Примкнуть штыки! Михеенков Сергей
Помолчали.
– Так что, Стёпа, держись там. – Воронцов впервые назвал Смирнова по имени.
– Значит, пополнения не будет.
– Не будет. Ты же слышал приказ.
– Если так, то, Сань, хреновая наша доля. Прощай, дружище.
– Прощай, Стёп. Если уж совсем край, присылай связного. Мы тут, на левом фланге, одни. Никого больше нет.
Смирнов поправил на плече ремень автомата, окинул глазом своё войско, уже миновавшее лощину, слизнул со вздёрнутой губы дождевую каплю и вдруг подмигнул Воронцову:
– Назывался он Авдеем и Марьяну обожал…
К вечеру дождь прекратился. Небо очистилось, озарило окрестности, высветлило речную глубь, и все вдруг увидели, что вода в Извери не чёрная, как казалось до сих пор, а прозрачная, а на песчаных отмелях даже золотая, как молодые березняки, с которых даже дождь не смог смыть последнюю листву.
Со стороны Мятлева послышался гул моторов, и через минуту пара истребителей пронеслась над лесом. Самолёты, видимо, держали курс вдоль просёлочной дороги. К ней, к той дороге, и шла группа Воронцова.
– Смотрите, наши! – удивлённо воскликнул Селиванов и подпрыгнул несколько раз, чтобы получше разглядеть за верхушками деревьев «ястребки» с красными звёздами.
– «Ишачки». Сейчас они им вправят косину. А то разлетались, сволочи. – Донцов перекинул тяжёлый пулемёт на другое плечо. – Сейчас они им вольют.
– И откуда они взялись? Это ж, чёрт возьми, и вправду наши самолёты! – Боец, доставшийся Воронцову из отряда старшины Нелюбина, судорожно тискал потёртый, как кирзовый сапог, ремень винтовки. – С самой Десны – первый наш самолёт. И не один, а сразу два!
– К Варшавке пошли, – отозвался другой боец, долговязый. Острый кадык на его длинной шее, обросшей длинной с проседью щетиной, испуганно бегал под серой, поношенной кожей.
Следом за истребителями так же стремительно пронеслись несколько «петляковых». Бомбардировщики ушли к Угре. Через минуту там гулко ударило, загрохотало, то удаляясь, то приближаясь.
– Переправу бомбят, – догадался кто-то.
– Прилетели… Бомбят и наши… А я, братцы, уже думал, что самолётов у нас и вовсе не осталось. На аэродроме под Минском их погорело видимо-невидимо. Даже взлететь не успели.
– Наверняка мост громят. Видно, немец густо пошёл. Не удержаться теперь нашим на шоссе.
– Если танки помогут, ещё подержатся.
Боец, замыкавший их небольшую колонну, спросил вдруг:
– Товарищ сержант, а вдруг они по нашей дороге попрут?
Ответить Воронцов не успел. Снова послышался рёв моторов. «Петляковы» возвращались. Назад бомбардировщики протянули тем же маршрутом, но уже не так организованно. Один за другим они выныривали своими поджарыми хищными телами в просвет лесной поляны и снова соскальзывали за верхушки берёз. На этот раз они летели совсем низко, так что в прозрачных колпаках были видны напряжённые неподвижные, как приборы, головы пилотов и стрелков. Истребители не возвращались. Но вскоре появились и они. И теперь их было не два, а шесть. Они клубком вертелись в воздухе, срывались вниз, в штопор, но перед самой землёй ловили крыльями упругий воздух, выравнивали горизонталь, стремительно проносились над верхушками деревьев, едва не задевая их, и снова, будто примагниченные друг к другу, натужно взрёвывали моторами и взмывали вверх. Почти непрерывно рычали их пулемёты, разбрызгивая дымящиеся веерные трассы. Вскоре один задымил и, теряя скорость и заваливаясь на крыло, стал падать.
– Эх, наш! Братцы, нашего подбили!
– Какого нашего?! Немца! В ту сторону потянул.
– Так ему и надо. Наши-то вроде держатся.
После падения одного из дерущихся огненная карусель в небе закрутилась ещё яростнее. Но вскоре пара И-16 ловко выскользнула из воющего, грохочущего пулемётами и пушками обруча, блеснула серебристыми плоскостями и алыми звёздами и пошла на восток. Один из истребителей едва заметно дымил. «Мессершмитты», их было уже только три, преследовать их не стали, сделали разворот над поймой и ушли к Варшавке.
– Перекинулись двумя тузами…
– На равных разминулись.
– Немца-то наши ловко срубили. Так и грёкнулся, – сказал долговязый и поправил на плечах лямки вещмешка, в котором лежал их боезапас.
– «Ишачка» тоже подбили. Долетит ли?
– Наш долетит.
– «Мессеры» вчетвером навалились. Как коршуны. Видать, «петляковых» хотели прихватить, а не вышло.
– За переправу бьются. Значит, уже пошли.
– Посмотреть бы, как немец упал.
– Что там смотреть? Думаешь, сухари кругом рассыпались?
Бойцы сдержанно засмеялись.
Снова двинулись вперёд. Чавкала под ногами набрякшая дождём земля. Сипели износившиеся сапоги и швы армейских ботинок. Шли молча. Сосняк уже темнел впереди, озарённый уходящим туда же, за дальнюю кромку леса, солнцем. И там, куда уходило запоздалое светило, там, за лесом, далеко, за лугами и полями, которых отсюда не увидать, протекала среди вот таких же ольх и сосен речка Ветлица, сияя такими же золотыми отмелями и песчаными берегами с печурками ласточек-береговушек. Она текла в лугах, в полях, каждую весну засеваемых рожью и овсом, среди сенокосов и болот, а потом пряталась в сосняке, вот в таком же древнем сосняке, как и этот, к которому они подходили. Но там, куда уходило солнце, судя по канонаде, были уже немцы. Ещё неделю назад невозможно было представить, что, остановленные, запертые на Десне, немцы так быстро и глубоко вклинятся в оборону наших фронтов, и, вклинившись, разорвут их на части, и Западный, и Резервный, и Брянский, и, что, разорвав их, начнут так же стремительно действовать на охват и уничтожение целых армий в больших и малых «котлах». И что – судьба какого-то маленького села по имени Подлесное в этих огромных по своим масштабам и жестокости событиях? Что – судьба двух отрядов, наспех сведённых из курсантов и бойцов разбитого полка?
Нелюбинцы, Донцов и ещё двое держались особняком. Воронцов всё время к ним присматривался. Одеты кое-как. Грязные, обросшие и, видать, завшивленные. Вооружены винтовками. Подсумки протёрты до дыр. В подсумках вместо патронов – сухари. Патроны носят в карманах. Пилотки на головах – как помятые консервные банки. Воины… Воронцов вначале подумал, что старшина спихнул ему самых завалящих, с кем не хотелось в трудную минуту оставаться самому. Однако, приглядевшись повнимательнее и вспомнив их в бою, под бомбёжкой и в поле под минами, понял, что ошибся. Было в них нечто такое, что внушало уважение и даже почтение. Траншею они держали стойко. Долговязый ничего себе, с характером. Это он выкрикнул особняку пару ласковых, когда их хотели расстреливать.
– Как вас зовут? – спросил его Воронцов.
– А Михаленков! – с готовностью, но словно бы и удивившись вопросу сержанта, ответил тот.
И правда, какое тут, на войне, дело до того, как кого зовут, а тем более его, простого бойца-окопника? Вон скольких уже не стало. И кто помнит их имена? Кому они теперь нужны? Земле? Но и земле всё равно, кто в неё ляжет. И завтра, а может, уже и сегодня, в том же наспех отрытом где-нибудь в нечаянном месте окопчике прикопают и любого из них. Может, и его, бойца Михаленкова. И не останется от него, бывшего до войны нужного для колхоза человека, ни следа, ни вздоха.
– А имя?
– Красноармеец Михаленков Зот Федотыч! – тем же бодрым голосом поправился долговязый. – Третий взвод, восьмая рота тысяча двести девяносто второго полка сто тринадцатой стрелковой дивизии. В роте Зотом звали. А вот его – Васякой. Красноармеец Василий Абраменков. – И Зот хлопнул по плечу товарища и засмеялся.
– Штыки-то где потеряли? – продолжал изучать своё пополнение Воронцов.
– Э, где потеряли… Неспособно с ними, товарищ сержант. Только за берёзки ими цепляться…
– Особенно когда драпаешь, – усмехнулся Алёхин.
Алёхин, его друг Алёхин, дважды сегодня выполнивший задание, чувствовал себя героем.
– Истинная правда! – не смигнул Зот. – Да только правда и то, что, когда все бегут, бежать надобно и тебе. Иначе – пуля. Или плен. Вы, ребята, не бегали, что вам об этом рассуждать? Бежишь-то не ты сам. Совесть-то вроде за окоп ещё держится, винтовку дёргает, а жизнь уже там, за окопом, уже в лес спасаться понеслась…
Зот остановился, шевельнул плечами под туго врезавшимися лямками тяжёлого вещмешка, и сказал без всякой злобы и обиды:
– Вы, подольские, чистенькие вон да сытые прибыли сюда. Не видали вы нашей беды. У вас вон и кухня полевая, и ранетых сразу в тыл вакуируют. И патронов вдоволь. А мы сухарём в кармане убитого разживались да в луже его размачивали… И коли ранило, то ложись и помирай. Вот какие мы к вам пришли. А вы, не в обиду будь сказано, ещё и недели в окопах не прожили, а уже не краше нас стали.
– Полевая кухня не наша, – сказал Воронцов. – Десантники из Юхнова приволокли. А другая – трофейная. Первые два дня вообще только сухпай.
– Всем нам тут хорошо, сержант, – подытожил Зот. – Я ж не в укор вам…
– Ты, Зот, расскажи им про генерала, которого на переправе мы раз видели, – вмешался в разговор другой боец.
– Помолчи, Васяка. – Зот сдержанно покашлял в красный костистый кулак.
– А что тут такого? Про начальство нельзя, что ли? – Боец оглянулся на Зота, на Донцова; видно, не терпелось ему рассказать курсантам про генерала на переправе, о котором знали и Зот, и Донцов, но без разрешения которых он как самый молодой рассказывать не мог.
– Давай-давай, трави про своего генерала, – подзадорил бойца Алёхин.
– На Десне было дело… – Васяка снова оглянулся на своих товарищей, те одобрительно молчали. – Налетел он на нас, как «музыкант». Так мы на Десне пикировщиков называли. С палкой! Сперва комбата отходил, потом лейтенантов, да и нам, кой-кому, кто поближе оказался, тоже той палки генераловой досталось. Орёт: почему, мол, позицию оставили? Позади, кричит, для вас земли нет! Винтовку даже чью-то схватил. Раз ты, комбат, трус и размазня, говорит нашему капитану, то я сам их в бой поведу. Палку, слава богу, бросил. И тут немцы снова из миномётов ударили. Увидели, что мы стадом стоим, и взяли в вилку. Так генерал тот, не знаю уж, кто он нам был и кем по должности доводился, передом бежал да ещё и подпрыгивал, чтобы поскорее до лесочка добежать!
– Это точно, – усмехнулся Зот. – Рядом со мною шпорами гремел. Я вроде бегать уже научился, а тут насилу поспеваю за ним! Толстый такой генерал. Видать, какой-нибудь штабной. Живот так и мотался, вроде как сам по себе бёг, впереди генерала. И если бы не портупея, точно убёг бы вперёд…
Бойцы засмеялись. Видать, не раз уже Зот рассказывал им эту байку. И всякий раз она их тешила.
– А что, – рассудил Зот. – Вот окончится война. Приду я домой. А мне скажут: где ж ты, Зот Федотыч, воевал, где твои медали и видел ли ты генерала? Медали – дело наживное. А вот генерала я уже видел. Ты-то, Васяка, небось завидуешь мне? Ты ж впереди нас бежал? Так? Вот и не сподобился. Не видел ты того генерала, как он бежал. А рассказывать вот горазд. А я хорошо рассмотрел и генерала того, и его живот. Как они бежали наперегонки.
Воронцов поднял руку. Они остановились. Прислушались. Канонада теперь доносилась с юго-запада.
– Так, ребята, кончай трёп. Подходим. – Воронцов снял с плеча автомат. – Алёхин, пойдёшь впереди. Ты дорогу знаешь. Бери правее, чтобы не напороться на них, если они выставили боевое охранение.
Впереди темнел сосняк. За сосняком – излучина реки. За излучиной – деревня. А в деревне, в крайней избе у переезда, те непонятные немцы с пулемётом. Возможно, они уже ушли. А возможно, нет. Контролируют переезд и старый мост. «К деревне наобум приближаться нельзя, – думал Воронцов, – нужна разведка. Кого послать? Снова Алёхина? А бойцы старшины Нелюбина вроде ничего, бывалые ребята».
Севернее тоже гремело и перекатывалось по всему горизонту. Они бились здесь, на Извери, на полпути от Смоленска к Москве, и не знали, что же в действительности происходит вокруг. Канонада, от которой вздрагивала земля и рябью покрывалась вода в реке, слышалась то правее, то левее, то, казалось, уже позади, в тылу. Они уже догадывались, что бои идут повсюду. Но что на самом деле происходило вокруг, чья брала и чем это грозило им, уцепившимся за этот призрачный рубеж на перекрестье Варшавского шоссе и реки Извери, знать они не могли. Потому что полной картины происходившего в те часы и дни на фронтах и участках обороны от Можайска до Брянска не знали даже в Ставке.
Их небольшой отряд оказался на одном из главных направлений наступающих на Москву дивизий группы армий «Центр». Они ещё не знали, почему немцы так осторожничают. Почему после неудачной атаки при поддержке танков не повторяют её снова? Почему действуют сравнительно небольшими подразделениями? Не знали они, что под Вязьмой окружены пять наших армий, что все силы, в том числе и 57-го моторизованного корпуса, немцы перебросили туда, но что теперь они возвращаются, и дни, даже часы их стояния на реке Извери сочтены. Они не знали, что несколькими днями раньше, левее Варшавки, под Брянском, группа генерала Ермакова нанесла контрудар по 47-му корпусу 2-й танковой группы Гудериана. Однако контратакующие соединения Красной Армии в бой вводились не купно, а частями, в разное время и на различных направлениях, при слабой огневой поддержке, и немцы с лёгкостью парировали удары и наносили свои. Танковые лавины, поддерживаемые с воздуха самолётами 2-го Воздушного флота люфтваффе, буквально смели порядки группы Ермакова. Вскоре передовые части 47-го танкового корпуса захватили Севск, а дивизии 24-го корпуса, наступая на орловском направлении, углубились в нашу оборону до восьмидесяти километров. Группа генерала Ермакова и две дивизии 13-й армии генерала Городнянского оказались в окружении. В это же время севернее Варшавского шоссе танковая группа генерала Гота прорвала позиции Западного фронта на стыке 19-й и 30-й армий. А двенадцать дивизий генерала Гёпнера концентрированным ударом разметали оборону 43-й армии. Наши войска, уступавшие противнику на этом участке общего фронта в пять раз по количеству солдат, в тринадцать раз по плотности артиллерийского огня и в четырнадцать раз по танкам, не выдержала удара.
Немецкая авиация, почти полностью контролировавшая воздушное пространство над развернувшейся на подступах к Москве гигантской битвой, нанесла точечные бомбовые удары по командным пунктам армий, корпусов и дивизий. Их местонахождение разведка определила заранее и при подлёте эскадрилий для точности бомбометания наводила сигнальными ракетами. Управление войсками на многих участках обороны Красной Армии было потеряно. 3 октября танки Гудериана вошли в Орёл. Впоследствии Гейнц Гудериан в своей книге «Воспоминания солдата» напишет, что «захват города прошёл для противника настолько неожиданно, что, когда наши танки ворвались в Орёл, в городе ещё ходили трамваи». Войска Брянского фронта оказались под угрозой окружения. 4 октября к северу от Варшавского шоссе в районе Холм-Жирковского группа генерала Болдина заняла оборонительный рубеж и встала насмерть. Болдинцы подбили тридцать восемь танков противника. Генерал Гот, потрясённый потерями в своих лучших дивизиях, отдал неожиданный приказ остановиться. 6 октября обескровленные в изнурительных боях с превосходящими силами противника начали отходить, покидать свои позиции, прикрываясь арьергардами, корпуса и дивизии 19-й армии генерала Лукина, 20-й армии генерала Ершакова и 24-й армии генерала Ракутина. Их атаковали шестнадцать немецких дивизий. На отдельных участках отход захлёстывала стихия бега. Но положение тут же восстанавливалось. Немцы спешно перебросили сюда свежие силы со стороны Спас-Деменска, Милятина, Юхнова и замкнули вяземское кольцо. В окружение попала также 32-я армия генерала Вишневского и группа генерала Болдина.
Особенно тяжело пришлось армии генерала Ракутина. Её фланги оказались открытыми, а путь к выходу более длинным. Через несколько дней после гибели в бою генерала Ракутина в плен попадут генералы Лукин, Ершаков, Прохоров, командир 91-й стрелковой дивизии полковник Волков, начальник штаба 19-й армии комбриг Малышкин. Погибнет член Военного Совета 19-й армии Шекланов. Южнее Варшавского шоссе в окружении оказались армии Брянского фронта. При прорыве из «котла» на реке Рессете погибнут командующий 50-й армией генерал Петров и член Военного Совета армии бригадный комиссар Шляпин. Остатки армии с трудом и большими потерями пробьются к Белёву. Не знали они и того, что 17-я стрелковая дивизия, оборонявшаяся северо-западнее Спас-Деменска и вдоль Варшавского шоссе, 4 октября была атакована и смята под Дяглевкой и Суборовом, а 1316-й стрелковый полк попал в окружение под Воронцовом, что контратаки дивизии, имевшие характер отчаянного сопротивления, были особенно ожесточёнными и на отдельных участках доходили до штыковых и рукопашных схваток. Остатки дивизии всё же смогли вырваться и отошли на восток вдоль Варшавского шоссе. Что некоторые группы будут просачиваться через немецкие посты и, обойдя оборону передового отряда на Извери, выйдут в конце концов к реке Протве. Что командира 17-й стрелковой дивизии полковника Козлова по приговору военно-полевого суда расстреляют перед строем вместе с комиссаром дивизии бригадным комиссаром С.И. Яковлевым. Что командир другой стрелковой дивизии, которая отступала в том же направлении, 53-й, полковник Н.П. Краснорецкий избежит расстрела только потому, что погибнет в бою. От командования 31-й армией, которая закрывала ржевское направление, в эти же дни был отстранён и отдан под суд генерал Долматов. 113-я, отходившая параллельно Варшавскому шоссе, яростно дралась, вырвавшись из окружения под Жёлнами, но была разбита и размётана на марше во время отхода. Командир её, генерал-майор Пресняков, раненый, потерявший способность передвигаться, попадает в плен под станцией Занозной. А ведь именно 113-я должна была занять оборону по берегу Угры и не пропускать немцев дальше, к Медыни.
Не знали они, заступившие дорогу врагу на Извери, что в эти дни и ночи западне и северо-западнее их произошла катастрофа, масштабы которой превосходили Минскую: нескольких фронтов, шестьдесят четыре дивизии, были окружены, и немцы, сдавливая кольцо окружения, добивали их. В плену оказались сотни тысяч бойцов и командиров РККА, несколько генералов. Красная Армия за несколько дней потеряла около миллиона человек. Ни Ставка, ни Военные Советы фронтов в это время не могли организовать эффективной обороны на последнем рубеже – Можайской линии. Войск, которые могли бы занять здесь доты и траншеи, в резерве Ставки просто не было. Отчасти положение спасло то, что немцы в эти дни вынуждены были тратить силы и время на ликвидацию «котлов». 9 октября наступление вдоль Варшавского и Минского шоссе возобновилось с прежней мощью и упорством. Но время оказалось уже упущенным. Оцепенение от катастрофы под Вязьмой в Ставке длилось недолго. Пока передовые отряды подольских курсантов и маршевых стрелковых рот на различных направлениях держали оборону, на западное центральное направление срочно перебрасывались сибирские и дальневосточные дивизии. Некоторым из них для прибытия к месту и развёртывания в боевой порядок требовалось несколько суток или всего лишь сутки.
Они шли по чавкающей под ногами тропе навстречу чёрному сосняку и не догадывались о том, что именно на них сейчас возложена самая трудная задача на всём протяжении фронта обороны Москвы. Ни сержант Воронцов, ни курсанты Алёхин и Селиванов, ни сержант Смирнов, ни бойцы Зот Михаленков и Василий Абраменков, ни пулемётчик Донцов, ни старшина Нелюбин и его подчинённые не знали тогда, что, выполняя приказ капитана Старчака, они выполняли и приказ Верховного главнокомандующего и Ставки и что Москва и вся страна сейчас надеются именно на них, и только на них, потому что других войск, которые смогли бы выполнить то, что выполняли они, ни у Верховного, ни у Ставки, ни у командующего фронтом просто не было.
– Сань? Слышь, Сань? – Воронцова вывел из оцепенения Алёхин, поджидавший их у края лощины. – Ну что будем делать?
Воронцов поднял руку, и все молча остановились. За лощиной уже начинался сосняк. Стёжка, выскальзывая из-под ног, уходила вверх. Солнце совсем завалилось за деревья, и внизу сразу начала густеть синева молодых сумерек. Ещё один короткий октябрьский день, нелёгкий, как и все предыдущие, уходил. Ничего, кроме смертной усталости, он им не оставил. Ветер утих. Но повеяло морозной свежестью. Так в открытое окно в комнату входит ночная прохлада. «Значит, к ночи жди первого заморозка, – подумал Воронцов. – Вот и кончилось тёплушко…»
Алёхин, сойдя со скользкой стёжки, стоял под деревом и ждал, что скажет Воронцов.
Что ж, надо было принимать решение. И он, повернувшись к стоящим за его спиной, сказал как о давно решённом и тщательно продуманном:
– Селиванов, следи за поймой. Остальные – ко мне.
Они сгрудились под калиновым кустом, на котором висели подсвеченные каплями невысохшего дождя рубиновые тяжёлые грозди. Кто-то из бойцов не выдержал, сорвал кисть и сунул в карман шинели. Вороноцв поднял голову и увидел виновато улыбающееся лицо Васяки.
– Что, Абраменков, после тушёнки кисленького захотелось?
– Уж больно спелая, – признался тот, – удержаться невозможно. Подумал вот: вдруг ночью спать не придётся? Тогда и пожую калину.
– А что, помогает?
– Кому как, а мне помогает. Скулы так и сводит, и глаза торчком. Так что возьмите и вы, товарищ сержант. Ноша-то невеликая, а пользу может сослужить большую.
И Воронцов про себя подумал, что бойцы у него в группе подобрались бывалые. Война и старшина Нелюбин их уже кое-чему научили. Вон как лихо вчера атаковали! И отходили без паники. Никого не бросили. Оружие не растеряли.
В деревню решили войти, когда стемнеет – со стороны леса, задами и огородами, откуда, видимо, входили и те, кто по ним палил из пулемёта. Вначале разузнать у кого-нибудь из местных, что тут и как. И если немцы ещё в деревне, придётся решать сперва с ними. Старчак через Алёхина предупредил, что на этом участке действует спецподразделение, которое может быть переодето в красноармейскую форму или в гражданскую одежду. Донцов и Селиванов залягут в сосняке, а они вчетвером попытаются окружить дом и взять их. Если силы окажутся неравными, отходить придётся снова туда, за речку, в сосны. Вот тут Донцов и Селиванов и помогут им огнём своего пулемёта.
Воронцов отдавал распоряжения, чертил прутиком на земле, вспоминая расположения дворов и проулков. Его слушали, затаив дыхание, как слушают командира, когда приходит время верить в него больше, чем в винтовку или пулемёт.
– Смотри, Донец, чтобы пулемёт работал, как часы Кировского завода, – предупредил пулемётчика Зот.
– Ты, Зот, лучше за своим хозяйством доглядай. А то небось пока я в роте отсутствовал по уважительной причине, у твоей винтовки затвор к раме приржавел.
Зот засмеялся, дёргая острым кадыком, который был виден даже теперь, в сумерках. И похлопал большой, как пральник, ладонью по ложу мосинской винтовки:
– Мой плуг борозды ещё не портил.
Они разделились на две группы. Но решили подождать ещё немного, чтобы погуще сошлись над землёй сумерки. Затаились в орешнике рядом с бродом и кладями – длинной ольхой, срубленной на этом берегу и лёгшей макушкой на другой. Одна из групп через несколько минут должна была уйти по этим кладям в сторону деревни. А пока сидели в затишке, курили в рукав. И Воронцов спросил Зота:
– Вы откуда с такими фамилиями? Михаленков, Абраменков, Нефёденков, Тимошенков…
– Мы, товарищ командир, из одной деревни. Из-под Рославля. Смоленские.
– И Нелюбин из вашей деревни?
– Нет, он из другой. Он из Нелюбичей. Из села. У них в селе все – Нелюбины.
– Из-под Рославля, говоришь? Так ведь и я почти оттуда. И шоссе от нас недалеко.
– Вот так дела, товарищ командир! – обрадовался Зот. – Выходит, мы с вами земляки?
Разглядывая сквозь густую щетину улыбку бойца, Воронцов впервые подумал, что, должно быть, этот скуластый, как монгол, и неутомимый в пути красноармеец не такой уж и пожилой, как ему показалось вначале.
– Я из Подлесного. Слыхали про такое село? На речке Ветлице.
– Васяка! Слыхал? – И Зот толкнул в бок Абраменкова.
Тот вроде бы маленько задремал, навалившись спиной на упругие орешины, которые держали его тело почти вертикально. Спохватившись, Васяка охнул, подхватил выпавшую из рук винтовку и слизнул с губы слюну.
– Ты чего, Зот?
– Командир-то наш подольский, выходит, и не подольский вовсе, а наш, смоленский, земляк! Из Подлесного родом. А твоя мать, Васяка, тоже родом оттуда. Она ж из Подлесного девкой брадена. Так?
– Мать из Подлесного. А вы, товарищ сержант, тоже оттуда? – Зелёные глаза Васяки вспыхнули, некоторое время он с восхищением смотрел на Воронцова, как будто видел его впервые.
– Дом под тремя соснами. Возле родника, – уточнил Воронцов. – Сосны старые, такие же, как здесь.
Васяка снова улыбнулся, словно всё ещё не веря ни Зоту, ни ему, Воронцову.
– Я там всего раз был. Но родник помню. Вода чистая, как лазурь, и сильная, прямо ручьём через камень бежит.
– Через жернов, – уточнил Воронцов. – Там жернов мельничный лежит. Отец с дедом Евсеем положили.
– Надо ж, земляка встретили…
– Девичья фамилия матери – Семенцова. Варвара Пантелеевна. В Подлесном родилась и до замужества жила там.
Сердце Воронцова сжалось. Там, в Подлесном, в его родном селе, должно быть, уже хозяйничают немцы. Нет, невозможно представить, чтобы они вступили в его волшебный мир, где всегда царил покой, устоявшийся в веках и веках. И разве может случиться такое, чтобы они, чужие, осквернили и разрушили всё то, чем он, Воронцов, жил от рождения и дорожил с детских лет. Семенцова… Семенцова… И Воронцов вспомнил колхозного кузнеца Пантелея Степановича Семенцова, деда Семенца, убитого грозой лет пять назад. Примерно раз в год к деду Семенцу действительно приезжала дочь, и её принимали в деревне как свою.
– Знал, знал я твоего деда, Васяка. Он нам на сани железные полоза накладывал. За одну буханку хлеба – два полоза. Совсем за дёшево, почти что даром, – признался Воронцов.
Сладко, томительно, почти через слезу вспомнилось Воронцову детство. Он уже не мог с собою справиться и на последнем слове у него запал голос. Должно быть, что-то родственное переживали в эту внезапную минуту Васяка и Зот. Остальные сидели чуть поодаль и их разговора не вмешивались. Как это он сказал, Васяка, внук деда Семенца, об их роднике? Вода, мол, чистая, как лазурь… Это правда – как лазурь. Цвет воды необычайный, не то что в речке. Подойдёшь, нагнёшься, а на тебя всё небо глядит. Так бы и кинулся в то опрокинутое небо и полетел… Как лазурь…
– Деда Пантелея молоньёй убило, – сказал Васяка. – Коров пастивал да и схоронился от дождя под дуб. А молонья возьми и полыхни прямо в дерево. Дуб-то в поле одинокий стоял. Мы хоронить его приезжали. С матерью и отцом. Кладбище у вас красивое – березнячок, часовенка, сухо. Могилку рыли – песок и песок. Это я запомнил. Красивая у вас деревня, товарищ сержант.
– Не деревня – село.
Воронцов вздохнул. И он тоже вспомнил своё сельское кладбище и разорённую часовенку с сорванной дверью, куда уже никто не заходил. И сказал почти шёпотом:
– Кругом сосны. А кладбище – в берёзах. Помнишь?
Васяка задумался на миг и улыбнулся:
– Точно-точно! Сосны кругом. И стёжка туда широкая, мощённая булыжником, старинная.
– К часовне шла от барского дома.
– Но больше всего запомнился родник, – шептал Васяка. – Мы к нему с бабкой Ганкой ходили. Вечером дед Пантелей ставил самовар. И меня учил разжигать его. Я щепочки подсовывал…
К ним протиснулся Алёхин, присел на корточки рядом с Зотом. Зот и Алёхин слушали Воронцова и Васяку молча, и каждому из них хотелось, чтобы командир и боец подольше разговаривали и многое вспомнили, потому что всё, что они наперебой рассказывали друг другу, было похоже и на их родину, на их недавнее прошлое. Даже кладбище в берёзах.
«Сколько Васяке лет? – думал Воронцов. – Девятнадцать? Двадцать? Вряд ли он старше меня».
И Воронцов спросил:
– Кем ты был до войны?
– Кузнецом. В колхозной кузне работал. Вторым молотобойцем. Бороны ладил, лемеха для плугов и всякое такое… – Рассказывая о своём довоенном, Васяка невольно улыбался, и зелёные глаза его улыбались, вздрагивали и сияли. От волнения на верхней губе его, обрамлённой пшеничными усами, выступили капельки пота. Он расстегнул давивший на подбородок ремешок и сдвинул на затылок каску. И Воронцов увидел коротко остриженные волосы, светлые и густые, как пшеничная стерня, примятые потной пилоткой, которую Васяка носил вместо подшлемника.
– Расскажи, как ухваты бабам лепил, – усмехнулся Зот. – Кузнец… Если в кузнице работал, то это ещё не значит, что ты – кузнец.
Селиванов, стоявший в дозоре, хрустнул сухарём и тут же испуганно посмотрел на Воронцова. В синих сумерках отчётливо бледнело его испуганное лицо.
– Часовой, ёлкина-мать! – выругался Зот. – Подольский, ты на посту или где?
Нелюбинцы, до смерти напуганные особистом, первое время держались в отряде так, будто их здесь и нет вовсе. Даже своих раненых подтаскивали на перевязку в последнюю очередь. Но чернявый особист со своими бравыми автоматчиками исчез после первого же авианалёта. И бойцы вздохнули с облегчением, и перед курсантами и десантниками уже не робели.
Селиванов спрятал сухарь в карман шинели и стал пристально всматриваться в густеющие сумерки.
Зот покачал головой и принялся свёртывать ещё одну самокрутку. Похоже, он готовился к тому, что без боя в деревне не обойтись, и опасался только одного: если его убьют, пропадёт и махорка. Однако с земляками своим добром делился нехотя, скупо.
Предплечье ныло, и, как показалось Воронцову, эта вздрагивающая боль поднялась выше, к плечу, и охватывала временами уже всю левую часть тела. Прав был Смирнов, надо сделать перевязку. Но не сейчас же этим заниматься. Вот войдём в деревню, убедимся, что там немцев нет, окопаемся у дороги, и тогда можно будет заняться собой.
Когда окончательно стемнело, они вошли в деревню. Перелезли через жерди, белевшие наполовину отпавшей берестой, перебежали вдоль картофлянища к сараям. Замерли. Отдышались. В деревне было тихо. Только собаки взбрёхивали, подзадоривали одна другую, но азарта в их скучающем лае не было, и вскоре они затихали. Пахло картофельной ботвой и укропом. Воронцов стоял, прижавшись плечом к шершавому бревенчатому углу, и всматривался в темень впереди. Ничего там нельзя было разглядеть, кроме того, что за высокой изгородью вроде бы начинался старый заросший сад и за садом стоял дом. Сразу вспомнилось, как в детстве в Подлесном вот в такую же пору первых холодов они, деревенские мальчишки, подкрадывались с задов, точно так же пахнущих картофельной ботвой и укропом, к чьему-нибудь саду, где ещё висела, дразня их своей зрелой желтизной, поздняя антоновка… Он понял, что надо каким-то образом избавиться от этих ранящих его душу воспоминаний и призрачных соблазнов. Они мешали ему воевать и думать о войне. Потому что сейчас, чтобы выжить и вернуться на свой родной пригорок в Подлесном, необходимо думать о войне, о противнике, об исправности оружия и боеготовности вверенных ему бойцов и курсантов, о необходимости выполнить поставленную задачу.
Крайний двор они обошли стороной. Старчак сказал, что иногда, особенно в разведке, надо быть хитрее устава и его положений, одно из которых гласит о том, что разведку населённого пункта следует начинать с осмотра отдельно стоящего или крайнего дома. Если немцы переоделись в нашу форму и взяли наше оружие, они наверняка проштудировали и наши уставы.
Подошли к другому дому. В окнах ни огонька. Двери наглухо заперты. Ни голоса, ни шороха. Только, когда они подошли ближе, вздохнула, видимо, почуяв людей, корова да забеспокоились овцы, стуча рогами в перегородку. Зот пробрался к окнам и с винтовкой наготове затаился между чёрными смородиновыми кустами. Воронцов и Алёхин залегли возле дороги. А Васяка пробрался к крайнему окну и постучал. Слышно было, как залоскотало стекло нижней, видать, сильно рассохшейся шипки, как погодя глухо стукнуло в глубине спящего дома, как потом лязгнул пробой внутренней двери, и старушечий голос что-то сердито забормотал. Васяка снова постучал, уже тише.
– Кто там? Неверная сила… Ходют всё, ходют… И чего ходют в такую-то пору?
– Бабушка, я из соседней деревни. Корову ищу. Корова потерялась.
– Какие нонича коровы? Коровы давно в хлевах. Кто ты, злодей?
– Да сама ты – старуха окаянная! – с тем же ожесточением ответил Васяка, видать, потерявший всякое терпение, когда из-за двери его назвали злодеем. – Красная Армия пришла, а ты, бабка, не открываешь. Скажи хоть, немцы в деревне есть? Или ушли?
За дверью сразу всё затихло. Погодя заскребли, зашоркали по косяку. Видимо, старуха отыскивала завалку. Вскоре дверь скрипнула, приотворилась, и из темени сенцев наружу высунулась голова, покрытая шалью.
– А ну-ка, покажись, где тут Красна Армия? И почему она на своей земле ночами украдьмя ходит? – Голос старухи отвердел и она уже без опаски, шире отворила дверь, пытаясь разглядеть притаившегося у стены человека, разбудившего её среди ночи.
– Да уймись ты, старая. Я же не в гости к тебе прошусь. Отвечай, немцы в деревне есть?
– Вот дипломат, – нетерпеливо шевельнулся Алёхин. – Всё дело сейчас испортит.
– Не волнуйся, – ответил Воронцов. – Он знает, как с такими разговаривать. Бабка-то, видишь, с норовом. Хорошо, что не со сковородником вышла.
– Германцы? Ёсь германцы, – сказала старуха, уже тише, видать, разглядев-таки у стены красноармейца Абраменкова. – Обоз ихний пройшёл. Трёх курочек поймали, неверная сила.
– А где они теперь, бабуль?
– Да где ж они теперь?! Почём же я знаю? Видать, сварили и сожрали их, ироды. Курочек моих. Самых молоденьких выбрали. Что б им пусто было, неверная сила!
Алёхин уткнулся лицом в рукав шинели, затрясся. Воронцов, сдерживая дыхание и стук сердца в горле, тоже усмехнулся.
Старуха, разглядев Абраменкова, захлопнула дверь. Звякнула железным клином завалка.
– Да что ты, бабуль, так боишься меня?
– Я никого не боюсь. А тольки добрые люди в такую-то пору по чужим дворам не ходють.
– Да что ж ты такая злая!
– Трёх курочек… – бормотала за дверью старуха. – Трёх курочек… Неверная сила… Самых молоденьких… – И вдруг спросила проясневшим голосом: – А ты кто ж сам будешь, коли про германца пытаешь?
– Я ж тебе русским языком говорю, свои мы. Вот открой дверь и увидишь.
– Ты меня не уговаривай. Не с девкой гомонишь, злодей.
– Да не злодей я, бабушка. Говорю, свои мы.
– Свои… Вси нынче свои. Курей больше нетути.
– Нам твои куры не нужны. Нам только узнать дорогу. И нет ли в деревне или где поблизости немцев. Поговорить надо. А там мы и дальше пойдём.
Дверь отворилась. Васяка заговорил тише. Старуха молчала. Погодя боец вышел к калитке и позвал в темноту:
– Товарищ командир, заходите.
Они вошли в тёмные сени с земляным полом. Здесь было тепло. Пахло коровой. Послышалось шумное дыхание и короткий сдержанный мык.
– Коровушку напужали, матушку мою. – И старуха позвала в темноту: – Лысёша, Лысёша… Никто тебя не забижает. Ох, господи, господи…
И Воронцов подумал: «Корова-то у старуха Лысеня, как и у нас в Подлесной».
Перешагнули высокий порог и оказались в жилой половине. Здесь пахло старыми бревенчатыми стенами и тёплой печкой, которая мутно белела прямо посреди горницы. Старуха зажгла лучину, ловко сунула её в светец над деревянным ушатом с чёрной водой. Горницу озарил неяркий желтоватый свет, который, казалось, едва достигал углов и не справлялся с потёмками в запечье и под лавками. Низенькое, с улицы казавшееся маленьким, как в бане, окошко было наглухо занавешено толстой шалью, точно такой же, какая лежала на плечах старухи.
– И правда что свои. – Старуха оглядела их и вздохнула. – Солдатушки, сыночки вы мои милыи. Куда ж вас гонят, таких-то молоденьких? Кругом, люди говорят, уже германец всё прихватил.
Они молчали.
Старуха кинулась к печи, загремела заслонкой, достала чугунок с картошкой, поставила его на стол. Откинула белую холстинку, нарезала толстыми скибками свойского хлеба. И картошкой, и хлебом запахло так, что у Воронцова закружилась голова.
– Поешьтя вот, поешьтя. Чем Бог послал. Небось давно во рту крошки не было. А больше ж ничего у меня и нетути. Не обессудьте, деточки. А германец из деревни уйшёл. И обоз, и эти, какие в Улюшкиной хате на постое были. Перед вечером и ушли. Курей напоследок нахватали, на палку навязали и уйшли.
– Ушли? Куда ушли? – спросил Воронцов и невольно посмотрел на дымящуюся горку картофеля.
– А кто их знает, куда. Назад пойшли. К Николе-Ленивцу да к Звизжам. Оттуль жа ж и прийшли.
Они переглянулись. Если бы решились войти в деревню пораньше, могли бы с ними столкнуться.
– Сколько ж их было, бабаушка? Все ли ушли?
– Вси. Днём там бой был. Двоих убитых на телегу положили, одеялами накрыли. Один ранетый. Кобылу почтовую забрали, запрягли и поехали себе.
Старуха стала выкладывать картошку на алюминиевую чашку. Разломила хлеб. Зот покосился на стол, и кадык его испуганно метнулся вверх-вниз, видать, проталкивая слюну.
– Михаленков, – сказал ему Воронцов, – надо сходить, проверить. Что-то мне не верится, чтобы они просто так переезд бросили. Давай, Зот Федотыч, действуй живо.
– Слушаюсь, – с готовностью отозвался Зот. – Одному иттить или как?
– Пойдёшь с Алехиным. Старший – Алёхин. Передай ему. Он тот дом знает. Если там всё спокойно, Донцова с Селивановым – тоже сюда.
Зот вышел на улицу, окликнул в темноту:
– Эй, подольский! Ты где?
– Ну? Чего гудишь? – отозвался Алёхин и опустил автомат.
– Нам в разведку. Дом тот проверить, где ты давеча был. Ты – за старшего. Сержант приказал.
Через полчаса они вернулись. Все четверо.
– Всё тихо, – доложил Алёхин. – Похоже, и вправду ушли. Дом пустой. Все двери настежь.
– Уля с девками к сястре подалась. Боятся жить одне, без мужуков, – пояснила старуха. – Хата Улюшкина. Германец завчора прийшёл, две ночи поночевал. Мост всё глядели. А утром обоз пропустли. По мосту не поехали, на переезд свернули. Кони у них гнедые, справные, четвёрками попарно запряжены. Старики наши сказала: орудья, мол, к Мятлеву повезли. А потом трактора подошли. Но трактора вскорости в обрат воротились, будто и без них обошлись.
– Бабушка, а когда они пришли, стрельбы тут у вас не было? Там, в соснах?
– Не было стрельбы. Походили по сосняку, походили и вернулись.
– А наши бойцы сюда не заходили?
– Как же не заходили! Каждый день заходили. Вот, картохи теперича в большом чугунке варю. Как ночь, так стучатся – бабка, вставай, Красна, мол, Армия отступает. Вы, видать, тоже той же дорогой?
Они ничего не ответили.
– Садитесь, садитесь, а то картохи стынут. – Старуха смахнула ветошкой со стола. – Сегодня, должно, окоромя вас, никтого не будет.
Все вопросительно смотрели на Воронцова.
– Пятнадцать минут для приёма пищи, – распорядился он. – А я пойду ночь послушаю.
Он перешагнул порог, который теперь, при свете лучины, показался уже не таким высоким, и затворил за собою дверь.
Через минуту следом за ним выбежал Васяка.
– Ты что?
Васяка сунул ему толстую скибку хлеба и две крупные, влажные и ещё тёплые картофелины.
– Нате-ка вот, товарищ командир. Ваша пайка. Ребята передали.
– Спасибо, – сказал Воронцов и подумал, держа в руках пахучие картофелины: «Видать, выбрали мне самые крупные».
Когда Васяка ушёл, тихо притворив за собою дверь, Воронцов жадно обнюхал хлеб и картофелины, сперва одну, потом другую, и принялся их есть, откусывая понемногу сразу отовсюду. Но половину тяжёлой скибки он всё же оставил на потом. Сердцевинки картофелин оказались ещё горячими. После такого ужина его поклонило в сон. Ещё в доме, в тепле, его разморило. Немцы ушли. Ночь должна пройти спокойно. Впервые за последние дни он по-настоящему согрелся в тепле. Даже рана перестала ныть. «Поспать бы да сапоги снять», – подумал он со страхом и одновременно с таким непреодолимым желанием выспаться, что невольно посмотрел по сторонам, словно ища, где бы притулиться, хотя бы сидя, хотя бы на пятнадцать минут, пока бойцы ужинают и не видят, как он несёт службу.
В стороне Варшавского шоссе погромыхивало, вспыхивало багровым заревом, охватывало половину неба, и в эти мгновения отчётливо проступали очертания крыш домов и надворных построек, косой шест колодезного журавля и увалы дальнего леса. Канонада доносилась и с юга, со стороны Калуги. Но в окрестных деревнях было тихо. «Значит, – подумал Воронцов, – и Смирнов с Нелюбиным окапываются без помех».
«В тепле хорошо… Там, возле переезда, пустая изба… Выставить дозор… Натопить печь… А утром, когда рассветёт, определили бы позицию и окопались».
– Сань!
Воронцов от неожиданности вздрогнул. Алёхин подошёл совсем неслышно. Или он уже задремал на мгновение и потерял осторожность. «Нет, оставаться в деревне нельзя. Уснём, и нас всех… как разведку Братова…»