Восточный вал Сушинский Богдан
– Но, возможно, в этом и заключается высшая командная мудрость: не позволять старым генералам засиживаться в своих штабах, предоставляя при этом возможность проявить себя молодым, только что возведенным в генеральские чины, комдивам?
– А как по мне, то по-настоящему формировал и готовил эту дивизию к боям только один командир – обергруппенфюрер СС Теодор Эйке[13]. И только он один достоен был командовать такой высокородной эсэсовской частью СС.
– Вам, бригаденфюрер, как старому солдату лучше знать, – сдержанно отреагировал на его оценки Скорцени.
10
Пройдясь взглядом по последним страничкам досье, Уинстон Черчилль закрыл папку и, резким движением отодвинув ее от себя, долго массажировал дрожащими пальцами переносицу.
То, что премьер-министр только что прочел в донесениях агентов «Сикрет интеллидженс сервис», способно было потрясти воображение кого угодно, даже такого закоренелого циника, как он. В предоставленных ему генералом от разведки Альбертом О’Коннелом сводках содержались сведения о терроре, развязанном Гитлером против собственного генералитета.
Это была настоящая резня, в ходе которой «под нож» шли не только те, кто действительно имел какое-то отношение к «заговору 20 июля», но и все, кто способен был породить хоть малейшее подозрение в предательстве или кто когда-либо вызывал у фюрера недоверие и раздражение. Хотя бы мимолетное раздражение.
Вновь взглянув на довольно пухлую папку, премьер-министр Великобритании хищно ухмыльнулся. Он явственно представил себе, с каким удовольствием агенты германского отдела военной разведки, а также агенты союзных разведок, которые делятся с Англией своими изысканиями, собирали все эти сведения. С какой мстительной благодатью замирали их сердца при прочтении каждого из этих ненавистных всякому уважающему себя англичанину, американцу или французу имен германских военных. То есть имен тех людей, которые после провала заговора жесточайшим образом казнены или еще только ждут, когда их выведут к виселичным крючьям во дворе тюрьмы Плетцензее; уже застрелены костоправами Скорцени во время подавления путча на Бендлерштрассе или же успели осчастливить самих себя выстрелом чести из личного оружия!
Причем каких имен! Не удержавшись, Черчилль резко налег на стол и, ухватив «Папку заговора» за растопыренный уголок, словно змею за хвост, осторожно потянул к себе. Открыв ее, премьер быстро пролистал подписанную начальником Западноевропейского отдела военной разведки Альбертом О’Коннелом докладную записку: чистописание генерала его уже не интересовало. Тем более что там оказалось слишком много констатации фактов и слишком мало аналитики. Непростительно мало… аналитики – вот что он вынужден будет заметить генералу О’Коннелу, при всем уважении к нему и его службе.
Зато Черчилль вновь остановил свой взгляд на предусмотрительно составленном по материалам донесений агентов разведки «Списке лиц высшего командного состава германских Вооруженных сил, казненных, арестованных или же покончивших жизнь самоубийством в ходе ликвидации последствий покушения на Гитлера, осуществленного 20 июля 1944 года полковником графом Клаусом фон Штауффенбергом».
– Могли бы озаглавить все это проще, баснописцы чертовы! – вслух проворчал автор шеститомной эпопеи «Мальборо». – К чему все это суесловие?!
При первичном знакомстве с папкой, Черчилль лишь бегло прошелся по этому списку, отдавая предпочтение обстоятельным донесениям из Берлина. Оно и понятно, как премьера его прежде всего интересовала общая военно-политическая ситуация в рейхе после подавления заговора. Но теперь он вдруг подпал под магию имен. Тех имен, многие из которых в его собственных глазах и в глазах командования союзных войск олицетворяли военную мощь и стратегический мозг германского рейха. Вот они…
Взять хотя бы главнокомандующего армией резерва вермахта генерал-полковника Фридриха Фромма, долго и нетерпеливо ожидавшего, когда фюрер присвоит ему чин генерал-фельдмаршала. Кстати, не обида ли на Гитлера подтолкнула его к своре заговорщиков?! Именно так, «к своре». Сам познавший «романтические прелести» фронтов, Черчилль с презрением относился к любым заговорщикам, даже если их действия разлагали стан врагов Великобритании.
Иное дело, что никакое презрение не уменьшало интереса к их действиям, как действиям союзников. Сначала подтолкнула к этой своре, а затем все же заставила предать их, поскольку первые расстрелы заговорщиков на Бендлерштрассе происходили под руководством самого Фромма. Что, впрочем, не спасло от ареста и его самого. Даже его поспешная расправа с некоторыми руководителями заговора показалась Скорцени, Мюллеру да и самому рейхсефрейтору слишком уж неоправданной, смахивающей на заметание следов.
…А вот и главнокомандующий Западным фронтом генерал-фельдмаршал Гюнтер фон Клюге! Интересно, в чем проявлялось участие в заговоре этого полководца фюрера?! Что-то Черчилль не слышал, чтобы армии Западного фронта взбунтовались и повернули штыки против частей, верных фюреру. И вообще, находилась ли в распоряжении заговорщиков хотя бы одна верная им дивизия? Нет, в самом деле, была ли у них хотя бы одна надежная дивизия? Вряд ли!
«Заговор чистоплюев-штабистов» – вот что скрывается за трагикомическим спектаклем под названием «Заговор против фюрера», – сказал себе Черчилль, и, открыв объемистую записную книжку с надписью на обложке «Размышления», тут же записал «подвернувшуюся» ему фразу!
Закрыв блокнот, премьер долго держал руку на его кожаном переплете, как на ритуальной королевской Библии, и, попыхивая сигарой, смотрел в окно. Под напором ветра струи дождя били в окно Кельи Одинокого Странника, как называл Черчилль этот личный кабинет с огромным, окаймленным двумя сейфами камином, словно пытались ворваться в нее вместе со всем тем миром, от которого владелец «кельи» так упорно отстранялся.
Вот только Страннику было слишком хорошо в его «прикаминном одиночестве». Причем особенно хорошо чувствовал он себя в этом творческом уединении во время очередных «дождевых рыданий» Лондона, за которые он одновременно и любил, и ненавидел этот город. Однако в эти минуты обладатель «кельи» смутно мечтал о дне, когда, в очередной раз уединившись, сможет полностью предаться созданию новой книги, избавляя себя от идиотизма последних военно-политических и вообще каких-либо событий.
Да, это вновь давала знать о себе известная каждому литератору «тоска по перу». Однако Черчилль все еще вынужден был пренебречь ее призывами, чтобы вернуться к берлинскому путчу нацистских генералов.
«Итак, кто здесь еще подвизался на висельничных подмостках «Театра заговорщиков» на Бендлерштрассе?», – упускал Черчилль из виду ничего не говорящие ему, малозначительные фигуры «театральной массовки».
Ага, ну, конечно! Как же, как же: бывший главнокомандующий сухопутными войсками Эрих фон Хаммерштейн-Экворд! В свое время премьер слышал прекрасные отзывы о нем штабистов королевской армии, и даже встречался с ним во время переговоров, касающихся чехословацкой территории. И вот такой вот, нетриумфальный финал. Какая жалость!
Кто там еще назван? Ну, понятно: неудавшийся фюрероубийца, однорукий и одноглазый «Африканский Циклоп», начальник штаба армии резерва полковник Клаус фон Штауффенберг. Тоже из старинного аристократического рода. Граф. Несмотря на все фронтовые увечья фюрер лично разрешил Штауффенбергу остаться на военной службе. Но Гитлер принимал во внимание только физические увечья полковника, не замечая душевных.
Дальше следовали начальник общевойскового управления Генштаба вермахта генерал Фридрих Ольбрихт, о котором говорили как о талантливом штабисте и возможном будущем начальнике Генштаба, и командующий германскими войсками во Франции Карл Генрих фон Штюльпнагель.
Премьер вдруг вспомнил, как под впечатлением от диверсионных вылазок Скорцени полковник британских коммандос Тернер уговаривал его согласиться на устранение этого «французского обер-наци». И был неприятно удивлен, когда Черчилль воспротивился.
– Солдат должен приносить голову врага с поля боя, – сурово заметил тогда Уинстон. – Над ядами пусть колдуют презренные лазутчики-иезуиты.
– Позволю себе заметить, сэр, что для коммандос поле боя – весь мир, поэтому нам позволено снимать вражеские головы даже в постелях любовниц.
– Позволю себе заметить, полковник, – парировал премьер, – что только этому – добывать головы своих противников в постелях любовниц, ваши коммандос пока что и научились. Поэтому оставьте Штюльпнагеля в покое.
Тернер онемел от удивления, однако возражать не стал. Как и сам Черчилль не стал напоминать полковнику, что в свое время Сталин резко выступил против попыток русских диверсантов отправить на тот свет фюрера. И не только потому, что человек, пришедший на смену Гитлеру, получил бы возможность со спокойной совестью вести переговоры с руководителями западных стран. Кровавый Коба прекрасно понимал, что нельзя нарушать негласный, джентльменский запрет на охоту за головами военных и политических руководителей. Нельзя запускать этот убийственный бумеранг.
Причем Сталин не только запретил своим диверсантам эту охоту, но и позаботился об утечке информации по этому поводу.
…На имени фельдмаршала Эрвина Роммеля, прославленного «Лиса Пустыни», некогда командовавшего Африканским экспедиционным корпусом вермахта, а в последнее время – возглавлявшего группу армий «Б», премьер Великобритании задержался особенно долго. Он давно следил за действиями этого полководца, которого фюрер послал в Африку только для того, чтобы на какое-то время сковать войска англичан, отвлечь на корпус несколько десятков дивизий, которые могли быть переброшены в Европу. Но Роммель повел себя так, словно прибыл со своим незначительным воинством покорить весь африканский континент.
В самой фигуре Роммеля, в его судьбе, в стратегии и тактике ведения боевых действий, в фатализме принятия решений – просматривалось что-то наполеоновское. Понятное дело, что до Бонапарта он не дотягивал: не та эпоха, не та страна, не те условия. Да и по складу характера Роммель не мог позволить себе те авантюры, к которым прибегал Великий Корсиканец. И все же, все же… Германский фельдмаршал не только сражался в тех же краях, в которых когда-то сражался Бонапарт, но и вел себя так, словно в нем ожил дух корсиканца.
11
Фотографии… Целая пачка фотографий, которые Софья Жерницкая сумела заказать специально для Отшельника.
Уже после того, как Орест успел написать около четырех десятков своих иконок «Святой Девы Марии Подольской» и несколько светских полотен, Софья откровенно нацелилась на то, чтобы он создал картину, достойную не только экспозиций в художественных музеях Одессы, Москвы и Петербурга, но и «скромного местечка в Лувре».
Приняв это решение – «о Лувре», Софья извлекла из потайной полочки секретера заветную пачку снимков, на которых она была снята нагой в самых изысканных позах – в постели, на берегу моря, на лужайке, в саду под розовой вуалью – одну из картин она так и предлагала назвать «Девушка под розовой вуалью».
А чего стоила фотография Софьи Жерницкой на лежанке из сирени! Потрясающая женщина – на совершенно изумительной «лежанке из сирени», посреди сиреневой рощицы! Сколько раз ему снилась потом и эта женщина, и эта сиреневая рощица, с «оголенной натурой», достойной кисти любого из кумиров Монмартра.
Но самое удивительное, что здесь же были фотографии еще нескольких непрофессиональных и добровольных фотонатурщиц. Некоторые из них являлись миру в таких позах, при созерцании которых даже никогда не отличавшемуся особой богомольностью Оресту хотелось набожно креститься, вспоминая о библейском изгнании из рая.
– Я понимаю, – доверительно произнесла Софья, когда он в очередной раз завершил знакомство с этой небольшой, но поражающей воображение коллекцией городских красавиц, – что любая, даже самая совершенная и страстная натура со временем теряет свою позолоту.
– Только не вы, Софа, – попытался уверить ее давно падший семинарский иконописец.
Ах, перестань-перестань! – призывно повела лебединой шеей Софья Жерницкая. – Чем женщина преданнее и щедрее, тем скорее она теряет свою сексуальную вуаль. – Последние слова она произнесла с такой поэтической возвышенностью, словно завершала чтение самого сокровенного стиха о девичьей непорочности.
Странно же устроен этот мир, – смутился за сексуальную распущенность всего мира Орест.
Только потому, что таким его творят странно устроенные мужчины. Однако вы не поняли, Орест. Я не сетую на вашу изначальную склонность к изменам. Наоборот, решила разнообразить ваши сексуальные впечатления. Взгляните на тела этих женщин. Сколько в них нерастраченной энергии и сколько милой постельной извращенности, так никогда и не спровоцированной мужчинами! А ведь любая из этих жриц «храма бесстыдства» по вашей воле может или появиться на вашем холсте, скопированной прямо с фотографии, или явиться в вашу мастерскую, в виде живой натурщицы. Причем ни то, ни другое не лишает вас права познать ее в своей постели для царственного вдохновения».
– Думаете, они придут?
– Я сама приведу их, – в глазах Софьи появились огоньки какого-то охотничьего азарта. – И они будут счастливы.
– Не питая никакой ревности? —
– Ах, Орест, Орест! – вновь на французский манер произнесла Софья. – Единственное, к чему я вас ревную, так это к вашему собственному таланту. Иных талантов, в том числе и талант ревности, я не признаю. И вот увидите, чтобы помочь вам стать гением, я не остановлюсь ни перед чем: ни перед деньгами, ни перед моралью. Ибо высшая степень моральности женщины, живущей рядом с Мастером, с Творцом, заключается в том, чтобы вести его к вершине таланта, мастерства и славы. Все остальное в этом мире не должно иметь для нее абсолютно никакой ценности.
Почему он не женился на этой женщине? На единственной женщине, которая предлагала именно то, что в глубине души он как художник больше всего хотел услышать:
– …А если вы еще и женитесь на мне… О, если вы еще и женитесь на мне, Орест! – безбожно грассировала Софья, как грассировала всегда, когда начинала волноваться. – Вы станете самым богатым и самым преуспевающим иконописцем, да, пожалуй, и самым богатым светским художником, в этой стране. Уж об этом мы – я и мои друзья – позаботимся. И вряд ли кто-либо удивится, если в скором времени ваши картины и ваши иконы будут выставляться в Париже, Риме, Нью-Йорке…
«Так почему ты, идиот, не женился на этой женщине?! – спросил себя теперь Орест, нервно похаживая по берегу островка, бредившего древними легендами и сказаниями посреди древнего озера Кшива. – Ты хотел соединить любовь и талант, но такое мало кому удавалось. Если только вообще удавалось, с пользой для таланта, ясное дело. Кристич никогда не любила тебя, никогда! Единственный, кого она мыслит в своих мужьях, так это лейтенант Беркут. И не так уж важно: жив он или умер. Она будет любить его и мертвого. Так что после всего этого ты избираешь: любовь или талант? Запомни: если только ты уцелеешь, и если уцелеет в этой войне Софья Жерницкая. Если только она уцелеет!..»
Гордаш не готов был завершать свой экскурс в послевоенное будущее, однако эта мысль – «если только мы оба уцелеем!..», как-то сразу и прочно укоренилась в его сознании и подарила некий проблеск в казематах его обреченности.
– Вас тоже отправляют в подземелье? – не оглядываясь на Гордаша, поинтересовался сидевший на носу лодки, с удочкой в руке, поляк-перевозчик.
– В какое… подземелье? – как можно тише переспросил Гордаш, с трудом вырываясь из сладостного плена воспоминаний и тем самым заставляя поляка оглянуться, чтобы пронзить его удивленным взглядом.
– В «Лагерь дождевого червя» – неужели не понятно? В огромный подземный город для войск СС, самую большую тайну рейха, – пробубнил он на смеси русского и польского языков, вновь обращаясь лицом к озеру. – Германцы, краем уха слышал, еще называют этот лагерь «СС-Франконией».
Отшельник обвел взглядом небольшой островной причал, с тремя привязанными к нему лодками, небольшой, метров двести, пролив, на том берегу которого чернел густой бор; оглянулся на «охотничий домик», с беззаботным, незлым стражем на крыльце…
– Я об этом не знал, – неохотно ответил он поляку. – Нет, о лагере, конечно, уже слышал, но не думал, что попадают в него с этого островка.
– Готов поверить. Меня зовут Каролем, или просто, Лодочником.
– Так же и меня… Отшельником кличут, – по-польски ответил Гордаш. И сразу же объяснил: – Я родом из Подолии, в селе у нас было немало поляков.
– Подолия!.. – мечтательно покачал головой Кароль. – Прекрасный край.
Отшельник хотел приблизиться к лодке, однако перевозчик остановил его, посоветовав оставаться на том холмике, на котором он сейчас находился.
– Это счастье, что охранник прибыл вместе с вашим капитаном СС. Местные эсэсовцы, которые из дивизии «Мертвая голова», ведут себя, как звери. Оно и понятно: прежде чем прибыть сюда, многие из них охраняли концлагеря.
– Значит, в подземелье – тоже концлагерь?
– Если бы только концлагерь! Не похоже. Пленные там есть, но все же это не концлагерь. Да и вас доставили сюда не как концлагерника. Заключенных на остров не перевозят, а загоняют под землю через один из лесных входов. Правда, здесь тоже есть вход, так сказать, островной, но не для таких арестантов, как вы. Кстати, по нему-то ваш офицер и ушел в катакомбы.
– Где этот вход?
– На мысу, по ту сторону домика. Там, в зарослях, германец построил огромный охранный дот, а под землей создает какую-то свою, подземную Германию, доступ к которой оставался бы только у служащих СС. Где-то там, очевидно, глубоко под землей, он закладывает тайники да обустраивает всевозможные секретные лаборатории. Зачем Гитлеру понадобилось все это, сказать пока что трудно.
– Так вы бывали там?
– Не будьте наивными. Если бы моя нога ступила туда, никогда бы мне не быть перевозчиком. Меня-то и сюда назначили только потому, что записан по их бумагам «судетским германцем, да в польской школе был учителем германского языка.
– Но вы не германец?
– Почему же, – неохотно сознался Кароль, – какая-то германская кровь во мне действительно есть, но не настолько, чтобы выродиться в фашистскую. – Словом, поляк я, по крови и духу – поляк. Так я решил для себя, с этим и умру.
Гордаш понимал, что сказать такое незнакомому человеку решится не каждый «судетский германец», поэтому взглянул на рыбака-перевозчика с искренним уважением. Правда, он мог оказаться и провокатором, однако Отшельнику не верилось, что Штубер рискнет подсовывать ему такого вот провокатора. Во-первых, барон, командир диверсионного отряда – не того полета птица, чтобы прибегать к столь мелким, примитивным провокациям, а во-вторых, и так знает, что он, Отшельник, ненавидит и Гитлера, и весь его рейх, вместе с бароном фон Штубером. И даже никогда не пытался скрывать этого.
– Вы помогли бы мне бежать отсюда? – Решительно молвив это, Отшельник оглянулся на часового.
Словно бы догадавшись, к чему стал сводиться разговор пленного украинца с перевозчиком, штурмманн, не поднимаясь с крыльца, крикнул:
– Еще один шаг к воде – и стреляю без предупреждения!
Орест не ответил, но, чтобы успокоить его, уселся на едва выглядывавший из травы, нагретый августовским солнцем валун и блаженственно запрокинул голову. Солнце уже приближалось к полуденному августовскому теплу, однако озеро и лес все еще овевали островок влажной утренней прохладой.
Гордашу было хорошо здесь, он просидел бы над этой тихой заводью целую вечность. Жаль только, что разнежившийся на солнышке эсэсовец-диверсант блаженствовал сейчас вместе с ним. С автоматом в руках.
– Не помогу, – только теперь, слишком запоздало, ответил Лодочник, снимая с крючка небольшую рыбину. – Даже если бы мог – не помогал бы.
– Что отказываешь, это объяснимо. Но почему отказываешь так резко и зло? – оскорбился Отшельник.
– Лучше скажи, почему вдруг эсэсовцы привезли тебя сюда? Кто ты?
– Древесных дел мастер. Скульптор, художник, иконописец. Был солдатом, оказался в окружении, чудом уцелел в концлагере. Получил две пули в плечо при попытке к бегству, но германский хирург прооперировал меня…
Рыбак насадил на крючок червя, забросил удочку поближе к тому уступу, на котором восседал Отшельник, и только тогда решился продолжить этот разговор:
– Иконописцы этим иродам вряд ли понадобятся, но фюрера рисовать да из камня вырезать могут заставить. Кстати, теперь понятно, почему они тебя пока что в домике держат. Обычно в нем останавливается лишь высокое германское начальство, которое приезжает в «Регенвурмлагерь», но спускаться в ад не спешит. Продержат тебя здесь, конечно, недолго. Но для нас это хорошо. Нам нужно, чтобы ты побывал в подземелье и основательно разведал, что там и к чему.
– Так ты от местных партизан что ли? – тоже перешел Орест на «ты».
– Тебе партизанить не пришлось?
– Немного, на Днестре.
– Тогда ты и в самом деле наш. В перевозчиках здесь обычно бываю или я, или мой старший брат Стефан. Ему тоже можешь доверять. Узнай все, что только способен будешь узнать, и сообщи нам.
– И вы со своей группой партизан, конечно же, нападете на это подземелье! – иронично молвил Орест.
– Мы передадим сведенья в Лондон, представителям нашего правительства в изгнании, а по возможности и русским. Они должны иметь представление о том, что происходит в этих краях под землей, с чем они столкнутся и какими силами следует обладать, чтобы взять «СС-Франконию» штурмом.
– Это другое дело, – примирительно произнес Орест. – На таких условиях я готов помочь вам, если только сумею.
Кароль бегло прошелся взглядом по мощной фигуре Отшельника и вполголоса заверил его:
– Ты сумеешь. Узнаешь все, что надо, вырвешься из подземелья и выживешь. Кому же выживать в этой войне, если не таким как ты?
– Постараюсь. Не боишься, что предам?
– Ты – как раз тот случай, когда следует рискнуть. И на том берегу, и когда плыли, я к тебе присматривался, к разговору барона Штубера прислушивался.
– Это я заметил.
– Почему же сам не попытался установить со мной связь, или хотя бы прощупать, кто я такой?
– Сейчас как раз этим и занимаюсь.
– Если же попытаешься выдать, скажу, что провоцировал тебя, проверял на преданность фюреру. От нас, фолькс-дойчей, то есть ополяченных или обрусевших германцев, этого требуют.
– Знаю, на Подолии встречал таких. Ненавидели мы вас там.
– Вы нас ненавидели, мы вас – «советов», коммунистов. Только об этом сейчас лучше забыть. Поэтому не майся сомнениями, а проси своего гауптштурмфюрера СС, чтобы хоть время от времени позволял тебе работать здесь, на острове. В подземелье, дескать, талант твой спит, по-настоящему просыпается только на природе. Словом, ты знаешь, как это следует объяснять. Хорошо, что ты владеешь германским и польским, только не всегда щеголяй этим.
– Так оно и будет на самом деле: в подземелье талант, скорее всего, «уляжется спать».
– Попытайся присмотреться к людям, которые там работают, не исключено, что пленные создали свою подпольную организацию. Хорошо было бы наладить с ней связь. Но учти, что настоящих пленных там не так уж и много. Зато много рабочих, завербованных организацией «строительной армии Тодта». С этими следует быть особо осторожным. Это все же наемники. Им за работу платят, причем мастерам платят неплохо.
– Тоже знаю.
– Попытайся и ты попасть в число рабочих, им легче, не так жестко контролируют и не так жестоко наказывают. Ну а дальше… Если поможешь нам, постараемся каким-то образом помочь тебе. И бежать, и скрыться. Бежать из Мезерицкого укрепрайона, да к тому же из «Регенвурмлагеря», очень сложно, тем не менее верить в возможность такого побега нужно.
– Будем верить.
– В разведку когда-нибудь ходил?
– Не пришлось, в самом начале войны в окружении оказался.
– Считай, что теперь ты в разведке. В нашей, польско-союзнической. У нас уже есть все: рация, связные, деньги – разведка, одним словом. Мы сообщим о тебе и англичанам, и русским. Сейчас нам дано такое задание – разведать «Регенвурмлагерь».
– Из Лондона задание?
– Тебе бы лучше из Москвы? – несколько встревоженно спросил Лодочник. Он уже радовался вербовке Отшельника, как большой удаче, и боялся, что того может испугать «связь с капиталистами».
– Лучше бы.
– Но мы теперь союзники. И потом, пусть они там, в столицах, без нас разбираются. Наше дело солдатское.
– У вас и воинское звание есть?
– Есть. По-нашему это чин. – В этот раз Лодочник немного поколебался, но, поняв, что для Отшельника, бывшего солдата, его чин может иметь какое-то моральное значение, отрекомендовался: – Честь имею, майор Армии Крайовой Кароль Чеславский. Офицер той армии, что подчиняется правительству в изгнании, армии польских патриотов[14].
– Ваши польские дела меня мало интересуют, – хрипловато пробасил Отшельник. – Но если ты действительно военный, это важно. На войне, прежде всего, следует доверять военным. Этому я уже научен.
– Если так… если ты действительно так относишься к армии и чину, – явно заволновался поляк. – У тебя самого какой армейский чин?
– Красноармеец. Рядовой то есть.
– Советские звания я знаю, – улыбнулся Лодочник. – И сам в польской армии служил.
– Но я не поляк.
– А каково мне, в чьих жилах течет и германская кровь? Не по зову крови мы теперь с тобой служим, Отшельник, а по зову совести и чести.
– Кстати, как твоя настоящая фамилия? Я обязан знать.
– Гордаш. Рядовой Орест Гордаш.
– Отныне считай себя лейтенантом Армии Крайовой, Гордаш. Нет, неправильно выразился – «считай». Отныне, с этого дня, ты – лейтенант Армии Крайовой.
– Лейтенант?! – не удержавшись, Отшельник произнес это слишком громко, чтобы заставить майора испуганно оглянуться. К счастью, штурмманн сидел, привалившись спиной к опоре крыльца, и откровенно, безбожно дремал.
– Ты ведь из Подолии, а это тоже польская, как считают польские историки, земля. Впрочем, об истории и историках полемизировать не будем, не время. Однако замечу, что у нас в армии служит немало украинцев. Причем служат верно, по-солдатски. Учился где-нибудь?
– В духовной семинарии.
– Матерь Божья! Так ты еще и верующий, истинный христианин! Тогда тем более произвожу тебя в офицерский чин.
– Но меня – в офицеры?! – Гордаш мог ожидать какого угодно завершения встречи с этим приземистым, коренастым человеком, только не такого.
– А почему ты считаешь, что не достоин этого?
– Да странно как-то.
– Тогда вспомни того, первого офицера, с которым тебя свела судьба. Он что, был образованнее и достойнее тебя?
Однако Гордаш вспомнил не того, первого, кто принялся командовать им, а коменданта дота «Беркут», лейтенанта Андрея Громова. Но это был по-настоящему боевой офицер. Такого он, Гордаш, никому не позволил бы унизить.
– …Ну, таким офицером я действительно хотел бы стать, – молвил он, упустив из вида, что майор Чеславский не знает, о ком идет речь. Чей образ вырисовывается сейчас в его памяти.
– Не волнуйся, лейтенант Гордаш. Мне дано такое право: присваивать чины людям, которые действуют в зоне моего полка. Как и представлять к наградам. Не было случая, чтобы командование Армии Крайовой не утвердило чин кого-либо. Так что, в случае успеха тебя ждет европейская слава, лейтенант Гордаш.
12
Поляк хотел сказать еще что-то но, оглянувшись, умолк и склонил голову, делая вид, что очень занят поведением поплавка. Отшельник тоже оглянулся и увидел, что из-за угла охотничьего домика появляется барон фон Штубер. За ним, как всегда, в ипостаси верного телохранителя и адъютанта, следовал Вечный Фельдфебель Зебольд.
– Позже ты поймешь, – едва слышно проговорил Лодочник, – как это важно, что в этом подземелье ты не сам по себе, что за тобой кто-то стоит, что о тебе знают не только там, наверху, но и за рубежом. Так что держись, Отшельник!
– И ты, Лодочник…
– Германцы приближаются, поднимись. И барона этого не дразни. Он хоть и с большой придурью, но есть в нем что-то общечеловеческое. Как ни странно, такое случается даже у эсэсовцев. Хоть и очень редко.
– Штурмманн не слишком притеснял свободу вашей творческой фантазии, Мастер? – любезно поинтересовался гауптштурмфюрер.
– Не слишком. Но часовым был очень бдительным.
Штубер не обратил внимания на то, как смутился ефрейтор, поняв, что Отшельник явно подтрунивает над ним.
– Грех унижать мастера, штурмманн Зигерт, – назидательно произнес он. – Непростительный грех. Тем более – иконописца.
– Не посмел бы делать этого, – клятвенно заверил штурмманн. – Тем более что он любовался озером с таким благоговением, словно сидел на берегу библейского Йордана.
– Ему так велено свыше, – еще назидательнее молвил Штубер, приближаясь вместе с охранником к Оресту. – И познать то, что он видел, сидя на берегу озерца, проникнуться той красотой, какую внутренним взором созерцал он, – нам не дано. Я прав, Отшельник?
– Как всегда, господин барон, – сдержанно ответил Орест, неохотно расставаясь с теплым телом валуна.
Раньше Отшельник частенько игнорировал вопросы Штубера, но в последнее время понял, что в его интересах не только отвечать на них, но и поддерживать светские беседы. Теперь же он помнил еще и задание майора Чеславского. В конце концов, барон был не самым жестоким извергом, из тех, которых ему как пленнику приходилось встречать. К тому же с недавних пор Штубер стал интересовать его и как личность.
– Наш партизанствующий германо-поляк, – стеком указал Штубер на Кароля, – не пытался соблазнить вас побегом их этого острова Святой Елены?
– Не пытался. К тому же он поляк, а мы, украинцы, с поляками не очень дружим.
– Не верю, но смирюсь, – рассмеялся фон Штубер.
– Еще со времен Богдана Хмельницкого не очень дружим, – напомнил ему Отшельник, зная, что Штубер не поленился ознакомиться с историей Украины, и даже неплохо научился понимать украинский язык.
– Как поляк-католик, – вмешался в их разговор Кароль, – я ненавижу этого, – кивнул в сторону Ореста, – православного, а как германец – не доверяю этому украинцу.
– Тоже не верю, но тоже смирюсь, – все с той же высокомерной ухмылкой произнес гауптштурмфюрер. – И запомните, Отшельник, как пленный вы можете попытаться сбежать с этого острова, из «Регенвурмлагеря», но как скульптор, как творец, бежать от своей судьбы вы не можете, не имеете высшего, Господнего, на то права. А ваша судьба творца обрекает вас на свершение того, что вам предначертано.
– С каких это пор вы стали чувствовать себя посредником между творцом и Всевышним? – не удержался Орест.
– Вы опять ничего не поняли, Отшельник. Это не я являюсь посредником между вами и Всевышним, это Всевышний безуспешно пытается быть посредником между мною, гауптштурмфюрером СС, и вами, все еще не повешенным партизаном. Причем не повешенным исключительно по моей прихоти. Не Всевышнего, заметьте, господин Гордаш, прихоти, а моей.
Орест боковым зрением посмотрел на Чеславского и вежливо улыбнулся.
– Доля истины в ваших словах есть, господин барон.
– По этой же прихоти я хоть сейчас могу сначала повесить вас, затем утопить, а затем… без суда и следствия расстрелять. И я хочу видеть, каково будет вашему Господу в качестве посредника между вами и мной, палачом и творцом.
Орест хотел что-то сказать в ответ, однако поляк-перевозчик благоразумно упредил его:
– Не смейте перечить, Отшельник, капитан прав.
– Неужели? – недовольно проворчал Гордаш.
– Во всех отношениях прав, поскольку слишком уж трагически они не совпадают – заповеди Святого Писания и заповеди войны.
– Как-как вы сказали?! – подался Штубер к Каролю, на ходу выхватывая из бокового кармана записную книжку.
Лодочник вопросительно взглянул на Ореста.
– Барон записывает такие мысли, кем и когда бы они ни были высказаны. Особенно если их выкрикивают на эшафоте.
Лодочник медленно повторил ранее сказанное и при этом подобострастно улыбнулся гауптштурмфюреру, пряча за этой улыбкой память мести.
– … А что касается спора между палачом и творцом, – вновь обратился Штубер к Отшельнику, – то единственным судьей нам обоим станет мой Вечный Фельдфебель Зебольд. – Потому что вечными в этом мире являются только две сущности: Всевышний – на небе и фельдфебель – на земле. Я не прав, Зебольд? Нет, хотя бы вы скажите: я не прав?!
– Вы не правы только тогда, когда не прав сам Всевышний, – не задумываясь, изрек Зебольд, и становилось понятно, почему и за что именно Штубер, этот любитель армейско-фронтовых драм, так уважал своего Вечного Фельдфебеля.
– Вы слышали, Отшельник? Вот она, истина, которая способна открыться нам только в устах Зебольда, только в устах самого Вечного Фельдфебеля. К слову, а почему это вы вдруг стали обращаться ко мне, используя мой баронский титул? Вы замечали когда-нибудь раньше, чтобы этот маловоспитанный, но талантливый славянин проявлял уважение к германским аристократическим титулам?
– Никогда. Для этого он слишком плохо воспитан.
– А вот вам и первый прокол! – вдруг язвительно заметил майор Чеславский. – А господин гауптштурмфюрер как настоящий разведчик заметил даже такую деталь.
– Одного не пойму, почему вас это заинтриговало? – обратился Штубер к перевозчику.
– Потому что он попытался поговорить со мной, но обратился не по форме, и как всякий уважающий себя германец я вынужден был внушить это недочеловеку, что воспитанные люди обращаются, употребляя слова «герр», «пан», «барон»… Так что первые плоды воспитания налицо.
– Почему же вы, Зебольд, до сих пор не предприняли ни одной попытки заняться воспитанием господина Отшельника?
– Не представилось случая, господин гауптштурмфюрер. Но ведь и вы тоже, насколько мне помнится…
Штубер попробовал каблуком сапога, насколько прочно сидит в земле валун, похлестывая стеком по голенищу сапога, осмотрел окрестности острова…
– Я не в счет, мой Вечный Фельдфебель.
– Учту: вы не в счет, – поспешил ретироваться Зебольд.
– Потому и не в счет, что, слишком уважая в этом человеке талант древесных дел мастера, готов прощать ему все, что угодно. Любые его проколы, – многозначительно и, как показалось Отшельнику, с явной подозрительностью, посмотрел он на Чеславского.
…И все же, было, было в этом человеке что-то такое, что казалось иконописцу и скульптору Гордашу родственным ему самому. Прежде всего, Отшельник признавал, что барон тоже является Мастером. Правда, в совершенно ином ремесле, но тем не менее…
13
Вряд ли фельдмаршал Роммель догадывался, что в Лондоне есть столь высокопоставленный поклонник его полководческого таланта, который требовал, чтобы ему предоставляли всю имеющуюся информацию о действиях Лиса Пустыни, его характере, его переговорах, беседах и решениях. Но еще больше был бы удивлен Роммель, если бы узнал, что интерес к его личности вызван у Черчилля не из потребности познать врага, а из чисто человеческого восторга его бонапартистскими замашками. Да еще пребывая в восторге от его книги фронтовых заметок.
Мог ли он знать, что «Папка Роммеля» со всеми причастными к его личности материалами до сих пор хранилась в «литературном сейфе» Черчилля, здесь, в его личном кабинете, который с его же легкой руки действительно стали именовать «Кельей Одинокого Странника».
Уинстон еще не решил, станет ли германский фельдмаршал героем его очередной книги, однако материалы накапливал, тайно рассчитывая, что, может быть, именно Роммель окажется прототипом одного из героев его первого романа. Того, настоящего, полноценного художественного романа, о котором давно, и втайне, кажется, даже от самого себя, мечтал Черчилль-литератор.
Кстати, в этой же папке лежал и сделанный по заказу Черчилля рукописный перевод на английский язык книги Роммеля «Пехота атакует»[15], к чтению которой премьер Британии обращался уже множество раз. Жалко, что уходить из жизни этому германскому Бонапарту пришлось в незавидной роли заговорщика против фюрера. Недостойно это полководца такого таланта, недостойно!
«Ты бы лучше вспомнил, – упрекнул себя Черчилль, – в какой ничтожной ипостаси униженного пленника завершал свой земной путь на далеком и диком клочке суши тот, настоящий Бонапарт, кумир твоего Роммеля! Да и твой – тоже! Каким жалким и… беспомощно гражданским он выглядел на острове Святой Елены. Именно так, «беспомощно гражданским», – понравилась Черчиллю эта явно унижающая Бонапарта словесная формулировка.
А еще в этом же скорбном списке Черчилль обнаружил имена командующего войсками рейха в Бельгии и Северной Франции, высокородного аристократа Александра фон Фалькенхаузена; командующего группой армий «Север» фельдмаршала Георга фон Кюхлера; командующего танковой группой и давнего соперника «отца бронированных армад» Манштейна; командующего танковой группой генерала Эриха Геппнера. И… кто там еще?
Ну, конечно же, как он мог забыть о таком патологическом заговорщике, как начальник оперативного управления группой армий «Центр» генерал Хённинг фон Тресков?!
В отличие от Роммеля, фронтового генерала, личность Трескова никакого чувства восхищения или хотя бы приверженности у премьера Великобритании не вызывала. И не только из-за его странноватой, на русский лад, фамилии. Просто Черчилль терпеть не мог заговорщиков, даже если заговоры эти направлены были против его, Черчилля, личных врагов. Он мог одобрить их удачное покушение на его врага, но никогда не позволил бы восторгаться самой личностью покушавшегося.
Черчилль уже знал, что этот генерал, в генеалогическом древе которого, как предполагают, действительно просматривалась и русская кровь, плел свой заговор против Гитлера давно. Существуют сведения, что он пытался убить фюрера еще весной 1942 года, когда тот посещал штаб группы армий «Центр», располагавшийся в то время в Смоленске. Причем сделать это хотел с помощью секретного технического новшества – пластиковой бомбы.
«Покушаться на фюрера во время разительных успехов его армии в войне против коммунистов и на самом пике его популярности в народе?! – и теперь тоже пожал плечами Черчилль. – На что следовало рассчитывать такому человеку, – что, простив убийство своего вождя, фанатично настроенные толпы германцев с криками «зиг хайль!» провозгласят фюрером Великой Германии его, Трескова?! Бред какой-то! И неужели еще тогда он умудрялся находить единомышленников в армейской, генеральской среде?!»
Как бы там ни было, одну хитромудрую взрывчатку с часовым механизмом фон Трескову все же удалось подсунуть в пакет с коньячными бутылками и передать офицеру, улетавшему в Берлин вместе с Гитлером. Вот только взрыватель тогда не сработал. Кого спасали в те минуты ангелы: офицера-смертника, фюрера или самого фон Трескова, сказать трудно. Но похоже на то, что какие-то высшие силы в течение событий все же вмешались. И вновь увели фюрера от гибели.
«Неужели действительно вмешались?! – в который раз предстал премьер перед давно мучившим его вопросом. – Неужто и в самом деле у фюрера существует какая-то связь с Высшими Посвященными Шамбалы, Атлантиды или чего-то там еще?!»
Нет, чисто по-человечески Черчилль, конечно, мог бы посочувствовать кое-кому из фельдмаршалов и генералов, которых фюрер только что арестовал. Однако минуты «сочувственной слабости» стареющего, примирившегося с превратностями мира сего аристократа уже проходили; наступали минуты холодного расчета непримиримого политика.
Черчилль и в самом деле постепенно отходил от сугубо человеческого восприятия того, что ему открывалось со страниц донесений английских разведчиков-нелегалов из Германии, и начинал оценивать события так, как и должен был оценивать их глава враждующей с рейхом страны. В последний раз с чем-то подобным сэр Уинстон сталкивался в тридцатые годы, когда такую же массовую резню своих офицеров устроил недоученный семинарист и бывший платный агент царской охранки Сталин, он же «Кровавый Коба».
Это сатанинское самоистребление коммунистов настолько ослабило Красную армию, что едва не поставило ее на грань краха. Впрочем, в отличие от Германии, «самоистребление» коммунистов распространялось на все слои огромного, многонационального народа России. Премьер мог поклясться, что в истории не было примеров столь массового истребления одним из правящих кланов своего собственного народа, к какому прибегли в свое время жидо-большевики в России. Причем Черчилль не раз публично утверждал, что подобное истребление собственного народа не имело прецедента и уже, очевидно, никогда в истории нынешней цивилизации не сможет повториться. Так почему же фюрер решился следовать его путем?
– Критс, – позвал он личного секретаря.
– Я – весь во внимании, сэр, – молниеносно, словно джин из бутылки, явился тот своему патрону.
– Что там говорят ваши иезуитские источники относительно кровавых репрессий, развязанных против своего собственного народа русскими коммунистами?
– «Иезуитские источники», как вы изволили выразиться, сэр, старательно собирают сведения об этих «варфоломеевских годах» русских коммунистов и внимательно их изучают.
– «Варфоломеевские годы русских коммунистов», – задумчиво повторил Черчилль, прислушиваясь к мелодике звучания этой фразы. Неплохое получилось бы название для книги.
– «Британия без коммунистов» – вот лучшее из названий книги, которую вы все еще не написали, сэр.
Черчилль помолчал, однако секретарь не сомневался, что в эти секунды он мысленно повторяет дарованное ему название.