Колокола Харвелл Ричард
— Венеция! Моя мечта сбылась! Конечно мы едем!
На какое-то мгновение Ремус словно онемел. Его лицо было подобно облаку, набежавшему на лучезарное видение нашего будущего.
— Ремус, — вздохнул Николай, — не будь таким занудой.
— Николай не может ехать в Венецию, — заявил Ремус Амалии. — Он болен.
— Я был в театре сегодня вечером! — Николай упрямо улыбнулся. — Наденьте мне на голову мешок, чтобы я не видел солнца.
— Николай, Венеция в четырех сотнях миль отсюда, за Альпами. А ты, скорее всего, не сможешь сидеть на лошади. И, в любом случае, у нас нет денег на подобное путешествие.
— У нас есть деньги! — поспешил заверить их я.
Потом вынул из-под мышки шкатулку и открыл крышку. В свете свечи блеснуло золото.
— Боже мой! — прошептал Ремус.
— Что это? — спросил Николай, всматриваясь в золото. — Здесь что-то горит?
— У Мозеса и Амалии целое состояние, — сообщил ему Ремус. — У них больше денег, чем ты видел в своей жизни.
Николай задохнулся от удивления.
— Мы купим коляску, — сказал я. — И устроим внутри кровать для Николая.
— Понимаете, вы нам нужны, — начала объяснять Амалия. — Здесь, в Австрии, вы будете нашей маскировкой. А в Италии никто не поверит, что Мозес мой муж.
— Я буду вашим мужем, — вызвался Николай.
Сейчас покраснела Амалия.
— Мы подумали, — сказал я, — что Ремус может быть ее отцом. А ее муж, скажем, сейчас находится на войне.
— Тогда я могу быть дядей.
— Нам пришло в голову, что вы можете быть пациентом, — сказала Амалия. — Пациентом моего отца.
— Тогда — богатым пациентом, — потребовал Николай.
— Богатым пациентом, — подтвердил я.
И в этот момент на лестнице послышались чьи-то шаги. Ремус посмотрел на дверь, и кровь отхлынула от его лица. Николай вытянул вперед длинную руку и, отодвинув Амалию и меня себе за спину, заслонил нас своим громадным телом от опасности, приближавшейся к нам по ступеням лестницы.
Я же просто улыбнулся: мои уши услышали больше, чем их. Когда дверь наконец открылась и Николай ринулся в атаку, оказалось, что неприятель едва достает ему до пояса.
Лицо у Тассо было красным и покрытым потом из-за того, что ему пришлось бежать через весь город. Увидев меня, он облегченно потер свои лапки.
— Гуаданьи тебя ищет! — произнес Тассо, задыхаясь. — Он выпрыгнул откуда-то из темноты, когда я подметал сцену. Схватил меня за горло. Сказал, что Дураццо выгонит меня из театра!
— И что ты сделал? — спросил я.
Карлик улыбнулся и покачал головой.
— Пнул его по голени и посмеялся над угрозами, — похвастал он. — Я слышал, как сам Дураццо поздравлял Гуаданьи. Суперинтендант сказал: «Это было самое великолепное исполнение, какое мне когда-либо доводилось слышать в стенах театра нашей императрицы». Они подумали, что пел он, поэтому Гуаданьи не мог сказать ни слова! Но он спросил меня, где ты прячешься. Я ответил, что ты — его ученик и ему лучше знать.
— Спасибо, — поблагодарил его я.
— А завтра я пну его еще раз, — похвалился Тассо.
Амалия взяла меня за руку и вышла из-за спины Николая. Тассо подпрыгнул.
— Но это значит, что нам обоим нужно прятаться, пока мы не покинем город, — сказала она мне.
— Тассо, — произнес я, — это Амалия.
Карлик осмотрел ее с ног до головы. Когда его глаза остановились на ее округлившемся животе, из его горла вместе с выдохом вырвался писк. Мы ничего не сказали ему о нашем плане, и теперь он повернулся к нам с выражением такой ярости на лице, какой мне никогда раньше не доводилось видеть. На какой-то момент я даже испугался, что он пойдет искать Гуаданьи или саму графиню Риша.
Он с размаху захлопнул за собой дверь — она грохнула о безобразную дверную раму. Покачал головой, глядя на своих друзей, потом подошел к Амалии и, встав рядом с ней, схватил ее за запястье. Его голова едва доставала ей до локтя. Он поднял вверх ее руку и, держа над своей головой — так прислужник несет поднос, — провел Амалию сначала к двери, потом, минуя Николая, мимо стопки книг, между перевернутыми кофейными чашками, мимо темного пятна на ковре, пока не поставил напротив громадного кресла моего больного друга. Обернулся к нам. Мы стояли не шелохнувшись. Он нахмурился.
— Идите сюда, — промолвил он. — Сию минуту. — И показал пальцем на пол рядом с Амалией.
Когда я подошел, он помог мне медленно и осторожно усадить ее в уютное кресло. Потом снял с нее туфли и приказал:
— Разотри ей ноги.
Тассо кивнул, когда я кратко описал произошедшее, а Николай добавил красок к тем событиям, которые привели нас к сегодняшнему нашему состоянию. Пока мы рассказывали, голова карлика опускалась все ниже, так что, когда мы закончили, казалось, что он заснул. На какое-то мгновение мы, сбитые с толку, смолкли.
Только Амалия поняла все:
— Тассо, вы тоже хотите поехать?
Он поднял на нее глаза:
— Я бы мог.
— Но Тассо, — произнес я, — ведь ты же не бросишь театр!
Он пожал плечами:
— Есть и другие театры.
— Есть, это точно! — воскликнул Николай, взмахнув руками, и Ремус скорчился от боли, когда пальцы друга расцарапали ему ухо. — И нам потребуется кто-то, кто будет править нашим экипажем! Тассо, ты можешь размахивать кнутом?
— Лошади — жестокие и тупые животные, — ответил он. — Но я знаю, как ими управлять.
Итак, все было решено. Мы останемся в Шпиттельберге на месяц или на два — до рождения ребенка, — а потом, маскируясь под семью врача, сопровождающую пациента, все вместе поедем через Альпы в Венецию. Мы расчистили квадратную комнатку Ремуса от книг и избавились от пыли, чтобы Амалии было уютно. На улице уже стоял день, когда я лег рядом с ней на кровать, и мы посмотрели друг другу в глаза.
— Ты жив, — прошептала она в сотый раз за этот день. Пробежала рукой по моим волосам, изучила каждую черточку лица. — Когда я мечтала о тебе, я должна была представлять либо маленького мальчика, либо призрака. Я должна быть очень на тебя сердита: ты много лет обманывал меня, глупец несчастный.
— Но я… — начал я, однако, хоть она и дала мне время, чтобы что-то сказать, так и не смог найти ни нужных слов в свое оправдание, ни силы духа, чтобы их произнести.
Когда же я наконец в смущении отвел глаза, она улыбнулась и притянула к себе мое лицо.
Наконец мы заснули. Я лежал рядом с ней на узкой кровати, пока не скатился на пол, где меня дожидалось одеяло. И так происходило каждую ночь. В этой комнате, с одним-единственным окном, не было никаких украшений, поэтому на следующий день Николай повесил над кроватью крест, а Тассо появился с шелковыми шторами, которые сделал из обрывков костюмов, найденных в театре. Ремус спал на диване. Его храп не давал нам заснуть, но нам было все равно. Потому что, лежа без сна, мы мечтали о нашей будущей венецианской жизни: о чайках, вопивших над каналами, о гондолах, ударявшихся о причал, и звуках оперы, эхом раздававшихся в воздухе.
XVII
Ремус и Тассо нашли ветхую почтовую карету, гнившую за одной из столь же ветхих шпиттельбергских таверн. Я пошел вместе с ними и был весьма разочарован ее неисправным состоянием: из всех оставшихся колес только одно было круглым, краска шелушилась и облезала, в окнах не было ни одного стекла.
— Золото нам потребуется, только чтобы добраться до Венеции, — заметил Ремус. — Потом Мозес начнет петь. Почему бы нам не купить что-нибудь более… непорочное?
— Что-нибудь более новое? — предложил я.
Тассо посмотрел сначала на меня, потом на Ремуса. Покачал головой. Пошатал туда-сюда болтавшуюся на одной петле дверь. Она заскулила, как пьяное сопрано.
— Нет, — ответил он. — Мы возьмем вот это. Иди и заплати, сколько скажут.
Тассо был гением. И пока он мастерил на вполне крепком еще остове убедительное подобие докторского экипажа, я и Ремус были для него всего лишь бестолковыми подмастерьями. Когда работа была закончена, мы увидели перед собой массивную черную карету с небольшими окнами, занавешенными серыми шторами. Внутри была установлена большая кровать на пружинах — для Николая, и еще одна, с пологом, — для Амалии и ее ребенка. Также к стенам были приделаны крюки для гамаков, количеством шесть штук, на тот случай, если во время нашего длительного путешествия как-нибудь ночью нам не удастся найти пристанища в таверне. К полу кареты Тассо прикрепил гвоздями небольшую печку, а в крыше устроил отверстие для дымохода. Несмотря на массивность кареты, благодаря ее новым листовым рессорам сидеть в ней было очень удобно, как на пуховой перине. А громадные колеса я выкрасил черной и золотой краской.
Когда Тассо забрался на козлы, Ремус обратил внимание на забавную иллюзию: снизу карлик казался нормального роста, а наша громадная, хитроумно устроенная колымага казалась больше кареты императрицы. Мы купили четырех самых больших и самых спокойных серых кобыл, каких только смогли найти, и пристроили их в таверне вместе с нашим экипажем до того времени, пока не будем готовы к отъезду. Сидя в своем кресле, Николай напряг больные глаза и, указав пальцем на табличку, гласившую: «Доктор Ремус Мюнх. Осторожно! Страшная болезнь!», сказал:
— Это мы повесим на дверь кареты.
Мы купили Амалии крестьянскую одежду и выпачкали ее углем, чтобы не вызывать подозрений. Обычно ранним утром, когда мы не так боялись привлечь к себе внимание, Амалия надевала свою накидку, и мы шли прогуляться и подышать свежим воздухом. Я вел ее под руку вокруг холмов гниющей капусты. Мы говорили о нашем будущем: об Италии и ее городах; о Париже и далекой Англии; о величайших мировых оперных театрах, чьи названия повторяли друг другу, как магические заклинания: Театро Сан-Карло, Театро делла Пергола, Театро Сан-Бенедетто, Театро Капраника, Театро Коммунале, Театро Регио, Ковент-Гарден. Единственными нашими спутниками в этих прогулках были дети. Едва вставало солнце, они, выгнанные матерями из дома, забирались в окна заброшенных строений и бегали вприпрыжку по улицам и переулкам. За ребятишками постарше тянулся целый выводок младших братьев и сестер. Дети с радостными криками носились вокруг нас, и я с большим интересом наблюдал за их улыбающимися мордашками. Будет наш таким, как этот? Или как та?
Однажды Амалия сказала мне, что собирается ненадолго отлучиться в город, чтобы купить Николаю подарок. Днем раньше она взяла ленточку с цифрами, которую Тассо использовал для измерений, и обвязала ею голову Николая, а потом записала какие-то цифры на клочке бумаги. Перед поездкой она покрыла волосы черным шарфом, измазала лицо золой и предстала пред нами в образе девушки-служанки. Когда мы, миновав дворцовые ворота, оказались в Фишмаркт[64], она вышла из экипажа, велев мне дожидаться ее внутри.
Она скрылась в лавке, на громадной вывеске которой было написано: «Линзы». В холодном воздухе стоял нестерпимый рыбный запах, и меня затошнило. Я осмотрелся, нет ли поблизости людоеда графини Риша или какого-нибудь другого соглядатая, желающего снова похитить у меня мою возлюбленную. Какой-то старик толкал перед собой тележку, доверху нагруженную кусками жирного мыла. Грязный мальчишка держал в руке поникшие листы газет и кричал: «Поражение в Силезии! Теперь война кончится!» Какая-то женщина вошла в лавку с линзами, на голове у нее была накидка из толстой ткани, и мне внезапно показалось, что это сама графиня Риша. Но едва я собрал все свое мужество, чтобы противостоять ей, как из дверей вышла Амалия, и по ее розовым щекам можно было понять, что она очень довольна. Под мышкой она держала небольшой сверток.
Днем она развернула свой подарок, и мы увидели пару круглых закопченных линз, соединенных проволочной рамкой.
— Сидите тихо, — велела она Николаю, когда он протянул руку и прикоснулся к этой штуковине своими утратившими подвижность пальцами. — Позвольте мне надеть это вам на лицо.
Его глаза скрылись за двумя черными овалами с полосками темной кожи по краям, чтобы за них не проникал солнечный свет. Николай радостно забормотал, хотя в полумраке гостиной он совершенно ничего не мог разглядеть. Амалия распахнула темные шторы. В комнату ворвался свет послеполуденного солнца, и в первый раз за несколько лет Николай не отпрянул.
Задохнувшись от удовольствия, он замахал руками перед лицом, как будто линзы дали ему возможность увидеть витающих в воздухе духов. Он подошел к окну и протянул руки к потоку солнечного света.
— Чудо! — воскликнул он.
Было ли это чудом или просто еще одним даром науки, большого значения не имело, ведь ни то, ни другое нашей проблемы не решило. Когда Николай надевал очки, он в солнечный день мог видеть так, как другие видели в полночь.
— Нет-нет, — отвечал он Ремусу, считавшему, что Николай нас обманывает. — Я вижу так хорошо, как никогда раньше. Как летучая мышь.
Амалия пожала плечами и шепнула мне:
— Это обычное закопченное оконное стекло. Но зачем ему знать об этом?
Николай разгуливал по комнатам, демонстрируя нам, что видит каждую стопку Ремусовых книг, каждый стол, каждую чашку кофе или бокал вина, а перевернув что-нибудь, восклицал:
— О, я такой неуклюжий! Осторожнее мне надо быть со своими толстыми ногами.
Он заставлял Ремуса сопровождать его в своих прогулках по кварталу.
— Даже самые страшные чудовища никого не испугают, если их увидят в компании дорогих докторов.
Когда ребенок шевелился, Амалия прижимала мою руку к своему животу, чтобы я тоже мог это почувствовать. Когда ребенок на долгое время затихал и я видел, как она нежно толкает свой живот, надеясь вызвать какие-нибудь признаки жизни, я убирал ее руку и прижимался к животу ухом. И слышал биение крохотного сердечка, которое стучало в два раза быстрее сердца матери. Однажды, когда я спел для нее, как бьется это сердце — тук-тук-тук-тук-тук-тук, — она обхватила мою голову руками и притянула к своему лицу, так что наши носы соприкоснулись.
— Мозес, — сказала она. — Он будет называть тебя отцом.
Я покраснел и отвернулся, но втайне был очень взволнован этой мыслью. Отец, сказал я себе в следующий раз, когда остался один. Отец.
И с тех пор каждый день я пел и для Амалии, и для нашего ребенка в ее утробе. Втайне я надеялся, что его крошечные ушки услышат мой голос, как когда-то мои собственные уши услышали звон колоколов моей матери. Смогу ли я стать тем же для этого ребенка, чем когда-то колокола моей матери стали для меня?
Однажды ночью, готовясь ко сну, я встал напротив Амалии в нашей тесной каморке. Она внимательно изучала меня в свете свечи: мои длинные руки и выпуклую грудную клетку. От холодного воздуха кожа моего безволосого живота сжалась и стала похожа на яичную скорлупу. Ее взгляд на мгновение опустился на повязку, которой я всегда обматывал свои чресла, а потом взлетел к моему лицу. Но я заметил этот вороватый взгляд, и она покраснела.
Я развязал повязку. Холодный воздух остудил влажную кожу под ней. Я не мог заставить себя посмотреть вниз — слишком стыдно мне было. Но Амалия глаз не отвела. Она протянула ко мне руку, и, совершенно голый, с громадным облегчением я забрался под одеяло. Она свернулась калачиком в моих руках.
— Амалия, — пробормотал я несколько раз.
— Что, Мозес? — сонно ответила она.
— Я не позволю, чтобы с ним такое случилось.
— О чем ты?
— Если это будет мальчик — наш сын. Я не позволю, чтобы с ним случилось то, что когда-то случилось со мной.
— О, Мозес, не будь таким глупым. Конечно, ты не позволишь.
И вскоре по ее глубокому дыханию стало понятно, что она погрузилась в сон, однако я не мог заснуть еще очень долго.
Я буду защищать его или ее, сына или дочь, не важно. Я защищу этого ребенка от беды, которая случилась со мной, и от всех других бед, притаившихся в этом мире. Но я больше никогда не скажу об этом, даже Амалии. Это будет мой тайный договор: если я смогу сделать это — стать отцом ребенку, растущему в ее животе, — значит, тогда и мой собственный стыд за мое несовершенство исчезнет и пропадет навсегда. И хотя я никогда не смогу исправить то, что было сделано, я перестану печалиться о том, что потерял.
Вот так мы и вошли в холодный ноябрь. Наши дни были тихими и спокойными, и мы почти забыли, что в мире есть кто-то или что-то, чего нужно бояться. Мы забыли, что живем в одном городе с теми, кто очень сильно ненавидит нас, потому что Шпиттельберг был нашим раем, а мужчины и женщины, населявшие его улицы, были так же далеки от званых вечеров графини Риша и концертов Гуаданьи, как грязь от небес.
XVIII
— Что-то не так, Мозес, — сказала Амалия однажды утром.
Она стала совсем круглой, и разбухшие жилы приглушали звучание ее тела. Ее хромота была заметна даже тогда, когда она, едва волоча ноги, ходила по комнате. Сейчас же она стояла, и тонкая ночная рубаха спадала с ее живота, как водопад со скалы. Я заметил, что ее живот опустился вниз.
— Больно? — спросил я.
— Нет, — ответила она. Вытянула руки вдоль живота. — Сейчас совсем не болит.
Но днем боль пришла снова — тупая и сосущая. Я слышал это в ее отрывистом дыхании.
— Со мной все в порядке, — повторяла она одно и то же, а мы смотрели на нее, онемев от ужаса.
Ремус, Николай и я сидели перед ней в гостиной. Я спросил Амалию, не хочет ли она чаю либо яблок от торговца овощами, или чтобы Ремус почитал для нее вслух, или чтобы Николай снова рассказал ей о жизни в Италии, или…
— Просто возьми меня за руку и не спрашивай больше ни о чем, — ответила она.
А потом тяжело задышала, как будто кто-то надавил ей на живот. Опершись на руки, она выгнулась в кресле и задрала живот вверх, как будто собиралась поднять ребенка к потолку.
Я попытался помочь ей.
— Отпусти меня! — завопила она в перерыве между отрывистыми вздохами.
Ремус подскочил и попятился к двери.
— Пойду приведу Тассо, — пробормотал он и кинулся прочь из комнаты, быстрее, чем когда-либо.
Прибывший Тассо сразу бросился вверх по лестнице, оставив Ремуса далеко позади. Карлик был старшим из тринадцати детей, и роды в его семье были делом таким же привычным, как Великий пост. Он растер руки Амалии своими лапками и сказал, что пройдет еще много часов, прежде чем она родит, и пока рано посылать за Hebamme[65], поэтому мы должны сидеть и ждать.
— Стань рядом с ней, — велел он мне, — и держи ее за руку.
Я сделал, как он сказал. Комната завертелась у меня перед глазами.
— Ради бога, Мозес, — воскликнул Ремус, — нужно дышать, или ты опять упадешь в обморок!
Амалия потерлась горячей щекой о мою ладонь.
— Мозес, — позвала она, — ты не должен волноваться. Со мной все будет в порядке.
Но я продолжал волноваться. Я не мог вдохнуть полной грудью и вбирал в себя воздух, только поднимая вверх плечи. Я до крови искусал губы. И едва не упал в обморок снова. Ремус принес мне стул. И потом уже Амалия гладила мою руку.
— Эти, которые, как он, они все такие хилые? — шепотом спросил Тассо Николая.
— Нет, нет, — пробормотал в ответ Николай. — Он всегда был таким. Даже еще до того, как его… кхм… ну, ты понимаешь. Наверное, это из-за его детства в горах — слишком близко к солнцу жил.
Тассо внимательно оглядел меня и кивнул.
Через несколько часов схватки у Амалии усилились.
— Думаю, — сказала она, задыхаясь и закрывая от боли глаза, — я могла бы лечь в кровать.
Мы вскочили, но Тассо кивнул одному мне:
— Только ты.
И пока я помогал ей лечь в кровать, Тассо понесся вниз по лестнице и выскочил на улицу, чтобы привести Hebamme.
— Спой мне, Мозес, — попросила Амалия.
Я встал рядом с ней на колени и выбрал одно из тех священных песнопений, которые исполнял для ее матери. Внезапно я снова смог дышать. Она закрыла глаза, пальцы ее ног сжались и снова выпрямились, прогоняя мой голос по распухшим ногам. Она вздохнула, когда он завибрировал в ее спине и расслабил нутро. Ее дыхание замедлилось, она снова открыла глаза и улыбнулась. Это все, чего я хотела, сказал мне ее взгляд, и, пока я, как на молитве, стоял, преклонив колени, и пел в этой тесной комнате, под шум бряцающих кофейных чашек, доносившийся из-за тонкой двери, с едким привкусом дровяного дыма на языке, мне стало понятно, какой дар я обрел. Так пусть же придет будущее! — подумал я, как всегда гордый и полный надежд.
Потом ее глаза расширились, и лицо напряглось, словно она увидела за моей спиной призрака. Ее тело потеряло мой голос, как будто чьи-то пальцы придавили струны скрипки. Она схватилась руками за выпирающий живот и судорожно вздохнула.
Секунд через тридцать все прошло, но у меня перед глазами все еще стоял образ той маленькой страдающей девочки, которую я встретил столько лет назад и которую увидел сейчас в моей возлюбленной.
— Ох, Мозес, — сказала она, — наверное, будет больно.
Я положил ей на лоб холодное полотенце и поискал слова, которые могли бы успокоить ее, но так и не нашел.
Она взяла меня за руку:
— Я так боюсь, что у ребенка будет лицо Антона. Я хочу, чтобы наш ребенок был похож на тебя!
В первый раз она сказала мне о своих страхах. Я взял ее руку и поцеловал.
— У меня есть одна тайна, — вымолвил я. — У меня был отец. Самый ужасный человек из всех, кого я только знал. Безобразный. И очень злой. И поэтому, покуда ты не увидишь во мне этого ужасного человека, не опасайся за нашего ребенка. Я не могу сказать тебе, кем станет этот ребенок, но обещаю: он не будет таким, как его отец.
Она сжала мне руку, и я был счастлив увидеть, что это успокоило ее, даже несмотря на то, что при следующих потугах она зажмурила глаза и застонала. Когда очередные схватки закончились, открылась дверь, и Тассо ввел в комнату Hebamme. Она была высокой и тощей, с жесткими седыми волосами. И нахмурилась при виде набитой людьми комнаты. Но только и всего. Многие Hebamme из Инненштадта изумленно взглянули бы на эту сцену и бросились прочь: дама, одна, с четырьмя мужчинами, ни один из которых не доводится отцом ее ребенку! Но эта женщина, закалившаяся на улицах, где полно борделей, на улицах, где матерями становятся девочки, зачерствевшая душой из-за женщин, желающих убить существо, зародившееся внутри них, — эта женщина вопросов не задавала.
Она взглянула на меня и, должно быть, очень ясно ощутила мой ужас. Hebamme велела Тассо вскипятить воды, приготовить простыни и полотенца и освободить ей стол, чтобы она могла разложить свои инструменты. А потом отдала последний приказ.
— Выведите этого мужчину, — кивнула она в мою сторону, — из комнаты и не впускайте, пока ребенок не родится.
Амалия попыталась сесть, но Hebamme силой заставила ее лечь обратно. Наши глаза встретились. Никогда я не видел такого страха на ее лице.
— Мозес! — позвала она.
— Все будет хорошо. — Мое горло сжалось так, что я смог выдавить из себя лишь шепот. — Я буду рядом.
Тассо выпроводил меня из комнаты.
Он усадил меня на стул, и так мы и сидели трепеща в тихой, полутемной гостиной, прислушиваясь к редким хлопкам закрывающейся двери кофейни, воплям детей на улице да постоянным болезненным восклицаниям за тонкой стеной.
— Сейчас вот мы просто сидим и го… — начал Ремус, но остановился, потому что я вскочил со стула.
Кто-то медленно поднимался вверх по лестнице, и я успел уловить звук шагов на мгновение раньше остальных. Прежде к нам сюда никто не заходил. И сейчас это было совсем некстати.
— Кто это? — прошептал Тассо.
— Я прогоню их, — вскочил со стула Ремус. — Они не должны…
Но времени у него не было. Повернулась дверная ручка. Высокая фигура в плаще с наброшенным на голову капюшоном тихо вошла в комнату и неторопливо закрыла за собой дверь. Затем, как на сцене, очень медленно, Гаэтано Гуаданьи поднял свои прекрасные руки и откинул капюшон с головы. Оценивающе осмотрел свою немногочисленную публику. Увидев меня, он улыбнулся, как будто ему сильно полегчало.
— Mio fratello, — произнес он.
XIX
Никогда еще гостиная не казалась мне такой маленькой. Сверкающий взгляд Гуаданьи медленно скользил по оборванным шторам, покрытым пылью стопкам книг, расставленным вдоль стен, разномастной мебели, как будто каждый предмет шептал ему тайны людей, обитающих в этих комнатах. Наконец он повернулся ко мне:
— Ты хорошо спрятался… Мне очень повезло, что ты окружил себя такими, — он обвел рукой комнату, — заметными людьми, которые были очень деятельны сегодня. — Он улыбнулся, глядя на Тассо: — Могу я поинтересоваться, кто была та женщина, которую вы только что сопроводили сюда?
Карлик скрестил на груди руки и уставился в пол.
Из комнаты Амалии донесся громкий стон, и в ответ прозвучал твердый низкий голос Hebamme.
Только Гуаданьи обернулся, чтобы посмотреть на дверь.
— Мозес придет к вам, — пообещал Ремус, — в другое время. Или вы можете снова прийти к нам. Сегодня мы не в состоянии с вами беседовать.
— Нет-нет, — произнес Гуаданьи рассеянно, все еще глядя на дверь спальни. — Еще одного визита не потребуется. Я вас надолго не побеспокою. Я просто хочу попрощаться со своим учеником. Потом я вас покину.
— До свидания, — сказал я.
Гуаданьи улыбнулся и покачал головой в ответ на мою наивность. Он прошел вперед, пока не оказался в середине нашего круга: Николай находился слева от него, Ремус и Тассо — справа, а я — напротив.
— Конечно же мне не хочется уезжать, — сообщил он, — не обсудив того, что произошло между нами. Уверен, этот рабочий сцены сказал тебе, что украденная тобой ария произвела большое впечатление.
— Мозес поет намного лучше вас, — внезапно сказал Николай.
Гуаданьи не подал вида, что уязвлен этой репликой, но внимательно посмотрел на Николая, как будто только что заметил его уродство. Он удивленно поднял брови.
— Мозес, — произнес он, словно впервые, мое имя, — перед тем как я уйду, перед тем как я позволю такому человеку, как этот, — он указал ладонью на Николая, — раздувать твои амбиции, я бы хотел дать тебе один совет. Я пою в опере с десяти лет. Я пел на вонючих сценах в глухих итальянских деревнях. Я пел в Ковент-Гарден. Ты не первый ученик, который отказывается от моего покровительства, полагая, что превзошел своего учителя. И что стало с ними? Я не знаю. Я больше ни разу ни об одном из них не слышал. — Он пожал плечами и снова посмотрел на дверь комнаты Амалии. — Могу предположить, что они поют где-нибудь. В хорах сельских церквей. А может, гастролируют с какой-нибудь труппой, с оперой-буфф. Я знаю, что представляет собой их жизнь, потому что когда-то я тоже так жил. Они поют на открытом воздухе, на крошечных сценах, и люди восхищаются их голосами и приветствуют их. Они заставляют мужчин плакать. А потом концерт заканчивается. Публика расходится, люди идут домой, и некоторые мужчины из тех, что минуту назад смеялись и плакали, держатся руками за это место, — он показал взглядом на мой пах, а потом снова перевел глаза на мое лицо, — и поют, подражая маленьким девочкам.
Николай вызывающе покачал головой, но глаза Гуаданьи были направлены только на меня. Я смотрел певцу в ноги.
— Мозес, — продолжил он, — ты думаешь, у этих бедных певцов нет таланта? И только из-за этого они гниют в деревнях, названий которых никто не знает? Мозес, — едва слышно произнес он мое имя, и я посмотрел на него. Он печально покачал головой: — О да, у них есть талант! У них великолепные голоса, как у тебя и у меня. Они могут заставить плакать императрицу, так же, как это сделал ты. Если сначала заставят ее поверить в них. — Его лицо потемнело. — Только не подумай, что это просто случайность. Они спят в повозках, а я — в одном из прекраснейших домов Вены. Это не игра случая.
Амалия снова застонала, и Гуаданьи остановился, бросив сердитый взгляд на дверь, как если бы ее страдания были чем-то вроде покашливания в его театре.
— Это совсем не случайность, — продолжил он, на этот раз с еще большей страстностью. — Талант — не единственное, что требуется в нашей профессии. Мозес, я все время объяснял тебе это, но ты меня не слушал. Ты бы не сделал такую глупую вещь, если бы понимал…
Гуаданьи замолчал, заставляя себя сдерживать ярость, растущую в его голосе, но мои уши сказали мне больше: он тоже чего-то боялся. Трясущейся рукой он похлопай по карману своего плаща. Сделал медленный глубокий вдох.
— Они любят нас не за наше пение, — снова начал он. Сделал еще один шаг вперед. — У тебя великолепный голос, Мозес…
— У него самый лучший голос из всех, какие я когда-либо слышал, — встрял в разговор Николай, помахав пальцем, и этого было вполне достаточно, чтобы Гуаданьи остановился как вкопанный.
— Великолепный голос, — повторил наш нежданный гость и уважительно кивнул. — Любая труппа оперы-буфф с удовольствием взяла бы тебя… — Он снова осмотрел комнату. — К тому же ты, кажется, привык к такой жизни.
— Пожалуйста, уходите, — взмолился я.
— Но я бы научил тебя быть музико!
Он произнес эти слова так неистово, будто собирался ударить меня. Когда я поднял на него глаза, то увидел, что он трясется от ярости.
Я сказал очень тихо:
— Вы ничему меня не научили.
— Вам пора уходить, — добавил Ремус.
Гуаданьи резко повернулся:
— Я уйду, когда буду готов! — На мгновение он закрыл глаза. Затем снова повернулся ко мне и наставил на меня трясущийся палец: — Все думали, что пою я. Если бы они знали, что пел ты, они бы рассмеялись. И солдаты императрицы выгнали бы тебя со сцены. Это был твой голос, но рукоплескали они мне.
— Чепуха, — возразил Николай.
Гуаданьи взмахнул рукой и ударил Николая по лицу. Его длинные пальцы оставили четыре белые полосы на щеке и виске великана. Новые линзы Николая слетели с лица и упали на пол.
— Это я создал Орфея, — зарычал Гуаданьи, и от его голоса маленькая гостиная задрожала. — Это я вернул эту душу к жизни! А этот мальчишка, этот amateur[66] украл у меня его голос!
Николай сощурился, но не стал заслоняться от света. Он медленно выбрался из своего кресла и навис над певцом. Гуаданьи, спотыкаясь, попятился назад, пока не уткнулся в стену, и начал шарить рукой по плащу. А когда Николай приблизился к нему, он вытащил пистоль и направил его на великана.
Николай рассмеялся и выпрямился во весь свой рост.
— Давай, — сказал он. — Только смотри не промахнись.
Ремус потянул Николая за руку:
— Николай, сядь.
Пистоль затрясся. Гуаданьи направлял его на Николая, но смотрел на меня.
— Я больше чем просто голос, а ты всего лишь вор.
На какое-то короткое мгновение я почувствовал симпатию к этому человеку. Он был прав: я ограбил его. Я украл у него то, в чем нуждается каждый виртуоз, — веру, что никто в этом мире не может спеть лучше, чем он. Он держал пистоль неловко, ненадежно. Он просто хотел заставить нас слушать его.
— Это все, ради чего вы пришли сюда? — спросил я осторожно.
— Я пришел сказать тебе, чтобы ты уехал из города. Я не хочу, чтобы ты был здесь.
И в этот момент стоны раздались снова. Я впился пальцами в бедра. Тассо подпрыгнул на стуле. Когда Амалия снова затихла, пистоль еще сильнее задрожал в руке Гуаданьи. Его глаза перескакивали с одного лица на другое. Наконец-то до него дошло значение этих стонов. Он начал искать отца.
— Мы уедем из Вены, — пообещал я. Я пытался говорить с напором, чтобы отвлечь его, но мой голос был всего лишь сухим шепотом.
— Когда? — поинтересовался он.
— Очень скоро.
Он кивнул, но все еще был встревожен. Его лицо побледнело.
— Боже мой, — прошептал он. — Этого не может быть.
— Убирайся прочь, — заревел Николай, пытаясь вырваться из рук Ремуса и добраться до оружия, которое теперь дрожало еще сильнее.
Гуаданьи попятился.
— Это правда? — пробормотал он. — Это правда та самая девица, Риша?
Ему никто не ответил. Николай замер на полпути.
— Она убежала с тобой?