затычки не выпали. Очень скоро он стал похож на изувеченного солдата, сбежавшего от хирурга.
— Ты слышишь что-нибудь? — спросил я.