Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах Дышев Андрей
— Ах, а-а-ах! — хватал он ртом воздух и рвал скрюченными пальцами обвислые карманы «лифчика», будто ему за ворот заползла какая-то кусачая тварь. — А-а-а-х, кха-кха, бляххх…
И в его судорожных движениях, и в его черном лице, исполосованном светлыми складками и морщинами, было столько обиды и недоумения, будто кто-то жестоко обманул его, растоптал самую заветную, самую светлую мечту…
Герасимов бросил автомат — сейчас, на самом жестоком пике боя он был уже слишком маломощным, почти бесполезным оружием. Схватившись за ручки гранатомета, Герасимов потянул его на себя, высвобождая ствол, и открыл огонь частыми очередями. Ствол двигался, пульсировал, словно сшивал гранатами распоротое трассерами небо, взрывы вставали кучно, жонглируя камнями и рваной человеческой плотью.
— Эй, Грызач! — не поворачивая лицо, крикнул Герасимов. — Тебя что, ранило?
— Они испортили меня, — через силу ответил Грызач. — Чурки сраные! Такого человека испортить!
Воздух задрожал от рокота вертолетных лопастей. В сумрачном небе пронеслись две горячие тени.
— Как всегда, вовремя… — через зубы процедил Грызач.
Он часто и тяжело дышал, уже не рвал на себе одежду, лишь только сжимал и разжимал кулаки, как бы пробуя, насколько липка кровь, в которой он выпачкался.
По крутой дуге вертолеты заходили на боевой курс. Лязгнул затвор гранатомета, метнув последнюю гранату, и трехногий железный паук затих. Герасимов открыл коробку. Гранаты кончились. Снова схватился за автомат — последнее, что осталось, тут уж не до выбора. Была бы трубка, из которой можно плеваться горохом, — и той бы воспользовался. Дал короткую очередь — эх-ма! последний магазин остался!
— Грызач, я тебе морду набью, — предупредил Герасимов и, не рискуя поворачиваться спиной к темным скалам, из-за которых постреливали моджахеды, попятился к своему недругу, к подонку, к небритой роже. Полтора года он бабы не видел! Так вырезал бы из журнала фотку какой-нибудь красотки в купальнике и утешался бы! Сволочь! Убить его мало! — Ты что ж это, — прошептал Герасимов и взял Грызача за подбородок. — Подыхать надумал?
— Тебе назло не подохну.
— Правильно. Я тебе должен еще морду набить… Да убери свои грязные руки, не мешай!
Окровавленную раскладку — долой! Все равно в ней уже ничего нет, даже сигнальных ракет. Маскхалат пришлось разорвать на груди, благо, что рвался он легко, как старая рыбацкая сеть. Обнажились тощая шея и белая-белая впалая грудь, вымазанная кровью. Доходяга! Тоже мне герой-любовник!
— Не вижу, куда тебя заепенили… — пробормотал Герасимов, и тотчас ему пришлось ничком повалиться на Грызача, потому как откуда-то справа затрещали выстрелы и ожили лежащие рядом камни.
— Ой, скотина! — застонал Грызач. — Что ж ты своей харей прямо в рану тычешься?!
— Погоди минутку, — ответил Герасимов, торопливо ввинчивая запал в гранату. — Сейчас я тебе объясню, у кого из нас харя…
Не поднимая головы, он кинул гранату на звук выстрелов, хлестнул ладонью по лбу Грызача, заставляя его тоже опустить голову, дождался, когда от взрыва вздрогнет земля, тотчас вскочил и с колена дал очередь по дымному облаку. Он не успел залечь, как из-за скалы вертикально вверх, словно воздушные шары, взмыла пара «Ми-24»; вертолеты набычились, опустили узкие морды вниз, растопырили лапы-подвески и, мягко покачиваясь, одновременно плюнули дымным роем. Ракеты с шипением понеслись вниз, впились в дно котлована, разорвались и вывернули его наизнанку. Герасимова откинуло в сторону, оглушило, окутало пылью и дымом, а в довершение ему на голову упал горячий булыжник. Ослепший, подавившийся дымом, он стоял на четвереньках, хрипел и плевался.
— Сэнкью, — едва смог вымолвить он, ощупывая влажное и липкое темечко. — Сразу видно, что наши бизданули… Грызач! Эй ты, ловелас вшивый! Это только цветочки. Когда я буду бить тебе морду, будет в сто раз хуже…
Герасимов на четвереньках подполз к Грызачу. Командир гранатометного взвода шевелился под кучей дробленого щебня, которым его засыпало. Вертолеты спикировали и, круто взяв вверх, ушли на второй заход. Моджахеды, эти бессмертные призраки, снова принялись стрелять по разорванным, раскиданным ошметкам взвода. Духи знали, что умрут, они уже приготовились к смерти, ворота рая были распахнуты — а для истинных воинов ислама они распахнуты всегда, — и ничто их не держало на земле, и оставались последние мгновения, чтобы унести на тот свет побольше трофеев, побольше жизней неверных. И покалеченные, изломанные, обожженные моджахеды снова пошли в атаку на полудохлую линию обороны — те, кто мог идти, и поползли те, кто мог только ползти. Аллах акбар! Аллах акбар!
Герасимов рвал зубами оболочку перевязочного пакета. Кровавую рану тяжело найти, если вся грудь залита кровью — все равно, что черную кошку в темной комнате. Во фляге еще есть немного воды! Проклятье! Как тяжело ее отцепить! Какой идиот придумал эти петельку и пуговицу? Рвануть, оторвать, отвинтить крышку — полсекунды на все.
— Что ж ты, гад, кипяток на меня льешь! — заскрежетал зубами Грызач. Его трясло, подбородок прыгал, зубы стучали. Грызач искусал губы, и было похоже, что они накрашены помадой.
— Привстать можешь? Держись за мою шею!
— За твою поганую шею?
Трудно приладить повязку на груди. А ведь учили когда-то… Петлю пропустить под мышкой, затем на плечо, оттуда снова под мышкой и широкой лентой по окружности груди… Черт знает что получилось, все наперекосяк…
— Где твой автомат? У тебя остались патроны?
— Какие, на куй, патроны? Я тут, по-твоему, чем два часа занимался? — прохрипел Грызач и снова закашлялся — кровь попала ему в горло.
Вертолеты снова взмыли над скалами, на этот раз с противоположной стороны. Моджахеды повалились на спины и открыли по ним огонь.
— Давай, шевели ножками, ишак смердячий!! — крикнул Герасимов, волоча Грызача на себе. — Сейчас наши доблестные вертолетчики покажут класс игры на фортепиано…
— А ты свое епало убери подальше… я брезгую твоей поганой кровью…
— Еще слово, козел, и я тебе выбью зубы…
— До тебя уже выбили, пес ты плешивый…
Они ковыляли по камням, падали, матерились, отстреливались, снова вставали и ковыляли дальше. Реактивные снаряды трясли котлован, словно детскую погремушку, адский огонь перемешивал в миксере огонь, дым, камни и людей. На правый гребень выбралась подошедшая на помощь рота третьего батальона и с ходу открыла по склонам огонь. Минометчики отправили в трубу первый снаряд; он долетел до обгрызенной скалы, под которой умирал оставшийся один прапорщик Хорошко, и разорвала его в клочья. Малиновые трассеры исполосовали пахнущие кровью и гнилостью сумерки.
— Куда вы бьете?!! Куда бьете?!! — срывал в эфире голос комбат. — Там еще остались наши бойцы!!
— Где? Внизу? — спокойно отвечал командир роты, вкладывая в голос презрение и насмешку: сидит, нудила, в километре отсюда, смотрит за боем в бинокль и дает дурацкие советы. — Товарищ капитан, там духи уже пять раз туда и обратно прошли. Нет там никого.
— Заряжай!! — командовал командир минометного расчета.
— Ах, епическая сила, как больно… Как больно… — скулил Грызач. — Такого парня испортили…
Его тошнило кровью. Зря он ее глотал.
— Ты будешь держаться за меня?? — хрипел Герасимов. Он шел уже из последних сил. Вены на его шее набухли, пальцы онемели и перестали слушаться. Сколько там осталось патронов? Дюжина на двоих наберется?
Они рухнули в сухую промоину. Грызач что-то хотел сказать, но его душила икота:
— Ты… ты…
Духи все идут. Встают и идут. Они сделаны из тьмы, у них под одеждой ничего нет, это чучела, пахнущие свежевырытой ямой.
— Грызач! Грызач, ты не умирай! — через силу выдохнул Герасимов, прижался щекой к прикладу «калаша» и дал короткую очередь. — Наши уже близко! Грызач! Грызач, ты слышишь меня? Ты слышишь, подонок?!
Грызач судорожно сглатывал, таращил мутные глаза на Герасимова, хватал его за капюшон маскхалата.
— Ты… ты…
— Подожди, у меня где-то был промедол…
Где-то в карманах! Сколько много карманов и почти все пусты. Песня спета, шарик сдулся… Грызач, сволочь, не умирай… Сейчас игла одноразового шприца вонзится в твое хилое и слабеющее тело, промедол метастазом расползется по мышечным тканям, просочится в капилляры, побежит с потоком остывающей крови по венам к сердцу, легким и мозгу, и возникнет короткая иллюзия жизни; ногам и рукам станет тепло, сознание просветлеет, в нем вспыхнет оранжевый свет неуловимого счастья, словно вот-вот произойдет некое великое, судьбоносное и очень торжественное событие, хлынет потоком свинячий восторг — как хорошо! как прекрасно лежать здесь, под чудным небом, на котором загораются тяжелые, качающиеся звезды, и как прекрасна война, какое умиротворение и законченное, округленное удовольствие доставляют кровоточащие раны! Человеческое тело — это мразь, это нищенские лохмотья, это шутовской костюм, это полосатая роба заключенного; это колючая проволока, это присохшие к ране бинты, это римские кожаные плети с крюками, это битое стекло… А война срывает все это, смывает грязь и боль, высвобождает душу и — лети, хрустально-прозрачная, незамутненная, невесомая, вечная; порхай, кувыркайся в лучезарном сиянии солнца, в небесной голубизне, над млеющей в дымке Землей…
— Грызач, не закрывай глаза!! Дыши, дыши, небритый подлец!!
Командир гранатометного взвода мял маскхалат Герасимова, ломаные ногти цеплялись за швы и петли, он тянул заостренный, покрытый грязной щетиной подбородок вверх; этот человек, полтора года не видевший бабы, полтора года сожительствовавший с войной, полтора года чахлым кустом прораставший в каменную макушку высоты, этот высохший, обескровленный, до идиотизма верный, ни разу не изменивший своей войне человек — он сейчас желал одного: дать в морду Герасимову. Потому что тот крепко его обидел. Потому что Грызач пальцем Гулю не тронул… Она для него была как богиня… Грызач только сидел… Рядом… И смотрел… На ее руки…
— Грызаа-а-ач! Живи, живи!!
Герасимов тряс голову старлея, кричал в его закатывающиеся глаза. Не уходи! Держись! Вертолеты рядом! Смотри, сколько вокруг нас огня! Посмотри, как светло, словно тысячи солнц обступили нас! Сколько мощи, энергии — разве здесь есть место для смерти?! Мы купаемся в реке Жизни и омываем свои лица кровью! Мы бессмертны, Грызач! Грызач…
Его губы были обжигающе горячими, как поверхность только что испеченного хлеба. Обхватив их ртом, Герасимов вдыхал в слабое, страдающее тело командира гранатометного взвода жизнь. Хватал ртом раскаленный дым и наполнял им слабые легкие Грызача. Живи, живи! Смотри, как это делаю я, держись крепче за меня, дыши моим воздухом, согревайся моим теплом… Что ж ты, сволочь, оставляешь меня — у нас с тобой одна Богиня на двоих, одна на всем белом свете. Что ж ты уходишь, подонок…
Ткнувшись в липкий лоб Грызача, Герасимов плакал. Два маленьких человека, почти неразличимых среди каменной пустыни, держались друг за друга, и горы, облитые огнем, вращались вокруг них, а вместе с ними кружились похожие на мухи вертолеты, и втягивались в гигантскую воронку белые борозды ракет, и туда же сваливались пастозные, ржаво-рыжие облака пламени, и выедающая глаза дымная рвань, и сливалось тягучей смолой афганское небо с битым серебром звезд. Загоняя вертолет в горку на предельном угле атаки, а затем снова кидая его в пике, наводчик навел перекрестье прицела на бегущих по ущелью людей.
— Пять духов и один наш, — доложил он командиру эскадрильи. — Наполовину голый, босиком… На нем только брюки, оружия нет.
— Духи несут его на себе, что ли?
— Сам бежит.
— Сможешь отсечь духов от него?
— Я же говорю — они бегут плотной группой… Сейчас потеряю…
Командир вертолета взял ручку влево, затем на себя. Вертолет задрожал от перегрузки, борттехника Викенеева кинуло на перегородку. Он ухватился одной рукой за край проема, подтянул свое потяжелевшее тело к пулемету, встал перед ним на колени, склонил голову, прищурил глаз и дал длинную очередь. Вертолет, едва не заваливаясь набок, сделал круг и снова спикировал на группу бегущих людей.
— Так что делать? — спросил наводчик.
— Да ёпни их! — ответил командир.
Наводчик еще круче опустил нос вертолета и надавил кнопку пуска. Струи пламени вырвались из подвесных кассет, ракеты устремились вниз, кучно разорвались — как раз в центре группы. Последнее, что почувствовал Удовиченко, — как кто-то из моджахедов хлопнул его ладонью по голой спине, должно быть призывая залечь. Но этот легкий, совсем не болезненный шлепок почему-то разорвал его тело — с противном треском, будто Удовиченко был сшит из простыни, и вот ее рвали и вдоль, и поперек, на лоскутки, на подворотнички, на носовые платки: фрррых! фрррых! налево, направо, вверх, назад, вперед, всем по куску, всем достанется, всему миру по нитке…
Головной дозор третьего батальона спустился в кишлак. Саперы, шедшие впереди с щупами, искали ребят из разведроты. Раскиданные по улочкам и дворам изуродованные и расчлененные трупы не трогали, кидали на них «кошку», тянули за веревку из-за укрытия, переворачивали и сдвигали окоченевшие трупы. Дважды из-под мертвых тел вырывалось пламя. «Сюрпризы» опять рвали и терзали уже давно отмучившиеся тела — в какой уже по счету раз? В какой уже раз, черт вас всех подери! Ну сколько можно мучить ребят?
Артиллерия долбила склоны ущелья, на которых могли затаиться духи. Мощные снаряды крошили гранит, спускали песчаные ручьи. Четыре пары «Ми-24» безостановочно, заход за заходом, кололи хребты реактивными снарядами, словно гигантскими вилами. Гора проседала, ее рыхлая спина дымилась. Четыре вертушки, израсходовавшие весь боезапас, перенацелили на вывоз раненых и убитых. Баграмский госпиталь работал в авральном режиме. Две дополнительные бригады, прикомандированные из Ташкента, не справлялись с потоком раненых. Солдаты-уборщики в приемном отделении, не разгибаясь, собирали тряпками лужи крови с кафельного пола, выжимали их в эмалированные тазы, снова ползали на карачках, размазывая лужи, и снова выжимали. Тазы выносили больные из числа выздоравливающих. Темный и мрачный коридор хирургического отделения в Кабульском госпитале был переполнен. Мест в палатах не хватало, запасные койки спешно собирали и устанавливали вдоль стен в два ряда. Пройти по коридору можно было по узкому проходу, лавируя между безжизненно откинутых рук и ног. Спертый воздух, напитанный испаряющейся кровью, вызывал тошноту даже у бывалых врачей. В прорезиненных палатках Баграмского госпиталя размещали на ночь «легких» раненых, но там было страшнее, чем в палатах с «тяжелыми». «Легкие», в отличие от «тяжелых», находились в сознании, и у них были силы кричать всю ночь, заново переживая во сне страшный бой.
Гуля снова корчилась от чудовищной боли в маленькой перевязочной медсанбата, пропахшей йодом и хлоркой. Стояла на коленях у пустого, холодного топчана и, прижав дрожащие ладони к груди, сгибалась и сгибалась, билась головой о ледериновый край, глотала слезы и спрашивала неизвестно у кого: когда же это кончится? Сколько уже можно? Уж терпение дошло до предела, истерзанная душа воет и стонет, да и не душа это уже, а кровоточащая рвань. Нет больше сил, устала, устала! А больно-то как! Что же там так болит и страдает — там, вокруг сердца, такое золотисто-бронзовое, искрящееся, призрачное, как гало? Валерочка мой родненький, мальчик мой солнечный, как же тебе больно! Откуда на свете столько боли? Разве хватит человеческой жизни, чтобы всю ее пережить, пропустить через себя, напоить слезами? Валерочка, голубь мой, герой мой голубоглазенький, останься живым, пожалуйста, а я буду терпеть сколько понадобится, отдай мне все свои раны, изрежь меня, избей меня — я выдержу, выдержу, только останься живым, останься, останься…
Говорила, что выдержит, — выдержала, не умерла, не растеклась соленой лужей под медицинским топчаном. Только глаза опухшие, красные и чешутся. Начальник отделения сказал, что нужно закапать альбуцидом, а еще неплохо бы смазать тетрациклиновой мазью. Намазала — вообще на чудовище стала похоже. Нос тоже красный и шелушится. Сама бледная, как поганка. Такой рожей только людей пугать. Особенно маячить не стала, пристроилась за спинами теток и оркестра. Все дивизию встречают, ликуют! Зулька-библиотекарша по этому случаю надела серебристое платье с люрексом. Толстуха Люба, начальница солдатской столовой, где-то надыбала букет роз, кинула на пропыленную броню, на которой ехал ее мужик, химик батальона Светочкин. Букет пока летел, пока кувыркался в горячем выхлопе, рассыпался на отдельные цветочки, и досталось почти всем бойцам. Прогремела, пролязгала гусеницами колонна разведбата. Оркестр, посеревший от пыли, тужился над своими трубами и ужасно фальшивил: вместо «Прощания славянки» получилось что-то похожее на «Червону руту». Техника первого батальона свернула в свой парк загодя, мимо ликующей толпы проезжать не стала. Ага, а вон и второй батальон пылит, земля содрогается, боевые машины пехоты идут ровненько, одна за другой, покачивают передками, как катера на волнах. Комбат Мельников, как положено, на первой машине. Шестая рота, наверное, в конце… Черт, что-то воздуха не хватает, грудь сдавило, дышать тяжело, и снова проклятые глаза слезятся. А тут еще пыль! Мало того что и так на кикимору похожа, так еще грязные подтеки на щеках будут!
Гуля отошла, отвернулась, вынула платок, подняла лицо к небу, чтобы слезы не выливались. Все… Спокойно… Сделай три глубоких вздоха… Все нормально. Все хорошо… А дрожь-то как колотит тело! Гусеницы лязгают, скрежещут, сотрясают землю, пропускают сквозь нее колебательные волны — будто сидишь верхом на отбойном молотке… Она осталась стоять поодаль, отбившаяся овечка, серая, зареванная мышь, комкающая в кулаке влажный платок… Вот уже можно различить знакомые лица. Бойцы лениво машут руками, приветствуя женщин… Стоп, колонна! «Бэшки» встали, качнувшись на амортизаторах. Высокая фигура Нефедова хорошо заметна — прапор, как всегда, расстегнут до пупа, солнцезащитные очки на облупленном носу, в зубах сигарета: «Бойцы, проверили оружие! Разрядить магазины! Коробки с патронами сложить у входа в казарму!» Вон Черненко спрыгнул с БМП, стащил четыре бронежилета — по два в каждой руке, да еще за спиной у него лязгают автоматы — пять или шесть; еле идет парень. Сашка Ступин все еще в шлемофоне, прижимает ларинги к горлу, что-то говорит по связи, лицо нахмурил, брови свел к переносице — весь такой деловой, что ты! Механик-водитель Курдюк торчит в своем люке, зевает, зыркает своими узкими глазами, будто щурится… А вон и Валера! Стоит на передке БМП, крутит головой, смотрит на оркестр, на теток, не видит Гулю. Лицо серое от пыли, только вокруг глаз большие розовые круги — следы от очков… Увидел? Нет, не увидел, волнуется, покусывает губы.
Она взмахнула рукой, негромко позвала, и тут ноги ее сами понесли, и не заметила, как растолкала теток, а проклятые глаза… Ах, проклятые глаза, надо было послушаться начальника и закапать альбуцидом. Как же приходится крепко сжимать зубы, чтобы не закричать, не зареветь — не дай бог, стыдно будет, как дура, в самом деле. А он уже увидел, сиганул с брони в пыль, рваный капюшон как-то нелепо повис на плече, ремень перекрутился, пряжка на боку; пытается что-то сделать со своим непослушным чубом, приглаживает, прижимает, хочет казаться красивым. Ну, расступись, бабы, я за себя не отвечаю!! Донести бы до него слезы, не расплескать бы! И вопль, который уж рвется, как бешеный, выпустить в капюшон маскхалата, пусть путается там в зеленой сетке — только бы донести!
Они схватили друг друга, неловко ткнулись носами — не определились, на какую сторону головы склонять, чтобы красиво поцеловаться, а затем и вовсе ударились лбами. Тут Гулю прорвало, она прижала лицо к капюшону:
— Родненький мой… родненький…
Голос у нее страшный, как у старухи, как у Бабы-яги — скрипучий, сдавленный, а глаза-то как жжет, будто горячей золой припорошили, и дышать не может, икает, плечи вздрагивают. Оркестр затих, потом снова что-то заиграл, барабанщик, зараза такая, своей колотушкой лупит, как по голове. И этот, с медными тарелками, будто назло, над самым ухом — чахххх, чахххх! Зарычали двигатели боевых машин, снова задрожала земля, гусеницы начали прессовать пыль. Пора в парк! Домой! Домой! Все в прошлом, война осталась за туманными горами. Домой!
Домой… Это мучительно-сладкое слово «замена»! Оно означает Рубикон, перейдя который никогда не возвращаешься. Оно означает жирную, глубокую борозду, отделившую жизнь от смерти, мир от войны, свет от тьмы. Прочь из этой гадкой страны, навсегда, навеки! Вычеркнуть слово «Афган» из всех географических справочников, вырвать страницы из энциклопедий, порвать, сжечь, а пепел растворить в водке и выпить; вырезать эту страну консервным ножом из глобуса, положить ее, похожую на черепок от тарелки, на наковальню, да как шарахнуть молотом! Нет ее, не было и никогда не будет! Не произносите вслух название этой страны, не напоминайте — ни словом, ни намеком, ни полунамеком. Не выношу, не принимаю, отторгаю, как чужеродный орган, с кровью и гноем. Она позади, отныне всегда позади, и только не оборачиваться, не замедлять шаги — бегом, бегом вперед, хоть на коне, хоть на машине, хоть на ракете с субсветовой скоростью! Будто ничего не было…
Гуля сложила простыни, вытряхнула от перьев наволочку, свернула рулоном одеяло, матрац и отнесла все это комендантше общежития. Та поставила подпись в обходном листе и вздохнула:
— Гулька, как я тебе завидую!
— Я сама, Надюш, поверить не могу, что это всё…
Потом подмела пол в комнате, вымыла с мылом. Ничего после себя не оставлять. Ни пушинки, ни соринки, ни туманных следов дыхания, ни запаха «Красной Москвы», которые подарил ей Валерка. Будто и не было ее здесь вовсе.
Еще раз проверила тумбочку и полки над умывальником. Кажется, все. Перенесла сумку ближе к двери. Пошла в штаб за предписанием. Последний раз она пошла в штаб. Никогда больше она не будет ходить по этой неровной асфальтовой дорожке с чахлыми кустами по краям. Никогда больше не будет открывать эту скрипучую дверь на пружине… Каждым шагом она убирала назад, за спину, в прошлое фанерные модули с коридорами, кабинетами, палатами, с ранеными и больными, с бинтами, шприцами и зажимами, со знакомыми и незнакомыми людьми… Один шаг — и этот офицер со скуластым несимметричным лицом уже становится Прошлым. Еще один шаг — и последний раз хлопнула за спиной дверь штаба. Еще один — и этот уродливый фонтан с облупившейся краской никогда больше не встанет грязным корытом на ее пути.
В женском модуле уже произошла рокировка. Место Гули заняла какая-то вертихвостка из машбюро. Нагло раскатала на ее койке свой матрац, нагло заправила простыни, нагло взбила подушку и водрузила на подоконник дурацкий букет из бумажных подсолнухов. Потом вооружилась банкой с силикатным клеем и пришпандорила к стене журнальные вырезки с портретами Джо Дассена и Владимира Высоцкого. Села на койку, покачалась, скривила физиономию: «Скрипит слишком!»
Гуля не стала прощаться, взяла сумку и молча вышла. Прочь, прочь отсюда, из этого отвратительного модуля, провонявшего непутевым бабьем! Бегом, не оборачиваясь, не оглядываясь — вперед, только вперед!
У входа в казарму Герасимов прощался с ротой. Прежде чем выйти к бойцам, долго чистил зубы ядрено-мятным «Поморином», но запах перегара так и не удалось заглушить. Всю ночь он пил водку, отмечая с друзьями свой отъезд. Пропил все чеки и трофейные афошки. В голове гудело. Раскаленный асфальт качался под ногами.
— Командир!! — хрипел хмельной прапорщик Нефедов, в сотый раз обнимая Герасимова. — Ну как я тут буду без тебя?! Ну ты скажи мне, как я смогу без тебя?! Гад ты за то, что нас бросаешь… Как, блин, я тебя все-таки люблю!!
— Иди, проспись, — строго заметил Ступин, становясь между прапорщиком и Герасимовым.
Прискакал молодой офицер из строевого отдела, принес выписку из указа, орденскую книжку с подписью самого Горбачева и орден Красной Звезды.
— Начальник штаба велел вручить перед строем и в торжественной обстановке, — лепетал офицер, пряча документы и коробочку с орденом за спину, как делают дети.
— Да давай сюда, разберемся! — горланил Нефедов, обхватывая офицера своими длинными руками. — Не в первый раз… Думаешь, мы не знаем, как ордена положено вручать?
Офицер из строевого отдела только прибыл в Афган и потому в самом деле не знал как. Прапорщик, ломая пальцы офицеру, отобрал у него коробочку, вынул орден, свинтил закрутку и примерил орден к груди Герасимова.
— Чем дырку делать будем? — спросил Ступин.
— Все есть, Саня, не дрейфь… Но сначала положено обмыть… Абельдинов!! Мою личную банку сюда, быстро!
Сержант принес банку с самогоном. Разлили по кружкам. Орден тюкнулся об эмалированное донышко. Чокнулись.
— За тебя, Валера! За нашу шестую роту!
— За вас, ребята!
Герасимов вытащил орден зубами. Капли самогона блестели на его рубиновых лучах. Прапорщик порылся в карманах, вынул автоматный патрон и продырявил им китель рядом с первой Звездой.
— Во! Порядок! — говорил он, хлопая Герасимова по груди. — Дважды орденоносец!
Офицер из строевого отдела пил самогон мелкими глотками и морщился.
— Товарищ старший лейтенант, — сказал Абельдинов, глядя на дно кружки. — А давайте как-нибудь встретимся в Союзе, напьемся вдрызг и вспомним, как вместе на войну ходили, как высаживались на Панджшер…
— Встретимся, Абельдинов, — пообещал Герасимов и обнял сержанта.
— Черт подери, товарищ старший лейтенант… — сломавшимся голосом добавил сержант, отводя глаза. — Я вообще-то считаю себя мужиком нормальным, но… как бы сказать… в общем…
— Да ладно, поплачь, не стесняйся! — разрешил прапорщик Нефедов и положил руку сержанту на плечо. — С кем не бывает…
— Жалко, конечно, что вы уезжаете…
Герасимов пошел по кругу.
— До свидания, Черненко!
— До свидания, товарищ командир!
Герасимов обнялся с солдатом.
— Вы только обязательно напишите нам, когда приедете и устроитесь на новом месте. Хорошо?
— Напишу, Черненко.
— А правду говорят, что вы будете работать в обкоме комсомола?
— Правда, Черненко, правда…
— Давай, командир, держи! Ёпнем по второй, а потом и третий тост, — сказал Нефедов, протягивая Герасимову кружку.
— Прапорщик, иди спать! — процедил Ступин. — Ты уже на ногах не стоишь.
Из медсанбата приковыляли «замок» Гриша Максимов и Гнышов. Оба в синих пижамах. Один с костылем, у другого рука в гипсе.
— Давай, Курдюк, держись, — сказал Герасимов, обнимая механика-водителя.
— Счастливо вам, товарищ командир.
— Баклуха, а ты чего там за спинами прячешься? Иди сюда!
Пулеметчик смутился, порозовел, неуверенно шагнул, вытер руку о хэбэ и протянул ее Герасимову.
— Прощайте, товарищ старший лейтенант!
— Не «прощайте», а «до свидания»! — поправил Нефедов. — Мы все встречаемся в Союзе. Понятно, бойцы? Кому не понятно, зайти ко мне вечером в каптерку — я объясню доходчивей… Не грей кружку, Максимов! В медсанбате небось уже опух от спирта? А? Черненко, мать твою, где гитара? Давай свою коронную: «Я вернулся с Афгана, извините, что цел…» Или как там ты поешь?.. Абельдинов, быстро утер слезы, что ты как на похоронах?
— Товарищ прапорщик, пошли бы вы на куй, — отворачиваясь, тихо попросил сержант.
Последний глоток самогона, последние объятия и рукопожатия, последний хлопок по плечу — и все это уже в прошлом, это уже история, которую хочется скорее забыть; это уже не люди, это оловянные солдатики, застывшие где-то внизу, между картонных коричневых гор и пластилиновых танков. Вперед, Герасимов, в Союз, к новой и счастливой жизни! Не оглядывайся, не задерживай взгляд на лицах своих бойцов, не пытайся их запомнить — тебе это ни к чему. Там, в Союзе, это ни к чему. Отмой самогоном мозги от памяти, проветри легкие, прополощи свежей кровью сердце и подставь встречному ветру лицо. И ничего не бери с собой. Ничего.
— Ты все взял? — спросила Гуля. — Вертолет через полчаса.
Они стояли на пороге кабинета, в последний раз оглядывая стол, на котором Гуля когда-то жарила кабачки; диван из составленных автомобильных сидений, на котором они когда-то спали; решетку на окне, которую можно легко поднять и выбраться наружу…
Герасимов почувствовал, как Гуля взяла его руку.
— А ты помнишь, как мы обмывали здесь твой первый орден? — спросила она.
— А как я ревновал тебя, когда ты ушла без меня на Новый год?
Да что ж это с ними! Они обернулись, они пытаются утащить с собой это мерзкое прошлое!
— Абельдинов, не надо нас провожать, — попросил Герасимов сержанта. — Вещей почти что никаких… Мы сами дойдем…
— Эх, товарищ командир, — едва смог произнести сержант, шумно втянул воздух носом и быстро пошел вон из казармы, свернул за угол, добежал до колючей проволоки, спрыгнул в канаву, повалился на сухой и твердый, как камень, бруствер. Лишь бы «сыны» не увидели такой позор. Он же дембель, у него такой же орден, как у Герасимова. Ему нельзя! Нельзя, Абельдинов!
— Надо идти, Гуля…
Она кивнула, но не шелохнулась.
— А помнишь… помнишь, как я пряталась в погребе, а в дверь ломился начпо…
— Помню.
Гуля вдруг закрыла лицо ладонями и расплакалась. Черт знает что творится! Им надо радоваться, захлебываться от счастья, потому что они улетают в Союз! Навсегда! На веки вечные! Им надо плясать, петь, снова пить самогон, который уже в горле стоит!
Герасимов с треском захлопнул дверь кабинета. Не оглядываться! Только вперед! Бегом отсюда, из этой страны, в которой поселилась война, разгоняющая по горам и пустыням трупный смрад. Вперед в Союз, где… где… В общем, где так здорово.
Они взяли сумки и быстро вышли из казармы. Смотрели под ноги, чтобы ни с кем больше не встречаться взглядами. Не отвечали на приветствия и вопросы проходящих мимо офицеров и женщин. Стиснуть зубы. Перетерпеть последние минуты пребывания в этом аду. Осталось совсем немного. Надо только забраться в пахнущую керосином утробу «Ми-6», сесть на лавочку у иллюминатора, взяться за руки, закрыть глаза и немного потерпеть.
Они пролезли под колючей проволокой, пошли по рифленому железу мимо горячих, только вернувшихся из боя «Ми-24». Обвислые лопасти пружинисто покачивались на слабом ветру. Под раскрытыми фонарями копались техники в песочных комбезах, солдаты подвозили бомбы, поднимали их домкратами к крыльям, насаживали на замки… Отвернуться, не смотреть! Только вперед, туда, где нет войны, где в магазинах продаются водка и докторская колбаса, где по улицам ездят троллейбусы и пищат на поворотах трамваи, где по вечерам в многоэтажных домах загораются окна и за красными, голубыми и желтыми шторами движутся тени, а в спальнях хрустят накрахмаленные подушки, скрипит намастиченный паркет и мелодично дзенькают вилочки и ножики…
Капитан проверил паспорта, сверился со списком счастливчиков, убывающих в Союз, и качнул головой:
— Бегом! Сейчас отправляемся!
Они пошли к рампе «Ми-6» — молча, все так же глядя под ноги. Нет, молчать просто невыносимо! Надо говорить что-то веселое, восторженно перебивать друг друга, шутливо потолкаться у бортовой скамейки за место у иллюминатора, вскрыть по баночке «Си-си», а потом расплющить их ногой…
Герасимов и Гуля ступили на рампу одновременно и вдруг с пронзительной ясностью поняли: там, впереди, ничего нет. Тьма. Мрак. Вакуум. Крикни — и эха не будет; кинь камень — и не услышишь, как стукнулся. Жизнь стремительно несла их в эту пустоту, ни остановиться, ни повернуть назад.
Все осталось в прошлом.
Рампа поднялась и гулко захлопнулась. С трудом раскрутив могучие лопасти, вертолет неуклюже побежал по взлетке, тяжело оторвался от земли и развернулся мордой к северу. По его брюху побежал тусклый солнечный отблеск и тотчас погас.
Тяжелая, как вертолет, перламутровая муха, спугнутая рокотом лопастей, взлетела с сухой колбаски собачьего помета, сделала круг над колючей изгородью и, упорно сопротивляясь горячему афганскому ветру, полетела к далекой темно-зеленой палатке выполнять свою Миссию.