Николай I без ретуши Гордин Яков
Зрело обсудив, что следовало делать в моем положении, я вступил в следующий разговор с его величеством. Здесь я должен обратить внимание на то, что замеченный мною особый шум в нижней части правого легкого свидетельствовал о начале паралича в этом важном органе и что вместе с тем для меня угас последний луч надежды. В первую минуту я почувствовал что-то похожее на головокружение; мне показалось, что все предметы стали вертеться перед моими глазами. Но полагаю, что сознание важности данной минуты помогло мне сохранить равновесие способностей.
– Идучи сюда, я встретился с одним почтенным человеком, который просил меня положить к стопам вашего величества изъявления его преданности и пожелания выздороветь.
– Кто такой?
Больной император все время говорил громким и ясным голосом, с полным обладанием всеми умственными способностями.
– Это Бажанов, с которым я очень близок и почти что дружен.
Стараясь приступить к делу как можно мягче, я позволил себе это уклонение от истины. Я узнал из уст его высочества государя наследника, который сам пожелал провести эту ночь как можно ближе к больному, что названная духовная особа находилась поблизости. А то, что я сказал о моих личных отношениях к Бажанову, вполне согласно с истиной.
– Я не знал, что вы знакомы с Бажановым. Это честный… и вместе с тем добрый человек.
Затем – молчание, и с намерением или случайно император не поддержал этого разговора.
– Я познакомился с г. Бажановым, – продолжал я спустя минут пять, – в очень тяжелое для нас всех время, у смертного одра в Бозе почившей великой княгини Александры Николаевны. Вчера мы вспоминали об этом времени у государыни императрицы, и из оборота, который был дан разговору, мне было нетрудно понять, что ее величеству было бы очень приятно, если бы она могла вместе с г. Бажановым помолиться подле вашей постели об умершей дочери и вознести к Небу мольбы о вашем скором выздоровлении.
По выражению глаз императора я тотчас заметил, что он понял значение моих слов и даже одобрил их. Он устремил на меня свои большие, полные, блестящие и неподвижные глаза и произнес следующие простые слова, немного приподняв и поворотив ко мне голову:
– Скажите же мне, разве я должен умереть?
Эти слова прозвучали среди ночного уединения как голос судьбы. Они точно будто держались в воздухе, точно будто читались в устремленных на меня своеобразных больших глазах, точно будто гудели с отчетливою ясностью металлического звука в моих ушах.
Три раза готов был вырваться из моих уст самый простой ответ, какой можно дать на такой простой вопрос, и три раза мое горло как будто было сдавлено какой-то перевязкой: слова замирали, не издавая никакого понятного звука. Глаза больного императора были упорно устремлены на меня. Наконец я сделал последнее усилие и отвечал:
– Да, ваше величество!
Почти немедленно вслед затем император спросил:
– Что нашли вы вашим инструментом? Каверны?
– Нет, начало паралича.
В лице больного не изменилась ни одна черта, не дрогнул ни один мускул, и пульс продолжал биться по-прежнему! Тем не менее я чувствовал, что мои слова произвели глубокое впечатление: под этим впечатлением мощный дух императора точно будто старался высвободиться из-под мелочных забот и огорчений здешнего ничтожного мира.
Было ясно, что в течение всей болезни это случилось в первый раз в эту минуту, которую почти можно назвать священной. Глаза императора устремились прямо в потолок и по крайней мере в продолжение пяти минут оставались неподвижными; он как будто во что-то вдумывался.
Затем он внезапно взглянул на меня и спросил:
– Как достало у вас духу высказать мне это так решительно?
– Меня побудили к этому, ваше величество, следующие причины. Прежде всего и главным образом, я выполняю данное мною обещание. Года полтора тому назад вы мне однажды сказали: «Я требую, чтоб вы мне сказали правду, если б настала та минута в данном случае». К сожалению, ваше величество, такая минута настала. Во вторых, я исполняю горестный долг по отношению к монарху. Вы еще можете располагать несколькими часами жизни, вы находитесь в полном сознании и знаете, что нет никакой надежды. Эти часы ваше величество, конечно, употребите иначе, чем как употребили бы их, если бы не знали положительно, что вас ожидает; по крайней мере так мне кажется. Наконец, я высказал вашему величеству правду, потому что люблю вас и знаю, что вы в состоянии выслушать ее.
Больной император спокойно внимал этим словам, которые я произнес почти без перерыва, слегка нагнувшись над его постелью. Он ничего не отвечал, но его глаза приняли кроткое выражение и долго оставались устремленными на меня. Сначала я выдерживал его взгляд, но потом у меня выступили слезы и стали медленно катиться по лицу.
Тогда император протянул ко мне правую руку и произнес простые, но навеки незабвенные слова:
– Благодарю вас.
Слово благодарю было произнесено с особым ударением. После того император перевернулся на другую сторону, лицом к камину, и оставался неподвижен.
Минут через 6 или 8 он позвал меня, назвал по имени и сказал:
– Позовите ко мне моего старшего сына.
Я исполнил это приятное поручение (wilkommene Botschaft) не уходя далее прихожей, и распорядился, чтоб меня известили, лишь только прибудет его императорское высочество.
Когда я возвратился к постели больного императора, он сказал, обращаясь ко мне, таким голосом, в котором не было заметно никакой перемены:
– Не позабудьте известить остальных моих детей и моего сына Константина. Только пощадите императрицу.
– Ваша дочь великая княгиня Мария Николаевна провела ночь, как я сам видел, на кожаном диване в передней комнате и находится здесь в настоящую минуту.
Вскоре прибыл его высочество наследник; по его приказанию известили обо всем императрицу; прибыл и духовник, которому я сообщил о моей попытке подготовить императора к приобщению Св. Тайн. С той минуты, как был исполнен этот долг (в половине 5-го) и до смерти (20 минут 1-го) умирающий отец, за исключением нескольких минутных перерывов, видел своего старшего сына, стоявшего на коленях у его постели, и держал свою руку в его руке, чтоб облегчить эту последнюю земную борьбу настолько, насколько это позволяют законы природы.
Высокий больной начал исполнять обязанности христианина; затем следовало исполнение обязанностей отца, императора и, наконец, даже милостивого хозяина дома, так как он простился со всеми своими служителями и каждого из них осчастливил прощальным словом.
Такая смерть и такое почти превышающее человеческие силы всестороннее исполнение своего долга возможны только тогда, когда и больной, и его врач отказались от всякой надежды на выздоровление и когда эта печальная истина была высказана врачом и принята больным с одинаковою решимостью.
Я считаю моим долгом записать здесь еще два вопроса, с которыми умирающий монарх обратился ко мне утром того дня (между 9 и 11 часами) и которые служат доказательством того, с каким удивительным душевным спокойствием, с каким непоколебимым мужеством и силою воли он смотрел в лицо смерти.
Первый из этих вопросов был следующий:
– Потеряю ли я сознание или не задохнусь ли я?
Из всех болезненных симптомов ни один не был так противен императору, как потеря сознания; я знал это, потому что он не раз мне об этом говорил.
Я понимал всю важность этого вопроса, который был сделан самым спокойным голосом; но внезапное рыдание помешало мне тотчас отвечать, и я был вынужден отвернуться. Только несколько времени спустя я был в состоянии отвечать:
– Я надеюсь, что не случится ни того ни другого. Все пойдет тихо и спокойно.
– Когда вы меня отпустите?
Его высочество был так добр, что повторил мне вопрос, которого я сначала не расслышал.
– Я хочу сказать, – присовокупил император, – когда все это кончится?
С тех пор как я стал заниматься медицинской практикой, я никогда еще не видел ничего хоть сколько-нибудь похожего на такую смерть; я даже не считал возможным, чтоб сознание в точности исполненного долга, соединенное с непоколебимою твердостию воли, могло до такой степени господствовать над той роковой минутой, когда душа освобождается от своей земной оболочки, чтоб отойти к вечному покою и счастию; повторяю, я считал бы это невозможным, если б я не имел несчастия дожить до того, чтоб все это увидеть.
Из очерка Александра Федоровича Шидловского «Болезнь и кончина императора Николая Павловича»
Семнадцатого февраля утром после проведенной беспокойной ночи государь немного заснул; после пробуждения впал в легкий бред. К полудню больной почувствовал сильное колотье в левой стороне груди, около сердца. Через два часа этот припадок прошел, но жар увеличился; по временам являлась наклонность к бреду. Медики поспешили предупредить наследника об опасном состоянии больного.
Пораженный таким известием, цесаревич счел долгом не скрывать долее от своей матери этого обстоятельства. Императрица с сердцем, растерзанным скорбью, решилась предложить своему августейшему супругу приобщиться Святых Тайн. Государь начал было говеть на первой неделе поста и с понедельника по четверг ежедневно посещал службу, но несколько раз, жалуясь на слабость, выражал сомнение: в силах ли он будет исполнить этот христианский долг? Несмотря на свою слабость, император ни разу в продолжение службы не садился. Теперь императрица собрала последние усилия и с твердостью подошла к постели умирающего, желая уговорить его причаститься. Остановившись у изголовья больного, она склонилась к нему и тихо сказала:
– Друг мой, ты не мог окончить начатого тобою говенья и приобщиться, как всегда бывало, Святых Тайн вместе с нами. Почему бы не исполнить этого теперь? Ты знаешь, что для христианина нет лекарства лучше, и многие страждущие получали облегчение от принятия Святых Тайн.
– Как! в постели? – возразил император. – Невозможно. Я рад и желаю исполнить эту обязанность, но когда буду на ногах, когда Бог даст мне облегчение. Лежа и неодетый, могу ли приступить к такому великому делу?
Императрица замолчала… Глаза ее наполнились слезами, она нежно обняла своего супруга; страшная борьба происходила в душе ее; она знала все; перед ней лежал нежно любимый и безнадежно больной муж, дни которого были сочтены… Припав к его груди, она чувствовала, что это дыхание, это биение сердца скоро прекратится; никакое человеческое знание не в силах бороться с природой, оставалась лишь одна надежда… на Бога.
После нескольких минут молчания государыня тихо начала читать «Отче наш».
– Ты читаешь молитву? Зачем?
– Молюсь о тебе.
– Разве я в опасности?
Императрица не имела мужества произнести роковое слово.
– Я молюсь о твоем выздоровлении, – ответила она.
– Надеясь на это, я хочу, чтобы ты сохранила свое, – отвечал государь, – ты очень расстроена, ты устала, поди успокойся.
Императрица вышла.
В полночь все бывшие в Петербурге члены царского семейства собрались на молитву в Малой дворцовой церкви; одновременно с этим слух об опасном состоянии больного распространился в столице. Казанский собор наполнился молящимися, которые возносили к Всевышнему мольбы об исцелении императора.
В двенадцатом часу ночи с 17-го на 18-е число доктор Мандт, осмотрев больного, сделал необходимые указания и, совершенно еще не считая положение государя безнадежным, отправился отдохнуть. Его заместил до трех часов утра доктор Карелль. В исходе третьего часа Мандт готовился идти на дежурство. […]
Войдя в спальню, доктор [Мандт] приблизился к больному, болезненное состояние которого оставалось без перемены с 12 часов; Карелль передал, что жар стал немного слабее, а дыхание несколько менее слышно, чем в полночь; он потом рассказывал, что сознавал безнадежное положение больного; страдания последнего были велики, и император просил облегчить их; но было уже поздно. Карелль немедленно отправился на половину наследника. Тотчас были написаны бюллетени; они раньше составлялись на немецком языке и теперь только были переведены гр. Адлербергом, который предлагал, сознавая опасность, издать их еще несколько дней тому назад, имея в виду, что внезапное известие о болезни государя может возбудить в народе различные толки. Доктор Мандт остался наедине с больным… […]
Обер-священник Бажанов, которому доктор Мандт раньше сказал, что идет убедить больного причаститься, находился уже во дворце; он подошел к изголовью умирающего и начал читать молитву перед исповедью; государыня вошла за ним и поместилась рядом с наследником в ногах августейшего супруга; после молитвы государь благословил их обоих.
Несколько минут спустя император остался наедине со своим духовником; началась исповедь, по окончании которой умирающий осенил себя крестным знамением со словами: «Молю Бога, чтобы он принял меня в свои объятия». Принятие Св. Тайн совершилось в присутствии императрицы и наследника. С полным сознанием и верой умирающий повторял за священником молитву: «Верую, Господи, и исповедую» с глубоким умилением и почти спокойным голосом. По исполнении этого священного долга император обратился к земным делам, чтобы сделать свои последние распоряжения.
Началось трогательное прощание; к этому времени в соседней комнате собрались члены августейшего семейства, которых император благословил по очереди, сказав каждому несколько слов.
Императрица не могла удержать своих рыданий.
– Ты плачешь!.. – промолвил император.
– Нет! – отвечала она. Видя, что умирающий начинает с трудом владеть своими мыслями, она предложила ему повторять за собой молитву ангелу-хранителю… Когда она дочитала до слов «Да будет воля Твоя!», государь повторил: «Да… пусть будет воля Твоя, Господи! теперь, во всем и всегда…»
Подошел к благословению наследник престола.
– Служи России, – сказал ему император, осеняя его крестным знамением, – мне хотелось принять на себя все трудное, все тяжелое, оставить тебе царство мирное, устроенное и счастливое… Провидение судило иначе…
– Если уже суждено мне тебя лишиться, – заливаясь слезами, отвечал цесаревич, – то я уверен, что ты и там будешь молиться Ему о России, о нас всех, о святой Его помощи понести тяжкое бремя, Им на меня возлагаемое.
– Да!.. я всегда молился за Россию и за всех вас; буду… буду молиться и там. Вы же, – обратился император ко всем присутствующим, – останьтесь навсегда, как было доселе, в тесном союзе любви семейной.
Всех маленьких внуков государь называл ласкательными именами, всем завещал служить России. Отсутствующих членов семейства умирающий благословил заочно, поднимая при имени каждого свою исхудалую руку для благословения.
Когда вошла великая княгиня Елена Павловна, государь обратился к ней:
– Благодарю!.. теперь и мне пришло время… Скажите мой сердечный поклон Кате, ей и ему[51].
В это время прибыл курьер с письмом из Крыма от великих князей Николая и Михаила. Император спросил:
– Здоровы ли они?.. все прочее меня не касается, я весь в Боге.
Получив утвердительный ответ, сказал:
– Боже!.. спаси их.
Простившись со всеми, государь приказал положить около своего гроба образ Богородицы Одигитрии, который получил от своей бабки Екатерины Великой при крещении; назначил сам в Зимнем дворце залу, где должны покоиться его останки до перенесения в Петропавловский собор; в последнем назначил место для своей могилы. Погребение просил совершить по возможности скромно, без пышных убранств. Срок траура велел назначить самый короткий.
Приказал призвать графа Адлерберга, генерал-адъютанта Орлова и военного министра князя [В. А.] Долгорукова. Наследнику особенно рекомендовал графа Адлерберга: «Этот был мне другом в течение сорока лет». На память ему завещал портфель. Графа Орлова «ты сам хорошо знаешь, нечего рекомендовать». Указав на Долгорукова, сказал: «А этот еще заслужит тебе». Первому отдал чернильницу со словами: «Из этой чернильницы мы с тобой много переписывали», а второму подарил свои часы с замечанием: «Ты никогда ко мне не опаздывал с докладами». Всех благодарил за службу; поручил наследнику от его имени поблагодарить других министров, гвардию, армию, флот и особенно геройских защитников Севастополя. Государь не забыл и ближайшую прислугу свою – всех благословил и сказал каждому несколько ласковых слов. […]
В исходе двенадцатого часа умирающий просил читать отходную молитву; он повторял за священником слово за словом, потом голос начал слабеть, император знаком подозвал священника, простился с ним, поцеловал его наперсный крест. Не будучи уже в силах шевелить губами, потухающими глазами своими указал на императрицу и наследника. С этого момента он не выпускал рук своих из рук последних. Взор сделался мутным, глаза смыкались… только рука умирающего, постепенно холодея, давала еще чувствовать угасающие признаки жизни. Наконец биение сердца прекратилось. Двадцать минут первого император Николай испустил последний вздох.
Из дневника фрейлины Анны Федоровны Тютчевой
Умирающий император лежал в своем маленьком кабинете в нижнем этаже дворца. Большой вестибюль со сводами рядом с его комнатами был полон придворными: статс-дамы и фрейлины, высокие чины двора, министры, генералы, адъютанты ходили взад и вперед или стояли группами, безмолвные и убитые, словно тени, движущиеся в полумраке этого обширного помещения. Среди томительной тишины слышно было только завывание ветра, который порывами врывался в огромный дворцовый двор. Казалось, что сама природа присоединяется к чувствам ужаса и страха, вызываемым в наших душах страшной и великой тайной смерти, совершающейся над тем человеком, сильным и мощным, который в течение более четверти века был в глазах нашей великой страны олицетворением могущества и жизни. Неужели исчезнет эта величавая фигура, которая как в отвлеченном, так и в реальном смысле была самым полным, самым ярким воплощением самодержавной власти со всем ее обаянием и всеми ее недостатками. И дыхание смерти пронесется над ней столь же равнодушно, как над былинкой в поле, превратит ее в прах и смешает с землей! За всю мою жизнь мне не приходилось видеть смерти, и она впервые предстала предо мной внезапная, неожиданная, во всем своем неумолимом противоречии с полнотой жизни; это приводило меня в такой ужас, воспоминание о котором никогда не изгладится из моей души. Ежеминутно из комнаты умирающего нам сообщали новые подробности. Несколько лиц из самых близких к императрице, чаще всего Мария Фредерикс, ходили взад и вперед из вестибюля в дежурную комнату, где находились врачи и дежурные и через которую беспрестанно проходили члены императорской семьи. От них мы были осведомлены с часа на час о том, что происходило.
Император после исповеди громким и твердым голосом произнес молитву перед причастием: «Верую, Господи, и исповедую» и т. д. и причастился с величайшим благоговением. По его желанию вся императорская семья собралась вокруг его кровати. Великие княгини всю ночь провели не раздеваясь в Зимнем дворце; они отдыхали в ту минуту, когда их позвали. Камеристка цесаревны говорила мне, что никогда еще она не видела ее такой взволнованной и потрясенной. Император благословил всех своих детей и внуков и говорил отдельно с каждым из них, несмотря на свою слабость. Благословляя цесаревну, он продолжительным взглядом, казалось, особенно поручил ей императрицу, как будто более всего он полагался на ее любовь и на ее заботу. Благословив всех, он сказал, обращаясь ко всем вместе:
– Напоминаю вам о том, о чем я так часто просил вас в жизни: оставайтесь дружны.
Вся семья теснилась у его изголовья, но он сказал:
– Теперь мне нужно остаться одному, чтобы подготовиться к последней минуте. Я вас позову, когда наступит время.
Семья удалилась в соседнюю комнату. При умирающем императоре остались только императрица, цесаревич и Мандт. Император настоятельно просил императрицу отдохнуть, хотя бы ненадолго. Она сказала ему:
– Оставь меня подле себя; я бы хотела уйти с тобою вместе. Как радостно было бы вместе умереть!
– Не греши, – ответил император, – ты должна сохранить себя ради детей, отныне ты будешь для них центром. Пойди соберись с силами, я тебя позову, когда придет время.
Императрица прилегла на кушетке в соседней комнате. Часов в пять приехала великая княгиня Елена Павловна, которую вызвали из Михайловского дворца. Умирающий привычным движением провел рукой по ее лицу и сказал шутливым тоном, который с ней часто принимал: «Bonjour, madame Michel»[52].
Страдания усиливались, но ясность и сознание духа ни на минуту не покидали умирающего. Он позвал к своему изголовью князя Орлова, графа Адлерберга и князя Василия Долгорукова, чтобы проститься с ними, велел позвать несколько гренадеров и поручил им передать его прощальный привет их товарищам. Цесаревичу он поручил проститься за него с гвардией, со всей армией и особенно с геройскими защитниками Севастополя. «Скажи им, что я и там буду продолжать молиться за них, что я всегда старался работать на благо им. В тех случаях, где это мне не удалось, это случилось не от недостатка доброй воли, а от недостатка знания и умения. Я прошу их простить меня». В пять часов он сам продиктовал депешу в Москву, в которой сообщал, что умирает, и прощался со своей старой столицей. В стране не знали даже, что он болен. Он велел еще телеграфировать в Варшаву и послать депешу к прусскому королю, в которой он просил его всегда помнить завещание своего отца и никогда не изменять союзу с Россией. Несколько часов спустя после смерти императора Николая император Александр II получил от прусского короля депешу в следующих словах: «Я никогда не забуду завета твоего покойного отца».
(Эти подробности я имею от цесаревны.)
Император приказал собрать в залах дворца все гвардейские полки с тем, чтобы присяга могла быть принесена немедленно после его последнего вздоха. Он велел также позвать madame Рорбек, любимую камер-фрау императрицы, которая удивительно хорошо ухаживала за ней во время ее последней болезни в Гатчине. Император с горячностью благодарил ее за ее преданность императрице, просил ее продолжать заботиться о ней и прибавил: «Передайте еще мой привет моему милому Петергофу».
Длинная ночь уже приходила к концу, когда приехал курьер из Севастополя – Меншиков-сын. Об этом еще доложили императору, который сказал: «Эти вещи меня уже не касаются. Пусть он передаст депеши моему сыну». В то время как мы шаг за шагом следили за драмой этой ночи агонии, я вдруг увидела, что в вестибюле появилась несчастная Нелидова. Трудно передать выражение ужаса и глубокого отчаяния, отразившихся в ее растерянных глазах и в красивых чертах, застывших и белых, как мрамор. Проходя, она задела меня, схватила за руку и судорожно потрясла. «Une belle nuit m-lle Tutcheff, une belle nuit[53]», – сказала она хриплым голосом. Видно было, что она не сознает своих слов, что безумие отчаяния овладело ее бедной головой. Только теперь, при виде ее, я поняла смысл неопределенных слухов, ходивших во дворце по поводу отношений, существовавших между императором и этой красивой женщиной, – отношений, которые особенно для нас, молодых девушек, были прикрыты с внешней стороны самыми строгими приличиями и полной тайной. В глазах человеческой, если не Божеской, морали эти отношения находили себе некоторое оправдание, с одной стороны, в состоянии здоровья императрицы, с другой – в глубоком, бескорыстном и искреннем чувстве Нелидовой к императору. Никогда она не пользовалась своим положением ради честолюбия или тщеславия, и скромностью своего поведения она умела затушевать милость, из которой другая создала бы себе печальную славу. Императрица с той ангельской добротой, которая является отличительной чертой ее характера, вспомнила в эту минуту про бедное женское сердце, страдавшее если не так законно, то не менее жестоко, чем она, и с той изумительной чуткостью, которой она отличается, сказала императору: «Некоторые из наших старых друзей хотели бы проститься с тобой: Юлия Баранова, Екатерина Тизенгаузен и Варенька Нелидова». Император понял и сказал: «Нет, дорогая, я не должен больше ее видеть, ты ей скажешь, что я прошу ее меня простить, что я за нее молился и прошу ее молиться за меня». Само собой разумеется, я все эти подробности узнала позднее, но из уст, гарантирующих их достоверность.
Ночь кончалась. Бледный свет петербургского зимнего утра понемногу проникал в вестибюль, в котором мы находились. Приток народа и волнение все возрастали около комнаты, где император в тяжелых страданиях, но в полной ясности ума боролся с надвигавшейся на него смертью. Наступил паралич легких, и, по мере того как он усиливался, дыхание становилось более стесненным и более хриплым. Император спросил Мандта: «Долго ли еще продлится эта отвратительная музыка?» Затем он прибавил: «Если это начало конца, это очень тяжело. Я не думал, что так трудно умирать». В 8 часов пришел Бажанов и стал читать отходную. Император со вниманием слушал и все время крестился. Когда Бажанов благословил его, осенив крестом, он сказал: «Мне кажется, я никогда не делал зла сознательно». Он сделал знак Бажанову тем же крестом благословить императрицу и цесаревича. До самого последнего вздоха он был озабочен тем, чтобы высказать им свою нежность. После причастия он сказал: «Господи, прими меня с миром, – и, указывая на императрицу, сказал Бажанову: – Поручаю ее вам, – и ей самой: – Ты всегда была моим ангелом-хранителем с того мгновения, когда я увидел тебя в первый раз, и до этой последней минуты». Во время агонии он держал еще в своих руках руки супруги и сына и, уже не будучи в состоянии говорить, прощался с ними взглядом. Императрица держалась с изумительным спокойствием и стойкостью до той минуты, когда собственными руками закрыла ему глаза. В десять часов нам сказали, что император потерял способность речи. До тех пор он говорил голосом твердым и громким и с полной ясностью ума.
Я была в комнате графини Барановой, окна которой выходят на улицу. Утренний туман рассеялся. Под ослепительным солнцем сверкал снег и иней на деревьях Адмиралтейского бульвара. Проехали несколько мужиков, равнодушно лежа в своих розвальнях. Жизнь текла обычным порядком, беззаботно и бессознательно в двух шагах от комнаты, где умирал император! Контраст так поразил меня, что я поспешила уйти в церковь, где шла прежде освященная обедня, так как была пятница. В последний раз я слышала, как провозгласили имя императора среди живых. Еще молились о его здравии. […]
Император скончался, по-видимому, в ту минуту, когда завершалась обедня. Выйдя из церкви, я вернулась в вестибюль, где уже толпился народ. Генерал-адъютант Огарев вышел из комнат императора и сказал: «Все кончено». Наступила жуткая тишина, прерываемая глухими рыданиями. Двери из императорских покоев распахнулись, и нам сказали, что мы можем подойти к покойному и проститься с ним. Толпа бросилась в комнату умершего императора. Это был антресоль нижнего этажа, довольно низкий, очень просто обставленный, который император предпочитал занимать в последние годы своей жизни во избежание высоких лестниц, так как его парадные покои были на самом верху, над покоями императрицы. Император лежал поперек комнаты на очень простой железной кровати. Голова покоилась на зеленой кожаной подушке, а вместо одеяла на нем лежала солдатская шинель. Казалось, что смерть настигла его среди лишений военного лагеря, а не в роскоши пышного дворца. Все, что окружало его, дышало самой строгой простотой, начиная от обстановки и кончая дырявыми туфлями у подножия кровати. Руки были скрещены на груди, лицо обвязано белой повязкой. В эту минуту, когда смерть возвратила мягкость прекрасным чертам его лица, которые за последнее время так сильно изменились благодаря страданиям, подтачивавшим императора и преждевременно сокрушившим его, – в эту минуту его лицо было красоты поистине сверхъестественной. Черты казались высеченными из белого мрамора, тем не менее сохранился еще остаток жизни в очертаниях рта, глаз и лба, в том неземном выражении покоя и завершенности, которое, казалось, говорило: «я знаю, я вижу, я обладаю», в том выражении, которое бывает только у покойников и которое дает нам понять, что они уже далеки от нас и что им открылась полнота истины. Я видела смерть вблизи первый раз, но она не устрашила меня; наоборот, я почувствовала к ней тяготение. Я поцеловала руки императора, еще теплые и влажные, и не ушла, а встала около стены у изголовья и оставалась тут, пока проходила толпа, прощаясь с покойником. Я долго, долго смотрела на него, не сводя глаз, словно прикованная тайной, которую излучало это красивое и спокойное лицо, и с грустью оторвалась от этого созерцания.
Я добавлю здесь еще некоторые подробности о последних минутах императора, которые передала мне великая княгиня. Незадолго перед концом императору вернулась речь, которая, казалось, совершенно покинула его, и одна из его последних фраз, обращенных к наследнику, была: «Держи все – держи все». Эта слова сопровождались энергичным жестом руки, обозначавшим, что держать нужно крепко.
Вся императорская семья стояла на коленях вокруг кровати. Император сделал цесаревичу знак поднять цесаревну, зная, что ей вредно стоять на коленях. Таким образом, даже в эти последние минуты его сердце было полно той нежной заботливости, которую он всегда проявлял по отношению к своим. Предсмертное хрипение становилось все сильнее, дыхание с минуту на минуту делалось все труднее и прерывистее. Наконец по лицу пробежала судорога, голова откинулась назад. Думали, что это конец, и крик отчаяния вырвался у присутствующих. Но император открыл глаза, поднял их к небу, улыбнулся, и все было кончено!
Из письма Александры Осиповны Смирновой-Россет. 8 марта 1855 года
…Не стало того, на кого были устремлены с тревогой взоры всего мира, того, кто при своем последнем вздохе сделался столь великой исторической фигурой. Смерть его меня несказанно поразила христианской простотой всех его последних слов, всей его обстановкой. Подробности… я узнала… от Мандта, от Гримма, его старого камердинера, и, наконец, от государыни и великой княгини Марии. Мандт сообщил мне о течении болезни (у меня самой в это время был грипп, и я лежала в постели). Я пошла посмотреть эту комнату – скорее келью, куда в отдаленный угол своего огромного дворца он удалился выстрадать все мучения униженной гордости своего сердца, уязвленного всякой раной каждого солдата, чтобы умереть на жесткой и узкой походной кровати, стоящей между печкой и единственным окном в этой скромной комнате. Я видела потертый коверчик, на котором он клал земные поклоны утром и вечером перед образом в очень простой серебряной ризе. Откуда этот образ, никому неизвестно. В гроб ему положили икону Божьей Матери Одигитрии, благословение Екатерины при его рождении. Сильно подержанное Евангелие, подарок Александра (его он, как сам мне говорил, читал каждый день, с тех пор как получил его в Москве после беседы с братом у Храма Спасителя), экземпляр Фомы Кемпийского, которого он стал читать после смерти дочери, несколько семейных портретов, несколько батальных картин по стенам (он их собственноручно повесил), туалетный стол без всякого серебра, письменный стол, на нем пресс-папье, деревянный разрезательный нож и одесская бомба[54]: вот его комната. Он покинул свои прекрасные апартаменты для этого неудобного угла, затерянного среди местных коридоров, как бы с тем, чтобы приготовить себя для еще более тесного жилища. Эта комната находится под воздушным телефоном. Гримм, служивший при нем с ранней молодости, заливаясь слезами, говорил мне, что он после Альмы[55] долго не спал, а только два часа проводил в сонном забытьи. Он ходил, вздыхал и молился, даже громко, среди молчания ночи. Мне кажется, что он в это время именно раскрылся как человек вполне русский.
Из воспоминаний Виктора Михайловича Шимана
18 февраля, часов около 11 утра, захожу я в книжный магазин за какой-то книгой. Знакомый хозяин магазина, пока доставали книгу, подал мне листок с несколькими крупно напечатанными строками.
– Что это? Бюллетень! Кто заболел? – спросил я довольно хладнокровно, не ожидая ничего необычайного…
– Прочтите! – как-то особенно внушительно сказал хозяин магазина. Я пробежал шесть строк бюллетеня и невольно вскрикнул: – Ну, так и есть! Простудился на смотру пять дней назад… Какая-то баба ему напророчила, – добавил я смеясь и собрался рассказать, что говорила причитальщица.
– Нет, его видели еще третьего дня совершенно здоровым.
– Да. Значит, позже, а все-таки простудился; так и в бюллетени сказано. Грипп болезнь не важная; скоро оправится…
– Не оправится, потому что он уже скончался, – шепнул на ухо книготорговец. – После полудня выйдет второй бюллетень, а затем, вероятно, и окончательный…
Я оцепенел от этих слов. В первую минуту мне показалось, что я слышу совсем не то, что мне сказано. Опомнившись, я громко произнес:
– Как это возможно, чтобы такой богатырь не мог перенести такой пустяшной болезни?
Книготорговец оставил свою конторку и отвел меня в сторону.
– Во-первых, не говорите так громко: у нас это, как вам известно, не годится, особенно если найдутся нежелательные уши; а во-вторых, нельзя верить всему печатному…
– Что вы хотите этим сказать? – спросил я в недоумении.
– Да не более того, что он умер, вероятно, не от гриппа…
– От чего же?
Книготорговец взглянул на меня с иронической улыбкой и произнес скороговоркой:
– От неприятностей, понятно. Мог ли он перенести столько невзгод, сколько обрушилось на его голову за все время этой несчастной, им же затеянной войны?
– Однако, позвольте… Я живу постоянно в Петербурге, видел государя чуть не ежедневно и никогда не замечал, чтобы самые неприятные даже известия с театра войны действовали на него до болезненности.
– На то он и был Николай Павлович, чтобы не походить на других. Строгий к другим, он, как герой, не мог быть нестрогим и к себе самому… Он молча переносил удары судьбы и не выдержал…
Прежде чем я успел задать новый, начинавший мучить меня вопрос, собеседник мой прибавил:
– Больше я ничего не могу сказать вам, потому что сам говорю по слухам, – и с этими словами ушел за конторку.
Как я был предупрежден, так и вышло: за вторым очень тревожным бюллетенем, вышел третий, равносильный провозглашению нового царствования, – Николая Павловича не стало. Оставалось только в первый и последний раз облобызать руку того, который целовал меня, христосуясь с ординарцем-юношей, того, с которым я часто встречался в течение 15 лет и был всегда счастлив и доволен, когда это случалось. Доступ во дворец для поклонения покойному был разрешен всем. Гроб с телом усопшего стоял на возвышении в одной из зал нижнего этажа Зимнего дворца, окна которой были обращены на дворцовую площадку. Мощная фигура покойного государя производила впечатление и в гробу; строгие черты лица не изменились нисколько, но в закрытых глазах уже нельзя было видеть ни приветливого взгляда в большинстве случаев, ни грозного в иных, приводившего тысячи людей в трепет. Теперь тоже тысячи людей подходили к гробу усопшего, без боязни всматриваясь в охладевшее лицо государя и читая молитву об отпущении грехов ему.
Из очерка Александра Федоровича Шидловского «Болезнь и кончина императора Николая Павловича»
Известие о кончине государя произвело потрясающее впечатление на жителей столицы и отозвалось по всей России; для всех оно было неожиданным. Мы сказали выше, что государь запретил печатать известия о ходе своей болезни; первый бюллетень появился в газетах только восемнадцатого февраля утром; вместе с ним было разослано на особых листках известие о серьезном положении больного; на другой день появились в газетах три последние бюллетеня, уже когда императора не было в живых; таким образом смерть государя для всех была ударом совершенно неподготовленным. Повсюду носились траурные листки, уныние и печаль замечались на всех лицах. Скончавшийся император в глазах всех был олицетворением чего-то рыцарского, величественного, богатырского. Густая масса народа толпилась на Дворцовой площади. Имя доктора Мандта стало ненавистным; сам он боялся показаться на улицу, так как прошел слух, что народ собирается убить этого злополучного немца. Кучер покойного государя, выйдя к толпе, едва смог ей выяснить, от какой болезни скончался царь. Несмотря на это, рассказывали, что доктор приготовлял для больного лекарства своими руками, а не в дворцовой аптеке, принося их с собою в кармане; болтали, что будто давал он больному порошки собственного изобретения, от которых и умер государь. Было наряжено следствие по этому поводу, которое ничего не доказало. Мандта, однако, поспешили в наемной карете вывезти из дворца, где он жил; говорят, в тот же день он выехал за границу.
Тело покойного государя после смерти покоилось в том самом кабинете, где он испустил последний вздох; оно лежало на походной кровати, в рубашке, и было покрыто серой заношенной солдатской шинелью почившего. Государыня не отходила от него и не допускала докторов бальзамировать усопшего; затем в тот же день тело было перенесено в нижнюю залу Зимнего дворца, которая выходила углом на Неву и здание Адмиралтейства; сюда допускали всех желавших поклониться праху почившего.
Перенесение покойного императора из Зимнего дворца в Петропавловский собор было совершено двадцать четвертого февраля. Когда вынесли гроб и стали поднимать его на печальную колесницу, толпа, запрудившая всю набережную и Дворцовую площадь, как один человек, опустилась на колена; из всей массы этой, как из одной груди, были слышны рыдания и стоны: «Ох! Господи, помилуй…»
В Петропавловском соборе тело императора Николая I покоилось до 5 марта; в этот день в 11 часов утра совершилось погребение. Когда императрица отдала последнее целование почившему супругу и с рыданием еле дошла до кресла, стоявшего возле гроба, император Александр II, поклонившись праху незабвенного родителя, опустился на колена перед матерью; она благословила его, равно как и всех детей и внучат, стоявших у гроба.
Мы не будем останавливаться на том впечатлении, которое произвела на всю Россию невозвратная утрата обожаемого государя; скажем только, что смерть Николая I отозвалась в сердцах без исключения всех истинно русских людей; имя «незабвенного», данное покойному родителю вступившим на прародительский престол его преемником, пронеслось до самых отдаленных уголков обширного царства, мощным властелином которого он был.
Мало того, царствование Николая I было важной эпохой и для всей Европы, а потому кончина его произвела весьма глубокое впечатление на Западе. Несмотря на разгар войны, не только друзья, но и враги России отдавали должное уважение царю, который, можно сказать, умер на троне.
В некоторых заграничных газетах говорили о каком-то мнимом политическом завещании, которое было составлено за несколько лет перед кончиною императора. Все это было опровергнуто вскрытием акта, действительно составленного императором и писанного собственною его рукою еще в 1844 году, где он просит исполнить все по сей бумаге, хотя это завещание и черновое. Здесь ни одного слова нет о политике не только внешней, но даже и внутренней.
Вот приблизительное содержание этого замечательного документа:
Завещание начинается обычными словами: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа…» и далее: «В 1831 году июня 21-го, при самом развитии холеры написал я наскоро мои последние желания. Милосердному Богу угодно было не только сохранить тогда жизнь всему нашему семейству, но, по благодати Божией, оно с тех пор получило значительное приращение. Счастливые сии события должны изменить отчасти первые мои намерения; почему нужным считаю постановить следующее как изречение последних моих желаний».
Завещательный акт содержит 34 статьи.
Статья первая, после подробного перечисления разных недвижимых имений, дворцов, дач, мыз и деревень, долженствующих составлять личную собственность государыни императрицы Александры Феодоровны, гласит: «Желаю, однако, чтобы жене моей предоставлено было пользоваться покоями ее в Зимнем дворце, на Елагином острову и в новом дворце в Царском Селе. Кроме того, хотя по праву наследства Николаевский (Аничковский) дворец принадлежать должен старшему моему сыну, но по жизнь предоставляю пользоваться оным жене моей, ежели ей сие угодно.
Завещаю всем детям и внучатам моим любить и чтить их родительницу и пещись об ее успокоении, предупреждать ее желания и стараться утешать ее старость нежною их попечительностию. Никогда и ничего важного во всю их жизнь не предпринимать, не спрося предварительно ее совета и материнского благословения.
Младшим моим сыновьям быть до совершеннолетия в полной ее зависимости».
В статьях 2, 3, 4 и 6-й упоминается, что подаренный ему императором Александром I Николаевский (Аничков) дворец со всеми прилегающими к нему дворами и домами, равно как завещанное наследнику престола императрицей Марией Феодоровной гатчинское имение должны принадлежать заместившему его императору; последнему предназначается также царскосельский Арсенал; второму же сыну, Константину, завещаются все модели, телескопы, рупоры, медальный кабинет и собственная его величества библиотека.
Статьи 5, 7 и 8-я говорят о распределении оставленного императрицей Марией Феодоровной капитала между внуками ее: Константином, Николаем и Михаилом; из частей этого капитала должны быть куплены: для великого князя Константина Николаевича – Стрельна, для великого князя Николая Николаевича – мыза Знаменская, для великого князя Михаила Николаевича – мыза М[алая] Знаменская. В 7-й статье особо говорится о мызе, составляющей собственность великого князя Николая Николаевича, находящейся в пожизненном владении его матери: «От жены моей зависеть будет, когда дачу угодно будет представить в пользу моего сына; я бы желал, чтобы сие последовало тогда, когда вступит он в брак».
По 8-й статье предоставляет своим сыновьям разделить поровну и по жребию собственную его конюшню.
В 9-й статье великому князю Михаилу Павловичу разрешается выбрать для себя из большой конюшни лошадей по его желанию.
10-я статья распределяет поровну между дочерьми собственный его величества капитал; «но как на проценты сего капитала платились многие пенсионы, то прошу таковые принять на государственное казначейство или на кабинет, как императору угодно будет»; об этих же капиталах постановляется, что они должны навсегда оставаться в России; великим княгиням разрешается только пользоваться процентами с этого капитала, часть которого они могут истратить лишь на покупку недвижимой собственности в России.
В статье 12-й говорится: «Желаю, чтобы всей моей комнатной прислуге, верно и усердно мне служившей, обращены были их содержания в пенсионы. К сей же прислуге причитаю лейб-рейдкнехтов и кучера моего Якова».
По статье 13-й государь просит наследника своего обратить внимание на верную и долговременную службу тайного советника Блока, пожаловать ему пенсию в размере получаемого им содержания.
В 14-й статье говорится о товарищах юных лет императора: «С моего детства два лица были мне друзьями и товарищами; дружба их ко мне никогда не изменялась. Генерал-адъютанта Адлерберга любил я, как родного брата, и надеюсь по конец жизни иметь в нем неизменного и правдивого друга. Сестра его, Юлия Федоровна Баранова, воспитала трех моих дочерей, как добрая и рачительная родная. Обоим им прошу назначить в мою память пенсионы, сверх получаемых, по 15 тысяч руб. сер[ебром]. В последний раз благодарю их за братскую любовь».
В 15-й статье – «прошу императора милостиво призреть стариков инвалидов, у меня живших по разным местам. Желаю, чтобы они доживали свой век на прежнем положении, разве угодно ему будет улучшить их содержание».
По статьям 16-й и 17-й государь изъявляет свое благоволение всем воспитателям его детей, завещает последним любить и уважать их; наследнику же престола предоставляется обеспечить их положение; благодарить духовника своего, отца Музовского, и лейб-медиков: Арендта, Маркуса, Мандта и Рейнгольта, за их труды и попечения; предписывает «душевно благодарить» тех, которые служили ему, были более или менее близки к нему по своему званию и его доверенности.
В статьях 18–22-й перечисляются поименно по пунктам все эти лица, из которых многие отошли в вечность раньше скончавшегося императора. В числе других он благодарит князя Петра Михайловича Волконского, «который, несмотря на преклонные лета, с неизменным усердием и преданностью пекся как обо мне, так и обо всем моем семействе и о моих собственных делах»; князя Иллариона Васильевича Васильчикова: «Я начал службу под его начальством; он был мне всегда другом, наставником и впоследствии первым помощником в государственных делах»; и генерал-фельдмаршала князя Варшавского «как за его искреннюю признательность и дружбу, так и за геройские подвиги, коими он возвеличил славу нашего оружия и попрал измену».
В статьях 23–25-й государь изъявляет свое благоволение и признательность всем бывшим при нем генералам его свиты и флигель-адъютантам; завещает им с любовию и преданностью служить его преемнику. Выражая свою благодарность находившимся при нем частным лицам, обращается к своим любезным войскам с такими словами: «Благодарю славную, верную гвардию, спасшую Россию в 1825 году, а равно храбрые и верные армию и флот; молю Бога, чтобы сохранил в них навсегда те же доблести, тот же дух, коими при мне отличались: покуда дух сей сохранится, спокойствие государства и вне, и внутри обеспечено, и горе врагам его! Я их любил, как детей своих: старался как мог улучшить их состояние; ежели не во всем успел, то не от недостатка желания, но оттого, что или лучшего не умел придумать, или не мог более сделать».
Император (ст. 26) «заклинает детей и внуков любить, и чтить своего государя от всей души, служить ему верно, неутомимо, безропотно, до последней капли крови, до последнего издыхания, и помнить, что им надлежит быть примером другим, как служить должно верноподданным, из которых они первые. «Я уверен (ст. 27), что сын мой, император Александр Николаевич, будет всегда почтительным, нежным сыном, каким всегда умел быть с нами; долг этот еще священнее с тех пор, когда мать его одна. В его любви и нежной привязанности, также и всех детей и внучат, она должна обрести утешение в своем одиночестве. В обхождении с братьями своими сын мой должен уметь соединять снисходительность к их молодости с необходимою твердостью как отец семейства и никогда не терпеть ни семейных ссор, ни чего-либо могущего быть вредным пользе службы, тем паче государства; а в подобных случаях, от чего Боже нас сохрани, помнить наистрожайше, что он – государь, а прочие члены семейства – подданные».
Потом (ст. 28–30) государь снова обращается к членам своего семейства, близким и дальним родственникам своим. «Я питал к ней, – говорит он о старшей сестре своей Марии Павловне, – с детства особенную привязанность за всегдашние ее ко мне милости. Позднее ее дружба сделалась для меня еще драгоценнее, и ни к кому на свете не имел я толикого доверия. Я чтил ее, как мать, и ей исповедовал всю истину из глубины моей души. Здесь в последний раз повторяю ей мою душевную благодарность за отрадные минуты, которые проводил в ее беседе». […]
«Благодарю (ст. 31) всех меня любивших, всех мне служивших. Прощаю всех меня ненавидящих».
«Прошу всех (ст. 32), кого мог неумышленно огорчить, меня простить. Я был человек со всеми слабостями, коим люди подвержены; старался исправиться в том, что за собой худого знал. В ином успевал, в другом нет; прошу искренно меня простить».
«Я умираю (ст. 33) с благодарным сердцем за все благо, которым Богу угодно было в сем преходящем мире меня наградить, с пламенной любовью к нашей славной России, которой служил по крайнему моему разумению верой и правдой; жалею, что не мог произвести того добра, которого столь искренно желал. Сын мой меня заменит. Буду молить Бога, да благословит Он его на тяжкое поприще, на которое вступает, и сподобит его утвердить Россию на твердом основании страха Божия, дав ей довершить внутреннее ее устройство и отдаля всякую опасность извне. На Тя, Господи, уповахом, да не постыдимся вовеки!»
«Прошу (ст. 34) всех меня любивших молиться об успокоении души моей, которую отдаю милосердному Богу с твердою надеждой на Его благость и предаваясь с покорностью Его воле. Аминь».
В отдельной записке, приложенной к завещанию, император делает распоряжение о некоторых иконах, соединенных с особенными воспоминаниями; назначает членам своего семейства, частным лицам, а также прислуге на память о себе подарки из принадлежавших ему вещей; «просит настоятельно велеть устроить его похороны как можно проще», сократить время траура и выражает желание «быть похороненным за батюшкою у стены, так чтобы осталось место для жены подле меня».
К этому завещательному акту была приложена записка, составленная 3 марта 1845 года:
«29 июля 1844 г. Богу угодно было отозвать к себе любезнейшую дочь нашу, Александру. Смиряясь перед неисповедимой волей, мы не ропща сносим жестокий сей удар. С твердым упованием, что ежели так сбылось по воле Его, то сбылось к лучшему и что ей при Создателе ея отраднее, чем здесь в суетах жизни.
Молим Господа да сохранить других нам милых.
Назначавшийся 11-ю статьею к дележу между трех моих дочерей наличный собственный капитал разделить ныне дочерям моим – Марии и Ольге поровну.
Вещи, предназначавшиеся дочери моей Александре, оставляю сыну Александру к распределению по его усмотрению. Медальон и печать, которые покойная дочь мне подарила на одре смерти, завещаю жене моей, а после ее – сыну Александру.
Портрет дочери Александры, что у меня на столе, – госпиталю, строящемуся в ее память».
Эти завещательные строки могут служить самой лучшей характеристикой почившего как человека. Все распоряжения императора, обнаруживавшие чистоту его души, были в точности исполнены; они словно доказывали, что царь, зарытый в земле, еще жив и не перестает изливать оттуда свои благодеяния на Россию, даже за гробом для него дорогую.
Да, русское общество было потрясено смертью императора, который казался несокрушимым. Людям проницательным и осведомленным ясно было, что это не обычная смерть, а гибель, спровоцированная обстоятельствами.
Из воспоминаний публициста Владимира Петровича Мещерского
Факт был несомненный: Николай Павлович умирал от горя, и именно русского горя. Это умирание не имело признаков физической болезни – она пришла только в последнюю минуту, – но умирание происходило в виде несомненного преобладания душевных страданий над его физическим существом… Процесс разрушения шел так быстро, и оттого немедленно после этой почти внезапной кончины по всему городу пошли ходить легенды: одна о том, что Николай I был отравлен доктором Мандтом, и другая – о том, что он сам себя отравил.
Версия самоубийства вызывала доверие у самых разных людей.
Строгий и компетентный историк Н. К. Шильдер, автор биографий Павла I, Александра I и Николая I, допущенный в святая святых государственных архивов, написал на полях публикации, излагавшей официальную версию смерти Николая: «Отравился». Очевидно, у Шильдера были для этого основания.
В 1914 году в журнале «Голос минувшего», который издавали известные историки С. Мельгунов и В. Семевский, был опубликован мемуарный очерк внука директора военно-медицинского департамента и президента Медико-хирургической академии В. В. Пеликана, тоже врача.
Из очерка А. В. Пеликана «Перемена царствования»
Впоследствии я не раз слышал его историю. По словам деда, Мандт дал желавшему во что бы то ни стало покончить с собой Николаю яду. Обстоятельства эти хорошо известны деду благодаря близости к Мандту, а также благодаря тому, что деду из-за этого пришлось перенести кое-какие служебные неприятности. Незадолго до кончины Николая I профессором анатомии в академию был приглашен прозектор знаменитого тамошнего профессора Гиртля, тоже знаменитый анатом Венцель Грубер. Груберу было поручено бальзамирование тела усопшего императора. Несмотря на свою большую ученость, Грубер в житейском отношении был человек весьма недалекий, наивный, не от мира сего. О вскрытии тела покойного императора он не преминул составить протокол и, найдя этот протокол интересным в судебно-медицинском отношении, напечатал его в Германии. За это он и был посажен в Петропавловскую крепость, где и содержался некоторое время, пока заступникам его не удалось установить в данном случае простоту сердечную и отсутствие всякой задней мысли. Деду, как бывшему тогда начальником злополучного анатома, пришлось оправдываться в неосмотрительной рекомендации… Петербургское общество, следуя примеру двора, закрыло перед Мандтом двери… Многие из нас порицали Мандта за уступку требованиям императора… По словам деда, отказать Николаю в его требовании никто бы не осмелился. Да такой отказ привел бы еще к большему скандалу. Самовластный император достиг бы своей цели и без помощи Мандта: он нашел бы иной способ покончить с собой и, возможно, более заметный. Николаю не оставалось ничего другого, как выбирать: подписать унизительный мир или же покончить жизнь самоубийством.
История с самоубийством при помощи яда – скорее всего, апокриф. Николай был искренне верующим человеком и слишком культивировал свою верность христианским установлениям, чтобы пойти на такой грех. Но положение у него и в самом деле было ужасающее. С его гордыней, с его представлением о миссии русского императора, на исходе царствования испытать такое унижение, признать, что его политика привела державу к катастрофе, что его любимое детище – армия – не выдержала первого же столкновения с европейскими силами, – для него это, конечно же, было невыносимо.
Можно с уверенностью предположить, что он хотел смерти и его демонстративные поездки, уже будучи больным, в легком плаще в сильный мороз, были вызваны стремлением ускорить свою кончину.
Если выбирать между безапелляционным выводом Шильдера и психологически тонкими соображениями Мещерского, то, на наш взгляд, имеет смысл отдать предпочтение последнему.
Несмотря на внешнюю бодрость, Николай, скорее всего, находился в состоянии тяжелой депрессии – есть сведения, что, получая известия о поражениях русской полевой армии в Крыму, он не спал ночами и громко молился…
Крымская катастрофа была закономерным следствием тридцатилетней деятельности Николая, и осознание своего личного краха убило императора.
При всем его волевом напоре ему не удалось решить ни одной из фундаментальных задач, стоявших перед государством: крестьянская реформа не удалась, экономика и финансы деградировали, брожение умов не прекратилось, армия оказалась недостаточно боеспособной.
Человек другого склада склонился бы перед судьбой и попытался бы сделать практические выводы.
Николай органически не мог смириться с поражением – и погиб.
Трагический финал царствования и жизни Николая Павловича Романова был и финалом петровской империи, детища первого императора, прямым наследником которого считал себя Николай.
Со смертью Николая завершился стопятидесятилетний период, когда Россия, надрываясь, решала гигантские имперские задачи и шла от кризиса к кризису.
Великие реформы 1860-х годов открыли новую эпоху.
Эпилог
Вскоре после смерти Николая Павловича один из крупных чиновников, курляндский губернатор, просвещенный бюрократ из хорошей дворянской семьи, Петр Александрович Валуев, будущий министр иностранных дел и председатель Комитета министров при Александре II, написал и распространил сочинение под названием «Дума русского», в котором подвел печальные итоги предшествующего тридцатилетия.
Из записки Петра Александровича Валуева «Дума русского во второй половине 1856 года»
Я болен Севастополем… Давно ли мы покоились в самодовольном созерцании нашей славы и нашего могущества? Давно ли наши поэты внимали хвале, которую нам
- Семь морей немолчно плещут[56].
Давно ли они пророчествовали, что нам
- Бог отдаст судьбу вселенной,
- Гром земли и глас небес[57].
Что стало с нашими морями? Где громы земные и горняя благодать мысли и слова? Кого поражаем мы? Кто внимает нам? Наши корабли потоплены, сожжены или заперты в наших гаванях. Неприятельские флоты безнаказанно опустошают наши берега. Неприятельские армии безнаказанно попирают нашу землю, занимают наши города, укрепляют их против нас самих и отбивают нас, когда мы усиливаемся вновь овладеть отцовским достоянием. Друзей и союзников у нас нет. А если есть еще друзья, то малочисленные, робкие, скрытные друзья, которым будто стыдно сознаться в приязни к нам. Одни греки не побоялись этого признания. За это их тотчас задавили, и мы не могли им помочь. Мы отовсюду отрезаны, один прусский король соблаговолил оставить нам открытыми несколько калиток для сообщения с остальным христианским миром. Везде проповедуется ненависть к нам, все нас злословят, на нас клевещут, над нами издеваются. Чем стяжали мы себе стольких врагов? Неужели одним только нашим величием? Но где это величие? Где силы наши? Где завет прежней славы и прежних успехов? Где превосходство войск наших, столь стройно грозных под Красным Селом (место маневров гвардии под Петербургом. – Я. Г.)? Еще недавно они залили своею кровью пожар венгерского мятежа, но эта кровь пролилась для того только, чтобы впоследствии наши полководцы тревожно озирались на воскресших нашей милостью австрийцев. Мы теперь боимся этих австрийцев. Мы не смеем громко упрекнуть их в неблагодарности, мы торгуемся с ними и ввиду их не могли справиться с турками на Дунае. Европа уже говорит, что турки переросли нас. Правда, Нахимов разгромил турецкий флот при Синопе, но с тех пор сколько нахимовских кораблей погружено в море! Правда, в Азии мы одержали две-три бесплодные победы, но сколько крови стоили нам эти проблески счастья! Кроме них, всюду утраты и неудачи.
…Зачем завязали мы дело, не рассчитав последствий, или зачем не приготовились, из осторожности, к этим последствиям? Зачем встретили войну без винтовых кораблей и без штуцеров? Зачем ввели горсть людей в княжества и оставили горсть людей в Крыму? Зачем заняли княжества, чтобы их очистить, перешли Дунай, чтобы из-за него вернуться, осаждали Силистрию, чтобы снять осаду, подходили к Калафату, чтобы его не атаковать, объявляли ультиматумы, чтобы их не держаться, и прочая, и прочая, и прочая! Зачем надеялись на Австрию и слишком мало опасались англо-французов? Зачем все наши дипломатические и военные распоряжения с самого начала борьбы были только вынужденными последствиями действий наших противников? Инициатива вырвана из наших рук при первой сшибке, и с тех пор мы словно ничем не занимались, как только приставлением заплат там, где они оказывались нужными. Не скажет ли когда-нибудь потомство, не скажут ли летописи, те правдивые летописи, против которых цензура бессильна, что даже славная оборона Севастополя была не что иное, как светлый ряд усилий со стороны повиновавшихся к исправлению ошибок со стороны начальствовавших?
…В исполинской борьбе с половиной Европы нельзя было более скрывать под сенью официальных самохвальств, в какой мере и в каких именно отраслях государственного могущества мы отстали от наших противников. Оказалось, что в нашем флоте не было тех именно судов, в сухопутной армии того именно оружия, которые требовались для управления боя, что состояние и вооружение наших береговых крепостей были неудовлетворительны; что у нас недоставало железных и даже шоссейных дорог, более чем где-либо необходимых на тех неизмеримых пространствах, где нам надлежало передвигать наши силы. Европу колебали несколько лет сряду внутренние раздоры и мятежи; мы наслаждались ненарушимым спокойствием. Несмотря на то, где развивались в продолжение этого времени быстрее и последовательнее внутренние и внешние силы?
…Благоприятствует ли развитию духовных и вещественных сил России нынешнее устройство разных отраслей нашего государственного управления? Отличительные черты его заключаются в повсеместном недостатке истины, в недоверии правительства к своим собственным орудиям и в пренебрежении ко всему другому. Многочисленность форм подавляет сущность административной деятельности и обеспечивает всеобщую официальную ложь. Взгляните на годовые отчеты. Везде сделано все возможное; везде приобретены успехи; везде водворяется если не вдруг, то по крайней мере постепенно должный порядок. Взгляните на дело, всмотритесь в него, отделите сущность от бумажной оболочки, то, что есть, от того, что кажется, правду от неправды или полуправды – и редко где окажется прочная, плодотворная польза. Сверху блеск; внизу гниль. В творениях нашего официального многословия нет истины. Она затаена между строками; но кто из официальных читателей всегда может обращать внимание на междустрочия!
У нас самый закон нередко заклеймен неискренностью. Мало озабочиваясь определительной ясностью выражений и практической применимостью правил, он смело и сознательно требует невозможного. Он всюду предписывает истину и всюду предопределяет успех, но не пролагает к ним пути и не обеспечивает исполнения своих собственных требований. Кто из наших начальников или даже из подчиненных может точно и последовательно исполнять все, что ему вменено в обязанность действующими постановлениями? Для чего же вменяется в обязанность невозможное? Для того, чтобы в случае надобности было на кого обратить ответственность. Справедливо ли это? Не в том дело, справедливость или неточное соблюдение закона, смотря по обстоятельствам, заранее предусмотрены. В главе многих узаконений наших надлежало бы напечатать два слова, которые не могут быть переведены на русский язык: «Restriction mentale»[58].
…Все изобретения внутренней правительственной недоверчивости, вся централизация и формалистика управления, все меры законодательной предосторожности, иерархического надзора и взаимного контролирования различных ведомств ежедневно обнаруживают свое бессилие. Канцелярские формы не предупредили позорной растраты сумм инвалидного капитала и не помешали истребить голодом или последствиями голода половину резервной бригады, расположенной в одной из прибалтийских губерний. Это последнее преступление или, точнее, длинный ряд гнуснейших преступлений даже остаются доселе безнаказанными. Между тем возрастающая механизация делопроизводства более и более затрудняет приобретение успехов по разным отраслям государственного управления. Все правительственные инстанции уже ныне более заняты друг другом, чем сущностью предметов их ведомства. Высшие едва успевают наблюдать за внешней правильностью действий низших инстанций; низшие почти исключительно озабочены удовлетворением внешней взыскательности высших. Самостоятельность местных начальств до крайности ограничена, а высшие начальники, кажется, забывают, что доверие к подчиненным и внимание, оказываемые их взглядам на дело, суть также награды, хотя о них и не вносится срочных представлений в комитет господ министров.
Недоверчивость и неискренность всегда сопровождаются внутренними противоречиями. Управление доведено по каждой отдельной части до высшей степени централизации, но взаимные связи этих частей малочисленны и шатки. Каждое министерство действует по возможности особняком и ревностно применяется к правилам древней системы уделов. Централизация имеет цель наивозможно большего влияния высших властей на все подробности управления и на этом основании значительно стесняет в иерархическом порядке власть административных инстанций. Но масса дел, ныне восходящих до главных начальств, превосходит их силы. Они по необходимости должны предоставлять значительную часть этих дел на произвол своих канцелярий. Таким образом, судьба представлений губернских начальников и генерал-губернаторов весьма нередко зависит не от господ министров, но от столоначальников того или другого министерства. Безжизненное однообразие распространено даже на исторические памятники, воздвигаемые на полях сражений; они распределены на разряды и подведены под один нормальный образец. Между тем единство высших административных форм нарушается без видимой причины учреждением V отделения Собственной его величества канцелярии. Если эта добавочная инстанция признана излишней по делам других министерств, то почему она необходима по делам министерства государственных имуществ? Действия этого министерства вообще последовательно противоречат одной из главных целей его учреждения. Посредством нового устройства казенных имений предполагалось между прочим указать путь к необходимому преобразованию поземельных отношений в имениях частных владельцев. Но министерство не только не создает потребных образцов, но даже вводит или сохраняет в устройстве казенных крестьян те именно формы, которые никогда не могут быть приспособлены к быту крестьян в частных вотчинах. Основное и важнейшее правило, что казна в пределах казенных имений не что иное, как вотчинник, подобный всем другим вотчинникам, постоянно и преднамеренно нарушается. Помещик, лично управляющий своим поместьем, имеющий в нем оседлость и непосредственно участвующий своим умом и своим капиталом в возделывании принадлежащей ему земли, есть существо совершенно излишнее по нынешней системе устройства государственных имуществ. Даже в тех губерниях, где издавна существовали арендаторские управления, составляющие ближайшую аналогичную связь между формами устройства казенных и частных имений, министерство по возможности упраздняет эти управления и предоставляет волостным судам те предметы ведомства, которые прежде принадлежали арендаторам как прямым представителям вотчинной власти.
…Много ли искренности и много ли христианской истины в новейшем направлении, данном делам веры, в мерах к воссоединению раскольников и в отношениях к иноверным христианским исповеданиям? Разве кроткие начала евангельского учения утратили витающую в них Божественную силу? Разве веротерпимость тождественна с безверием? Разве нам дозволено смотреть на религиозные верования как на политическое орудие и произвольно употреблять или стараться употреблять их для достижения политических целей? Летописи христианского мира свидетельствуют, что при подобных усилиях сокрушается премудрость премудрых и опровергается разум разумных. Святая церковь не более ли нуждается в помощи правительства к развитию ее внутренних сил, чем в насильственном содействии к обращению уклонившихся или к воссоединению отпавших? Нынешний быт нашего духовенства соответствует ли его призванию и правильно ли смотрят на внутренние дела православной паствы те самые государственные люди, которые всегда готовы к мерам строгости против иноверцев или раскольников? О раскольниках сказано, что их религиозная жизнь заключается в «букве и недухе» (1855). Кажется, что иногда сама православная церковь тяготеет над ними «буквой и недухом». Быть может, что если бы наши пастыри несколько более полагались на вышнюю силу вечных истин, ими проповедуемых, и несколько менее веровали в пользу содействия мирских полиций, то их жатва была бы обильнее.
…Везде преобладает у нас стремление сеять добро силой. Везде пренебрежение и нелюбовь к мысли, движущейся без особого на то приказания. Везде опека над малолетними. Везде противоположность правительства народу, казенного частному, вместо ознаменования их естественных и неразрывных связей. Пренебрежение к каждому из нас в особенности и к человеческой личности вообще водворилось в законах. Постановлениями о заграничных паспортах наложен домашний арест на свыше 60 миллионов верноподданных его императорского величества. Ограничением числа обучающихся в университетах стеснены пути к образованию. Закон о гражданской службе сглажен, по мере возможности все различия служебных достоинств и все способности одинаково подведены под мерило срочных производств и награждений.
Непосредственно после февраля 1855 года думающие русские люди разных общественных воззрений фиксировали свои впечатления от случившегося.
Из «Записок» историка Сергея Михайловича Соловьева
Крымская война – расплата за тридцатилетнюю ложь. Тридцатилетнее давление всего живого, духовного, подавление народных сил, превращение русских людей в палки. Некоторые утешали себя так: «Тяжко! Всем жертвуем для материальной, военной силы, но по крайней мере мы сильны, Россия занимает важное место, нас уважают и боятся». И это утешение было отнято. Наше патриотическое чувство было унижено унижением России, но только бедствие могло произвести спасительный переворот, успех войны затянул бы крепче наши узы, окончательно утвердил бы казарменную систему. Мы терзались известиями о неудачах, зная, что известия противоположные привели бы нас в трепет.