Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах Дышев Андрей
— Гуля? — переспросил Ступин, остановившись у двери. Лицо его посветлело, расслабилось. Наступил прекрасный момент для мести, для ответного выпада за унижение. — А Гуля уехала с БАПО. Колонна уже в Ташкургане, — ответил лейтенант охотно. — По-моему, эта поездка ей в удовольствие.
— В каком смысле? — насторожился Герасимов.
— Да говорят… — едва сдержал улыбку Ступин. — В смысле, Шильцов звонил и рассказывал… Там, на «точке» в Дальхани… Грызач, прохиндей такой, что отчебучил… Командир, только ты на меня бочку не кати. Я за что купил, за то и продал…
А в чем гешефт — за что купить, за то и продать? Ступин захмелел, напряжение схлынуло, горизонт стал прозрачным и светлым. Он шел по казарме и похлопывал бойцов по спинам. Завтра выходим на боевую операцию. Наша задача — спасти свои жалкие и трусливые шкуры. Будем только отстреливаться и петлять, как зайцы. Старшина, раздай каждому дополнительно еще по банке фруктового супа. Солдатам нужно сладенькое и диетическое питание. Максимов, рука зажила? Нет еще? Смотри, не носи тяжелого, тебе нельзя. Баклуха, что ж ты так старательно чистишь свой пулемет? Не советую тебе стрелять из него, потому что духи сразу засекут огневую точку и накроют ее из безоткатки…
Ступина потом тошнило за казармой. Надо было закусывать.
Рота онемела. Даже крикливые сержанты говорили вполголоса, а то и шепотом. Остальные молчали. Муха пролетит по казарме — слышно. Только за тонкой фанерной перегородкой, где кабинет командира роты, раздавались глухие удары и сдавленные крики: «Я убью этого Грызача!! Я кастрирую эту тварь поганую!! Я его в консервы закатаю!!» Солдаты прислушивались, но не понимали ни слова. Они передвигались как тени, делая мелкие тихие шаги и почти не шевеля руками. Завтра выход на боевую операцию. Вот даже ротного из отпуска отозвали, значит, будет Полная Жопа. Говорят, из Ташкента семь бортов с медиками для усиления госпиталя прибыло. И цинка, говорят, запасли немереное количество… Кто-то из солдат сел на койку, руки сложил на коленях лодочкой и уставился в одну точку, ни на что не реагируя. Кто-то вроде взялся за письмо, разгладил на тумбочке тетрадный лист и уже вывел первую фразу «Здравствуйте, дорогие мама, папа и сестренка Валя…», но что-то больше никаких мыслей, никакого желания продолжать. На этом письмо и закончилось. Роту пополнили бойцами из других подразделений. Этим вообще хоть вешайся от тоски. Нефедов сказал: «Занимайте свободные койки». А на этих койках не то что спать — сидеть на них страшно. Кажется, что под туго натянутым одеялом еще не развеялось тепло тех парней, которых убили накануне. Если лечь на такую койку, то почувствуешь себя, будто болен раком и обязательно скоро умрешь.
Все рассеянные, команды понимают с третьего раза. Нефедов горло сорвал — и все без толку… Завтра… Завтра… Абсурд! Маразм! Идиотизм! Как так может быть, что сегодня живу, думаю, смотрю на свои руки, на ребят, на солнце, а завтра мою койку займет другой, заберется под мое одеяло, ткнется пухлыми губами в мою подушку, заснет сладко, да еще — фу, мерзость какая! — поллюциями простыню мою запачкает. А мне лежать голому на железном столе в трупной палатке, что стоит на конце взлетной полосы, неподвижному, обескровленному, бело-синему; и вечно пьяные фельдшеры возьмут за руки и ноги, уложат в узкий цинковый короб, придавят, чтобы плотнее вошел, подвяжут бинтом челюсть, свяжут руки шнурком, чтобы не болтались при перевозке, не стучали костяшками пальцев по металлическим стенкам, и повезут на далекий Север, к маме, папе и сестренке Вале. Заволокут гроб в квартиру — это целая проблема, двери узкие, а в коридоре толком не развернешься, тесно; два года назад с отцом новый диван затаскивали, вот же намучились! И с гробом те же проблемы будут. Поставят его в большой комнате, на стол. Мама смахнет предварительно с него журналы, кота Ваську, программу телепередач с отмеченными красным карандашом кинокомедиями. И будет стоять на столе эта дурында, обшитая красной тканью, из которой на Седьмое ноября и Первое мая шьют транспаранты «Миру — мир!». Большая красная дурында, похожая на какую-то громоздкую мебель, только непонятно для чего предназначенную. И папа встанет рядом, сгорбится, ссутулится и будет долго-долго смотреть в одну точку. А мама все никак не сможет в голову взять, что там, внутри, затаился ее сын, от которого совсем недавно было письмо, и в письме все так весело, с юмором. Вот сюда, в этот дурацкий ящик запихнули ее малыша, волосики которого пахли цветочным шампунем, и который приносил из школы двойки, и которого она ругала, а потом жалела, и пушистые щечки которого так любила целовать; но взрослел — да, взрослел! — и хмурился, и не давался, ему уже интересней было, когда его щечки целовали девчонки, и бывало дерзил, грубил, но все равно так мило, безобидно, и все равно она его жалела, ведь все в нем было ее, родненькое, милое, детское, и хмурые складочки на переносице, и тоненький носик, и изогнутые в удивлении светлые бровки… Что это за мебель? Почему на столе?! Зачем она нам?!! Почему она здесь?!! Отец, скажи же что-нибудь!!! Отец, что это?!! Отец!!!
— Гнышов! Что с тобой, Гнышов! — Герасимов тряс солдата за плечи. — Ты же никогда не боялся!
— Не знаю, товарищ старший лейтенант… Что-то на душе хреново…
— Не опускай глаза, Гнышов! Смотри на меня! Ты же не «сын». Ты же дембель! У тебя же опыт, чутье, интуиция!
— Да я понимаю, понимаю! — как от боли скривился солдат. — Но что-то здесь… Я не знаю, как сказать…
Он царапал, рвал ногтями себе грудь.
— А ты, Абельдинов? — Герасимов схватил за руку сержанта, который пытался незаметно улизнуть из казармы. — Почему ты дрожишь? Что с тобой?
— Дуканщики предупреждают: не ходите туда, — ответил сержант.
— Да мало ли что ляпнет глупый дуканщик! Ты что, боишься, Абельдинов? У тебя же орден Красной Звезды! Ты же привык первым заходить в кишлаки!
— Товарищ старший лейтенант, не надо…
— Что не надо? Что не надо, Абельдинов? Ты же сильный и храбрый воин! А там, в горах, обитают трусливые шакалы…
— Я знаю…
— А если знаешь, почему трясешься?
— Нервы, наверное… Отпустите меня, можно я выйду?
Герасимов хватал за плечи третьего, разворачивал к себе лицом:
— Черненко, ты разучился улыбаться? Почему ты не играешь на гитаре, не поешь?
— Настроения нет, товарищ старший лейтенант. Зачем? Завтра на войну…
— Ну и что? Как выйдем, так и вернемся.
— Ну, это еще… бабка надвое сказала…
— Черненко, ты вернешься!
— Ну да, естественно…
— Ты вернешься живым, Черненко! Я тебе обещаю! Ты же мощный, здоровый! От одного твоего вида духи обсераются! Ты же двести раз от пола отжимаешься, тебя оглоблей не перешибешь! Ну же, разверни грудь, подними голову!
— Не получается, товарищ старший лейтенант… Как-то мне нехорошо… Может, отравился чем-то…
Мы не умрем, повторял Герасимов, но его уже никто не слушал. Мы за себя постоим. Мы — сильные. Мы — шестая рота. Мы одна команда, и нам нет равных! Мы супермены! Наши тела отлиты из металла! Наши глаза защищены бронебойными стеклами! Вокруг нас гудит биомагнитное поле, от которого отскакивают пули и осколки! Мы беззвучны, невидимы, прозрачны, как воздух! Мы небо, облака, пронзенные лучами солнца! Мы — Вселенная с мириадами звезд! Мы — персты бога, сердцевина материи! Мы… мы… Пошлииии!!
Второй батальон, начать выдвижение по правому склону ущелья Дадель! Дивизиону «Град» подавить огнем опорные пункты противника в квадрате «Семнадцать-тридцать четыре» на высоте 1600 122-мм осколочно-фугасными снарядами. Третьему батальону начать выдвижение по правому склону ущелья Тоган. Артиллерийской батарее начать артподготовку по населенному пункту Даллан, где предположительно находится скопление живой силы противника. Восьмерке «Су-25» под прикрытием звена «МиГ-23» нанести бомбово-штурмовой удар по кишлаку Бурхан, южнее Карагача. Разведроту, усиленную гранатометным взводом, подготовить к выброске на окраину населенного пункта Шорча с задачей воспрепятствовать прорыву банд мятежников через ущелье Дадель к реке Балх и населенному пункту Пули-Барак…
Штаб пыхтел, ворочался и ворчал под маскировочной сетью, словно потревоженный медведь в берлоге. Начальники служб вращали ручки телефонных аппаратов и отдавали приказы. Шелестели карты и склеенные в скатерти аэрофотоснимки. На них сыпалась пыль с масксети. Младшие офицеры сдували ее и бегали в «кашээмку» за «Боржоми». Солнце припекало нещадно. Начальник штаба спорил с начальником артиллерии, куда лучше перенести огонь гаубиц, чтобы ненароком не накрыть разведроту. Начальник политотдела аккуратно свернул носовой платок так, что получилась узкая многослойная лента, и приладил его между воротником и шеей. Теперь платок будет впитывать пот, и подворотничок дольше останется чистым и сухим. Связист передал ему трубку: «Замполит комбата-два на связи!» Начпо взял трубку. «Лисицын! За каждого солдата головой отвечаешь! — сказал он чрезмерно строгим голосом, и этот тон дался ему нелегко. — Никаких нормированных потерь быть не должно! Замполитам рот, комсомольским секретарям, агитаторам — всем скажи: беречь людей!» Отдал трубку, снял кепи, вытер ею лоб. «Ну-ка, сынок, — связисту, — сбегай за минералочкой. Да найди похолоднее». Вчера вечером в политотделе со спецпропагандистом две бутылки выпили. Тяжко. Полный вздох не сделаешь, душа распухла, и нет уж места для чувств и переживаний. «Беречь людей», — мысленно повторил он, глядя на красный карандаш в руке начальника штаба. Тонко отточенный грифель оставлял на карте коротенькие стрелочки с поперечными засечками. Эти стрелочки были похожи на бегущих друг за дружкой сороконожек. «Беречь людей…»
— Да здесь совершенно отвесные стены! — нервно спорил командир эскадрильи в небесно-голубом комбинезоне. Он много раз видел со своего вертолета эту местность и помнил каждое ущелье, гору, холм и ложбину.
— Пройдут! — упрямо повторил начштаба и нарисовал еще одну сороконожку. — Должны пройти!
Командир эскадрильи всплеснул руками:
— Я не знаю, на что вы рассчитываете! Там почти отвесный склон. Сыпучка! Вы знаете, что такое сыпучка…
— Товарищ майор! — стальным голосом оборвал его начштаба. — Побеспокойтесь лучше о том, чтобы ваши подчиненные высадили десант точно в указанный квадрат!
«Какая тоска! — подумал начпо, делая большой глоток из запотевшей бутылки. — Нет ничего проще нарисовать на карте красную стрелочку. Сантиметр правее, сантиметр левее… Нет, что-то мне сегодня определенно нехорошо…»
Высунув язык от усердия, начальник штаба вырисовывал короткие дуги и украшал их коротенькими «ресничками». Эти значки были похожи на девичьи глазки и означали опорные пункты. То есть места, где бойцам предстояло вгрызаться в землю, держать оборону, сражаться и умирать. Товарищ полковник, вы хорошо подумали, определяя местоположение опорного пункта внутри кольцевой горизонтали, которая соответствует совершенно открытому пятачку земли, окруженному со всех сторон неприступными скалами? Вы действительно так решили? И ваша рука не дрогнула? Именно в этом месте вы намерены обильно пропитать солдатской кровью высохшую афганскую землю?
— Знаешь что, голубчик, — сказал начпо командиру эскадрильи и обнял его за плечо. — Полечу-ка я с тобой. Устрою замполитам рот нагоняй. Что-то они в последнее время совсем распустились, из рук вон плохо проводят в жизнь постановления партии и правительства…
— Лиса, Лиса, я Коршун! — кричали в трубки связисты. — Доложите обстановку!
— Я Лиса! — пробивался сквозь эфирный мусор далекий голос. — Воздействия противника не наблюдаю. Продолжаю движение!
Закружилась, загудела, затрещала военная махина, затягивая в свои жернова тысячи судеб. По хребтам песчаных холмов тянулись цепочки утяжеленных железом бойцов. Бронежилеты, радиостанции, коробки с патронами, гранаты, минометы, сухпай, вода, автоматы, пулеметы, медикаменты, бинты, шприц— тюбики, недосып, страх, обреченность — все с собой, в гору, вверх, в затаившуюся неизвестность. Мы будем мстить! Мы вам сейчас дадим прикурить, мы вам сейчас покажем! Каждый шаг — вдох и хриплый выдох. Пот струится по лицу, глаза слепнут, панама съезжает на нос, ботинки натирают, спина — как страшно ноет спина! Между лопаток уперлось острое ребро пулеметной коробки, а поясницу терзает консервная банка. Минометчикам вообще хоть стреляйся! Два человека пердолят в гору тяжеленный ствол. Еще двое — плиту и треногу. Сил хватит на два-три часа. Потом ствол полетит в пропасть: «Виноват, не удержал! Из рук выскользнул!» Сержант разобьет минометчику губы, зато какое потом наступит облегчение — хоть вприпляску иди дальше!.. Как далеко уже забралась рота! Почему шестой роте никогда не везет? Почему первая уже остановилась на склоне, свалила с себя неподъемную ношу и лениво, в удовольствие, окапывается? Только потому, что у нее номер первый?
— Не растягиваться!! Шире шаг!! — кричали сержанты.
Куда уж шире! Штаны между ног вот-вот лопнут! Земля притягивает, засасывает, высота кружит голову. Уже много прошли. Уже не достанешь взглядом застрявшие где-то позади, в сухом русле, среди крупных речных валунов «бэшки», не разглядишь даже в бинокль раскинувшие лапы гаубицы, и уж, конечно, не мечтай увидеть медицинскую «таблетку», прилепившуюся к командному пункту. Чем дальше уйдешь, тем дольше надо будет возвращаться. А если возвращаться придется с ранением, с дыркой в животе, с оторванной рукой или ногой, с осколком в черепе? Не доберешься ведь живым, это точно, потому как на высоте кровь почему-то вообще не останавливается, хлещет, как вода из прохудившегося крана. Понесут тебя на самодельных носилках, связанных рукав к рукаву из нескольких курток. Шестеро несут, шестеро охраняют. А вокруг жара, воды нет, «носилки» трещат, и ты там весь скрючился, свернулся, и кровь хлюпает под тобой, ткань промокла насквозь, тяжелые капли просачиваются и шлепаются в пыль. А ты в бреду, тебя качает, пот заливает глаза, вокруг какие-то голоса, крики, стрельба и в ушах непрекращающийся противный гул, будто на клавиатуру оргна положили кирпич: ммммуууууууууииии… Где ты, жив ли еще? Может, уже нести некому, всех перебили, может, ты свалился в сухой ручей, скрючился под камнем и плавающими зрачками пялишься на сухую травинку, по которой ползет муравей… Мамочка, где ты? Ты еще помнишь меня?..
Рота горохом покатилась по дутому, голому и гладкому склону, похожему на ягодицу великана. Бойцы попадали и замерли там, где их застала стрельба. Сверху глянешь на склон, и сердце онемеет от ужаса — похоже, что по склону рассыпаны матерчатые куклы, очень-очень похожие на людей. Лежишь так, приклеившись щекой к песку, и ждешь, когда раскурочат пули твою спину, и ты весь схватился, окаменел, как кусок сырого гипса, а в щеку уткнулась острая соломинка, и выгоревшая, пересушенная земля пахнет пылью, и сердце колотится громко, сильно, бьется в землю: разверзнитесь, врата подземелья, впустите, укройте, защитите!
Нефедов перекинул через голову пулемет, как будто взмахнул из-за плеча колуном, расставил сошки. Пули визжали вокруг него, брызгаясь каменными крошками, плясали, как бабочки, отлетая от валунов рикошетом. Прапор не обращал на них внимания — судьба решит, ужалит его свинцовый шмель или нет, и продолжал готовить пулемет к бою. Руки сильные, большие, похожие на пулеметные детали. Щелк! — крышка поставлена на место. Клац! — передернут затвор, и патрон замер в стволе на стартовой позиции. Прапорщик уже отвык ругаться под обстрелом. Чего зря силы тратить и внимание рассеивать. Только зубы крепко стискивал, концентрировался на оружии, делал все быстро и точно — ни одного ошибочного движения. И вот уже щека прижата к прикладу, глаз прищурен, а указательный палец комфортно устраивается на спусковом крючке. Нет слаще и удобнее позы для прапора Нефедова, чем эта. Ему, наверное, на бабе было бы не так комфортно, чем здесь, на склоне, в обнимку с пулеметом. Ребенок в кроватке под пушистым одеяльцем не так радуется уюту, как прапор Нефедов радуется этому крепкому и доверительному контакту с любимым и проверенным оружием. А вот теперь поговорим! Что за обезьяна посмела пукать по нему из своей поганой винтовки?! Кто это осмелился уложить прапорщика Нефедова на землю?! Вот этого здоровенного дитятю из брянской деревни, который ударом ладони мог свалить на землю развеселившегося телка, от присутствия которого в сельском клубе становилось тесно, и все молчали, если говорил он; которому не было равных в кулачных боях, и несколько раз его пытались убить в пьяных драках — подло, со спины, топором и ножом, да Нефедову все нипочем, на нем все заживало, как на собаке; и ради него девки передрались в четырех близлежащих деревнях — это на него, прапора Нефедова, на великана Витьку пукнуло какое-то тщедушное средневековое ископаемое? Ту-дух! Ту-дух! — открыл он огонь короткими очередями. Ах, как сладка песнь пулемета! Как приятно он оживает, толкается, показывает своенравие! Как сладостно оглушает лязг его могучих деталей!
— Взвод!! — кричал в песок Ступин. — Наблюдать за противником! Первому отделению сектор обстрела… Ай, бля!
Пуля от старого английского «бура» впиндюрилась в камень, рядом с которым он лежал, щелкнула звонко и швырнула в лицо лейтенанту каменную крошку. Получилось, как хлесткая женская пощечина.
«Какое тут наблюдать!» — скрипел зубами Курдюк. Он упал неудачно: бронежилет, не закрепленный тесемками, встрепенулся крыльями и хряпнулся ему на затылок, накрыв голову, как канализационным люком. Ага, противник! Своей руки не увидишь! Кровь выплеснулась в голову, в ушах зазвенело. Баклуха, находившийся выше и правее Нефедова, различил сквозь трескотню автоматов тяжелый тенор пулемета. Ага, старшина уже лупит вовсю! А что ж я сплю? И давай поливать скалы. Куда попало, не глядя, главное, чтобы погуще, поплотнее, чтобы наши свинцовые шмели забодали духовских шмелей, чтобы своими тупыми головками уперлись в их головки и — муу! Назад их, назад!
Черненко не стрелял, лежал неподвижно, изо всех сил прижимая голову к земле. Он будто бодал планету, выталкивал ее с орбиты. Не в меня, не в меня! — молился он, кривя лицо. Все тело дрожало. Он видел перед собой розовый затылок Гнышова. Это хорошо, что Гнышов лежит перед ним. Гнышов сейчас вроде мешка с песком… Поганые, поганые мысли, но никто их не читает, не слышит. Так уж получилось, что Гнышов упал на метр впереди, Черненко в этом не виноват. А умирать сейчас нельзя. Дембель на носу. Столько раз ползал под обстрелом, сколько раз рядом с ним подрывались на минах бойцы, разрывало в клочья «бэшки» и бэтээры, столько раз он таскал раненых, но как-то исхитрялся уворачиваться, сохранять себя. Но понимает же, что шансы выкрутиться, уцелеть с каждым днем падают, что судьбе уж наверняка надоело такое однообразие, и довернет она пульку в его сторону или заставит приподнять голову, чтоб остановить лбом ее полет, и так противно от этих мыслей, от ожидания, что даже тошнит, выворачивает, и реветь бегемотом хочется, и плакать от обиды — не хочу, не хочу, блин! ужас, как не хочу, но по закону подлости сбудется это, сбудется точно, как ни крути! Черненко даже не понял, что плачет; слезы текли по его лицу, а он думал, что это пот.
— Рота, отходи! Отползай вниз, под бугор! — крикнул Герасимов. Он перевернулся на живот и положил автомат на грудь — так легче было поменять магазины. — Только жопы не поднимать!
Поползли тряпичные куклы ногами вперед. Рация гнусавила, требовала доклада. Длинная антенна стегала по спине Абельдинова. «Да убери же ты свою херню!» — обозлился он на связиста. «Куда я ее уберу?!» — кряхтел, обливаясь потом, связист. «В зад себе воткни!» Сержанту было противно и унизительно корячиться на склоне. Он же не сыкунливый «сынок». Он — дембель, «замок», кавалер ордена Красной Звезды! Пусть салабоны раков изображают, а ему по статусу не положено. Абельдинов поднялся на ноги, побежал трусцой по склону, петляя из стороны в сторону. Пули погнались за ним, стали кусать землю рядом. Пыльные фонтанчики взметнулись у самых ног. Не достанешь, душара поганый! Прыжок влево… Не зацепишь, урод! Прыжок вправо… Ну что, съел, дикарь? Моджахед, стреляющий из каменной щели, дышать перестал, язык от усердия высунул, с его кончика слюна сползает — ах, как достать шурави хочет, так хочет, что аж поскуливать начал; и вот еще одна короткая очередь, и еще одна, и мушку в прицельной прорези точнее пристроил, и на фигурку человека навел, в самую серединку, в самую-самую, точно спину, ну же, ну, ну!! Умри! Умри! Умри-и-и-и!!! Странно, что от такого неистового желания ствол не вытянулся, подобно телескопической указке, не ткнул сержанта промеж лопаток: все, больше нет мочи терпеть, сделай одолжение — упади, остынь, окоченей, тебя не должно быть, потому то я этого очень-очень хочу…
— Да пошел ты… — вспылил Абельдинов, развернулся и выстрелил по скалам от бедра. Рот его перекосился, плечи развернулись, черные ровные брови сомкнулись на переносице… Да пошел ты! — нерв дембельской натуры. Да пошел ты! — точка победителя. Да пошел ты! — ответ ленивой смелости.
Рота поддержала, оглушительная трескотня разнеслась эхом по ущельям. Бойцы вскакивали на ноги, гремя вещмешками, банками, коробками, посыпались вниз.
— Пошустрее, «сыны»! — крикнул Абельдинов, меняя магазин. Ну вот, все в порядке. Абельдинов стал прежним Абельдиновым, кавалером ордена Красной Звезды, дембелем, непрошибаемым, невозмутимым, закаленным, как кусок горного гранита, как крупнокалиберный патрон. Он вернулся в свою лодку, влез в свой саркофаг. Вокруг него кто-то носится, кричит, вьюжит по склону суета, сверкают перепуганные глаза, прыгают подбородки — все это ужасно некрасиво, постыдно, сопливо. Для дембеля главное — гармония и красота. Вон Витька Нефедов спокойненько идет по склону, лениво так, бочком, словно спускается по крутому берегу к реке, где его ждут компашка, костер, уха и бухло. На плече — ремень, пулемет удобно пристроен на боку, сошки болтаются под стволом, как усы сома. Одной рукой Витек давит на спусковой крючок, обстреливает скалы, а другой помахивает: «Давай, давай, вниз, вниз, не ссы, я прикрываю!» Красиво смотрится с пулеметом — глаз не оторвешь! Прямо завидки берут. Сколько раз Абельдинов просил: Витек, дай хоть раз на войну с пулеметом сходить! Ни хера! Я, говорит, без него сразу подохну.
А у Черненко не получилось вернуться в свой саркофаг. Все его дембельство вдруг съехало, как кожа с обожженного тела, и осталась голая, розовая плоть — будто не было за плечами полутора лет службы и трех десятков боевых операций. «Не хочу, не хочу подыхать! — повторял Черненко, клацая зубами, и неуклюже, падая и кувыркаясь, бежал по склону вместе с „сынами“. — Не хочу! Ох, зараза, когда же это все кончится!!»
— Коршун, я Лиса! — говорил Герасимов, плотно прижимая микрофон к губам. — Остановлен огнем противника. Отхожу, спускаюсь под гору. Дайте залп по вершине «один шесть девять два»…
В штабе переполох — шестая рота остановлена огнем противника! Как всегда, война началась неожиданно.
— Уточните координаты! — орал в телефонную трубку начальник артиллерии.
Цветные карандаши, толкаясь, танцевали на карте. Синий грифель рисовал на высоте 1692 синие глазки с пушистыми ресницами. Обгрызенный ластик стирал красную стрелочку, а красный карандаш тотчас нарисовал новую, кривую, обратившую свое острие куда-то в сторону.
— Ну что же этот Герасимов… Черт бы его подрал!! Не мог, что ли, выбить с вершины горстку каких-то нудаков?!
Командир артиллерийского дивизиона давал целеуказания. Артиллеристы крутили маховики, стволы гаубиц приподнимались, заряжающие подносили тяжеленные снаряды.
— Аккуратнее! Через головы своих будете стрелять!
Командир дивизии нервным движением сдвинул на край стола стаканы и бутылки с минералкой, которые какой-то умник поставил прямо на карту с оперативной обстановкой. Одна бутылка упала, лопнула, как граната, брызги окропили запыленные ботинки офицеров.
— Владимир Николаевич! — повернул голову комдив. — Я бы не советовал лететь туда.
— Я, Сергей Михайлович, уже слишком немолод, чтобы избегать риска. Тем более разведрота со всех сторон прикрыта батальонами, — ответил начпо и, поставив ногу на стул, прошелся щеткой по ботинку. — Вот завтра там будет жарко, это да… — Поменял ногу. — Посему надо заблаговременно настроить личный состав, поднять их моральный дух, идейно-патриотическое самосознание… ну и прочую лабуду…
— Ну давай. Только недолго!
«Ми-8» уже раскручивал лопасти. Борттехник из салона подал начпо руку, но тот отмахнулся: не барышня, без помощи взберусь. На пятнистых бортах вертушки тускло горела закопченная красная звезда. Машина дрожала, уставившись выпуклыми мутными иллюминаторами на командный пункт, окутанный пылевыми вихрями.
«Какого черта его туда понесло? — подумал комдив, провожая взглядом взмывший в небо вертолет. — Героя Советского Союза хочет получить?» Через минуту, сотрясая воздух, над командным пунктом промчалась прикрывающая пара «Ми-24» — так низко, что некоторые офицеры закашлялись от едкого запаха сгоревшего керосина, и без труда можно было разглядеть сквозь стекло кабины усатое лицо наводчика.
— Я не буду вырубать двигатели! — крикнул командир эскадрильи. Он крутил головой во все стороны, с трудом подавляя тревогу. — Пятнадцать минут вам хватит?
Начпо не ответил. Сколько надо будет, столько они здесь и пробудут. «Ми-8» круто пошел на снижение, в глубокий провал в хаосе красно-коричневых скал с раскрошенными верхушками. По глазам пилота было видно, что он чувствует и что хочет сказать. Ну его на фиг, этот котлован! Неуютно здесь, нехорошо. Надо рвать отсюда когти, и чем быстрее, тем лучше! Нехорошо здесь, нехорошо, кишками чую…
Придерживая панаму, которую норовил сорвать горячий поток, к вертолету бежал Грызач. Грязное тряпье, в которое он был одет, трепыхалось на ветру. Старший лейтенант прыгал с камня на камень, и его черное лицо выражало разочарование и недовольство.
— Ты б еще за километр приземлился!! — кричал он вертолетчику. — Тебе в какой квадрат приказано было сесть?! У нас тяжелые, понимаешь?! И как мы будем таскать их сюда?!
Он хотел еще что-то крикнуть, матерная фраза уже висела на языке, но тут увидел, как на камни спрыгнул начальник политотдела. Появление этого кабинетного, кумачово-трибунного человека здесь, на передовой позиции, в Полной Жопе, было невероятным, даже фантастическим, как если бы прилетел сам генеральный секретарь ЦК КПСС или, скажем, дедушка Ленин. И потому Грызач, выпучив глаза, усомнился: может, этот тип просто похож на начпо? И он вовсе не полковник, а старший лейтенант, только звездочки, собака, фраерские нацепил; прапорщики такие звездочки любят, нестандартные, самопальные, непонятного размера — крупнее, чем прапорщицкие, но мельче, чем для старшего офицерского состава. Навинтит какой-нибудь пижонистый штабной прапор эти звездочки себе на погоны, рубашечку со склада новенькую подберет, отгладит, ботиночки надраит, да еще напялит фуражку шитую, «аэродором». И все! Отпад! Издали кажется, что идет вовсе не прапорщик, а генерал-лейтенант. И взгляд такой же суровый, и осанка. И ты уже внутренне подбираешься, переходишь на строевой шаг, чтобы как положено честь отдать, как в самый последний момент видишь, что это не генерал, а прапор, но только раздухаренный, как павлин, и это он тебе честь отдавать обязан!
Грызач даже доложить по форме не смог. Начпо, пригибаясь под лопастями, подошел к нему, положил руку на плечо, повел подальше от грохота.
— Ну как ты тут, сынок?
— Что? А? Не слышу!
— Где командир разведроты?
И тут засвистели, защелкали вокруг них пули. Грызач чисто машинально шлепнул рукой по голове полковника, прижимая ее книзу.
— Стреляют, товарищ полковник!! — закричал он. — Зря вы сюда… Улетайте…
Начпо упал на колено, здорово ударился об острый камень. Потирая, морщился, смотрел по сторонам.
— Да что ж ты меня так кидаешь, дружочек…
Откуда-то спереди доносились стрельба, крики. Сзади, скорчившись под лопастями, размахивал руками вертолетчик.
— Товарищ полковник!! Товарищ полковник!! Срочно взлетаем!!
— Да погоди ты… — отмахнулся начпо. Колено здорово болело. Через штанину проступила кровь. Пара «Ми-24», как стервятники, кружили над котлованом, прикрывая приземлившийся вертолет и высматривая огневые точки. У ведомого с направляющих сошли реактивные снаряды. Оставляя за собой дымные хвосты, ракеты с шипением вонзились в скалы, разорвались с оглушительным грохотом.
— Группа старшего лейтенанта Угольникова дошла до кишлака, и там их прижали так, что они ни назад, ни вперед!! — кричал Грызач, ссутулив плечи, словно борец в стойке. — А группа Баркевича пыталась пробиться к ним на помощь, но их остановили прицельным огнем…
— Не тарахти! Докладывай спокойно… Раненые есть?
— До хрена, товарищ полковник!
— Дай команду, чтобы грузили в вертолет!
Подбежал солдат. Начпо еще никогда не видел, чтобы страх так перекосил лицо. Боец ошалевшими глазами смотрел то на полковника (Вот же чудо! Откуда здесь такой чистенький, гладко выбритый, причесанный, пахнущий одеколоном Большой Начальник?), то на Грызача и часто, с хрипом дышал.
— Тащсташнат! Тащсташнат! Духи справа прорвались… Идут почти в открытую… Два раза долбанули по позициям из безоткатки… Тащсташнат, что делать?..
Грызач повернулся к начпо:
— Улетайте, товарищ полковник. Здесь жопа начинается.
— Я сказал: грузить раненых!! — вспылил начальник политотдела. — И прекратить панику!!
— А я не паникую, — ответил Грызач и пожал плечами. — Мне вообще все покуй…
Снова зашипели и загрохотали реактивные снаряды. Вертолеты барражировали так низко, что казалось, вот-вот заденут лопастями верхушки скал. Один из них вдруг завис над скальным хребтом и стал вращаться вокруг оси, как юла, через секунду задел хвостовой балкой скальный выступ; обломки лопастей и обшивки разлетелись во все стороны. Со страшным рокотом вертолет накренился, разбил лопасти несущего винта, рухнул на камни и разорвался; в небо взметнулся красный огненный шар, окутанный черным дымом. Командир эскадрильи, оказавшись рядом с начпо, схватил полковника за плечи и затряс:
— Товарищ полковник!! Товарищ полковник!! Надо немедленно улетать!! Бежим в вертолет!! Бежим!! — орал он, широко раскрывая рот, и начпо увидел, что у комэски один верхний зуб тонкий, черно-бурый, наполовину обломанный, и так полковнику стало неприятно, так отвратно на душе, что он оттолкнул вертолетчика и отвернулся.
— Я сказал: сначала раненых!
— Товарищ полковник, но…
Начпо не дослушал и пошел вперед, навстречу бойцам, которые выносили раненых: совсем плохих несли на потемневших от крови куртках; руки и ноги раненых безвольно болтались, раскачивались, волочились по камням. Начпо видел запрокинутые головы, залитые кровавой слюной безжизненные лица мальчишек, потрескавшиеся синие губы, оголенные торсы, неумело, наспех перевязанные бинтами; у многих повязки скомкались, съехали, и обнажились кроваво-мясные раны, с лохмотьями рваной кожи, с черными сгустками запекшейся крови, облепленные костной крошкой. Некоторые кричали — истошно, страшно. Кто мог, шел сам или прыгал на одной ноге, опираясь на автомат, как на костыль. Но страшнее всего были глаза тех, кто пока еще уцелел. Начпо никогда прежде не видел столь беспредельного ужаса в глазах пацанов. Рваные, грязные, оглохшие от криков командиров и стрельбы, они через силу разбредались по дну котлована, волоча за собой оружие, и на их лицах было написано единственное орущее желание: почему меня не ранило? ах, если бы и меня тоже занесли в вертолет — пусть продырявленного, окровавленного, порванного, но в вертолет, в вертолет! И прочь отсюда, прочь, прочь! «Вот она, война, — думал начпо. — Вот какое у нее на самом деле лицо… М-да, самое время рассказать солдатам о последнем пленуме ЦК КПСС…»
— Взвод, к бою! — захрипел Грызач.
Полковник обернулся. Поздно. Он уже не успеет добежать до вертолета. Когда солдат бежит — это нормально. Когда младший офицер — это настораживает. Но вот если бежит полковник, начальник политотдела дивизии, — то это уже паника, полный абзац. Да все равно он не влезет в переполненный вертолет. Капитану положено последним покидать тонущее судно. А дивизия — разве не тонущее судно? Разве вся наша дурацкая идея интернационального долга — не тонущее судно, а он, идейный вдохновитель, — не капитан?
Из открытой двери вертолета кто-то настойчиво махал, но колеса уже оторвались от камней. Полковник махнул в ответ, мол, отчаливай, пока не подбили. Пули уже визжали вовсю, камни лопались. Треск автоматов заглушил нарастающий рокот, и полковника на мгновение накрыло тенью. Перегруженный вертолет медленно взбирался в небо. Уцелевший «Ми-24», кружась над скалами, уже израсходовал весь комплект ракет и теперь поливал землю из пулемета. Начпо, до боли повернув голову, следил за вертолетами. Хоть бы смогли уйти! Хоть бы вырвались отсюда! И когда грохот лопастей постепенно утих, а сами вертолеты скрылись за скальной грядой, он вдруг почувствовал громадное облегчение и вместе с тем странную усталость и грусть. Худой усатый офицер, по виду совсем мальчишка, пятился спиной и часто-часто стрелял одиночными, будто забыл, как перевести оружие в автоматический режим. Промелькнуло лицо Грызача с искривленным ртом. Он уже не мог кричать, а только сипел, и все до единого его слова были матерными.
— Уёпываем! — коротко бросил он начальнику политотдела.
Гранатометный расчет, пристроившись под скалой, плевался гранатами по склону, с которого спускались душманы. Начальник политотдела впервые видел душманов — не то что впервые видел их так близко, а вообще впервые. Как-то не удавалось поглазеть даже на пленных, которых наши вертушки перевозили на базу и передавали хадовцам. А тут вот сколько — настоящие, при деле, бегут по сыпучему склону вниз, останавливаются на мгновение, чтобы прицельно выстрелить, и снова бегут. В просторных серых одеждах, рубахах навыпуск, в чалмах, кое-кто с бородкой, кое-кто в пиджаке, похожие на продавцов на восточном базаре где-нибудь в Ашхабаде или Оше. Начальник политотдела опустился на колено, на здоровое, второе уж здорово ныло, неумелым движением вынул из кобуры пистолет. Сто лет не стрелял. Как там заряжается?
Он тянул затворную раму, но она не поддавалась. Ах, да, он забыл снять с предохранителя.
— Что вы там мудохаетесь?! — просипел Грызач, стреляя по склону и содрогаясь вместе с автоматом. — Уёпываем на куй, пока нас тут не прикуярили!
— Беги, сынок, беги! — ответил начпо и, подальше вытянув руку (как-то страшновато было стрелять), нажал на спусковой крючок. В общем грохоте боя он едва различил слабый щелчок. «Экая бесполезная пукалка!» — усмехнулся начпо и второй раз выстрелил увереннее.
Он обратил внимание — и это показалось ему странным, — совсем не было чувства страха. Вообще-то страх все время жил в нем и время от времени раздувался, как дрожжевое тесто, крепко обнимал сердце, легкие, заставлял краснеть, потеть и задыхаться. Последний раз ему было страшно… нет, наверное, не страшно, а стыдно за себя, — когда он ждал в гости Гулю Каримову. Страшновато было взлетать с Кабульского аэропорта на «Ил-76», который очень круто взбирался в небо, закладывая над городом спирали и отстреливая ракеты-ловушки. Страшновато было сдавать комплексную проверку членам комиссии из главного политуправления. Чуток струсил он, когда на весенней армейской операции рядом с палаткой старших офицеров, где он спал, взорвалась граната. Здорово нагоняла страху грядущая старость — особенно после того, как он увидел выжившую из ума тещину мать, тихую, бессловесную старушку, которая тайно припрятывала комочки своих фекалий в укромных уголках квартиры: за картинами, на подоконнике, в серванте, в кухонном буфете, в книжном шкафу. На всю жизнь врезалось ему в память, как долго и мучительно умирал от рака его дед, и Владимира Николаевича здорово пугала перспектива уйти из жизни так же трудно… Начальник политотдела завидовал тем, кто из жизни вылетал, как пробка от шампанского — пух! — без угасания, мучений, оставаясь в памяти людей здоровым, красивым и сильным. Может быть, это и есть счастье? Может, в этом заключается главный смысл жизни — остаться в памяти людей красивым, полным сил, ума и жажды жизни? Так чего ему сейчас бояться? Смерти? Красивой, быстрой, героической смерти?
Он многое повидал, многое испытал, через многое прошел, и бабы у него были, и карьеру сделал, сын на ноги поставлен, учится на экономиста, и жена давно живет своей жизнью. Начпо многое мог. Квартиру себе в центре Киева выбил. Сына в университет пристроил. Дачу отгрохал. Машину без очереди. Мог взять путевку в любой санаторий или дом отдыха. Билет в театр? Запросто! Рыбалку на заповедных реках Камчатки? Пожалуйста! Каспийская флотилия заваливала его черной икрой. Даже судьбы людские Владимир Николаевич запросто перекраивал. Исключит какого-нибудь замполита из партии — и кранты карьере! Поедет замполит в какой— нибудь дальний, гнилой гарнизон на должность заместителя командира стройбата по работе с кирками и лопатами. Там и умрет в коммуналке.
А вот Гулю Каримову даже поцеловать не смог. Не смог, блин горелый! Жизнь подошла к финалу. Пора и честь знать. Но уйти надо красиво. Уйти, эффектно захлопнув за собой дверь, не дожидаясь, когда тебя начнут выпроваживать, намекать, брать под ручки и насильно выводить. Великое благо — остаться в памяти сильным, красивым, здоровым…
Мина легла рядом, осколок разорвал ему грудь, и начпо почувствовал облегчение, словно вырвалось из грудной клетки то, что много лет его томило и сдавливало душу. Ощущение было странное — вроде боль, острая, пронизывающая, но вместе с тем желаемая, с притягательным вкусом, как у водки-перцовки, как у крепкого, ядреного табака, как если расчесывать до крови давно и мучительно зудящую ранку; правда, это ощущение было очень коротким, оно длилось всего полмгновения, а потом уже не было ничего, совсем ничего…
Кто-то открыто произнес в эфире фамилию Грызача, мол, гранатометный взвод пытался прикрыть отход двух групп разведроты, но сам угодил в тиски, просит помощи, при этом командир взвода Грызач страшно матерится и снимает с себя всю ответственность за высокопоставленного «двухсотого». Этот разговор Герасимов поймал по радиостанции сразу после того, как доложил в штаб о положении своей роты:
— Дошли до предела. Вгрызаемся в грунт, держим оборону. Будем стоять здесь, как пики Гиндукуша. Не сделаем ни шага вперед, пока артиллерия или вертушки не снесут гору к чертовой матери!
На наглый тон командира шестой роты никто не обратил внимания. Штаб был в шоке от гибели начальника политотдела. Грызача не материл только ленивый, хотя командир гранатометного взвода, в данный момент распластавшийся на камнях и опустошающий седьмой автоматный магазин, был виноват разве что только в том, что еще почему-то жил. Командир дивизии думал о том, как он будет докладывать о ЧП командарму. Командир эскадрильи, который вывез из котлована почти две дюжины раненых и убитых бойцов, наматывал круги на стоянке, обкуривался до одури и строил различные версии, что теперь с ним будет: отдадут под суд военного трибунала? Или ограничатся только разжалованием и увольнением из армии? Борттехник в это время выполаскивал в ведре старую дырявую майку и оттирал ею пол в вертолете от крови. Солдаты подвезли на тележке реактивные снаряды и принялись нашпиговывать ими подвесные кассеты.
— Назад! — хрипел в радиостанцию командир вертолетного полка, желающий как можно быстрее отдалить от себя командира эскадрильи, чтобы ненароком и ему не влетело за гибель начальника политотдела. — Возвращайся в штаб дивизии, где тебе предписано быть! Дуй отсюда! Чтоб через пять минут духу твоего здесь не было! Что ты на стоянке притих? Ждешь, когда само все рассосется?
— Хватит на меня орать. Я здесь потому, что привез раненых и убитых, — ответил комэска спокойно. Ему уже было на все наплевать. Он уже ничего не боялся. Самое страшное свершилось. По его косвенной вине погиб начальник политотдела дивизии. В кошмарном сне такое не привидится. — А начпо я не мог насильно затащить в вертолет. Он приказал взлетать, и я подчинился.
— Это будешь комиссии объяснять, а не мне! Трус!
Комэска сорвал с себя наушники и тихо, как никогда, скомандовал:
— К запуску, ребята!
Никто и никогда еще не унижал его так. Загруженный бомбами и ракетами вертолет начал взбивать лопастями горячий воздух. Руки комэска превратились в лопасти. Он рвал воздух на молекулы. Он махал руками после драки. Машина чутко реагировала на его нервные и не совсем точные движения. Экипажу казалось, что мощность двигателей вертолета увеличилась в несколько раз. Грохот винтокрылой машины оглушил базу. Там все оглохли и перестали друг друга понимать. Ведомый безнадежно отстал. Тень от вертолета накрыла землю, будто наступило солнечное затмение. Скорость превзошла все допустимые пределы в несколько раз. Приборные стрелки вращались со скоростью центрифуги. Смог от сгоревшего керосина накрыл землю, как пепел Помпею. Чуть опустив тупое рыло, вертолет перегонял воздушные массы из одного полушария в другое. Земля, попав под могучие потоки ветра, стала вращаться быстрее.
Ха! — рыгнул вертолет, и из его пасти брызнул огонь. Растопырив когти, железная гарпия неслась над рыжими холмами. «Промахнется! — с ужасом подумал Черненко, прижимаясь к земле и зажмуривая глаза. — Точно промахнется».
Вертолеты проносились очень низко, едва не задевая подвесками гребни холмов. От их грохота дрожала земля. Стекла пускали на землю солнечные блики. Рота невольно прикрывала головы руками — было полное ощущение, что лопасти сейчас снесут каждому бойцу полголовы. Когда из подвесок вырвались реактивные снаряды, гора взорвалась и, казалось, превратилась в вулкан. По склонам ущелья пополз дым. Герасимов, давая по радио целеуказания, не слышал того, с кем говорил, и не был уверен, что его кто-то слышит, хотя и сорвал голос. Вертолетчики делали, что считали нужным, и били противника, исходя из своих представлений о его местонахождении. Сержант Абельдинов несколько раз ударил отупевшего от страха «сынка» за то, что тот не взял с собой сигнальные патроны красного огня, хотя ему было поручено взять пять штук. Из-за него нечем было обозначить себя на склоне, и во время каждого захода вертолетов на цель рота застывала в мучительном ожидании: долбанут «вертушки» по ним или нет.
Гнышову пулей пробило мякоть ноги. Он перебегал на левый фланг роты, чтобы оттуда выстрелить ракетницей в сторону духовской пулеметной позиции, но его подловил то ли снайпер, то ли обычный автоматчик. Гнышову показалось, что он наступил на толстую проволоку и острый конец ткнулся ему в икроножную мышцу. Солдат упал, тотчас распластался и замер на склоне, боясь делать еще какие— либо движения. Кто-то крикнул, что Гнышова убило, и Гнышов почему-то больше поверил тем, кто видел его со стороны. Он сильно испугался, в голове зазвенела пустота, и боец решил, что уже умирает. Он что-то прокричал нечленораздельное и крепко схватился за пучки высохшей травы, будто смерть тащила его за ноги волоком на тот свет, а Гнышов сопротивлялся, держался за жизнь. Рядом с ним, в каких-нибудь пяти метрах, лежал обессиленный, измученный многочасовым напряжением Черненко. Он видел, как пуля подкосила Гнышова, и подумал: «Следующим буду я». Гнышов ревел и рычал, убежденный в том, что стремительно умирает, а Черненко не мог ни шелохнуться, ни даже пошевелить рукой — страх парализовал его окончательно. Вертолетная пара пошла на третий заход. Комэска тоже ревел и рычал, как и раненый Гнышов, и потной рукой стискивал шероховатую поверхность рычага управления, похожего на обрезок лыжной палки. Он сваливал вертолет в пике, клал его на бок, заставлял, как коня, вставать на дыбы, и по всем законам аэродинамики и сопромата винтокрылая машина давно должна была развалиться на части или, на крайний случай, врезаться в гору, но этого почему-то не происходило, и раскаленные моторы продолжали вращать лопасти, и экипаж уж в который раз прощался с жизнью, переживая безумство комэски, и сам комэска уже заждался прихода смерти, но жизнь зациклилась на этих кадрах, и ничего не менялось. Он продолжал жить, и впереди по-прежнему, завернувшись в черную сутану, стояло неотвратимое наказание за гибель начпо.
Тяжелые авиационные бомбы не причинили моджахедам никакого вреда, лишь только еще раз побеспокоили гору, стряхнули с нее, как капли дождя со шляпы, огромные каменные глыбы, спустили шуршащие оползни и песчаные ручьи. Большинство моджахедов успели улизнуть за гору и затаиться на дне ущелья, а те, кто погиб в первые минуты боя, уже не чувствовали боли, и взрывная волна зря старалась, разрывая их тела на куски и раскидывая по склону внутренности. Горячие слоистые осколки, похожие на куски слюды, отвесно падали на склон, и бойцы опять прикрывали головы кто чем мог. Баклуха, уподобляясь испуганному страусу, сунул голову под бронежилет. Черненко выгнулся баранкой, подставив небу задницу, будто намеревался сделать кувырок через голову. Курдюк сцепил ладони в «замок» и прижал их к затылку. Кто-то (кажется, Нефедов) спокойно курил, сидя спиной к взрывам и пристроив на темечке коробку с пулеметной лентой. Ступин, забравшись почти на самый гребень, следил за бомбежкой в бинокль и что-то постоянно орал — должно быть, пытался докричаться до вертолетчиков и скорректировать их курс. Абельдинов лежал рядом с Гнышовым и распарывал ему ножом окровавленную штанину. Герасимов положил себе на грудь радиостанцию «Р-148» и слушал, как в эфире ругаются начальник штаба дивизии и командир разведбата. На помощь погибающей разведроте и зажатому в котловане Грызачу выслали вторую разведроту, но вертолетчики не смогли пробиться в нужный квадрат из-за высокой плотности наземного огня и высадили роту в другом месте. Комбат требовал повторить десантирование и закинуть разведчиков в тыл душманам, а начальник штаба убеждал, что это невозможно.
Пока спорящие подбирали словечки и выражения покрепче, моджахеды спустились в заброшенный кишлак Шорча, состоящий из нескольких дувалов, разбрелись по улочкам и сараям, отыскивая раскиданные повсюду тела бойцов из группы старшего лейтенанта Угольникова. Тела еще не остыли, не закоченели, и в этом была их главная привлекательность. Худосочный таджик Самэ по кличке Рябой нашел труп в сарае, пол которого был усыпан овечьими шариками. Тело лежало на спине, широко раскинув руки, рот приоткрыт, на щеке еще не высохла слюна, пальцы еще крепко сжимали цевье автомата. Рябой подобрал оружие и носком ботинка толкнул голову убитого. Моджахеду было интересно рассматривать этого парня с непривычно светлым ежиком на голове. Под носом, на верхней губе, торчали редкие волоски, отдаленно напоминающие усы. Нос был чуть искривлен — не иначе когда-то давно кулаком заехали. Ресницы белесые, невыразительные. И вообще, все лицо какое-то бледное, однотипное, как недопеченная лепешка. И как эти русские различают друг друга? На лбу, над правой бровью, чернело пулевое отверстие. Этот неверный поймал пулю через маленькое вентиляционное окошко в стене сарая. Из него отстреливался, через него к нему пришла смерть. Рябой опустился на корточки, расстегнул куртку, проверил карманы. Нашел тоненькую книжечку в ледериновом переплете, на котором была вытиснена голова лысого, с усиками и бородкой, мужчины, да еще помятую фотокарточку, мокрую, распухшую от пота. Рядом с колодцем позировала девушка. Ничего, красивая ханумка, вот только лицо такое же безбровое и бледное, как сырая лепешка. А сарафан — выше колен! Рябой подумал, что, окажись эта белая ханумка здесь, он бы обязательно изнасиловал ее. Выпрямившись, он вставил ствол автомата в рот убитому, дульная насадка с характерным звуком стукнулась о зубы. Клацнул выстрел. Белобрысая голова дернулась и стукнулась затылком о землю.
Малорослый и немногословный дух, которого в группе называли Немым, тоже успел обыскать найденный им труп. Он выгреб из карманов сержанта Гольчука мятую, ополовиненную пачку сигарет, нетронутый перевязочный пакет, а из раскладки вытащил гранату. Затем подобрал раскиданные рядом пустые магазины — пригодятся. Разобравшись с трофеями, Немой присел на корточки, чтобы лучше рассмотреть лицо убитого русского бойца. Удивительное удовольствие! Мертвый враг — как приобретенная по небольшой цене очень дорогая вещица. Дорогая, но бесполезная. Вот он сидит, прислонившись спиной к дувалу, уронив голову на грудь, крепкий, широкоплечий, с обезображенным лицом — осколок гранаты вошел в переносицу и вырвал кусок черепной кости вместе с правым глазом и ухом. Кровью залило куртку на плече, а рукав вообще целиком бурый… Немой улыбнулся от удовольствия, протянул руку, просунул большой палец в студенистый мозг, ухватился покрепче за шероховатый, как у ножовки, край черепной кости и приподнял голову. Отрезал он ее недолго. Сначала рассек мышцы шеи, перерезал белые, скользкие, подвижные, уже опорожненные артерии, а потом, вставив лезвие кинжала между шейными позвонками, двумя сильными движениями перерезал сухожилия. Голова была тяжелой, как крупный капустный кочан. «Зачем она тебе?» — спросил Рябой, выйдя из сарая. «Продам», — ответил Немой, приподнял добычу, посмотрел еще раз в обезображенное серое лицо, взвесил, размахнулся и швырнул голову в дувал. Голова глухо стукнулась о твердую, как камень, глину, брызнула кровянистой слизью, упала и неровно покатилась, накатываясь то на нос, то на торчащий из среза позвонок. «Уходим!» — крикнул Абдалла, командир группы. Нельзя было расслабляться и праздновать победу — русские вот-вот могли вернуться.
Группа услышала команду, но выметаться из кишлака не спешила. Трудно отказаться от такого удовольствия! Молодой Карим — ему еще не было двадцати — с приплюснутым, землистым, покрытым редкими курчавыми волосками лицом вытягивал труп за ноги. Тело было присыпано обрушившейся соломенной крышей. Карим надеялся найти в карманах деньги, он почему-то был уверен, что у русского в карманах целая пачка денег. Он волочил труп на середину двора, и курносый нос русского оставлял на раскрошенной глине неровный след, мелкую канавку, а обе руки, у которых почему-то были оторваны кисти, увлажняли пыль сукровицей. Карим взялся за тело, перевернул его на спину и тотчас издал разочарованный возглас. Эта русская свинья подорвала себя гранатой, прижав ее к груди, и мощный взрыв не только разворотил грудную клетку, но и разорвал в клочья всю переднюю часть хэбэ. Ни карманов, ни пуговиц, ни ремня — одна кровавая рвань. «Ах ты гад! — проворчал Карим и ударил каблуком по носу. — Гад! Гад! Оставил меня без денег!» Он бил, бил, пока раздробленный носовой хрящ не вошел в глубь черепа. Молодому моджахеду этого показалось мало, он выдернул из ножен кинжал, отрезал уши, а потом вогнал лезвие поочередно в помутненные, но еще сохранившие голубизну глаза. Напоследок он отрезал губы, чувственные, мясистые губы, которые лишь раз целовала девочка — худенькая, запуганная, заплаканная Ленка из соседнего подъезда.
А «гада» потом долго не могли опознать в морге, потому как никаких опознавательных признаков у него не осталось — ни документов, ни смертной гильзы, ни нагрудного кармана с выведенной хлоркой фамилией, ни лица. Когда он дрожащими руками разогнул «усики» чеки и выдернул кольцо, когда прижал гранату к груди и зажмурил глаза, то совсем не подумал о том, что от него останется через мгновение. Осветленная вспышкой душа перешагнула границу жизни и смерти и навсегда закрылась от этого страшного и жестокого мира золотой дверью.
Грызач видел, как моджахеды ходили по кишлаку и уродовали тела бойцов. Сглатывая вязкую слюну, он пересчитал гранаты, которые остались в ленте, приник к прицелу и дал очередь. Гранаты одна за другой лопнули за дувалами. Чалмы исчезли.
— Военные!! — крикнул Грызач, приподняв голову. — Кто живой остался, подать голос!
Справа и слева стали нехотя отзываться бойцы. Эхо дублировало голоса, и Грызач путался, загибая пальцы. Семь… Восемь… Восемь… Или это было девять?
— Внимание! Команда для тех, кто еще живой! Молодцевато и с комсомольским задором… по душарам… короткими очередями… прицельно и наповал… Огонь!
«Скорее бы ночь!» — думал он, глядя на повисшее над горой солнце. С ярилом что-то случилось, сломался механизм, который приводил его в движение. Оборвалась веревочка, которая тянула его книзу. Солнце висело над горами, как аэростат, и жар вытапливал из бойцов горький и вязкий пот. Гранатометному взводу даже с тенью не повезло. А вот шестая рота, рассыпанная на передовых позициях, уже остывала в тени горы, которую час назад яростно обдолбили вертолетчики. На этом рубеже стрельба затихла, но восходить на травяной склон и вставать во весь рост никто не решался. Рота лежала на захваченной позиции. Никто не переползал с места на место и тем более не бродил. Затишье после боя расслабило, как расслабляет завершенный половой акт, крутая попойка или доведенное до конца великое и трудное дело. Баклуха, разомлевший от тепла прогретой земли, уснул там, где дрался за жизнь; он уткнулся лбом в сухую траву, а руки все еще продолжали крепко сжимать пулемет. Черненко, униженный своим страхом, ни с кем не переговаривался, лежал неподвижно на боку, терзал себя нескончаемыми воспоминаниями только что завершившегося боя и едва сдерживал слезы стыда. Гнышова перебинтовали, искололи ему ляжку промедолом, и теперь боец кайфовал, не чувствуя ни боли, ни волнений. Ему уже было все по фигу, впереди его ждали исключительно приятные события. Ступин угостил его хорошей сигаретой с фильтром, а Абельдинов дал напиться из своей фляги. Гнышов сиял, с его побледневшего лица не сходила самодовольная ухмылка, и, попыхивая сигаретой, он деловито поглядывал на перебинтованную ногу с круглым красным пятном посредине — ах, какая мужественная, изысканная красота! Ну точно японский флаг!
Герасимов отправил его в тыл с двумя крепкими «сынами» и передал подробную записку для комбата о состоянии роты и ее морально-боевом духе. Записка несла в себе исчерпывающую информацию, которую мог бы востребовать комбат. Прочитав ее, он узнает все, что ему нужно знать, и вряд ли станет выходить с Герасимовым на связь, тем более что в конце было приписано: «Т-щ майор! По возможности пришлите парочку свежих батарей для „Р-148“, так как мои почти сдохли». Это была неправда, но Герасимова мало беспокоило, как воспримет это заявление комбат. Пока Ступин жевал тушенку и жаловался, что у него раскалывается голова, Герасимов зубами разрывал бумажные упаковки с патронами и заталкивал их в опустошенные магазины. Три, связанных изолентой, пристегнул к автомату, сразу передернул затвор и поставил на предохранитель. Еще три по отдельности рассовал в карманы «лифчика». Туда же загнал несколько гранат «РГД» и одну «эфку». Запалы к ним прицепил к петлям на лямках рюкзака. Затем перешнуровал кроссовки, закатал рукава и зафиксировал пуговичкой. Спрятал под тельняшку болтающийся на шнурке личный номер.
— Далеко собрался? — спросил Ступин.
— Не очень… Если кто выйдет на связь и будет спрашивать, скажешь, что заторчал на фланге, проверяю, как бойцы ставят растяжки… Короче, прикрывай, сколько сможешь.
Ступин отложил банку, вытер щетину ладонью.
— Ты что, командир, серьезно?
Серьезней не бывает. Герасимов считал по карте — километра три по «зеленке», через рисовые поля, кишлаки и реку. Если бегом — то полчаса максимум. Снимать роту с позиций и оголять левый блок ему никто не позволит, да и не проберется рота к котловану незаметно, обязательно наткнется на засаду. А в одиночку он проскочит, как мышь, как тень от птицы — никто не заметит, а заметит — не поймет.
В «зеленку» он спускался большими прыжками, поднимая пыль и расставляя руки, как крылья. Успеть бы до темноты! Темнота его убьет, она выведет его на мины, на растяжки, на прицельные планки обезумевших бойцов, уцелевших после жуткой бойни… Как тяжело бежать по чужой земле! Кроссовки увязают в раскисшем поле, чавкают, оставляют глубокие следы, которые тотчас заполняются водой. Вдоль поля стоит ряд тонких и высоких, как перья, тополей. За ними глиняные стены, плоские крыши, блеянье овец… Повеяло запахом жилья. Но это декорации. Все искусственное, ненастоящее, обманное…. Арык. Кто-то перекинул через него мостик: два бревна с поперечинами из лозы. Здесь живут люди. Для них это поле с тропинками, арык, тополя и дувалы — среда обитания, место познания мира. Другого нет. Все знакомо и привычно, все изучено с самого младенчества, всем этим пейзажем насквозь пропитана память: вот здесь еще совсем малышом ковырялся заточенной палочкой в земле, здесь купался, тут дрался с соседским Хамидкой, а за этим кустом подросток Ибодулло дрючил ослицу; вот там, правее, когда-то пахал и сеял отец Мохаммад, потом ту землю забрали, и теперь он пашет ближе к горам, где земля сухая и урожай бедный; а вот под тем деревом в полуденный зной любит дремать старый пастух Тешабой; а вот в том сарае когда-то ночевали овцы Мамеда, да за долги сарай пришлось отдать… Вот такая эта земля. Для афганцев нет места роднее, а для Герасимова — нет более чужого. Каждый предмет, каждое пятно на этой обширной картине отталкивали его, как от однополярного магнита. Секут по кроссовкам подрастающие колоски пшеницы, но эти колоски ненастоящие, они дурные, опасные, они сделаны из зеленой проволоки с медным сердечником, и по этой меди струится ток высокого напряжения. Шлепают кроссовки по лужам, но вода в них ядовитая, да и не вода это вовсе, если ее потрогать, она сухая. И деревья ненастоящие, листья у них пластиковые. И овцы — всего лишь прикрытие. И в домах стоят бутафорные «буржуйки», сундуки, нары. И фальшиво скрипят двери, подозрительно туго вращаются колеса телег, в колодце неправдоподобно грохочет помятое ведро. И вся эта бутафория в одно мгновение превращается в оружие, и оно начинает стрелять, взрываться, гореть, душить, резать, колоть… Подальше держаться от глазастых и немых дувалов, подальше от дехкан, горбящихся в поле, подальше от запаха жилья. Все обман, все маскировка…
Герасимов бежал, втянув голову в плечи и глядя под ноги. Ему осталось пересечь голый пустырь, на котором ветер растягивал пылевую гармошку, перебежать зеленое поле, перейти вброд подсыхающую речушку с глинисто-мутной водой, взобраться на холм, спуститься в иссушенную ложбину, а оттуда снова в гору, а дальше уж рукой подать до котлована, где отряд моджахедов в клочья порвал разведроту и добивал остатки гранатометного взвода Грызача. Старшего лейтенанта Грызача. Этого подонка Грызача. Этого, плядь, вонючего пса. Этого немытого пидора. Этой гребаной суки… Торопиться надо, торопиться, пока его не убили, пока еще можно посмотреть в его гнусные глаза и двинуть по роже… Только не смотреть по сторонам, только — под ноги! Декорации движутся, меняют одна другую: дувалы, тополя, арыки, снова дувалы и тополя. Все притихло, замерло, пружина накручена, готовность номер один. Все наблюдает за Герасимовым из-под лохматых седых бровей. Один. Шурави. Бежит. Черные глаза все видят.
Страшно одному, страшно! Рота осталась где-то далеко за спиной, за далеким зеленым холмом. Рота, кусочек родины, крохотный островок, оторванный от огромного материка СССР! Под солдатским ботинком чужая трава становится своей, родной, русской. Под потным солдатским телом афганская земля пахнет рязанским черноземом. Высохший склон, политый кровью Гнышова, слезами Черненко и ядреной, ядовито-желтой мочой из полусотни залуп, был кусочком Союза. И этот склон, усеянный окурками «Примы», консервными банками гомельского мясокомбината, гильзами тульского оружейного, бумажными упаковками для патронов архангельского целлюлозно-бумажного комбината, остался далеко, за синей горой.
Герасимов продрался через виноградник, выскочил на пустырь. С обеих сторон стояли глухие глиняные заборы. Это крепости. Долговременные огневые точки. В них пробиты бойницы, из бойниц торчат стволы. Прекрасное место для расстрела. Герасимов перешел на шаг. Не надо крутить головой, держать палец на спусковом крючке и размахивать стволом автомата. Это не поможет. Если дувалы захотят его убить, они это сделают легко, и Герасимов им не помешает. Это тот самый случай, когда вверяешь себя в руки судьбы. И даже наступает облегчение. Будь что будет. Он опустил автомат и стал смотреть себе под ноги. Время остановилось. Этот пустырь — одна большая, неимоверно растянутая до струнного звона секунда… Где-то скрипнула калитка. Не смотреть! Не оборачиваться. Вперед, вперед! Менять декорацию, сдвигать ее ногами назад!
Переходя речку, он положил автомат на плечо, как коромысло. Течение было слабым, но донные камни скользкими, и Герасимов несколько раз упал. Намокший рюкзак отяжелел, а кроссовки стали смешно попискивать при каждом шаге. Теперь в гору. Воздух вырывается из легких с хрипом. Пыль, налипшая на обувь, подсохла, потрескалась и стала похожа на черепашью кожу.
На макушке холма Герасимов остановился. Ему показалось, что вечерний ветер донес до него звуки стрельбы. Значит, ты еще жив, Грызач? Твоя гнусная душонка еще дрожит в твоем теле? В ложбину он сбежал, тормозя подошвами и поднимая пыль, а когда снова начался подъем, сразу почувствовал, как сильно устал. В горле пересохло. Герасимов останавливался, поднимал флягу, запрокидывал голову и делал один-два маленьких глотка. У него была цель, и близость к ней придавала сил. «Сволочь, — думал он. — Убью!» Ревность, переплетенная с жаждой мести, душила его, словно грудь обвил могучий аспид. Он распалял себя, снова и снова вспоминал вечно вялое и равнодушное лицо Грызача — будто определялся по стрелке компаса и корректировал путь: к Грызачу, бить, мстить, наказывать! Стрельба слышалась все отчетливее. Намного левее, высоко над горами, тарахтели две вертушки. Герасимову показалось, что вдоль горной гряды беззвучно пролетела пара «стрижей», но он мог и ошибиться. На всем обозримом пространстве война затихла, и лишь только в котловане продолжался бой. К страшному месту, где моджахеды почти полностью расстреляли разведроту, наверняка пробивалась помощь, но со склона, по которому шел Герасимов, не было видно никаких маневров и передвижений.
Он выбрался на вершину, упал, ткнулся лбом в землю и некоторое время лежал неподвижно, тяжело и часто дыша. Снизу доносились автоматная дробь и хлопки гранатных разрывов. «Нормальные люди оттуда пытаются выбраться, а я…»
Он пополз головой вниз, работая только руками. Наверное, он напоминал пятнистого тритона, у которого парализовало задние лапы. На дне огромной каменной чаши, заполненной то ли дымом, то ли сумеречным туманом, еще ничего нельзя было разобрать, зато на склонах и в дувалах без труда можно было различить людей. Их было так много, что, казалось, шевелятся камни и трухлявые кишлачные постройки. «Ёпть, сколько их тут!» — ахнул Герасимов, и его сознание завопило: стой, стой, дурила, куда ты ползешь?? Вали отсюда, пока цел!
Он и в самом деле перестал молотить руками, уперся вытянутыми руками в сыпучку, но продолжал съезжать вниз. Что, герой, не ожидал? Приперся мстить, герой-любовник хренов! Морду Грызачу бить собрался? Ты понимаешь, что там, внизу, душары расстреляли почти всю разведроту, одно из лучших подразделений в дивизии! Заманили в колодец, расчленили на две группы и перебили сверху. И ты собираешься спускаться туда, в это горнило? Почему твои инстинкты молчат, не вопят благим матом, удерживая от добровольного самоубийства?
«Бисдец Грызачу, — подумал Герасимов, но не со злорадством, не с удовлетворением, а с досадой. Время шло, сыпучка в своем потоке опускала его все ниже, и уже поздно было возвращаться. — А-а, блин! Где наша не пропадала!» — мысленно подбодрил себя Герасимов, вскочил на ноги и большими прыжками понесся вниз. Теперь он — каменный поток, огромный валун, несущийся со склона. Поберегись! Беда тому, кто окажется на его пути! Быстрее, быстрее! Ветер в ушах, пламя в груди, едкий пот на глазах… И тут Герасимов увидел человека. Он стоял спиной к нему на одном колене и стрелял по дну ущелья короткими очередями. Герасимов слишком быстро и открыто бежал и слишком поздно увидел моджахеда, чтобы успеть остановиться и затаиться. Он — как самолет, отрывающийся от взлетной полосы, сосредоточивший в себе чудовищную силу и энергию, который остановить невозможно. Герасимов закричал. Моджахед обернулся, вскочил и успел увидеть, как на него несется невесть откуда взявшийся шурави. Герасимов сбил его с ног, как летящий на скорости автомобиль. Жесткий, нашпигованный металлом «лифчик» размозжил моджахеду нос и выбил зубы; во все стороны брызнула кровь, в сторону полетел автомат. Не удержавшись, Герасимов плашмя полетел на землю, подминая моджахеда под себя. Они грохнулись на склон, кубарем покатились вниз, увлекая за собой камни. Рядом катилась чалма, разматываясь по пути. Тряпка, похожая на пончо, которой моджахед обмотал свою шею, взметнулась парусом, хлестнула Герасимова по лицу, обвила ему ноги. Моджахед, кувыркаясь через голову, кричал глухим голосом и пытался остановиться. Герасимов скользил рядом, на спине, головой вниз, задыхаясь от пыли. Он ударился затылком о валун, тотчас перевернулся на спину, уже хотел встать, но моджахед, оказавшийся на ногах мгновением раньше, пантерой прыгнул Герасимову на спину и принялся его душить. Превозмогая боль, Герасимов перевернулся, подмял моджахеда и вцепился в его жилистые руки, не давая им сомкнуться на своем горле. Они снова упали и покатились вниз, но уже не выпуская друг друга. Под руку Герасимову попался булыжник. Бить бабая! Бить сильно, наотмашь, по лицу, по темечку, по затылку! С каждым ударом моджахед слабел, а Герасимов рычал и наносил удар за ударом. Бить, бить, до кровавого месива, до смерти, не останавливаться, не остывать! Всю жизнь надо бить, точно, ровно, удар за ударом, в этом, только в этом ее смысл…
Бритый шишковатый череп моджахеда лопнул, булыжник увяз в мозговой слизи. Герасимов подобрал автомат и, пригнувшись к земле, побежал дальше. По нему стреляли — то ли ослепшие от боя солдаты Грызача, то ли моджахеды, пули свистели, жужжали рядом, кидались песком, дробили камни. Герасимов не обращал на них внимания, ничто уже не могло его остановить. Он увидел забившегося в каменную расщелину солдата Курбангалиева и обращенный в свою сторону ствол автомата.
— Я свой! — крикнул Герасимов, но чернолицый Курбангалиев смотрел на Герасимова дикими, сумасшедшими глазами и тянул за спусковой крючок.
Герасимов упал на камни, грохнул выстрел, каменные осколки плетью хлестнули его по лицу.
— Эй, придурок!! Я свой!!
Он отполз в сторону, бодая головой камни. Щеки стали липкими, то ли от крови, то ли от пота, смешанного с пылью. Ногти сорваны, расслоены, под них набилась земля.
— Эй, боец!! Где командир взвода Грызач?!
Совсем рядом отбойным молотком заработал гранатомет, тотчас замолк, и на склоне разорвались гранаты, камни побежали вниз, прыгая, как мячики.
— Боец, ты оглох?! — снова крикнул Герасимов. — Где Грызач?
— Не знаю, — отозвался Курбангалиев. — Нет никого…
Снова накатила волна автоматной трескотни, и над сумеречным котлованом свили гигантскую паутину малиновые трассеры. Растянувшееся на несколько часов убийство достигло кульминации. Моджахеды пытались довершить дело, реки крови возбудили в них азарт палачей. На дне котлована еще сопротивлялась жалкая кучка уцелевших бойцов, еще стрелял по склонам гранатомет, и разрывы гранат выстраивали непроходимую завесу огня. Но последние жизни — самые лакомые. И моджахедам следовало спешить, потому что уже доносился из-за гор рокот вертолетов и наверняка пробивались на помощь свежие подразделения шурави. Две душманские группы сужали кольцо окружения, а третья, которая только что искромсала остывающие тела разведчиков, шла с фронта. Они уже ничего не боялись. Они опились крови, они умылись ею и поставили себя выше смерти. Они не могли остановиться, ни боль, ни инстинкт самосохранения, ни отчаянный встречный огонь не были для них препятствием. Булькающая в их горлах кровь выплескивалась наружу, вытекала из-под языка, сочилась между зубов. На черных ресницах дрожали кровяные капельки. В густых бровях запекались комки крови. Цепкие, клешневые руки крепко сжимали скользкие, жирные от крови автоматы.
— Шурави, сдавайс! Руски, умрешь! — метались гортанные фразы по котловану.
«Они про русских… я здесь ни при чем… меня не тронут, я останусь жив…» — думал Курбангалиев. Он был несильно ранен, пуля по касательной задела его голову, вырвала лоскут кожи, но крови было совсем немного. Она сначала стекала по щеке на нос и капала с кончика, и Курбангалиев, прижимаясь лбом к камню, следил за каплями, даже считал, сколько их будет. Постепенно капли срывались все реже, последняя висела на кончике носа долго, пока не застыла, покрывшись тягучей оболочкой, как сосновая смола. Курбангалиев сковырнул ее ногтем и размазал в пальцах. Ему стало спокойней. Он не умирал и даже не чувствовал боли. Он как бы принес свою жертву, и теперь его не должны были трогать. С него хватит, он вне игры, он больше не будет стрелять, ползать по камням, выискивать цели на склонах. Он имеет право на медицинскую помощь, сострадание и почет. И вообще лежачих не бьют. Если не сопротивляться, не огрызаться, никто его не тронет. Кому он нужен, такой грязный, несчастный, с испачканной в крови физиономией?
Курбангалиев смотрел на длинноволосого афганца, который неторопливо шел к нему, опустив автомат и сверкая белозубой улыбкой. Нет, он не тронет солдата. Он уже тоже не стреляет. Всем уже надоело стрелять. Отвратительное занятие. Курбангалиев никогда больше не будет стрелять. Он вообще не возьмет автомат в руки. Его тошнит от автомата. Он уже целый год носит его с собой. К рукам приросло это поганое железо! Надоело. На-до-е-ло!!!
Курбангалиев приподнял голову, послушно глядя в лицо афганцу. Что скажет, то он и сделает. Конфликты надо решать мирно… Афганец улыбнулся, наступил ногой на голову Курбангалиева, прижимая ее к камням, поставил на затылок ствол автомата и дернул спусковой крючок. Курбангалиев вздрогнул, словно испугался звука выстрела, и стал обмякать, расползаться, таять, обволакивать своим телом камни.
— Да… не ори… мне… на ухо! — отрывисто, будто выплевывая слова, говорил сержант Селиванов, пытаясь оттащить прапорщика Хорошко за дувал и там перевязать. Осколок гранаты раздробил прапорщику локтевой сустав. Прапорщик кое-как терпел, кусал губы, двигал изуродованной рукой и смотрел, как она легко перегибается пополам в любую сторону, а из вскрытых вен фонтанирует кровь. Селиванов тянул прапорщика за здоровую руку, упираясь ногами в камни. Прапорщик был слишком тяжелым, и все его внимание было сосредоточено на страшном уродстве, которое сделал с ним осколок.
— Что с моей рукой? — бормотал он. Произошло страшное превращение, как в фильме ужасов — вместо руки у него отросла отвратительная змея. Хорошко не чувствовал руки, она и впрямь была как чужая, и волочилась за ним, и извивалась. Дрянь такая! Гадость, мерзость! Отрубить ее!
— Не ори мне на ухо!! — умолял Селиванов, изо всех упираясь ногами в камни.
«Сынок» Удовиченко видел, как духи разделывают трупы погибших разведчиков, и в нем умерла последняя надежда. До того как это безобразное зрелище отбило ему мозги, лишив способности нормально соображать, он надеялся притвориться мертвым. Снял с убитого Кацапова насквозь пропитанный кровью «лифчик», напялил его на себя и стал входить в образ: раскинул ноги, неестественно вывернул шею, руки куда попало… В школе он любил прикидываться, и девчонки под парты валились от смеха, когда он строил учителям рожи. Хорошо получалось. Даже математичка, которая никогда и никому не верила, однажды отпустила его с контрольной по алгебре: Удовиченко продемонстрировал блестящий образец школы Станиславского и прямо на уроке заплакал навзрыд; слезы катились по его щекам, подбородок дрожал, зубы клацали. Ошарашенная учительница спросила, что случилось, и Удовиченко срывающимся голосом ответил, что сегодня годовщина смерти его мамочки. У математички дрогнуло сердце, и она отпустила рыдающего ученика домой. Удовиченко, конечно, соврал насчет годовщины, хотя, мамы у него действительно не было — он уже много лет жил со спившимся отцом и бабкой.
Сейчас он странно урчал, как голодная собака, добывшая кость, торопливо и неряшливо возводил вокруг себя стенку из камней и стрелял одиночными во все стороны.
— Удовиченко, идиот ёпаный!! — кричал ему Грызач, спрятав голову под паучьими лапами гранатомета. — Уходи отсюда!! Уходи, придурок!!
Но «сынок» то ли не слышал командира, то ли не понимал, чего тот от него добивается, продолжал вытаскивать из-под себя булыжники и взгромождать их на каменную горку. Выкинет пять булыжников, схватит автомат, пальнет куда-то не целясь и снова за камни. И урчит, урчит собакой. А в глазах — мертвецкое стекло и безумие.
— Удовиченко!! — орал Грызач, пригибая голову еще ниже, потому что вокруг него звонко зацокали, словно играя на ксилофоне, пули. — Кончай шахту рыть, куесос ты недоразвитый!! Ползи назад за Селивановым!!
Старший лейтенант добавлял еще пару ругательств, ударялся бровью в прицел, отыскивал среди камней чалмы и читрали и посылал туда осколочную гранату.
— Во плядь! Явился не запылился! — с трудом произнес Грызач, когда рядом с ним упал горячий, мокрый, задыхающийся Герасимов. Спазм сдавил Грызачу горло, и голос его был совсем слабым и сиплым. — Помощь подоспела, как всегда, вовремя…
Герасимов из-за грохота стрельбы не расслышал слов и поменял еще один магазин. Гильзы сыпались на камни и прыгали вокруг, как пузыри на асфальте во время летней грозы. Пули швырялись песком, порошили глаза, истерично визжал рикошет. Гранатометная лента судорожно тряслась и короткими толчками ползла по камням.
— Ты Грызач?! — крикнул Герасимов на ухо старшему лейтенанту, не узнав в чернолицем, с безумными глазами человеке своего обидчика.
— Можно просто Игорь Васильевич, — недружелюбно ответил Грызач и послал еще две гранаты. — Удовиченко, пидарас вонючий!! Уползешь ты отсюда когда-нибудь, или мне биздануть по твоей крепости разочек!!
— Сука, — сказал Герасимов и, сняв руку со спускового крючка, ударил Грызача в челюсть.
— Не понял, — удивился Грызач. — Тебя что, контузило?
Герасимов ударил еще раз. Голова Грызача откинулась. Он стукнулся затылком о сошку и рассвирепел:
— Ты что, чувак, взбесился?
Вокруг них защелкали пули. Пришлось прижаться к камням и на мгновение замереть. Герасимов вскинул приклад, прижался к нему щекой и выдал ответную очередь.
— Ты на кого руку поднял, солярик протухший?! — кипел Грызач. — Ты знаешь, что я сейчас с тобой сделаю?
Он вытянул руку и попытался схватить Герасимова за лицо, но не дотянулся и опрокинул гранатомет. Рядом взорвалась граната, и ударная волна хлестнула по ушам. Оглохший, осыпанный каменной крошкой Грызач тряс головой.
— Ты на кого, сука…
Герасимов яростно отстреливался. Глаза, забитые пылью, нестерпимо зудели и слезились, и все вокруг него двоилось, затухало, дробилось на осколки.
— Заткнись, а то я тебя сейчас живым закопаю… — процедил Герасимов. — Тебя предупреждали, чтобы Каримову не трогал?
— Какую еще Каримову, лось ты безрогий… Ах, бля…
Осколок камня рассек Грызачу щеку. Он схватился за лицо, стукнулся лбом о булыжник. Кольцо сжималось. Духи шли почти в открытую. Герасимов, раздвигая камни, подобрался к гранатомету и потянул на себя тяжелый ствол. Установить на дробленых камнях железную дуру весом почти в полцентнера оказалось не простым делом.
— Да уйди ты! — вспылил Грызач. Его достоинство было ущемлено. Какой-то лопух предъявляет ему непонятные претензии, да еще пытается управиться с гранатометом! С «АГС-17» «Пламя»! С родным дитятей Грызача! С его долюшкой, его кровинушкой, с этим мерзким паукообразным железом — черт бы его подрал, какой тяжелый!
— Я говорю про медсестру из медсанбата! — рявкнул Герасимов и, чтобы помочь Грызачу поставить на ноги гранатомет, уперся в его коробку ногами.
— А что, твоя баба? — кряхтя от напряжения, спросил Грызач. Одной рукой он тянул ноги станка, другой размазывал по щеке кровь.
— За бабу зубы выбью, урод! — ответил Герасимов и не выдержал — уж очень подходящий момент! — двинул ногой по черному лицу Грызача. Грызач повалился на бок, перевернулся на живот и, брызгая слюной и ругательствами, заполз на Герасимова, чтобы вцепиться ему в горло. Герасимов не мог защититься, он безостановочно стрелял, автомат оглушительно стучал затвором, и на раскаленном стволе шипела слюна Грызача.
— Я такие вещи не прощаю, солярик!! — орал Грызач. — Ты разберись сначала, а потом дрыгалками дергай!
— Иди на куй! — коротко приказал Герасимов, кинул автомат на камни, полез в карман за гранатой, торопливо ввинтил запал.
— Ты кого послал?! — зашелся от обиды Грызач.
Рядом лопнула мина, булыжники взметнулись в воздух, посыпались градом на головы и спины офицеров. Они упали навзничь, прижали ладони к затылкам. Слава богу, подумал Герасимов, я не успел выдернуть чеку. Граната с запалом, прыгая по камням, закатилась под него. Герасимов втянул живот, просунул под себя руку, нащупал ребристое тельце «эфки», и тотчас получил удар кулаком по лицу. Сжав гранату в кулаке, Герасимов нанес ответный удар и почувствовал, как мокро и липко скользнула под костяшками кулака щека Грызача. Пока Грызач тряс головой и проверял, на месте ли челюсть, Герасимов швырнул гранату и снова схватился за автомат.
— Сволочь! — выплеснул обиду Грызач. — Я ее пальцем не тронул… Полтора года без бабы… У меня вообще все отсохло… Она для меня как богиня… Я только сидел рядом и на ее руки смотрел… Да встанешь ты или нет, таракан злоепучий??!
Он никак не мог установить упрямую треногу на неровном бруствере. Горячая гильза, вылетевшая из автомата Герасимова, шлепнула его по губам. Грызач воспринял это как очередной удар со стороны своего обидчика и, не сдерживая отчаянной дури, вскочил во весь рост, чтобы установить наконец гранатомет и отыграться со всеми суками мощным огнем. Он так отыграется, что земля вздрогнет! И все узнают, кто такой Игорек Грызач и как он страшен, когда зол! Грызач уже ухватился за широкое, промасленное брюхо гранатомета и что-то закричал от эмоций и натуги, но нельзя было разобрать ни слова, потому что грохот стрельбы рвал барабанные перепонки, стучал молотком по вискам, а Грызач уже поднял своего защитника, уже приметил для него более-менее ровную площадку, как вдруг ахнул, разжал пальцы, и гранатомет тяжело упал и ткнулся стволом в камни. Грызач, раскинув руки в сторону, упал на спину, мокро закашлял, брызгая розовой пеной.