Подвиг Севастополя 1942. Готенланд Костевич Виктор

– Но теперь мы на пути к новой, подлинной унии, – сказал он мне торжественно. – Унии с Великогерманской империей. Ведь правда, господин Росси?

Я радостно подтвердил, твердо уверенный, что лекция окончилась. Я был готов аплодировать Паулау, лишь бы он скорее меня покинул – как аплодируют осточертевшему актеру, давая ему понять, что не дождутся конца представления. Но Паулау воспринял мой знак в том смысле, что я жажду продолжения, и принялся рассказывать, как его несчастная страна постоянно становилась жертвой московских нашествий – «В середине XVII века московиты уничтожили половину населения моей родины» – или же нашествий, которые были нацелены на злокозненную Москву, но страдали от них неповинные кривичи-литвины – «Карл Шведский, Наполеон Французский…».

– Передовая нордическая культура или московское варварство – вот дилемма, что уже четыре столетия стоит перед моим несчастным, но щедро одаренным народом. Но до чего же тяжко бывает найти понимание… Во времена царской империи мою страну называли Западной Россией. Можете ли вы представить себе подобное?

– Как уроженец Северной Италии могу, – не стал я церемониться с кретином. Он пропустил мои слова мимо ушей и с негодованием обрушился на каких-то летувисов, присвоивших себе имя и историю Литвы, по праву принадлежащие кривскому народу, на что ясно указывает сопоставление слова «кривичи» и имени «Криве-Кривейто».

Чтобы хоть минутку передохнуть от потока бесполезной информации, я предложил господину Паулау коньяку. Отказываться он не стал, но замолчал ненадолго. Прочтя мне небольшую лекцию о достоинствах литовских алкогольных напитков – harelka, zubrouka и miod, – он стал требовать возвращения древних кривских городов Вильни, Смаленска, Вязьмы и, возможно, Мажайска (заглядывая мне через руку, он внимательно следил за орфографией). Потом перешел к вопросам культуры.

– Москва и Польша высасывали соки из моего живого народа. Сколько поэтов, художников, композиторов, которые могли бы принести славу литовско-кривской культуре, было пожрано так называемой русской культурой.

«Скольких неаполитанцев, венецианцев и римлян пожрала бесчеловечная Италия», – насмешливо вторил ламентациям болвана внутренний голос миланского корреспондента. Однако сидевшее передо мною существо не догадывалось о том, что нашептывал мой внутренний голос, и продолжало говорить, говорить, говорить. Мне захотелось извлечь хоть какую-то пользу из его разговорчивости.

– Что вы скажете о нынешней ситуации края? – спросил я его.

– В настоящее время страна процветает под надежной защитой Великой Германии. Большевистская система демонтирована. Кривско-литовская молодежь увлеченно осваивает передовую германскую культуру и технологию. Буквально на днях основано «Белорусское научное товарищество». Открыты…

– Как обстоят дела с партизанами? – не дал я ему развернуться. – Много их у вас в Белоруссии?

Паулау немножко смутился.

– Видите ли, – произнес он, словно бы оправдываясь, – природные условия моей страны таковы, что она невольно привлекает на свою территорию разнообразных лесных бандитов, которых нередко называют партизанами. Но нужно иметь в виду – кривичей-литвинов-белорусов среди них единицы. Это редкие среди белорусов криминальные элементы или же обманутые люди.

– Кем? – спросил я коротко.

– Что? – не понял он.

– Обманутые, – не стал я тратить лишних слов.

Он, не задумываясь, выпалил, как на уроке в средней школе:

– Московитами, коммунистами, поляками, жидами, плутократами. Но настоящих белорусов-кривичей…

– Насколько успешно с ними борются?

– С кем?

– С партизанами.

Паулау принялся уверенно рапортовать.

– Прилагаются всемерные усилия. Великогерманская империя делает всё возможное для умиротворения страны. Белорусские патриоты, рискуя жизнью, принимают участие в акциях по пацификации зараженных советизмом и полонизмом населенных пунктов и по ликвидации бандитских формирований. Как патриот и националист я должен подчеркнуть – их участники являются преступниками и не заслуживают ни малейшего снисхождения. Язву советизма и полонизма, поразившую нашу родину, мы выжигаем каленым железом. Лично я могу лишь сожалеть, что не могу выехать на свою многострадальную родину, чтобы принять там деятельное участие в священной борьбе против…

Я слушал мерзавца и в какой-то момент отчетливо увидел перед собою убийцу. Вали, Нади и сотен тысяч других ни в чем не повинных людей. В Крыму, на Украине, в Белоруссии и в тысяче прочих мест. И мне тоже захотелось убить. Его – желательно прямо сейчас.

– Вы закончили, любезный? – резко оборвал я подлеца на середине фразы.

Он оторопело на меня поглядел. Разумеется, он не окончил, а только лишь начал очередную идиотскую сентенцию.

– Я вас спрашиваю – вы закончили?

Паулау пожал своими узкими плечиками.

– Еще не совсем. Моя родина… Наша земля… Патриоты, националисты…

И вот тут всё то, что на протяжении доброго часа булькало, кипело и клокотало во мне, внезапно вырвалось наружу. Я утратил контроль – над собой.

– Слушай, ты, козопас…

Местоимение «ты» и любимое словечко Грубера прозвучали в гостиной как гром. Мой плюгавый собеседник содрогнулся всем телом. Во взгляде промелькнул испуг. Вежливый итальянец исчез, переродился. А тот, что остался, откровенно наслаждался смятением доктора Паулау.

– Если ты сию минуту не исчезнешь, – сказал я ему очень тихо, – я спущу тебя с лестницы. Понял? А может, просто возьму и пристрелю. На правах представителя высшей расы.

Он еще не понял. И чтобы ускорить процесс понимания, я добавил по-русски:

– Пошел ты на…

Страх, что я приметил мгновенье назад, оказался ничем по сравнению с ужасом, исказившим мордочку несчастного недоноска при звуках родного языка. Понять его было нетрудно – если вспомнить о моей способности точно воспроизводить произношение и интонацию. В данном случае интонацию угрюмого бандита из лагеря восточных добровольцев под Симферополем. Возможно, он принял меня за советского диверсанта. Для большего эффекта я сунул руку в карман. Паулау кинулся к двери.

Когда на лестничной клетке стих топот его башмаков, я осторожно выглянул в окно. Испуганный докторишка рысью скакал через улицу. Пару раз оглянулся и сгинул. А я заскрипел зубами. В ярости и злобе на себя. Велик подвиг – воспользовавшись страхом, что вселила в туземцев непобедимая Великая Германия, до смерти напугать глупого и никчёмного человечишку. Прекрасно помня при этом, что Надю и Валю убил оберштурмфюрер Фридрих Лист.

Я вновь ощутил себя ничтожеством – ничем не лучшим, чем изгнанное мною.

* * *

– Я вижу, Павлов побывал и у вас, – сказал Швенцль, заглядывая в визитную карточку. – Известная личность, бывший инженер на Днепровской гидроэлектростанции, ныне осведомитель СД. Искренний и совершенно бесплатный. На жизнь зарабатывает гешефтами со своим компаньоном, нашим общим другом Луцаком. Я однажды сплавил через них местным труженицам пола «Шанель № 5» болгарского производства.

– Паулау, – поправил я Швенцля.

– Павлов, Флавио, Григорий Павлов, – наставил меня на истинный путь зондерфюрер. – Мне рассказывал о нем Луцак – как о выдающемся историке без специального образования.

– Должно быть, вещал про древнюю культуру и просил говорить не Weiruland, а Belarus? – спросил меня Швенцль. – Иногда мне кажется, что его не сегодня завтра расстреляют, ведь это легко проделывают с гораздо более приличными людьми. («Именно с приличными и проделывают», – успел подумать я.) Но в службе безопасности прощают его чудачества. Я слыхал еще об одном типе, который, принося очередной донос, всякий раз спешит поплакаться, что по-немецки «Украина» до сих пор пишется с определенным артиклем die… Этого точно когда-нибудь пристрелят, он осточертел даже ублюдкам из СД. Однако бегу, мне надо успеть пристроить небольшую партию товара для наших господ офицеров. Жду вас с фрау Воронов к семи часам в кафе «Мальвина». Не забудьте адрес, – спохватился он, – проспект Адольфа Гитлера, двенадцать, бывший Карла Маркса, прежде Екатерининский.

– Отрадное постоянство, – заметил Грубер, – один выдающийся немец сменяет другого.

Улыбнулся даже я, не вполне еще оправившийся после изгнания непрошеного гостя.

Подхватив свой чемоданчик («Что в нем теперь? Помада, чулки, кондомы?»), Швенцль помахал нам рукой и быстро исчез за дверью. Я показал зондерфюреру исписанные листки.

– Клаус, как вы думаете, что мне делать со всем этим хламом?

Грубер ткнулся носом в мои заметки. Ухмыльнувшись, вынес вердикт:

– Имеется два варианта. Первый – выкинуть. Второй – сохранить. По-хорошему бы в печь, но жаль потраченного времени. Оставьте их, Флавио. Chiss, возможно, когда-нибудь рейх вздумает создать какую-нибудь Белорутению, а то глядишь и Belarus. И тут-то вы, опубликовав остроактуальный материалец, станете у себя в Италии первопроходцем новой темы. Открыть Европе целый народ – это, знаете ли, не шутки.

Когда он ушел, я посмотрел на исписанные мною листочки, скомкал их и швырнул в корзину для мусора. Пусть другие открывают Европе новые народы. Подходящие для этого ливингстоны отыщутся в ней всегда.

* * *

Непосредственно после «Мальвины» мне пришлось заняться фрау Ольгой. Отвертеться не удалось, мы остались в квартире одни. Грубер направился куда-то со Швенцлем, легко догадаться куда, пообещав вернуться поутру. Ольга непреклонно смотрела мне в лицо. «Ты не оставишь меня одну, замерзать под жестким одеялом». Так и сказала: замерзать под жестким одеялом – в тридцатипятиградусную жару. Нелепая женская логика, но я оказался бессилен. Бессилен не в смысле отсутствия силы, а в смысле отсутствия воли. Иными словами, не бессилен, а безволен.

В процессе любви Ольга снова меня позабавила смесью простонародной вульгарности и вполне себе светской пошлости. Называла мое орудие, то самое, лишившее меня воли, множеством разных слов, от односложного русского, которым я в полдень перепугал будителя новой нации, до величавого греческого «фаллос». (Последнее бесило меня еще в юности – настолько, что, встречая его в какой-нибудь книге, я немедленно ее захлопывал.) Наиболее нейтральным определением в ее эротическом словаре оказалась «конфетка».

Более полно, чем раньше, проявилась и другая ее черта – стремление к тотальному руководству. «Быстрее. Медленнее. Отчетливее. У самого края, да, да, самым кончиком, только кончиком. Теперь по полной амплитуде. По полной, я сказала! Работай бедрами, сильнее. Я хочу ощутить твои…» Черт побери, как же она называла тестикулы? По-русски, по-немецки, по-французски? Не вспомню.

Всю жизнь я приветствовал нежные женские просьбы, предпочитая открытых и искренних девушек нелепым жеманницам – из тех, что годами дожидаются, когда вы сообразите, чего бедолажкам хочется, и в таковом своем дурацком ожидании способным подолгу обиженно молчать. Но в Ольгином случае были не просьбы, прошу мне поверить на слово. А я, как известно, не очень люблю постороннее руководство.

В довершение ко всему стояла жуткая духота. Распахнутые, несмотря на предостережения, окна не приносили ни малейшего облегчения, воздух был горяч и неподвижен. Пот с моего лица и шеи крупными каплями падал на Ольгину грудь, на сведенный судорогой рот, на спину и на крепкие ягодицы. Было неловко, но что я мог поделать? Пока добрались до конца, дважды сходили в душ, и после каждого раза Ольга решительно меняла презерватив. Обойтись без него она сегодня не рискнула. Мне было в общем-то наплевать.

Напоследок она нечаянно назвала меня именем супруга, соперника Приапа, вздернутого на дубу партизанами, о чем рассказывал мне Грубер, узнавший об этом от Листа. Долго потом извинялась, объясняла, оправдывалась. Она действительно вообразила, что это может меня задеть. Чудачка. Я думал совсем о другом.

О другом, совершенно другом, абсолютно. О том, что скоро я буду дома. Что встречу Зорицу, и с Зорицей будет иначе. И поцелуи, и жесты, и слова, и чувства, и разметавшиеся по подушке волосы, и прохладное, упругое, податливое тело – всё, всё, всё. И милое ее обыкновение – не закрывать своих огромных черных глаз во время любовного акта, радостно продолжая взирать на окружающий мир, будто бы вопрошая: «Ой-ой-ой, что это со мной такое делают?» Словно бы не поняла в свои шестнадцать лет – или когда ее лишили гордого незнания?

Если она ко мне вернется, Зорица, дорогая моя хорваточка, щедрая и в чем-то бескорыстная, иными словами – любимая и родная. Моя последняя надежда во вселенной, беспощадно разрушаемой людьми.

* * *

Жара на бухарестском аэродроме была такой же, как и на Днепре. В мутном мареве взлетали и садились самолеты. Военный персонал на летном поле передвигался подобно сонным мухам. Немцев вокруг было не меньше, чем румын, и вели они себя вполне нордически, по-хозяйски. Впервые за долгое время я ощутил солидарность с романскими собратьями. Мало им без нас непрошеных гостей, а тут свалилась фрау Воронов на голову.

Мне сделалось жалко того бедолагу, что вскоре займется Ольгой. Прости меня, неведомый румын, не осуждай, иначе я не мог. Впрочем, не исключено, что ею займется немец, какой-нибудь пройдоха вроде Швенцля. Она же всё-таки владеет языком. Отлично владеет, надо признать. Лишь бы этот немец был повыше.

Мы пили замечательный кофе в небольшом и уютном кафе, примыкавшем к залу ожидания аэродрома. Столик был покрыт белоснежной свежей скатертью, официант профессионально любезен. В отдалении, приметный из окна, поблескивал транспортный «Юнкерс». Через несколько часов он вылетал в направлении Вероны.

– Ты ведь скоро вернешься, правда? – негромко спросила Ольга, стараясь не быть услышанной румынскими офицерами, сидевшими за столиком по соседству. Один из них, кавалерист, вполне бы подошел ей по росту.

– Вряд ли, – признался я.

– Но ты ведь… не оставишь меня просто так. Захочешь меня увидеть, да?

– Конечно, но ты понимаешь…

Она заглянула мне прямо в глаза. Своими холодными колючими глазками. Заглянула и решительно произнесла:

– Я не хочу оставаться здесь.

– В Бухаресте? У тетки? Кто она, кстати? Сестра твоего отца? Матери? Ты ничего не рассказывала о ней.

– Я не хочу оставаться в Румынии. Не хочу быть одна. Я люблю тебя. Ты до сих пор не понял? Флавио…

Я молча развел руками. Страсти накалялись, румыны к нам прислушивались. Кавалерист бросал на Ольгу взгляды. Кто знает, быть может, ему доведется сегодня стать утешителем русской красавицы, жестоко брошенной в Бухаресте отвратительным макаронником? Признаться, я бы не возражал. Пусть говорят обо мне что угодно. Лишь бы женщине было приятно. Даже такой, как Ольга.

– Ты должен меня забрать, – шипела она мне в ухо. – Выхлопотать разрешение, визу, как это там называется. Я хочу в Милан. К тебе. Я с детства мечтала увидеть Тоскану. Понимаешь?

Милан…Ко мне… Люблю… Что за пошлая, мерзкая чушь? Тридцать пять градусов сведут с ума кого угодно. И опять – почему я вечно кому-то должен? Вчера идиоту Павлову, сегодня симферопольской курве, вдове предателя, мерзавца и садиста? Которая не отличает Тосканы от Ломбардии.

Я прикрыл рукой ее ладонь, несколько, прямо скажем, жилистую, и наполнил свой голос нежностью, деликатностью и сочувствием к нелегкой женской ситуации. Я понимаю, дорогая, но и ты меня пойми.

– У меня жена, я ведь говорил тебе, Оля. Ребенок. Мой маленький Паоло.

– И что? – не поняла меня Ольга, несмотря на мои старания.

– У меня ревнивая жена, – немножко сгустил я краски.

Она недовольно фыркнула.

– Ты собираешься меня ей представить?

– Это невозможно. И все-таки. Мало ли что. Милан, он не такой большой, как кажется, всего миллион с небольшим. Скандалы в семье могут сказаться на детской психике. Мальчику двенадцать лет. Он должен верить в отца, потому что…

– Какой же козел ты, Росси! – гневно воскликнула Ольга. В краешке глаза блеснула слезинка. Елена так тоже умела, наловчилась в юности, в любительских спектаклях на даче у дядюшки Франческо Бовини.

Я резко отдернул руку.

– Пожалуйся Листу.

– Подлец.

Ольга шмыгнула носом и отвернулась к окну. Мой «Юнкерс» ждал меня на летном поле.

Я пожелал ей удачи, жестом подозвал официанта, расплатился и решительно встал. Чаевых оставил процентов пятьдесят, пусть видят, что я не немец. Дружески улыбнулся румынским союзникам. Успехов, приэтень, не теряйтесь! Кому-то из вас, возможно, вечером повезет. А может быть, сразу двоим? Почему бы и нет, друзья? По полной амплитуде, так по полной. Гарантирую, камрады, вы надолго забудете ваших румынок. Наша русская шлюха даст фору десятку валашских. Но имей в виду, кавалерист, верхом она ездить не любит. Трудиться придется тебе.

* * *

Кругленький Тарди провел по лицу платком и поднял на меня отекшие глаза. Толстые пальцы, сжимавшие авторучку, серебрились капельками пота. Ободок заправленного красными чернилами «Пеликана» переливался червонным золотом.

– Полагаю, в России было не так?

– О чем вы, Роберто?

– Я о жаре. Мы тут изнемогаем. В России ведь прохладнее, Флавио?

Я покачал головой.

– В России не прохладнее. Там, где я был, не прохладнее точно.

– Тяжелый год, – констатировал Тарди и вновь углубился в мой текст.

Я никогда не понимал, что нашла в нем моя супруга. Тедески, тот еще куда ни шло. Стройный, подтянутый, отличный спортсмен, карьерист. Настоящий фашист, в портупее, со стажем и перспективами. Такие не нравятся либералам, католикам, социалистам и лично мне, но нравятся многим женщинам, и женщин можно понять. Ведь женщинам нужно другое, крайне далекое от политики и потому неинтересное для большинства мужчин. Но Тарди… Я мысленно приставил Елену к окну (с приподнятой по-секретарски юбкой), к ней сзади приставил Тарди (с начальственно расстегнутой ширинкой). Выбившееся из-под рубашки редакторское пузцо задрожало в такт не очень ритмичным движениям. Я не удержался и прыснул. Интересно, какая у них амплитуда?

Тарди приподнял голову.

– Слушаю вас… Что?

– Простите. Я о своем. Нервы. Слегка расшатались.

– Да, понимаю. Вы фронтовик. Вам тяжелее всех. Нам надо будет как-нибудь посидеть, побеседовать, по-дружески. Ваш бесценный экзистенциальный опыт…

– Да, конечно, Роберто, я был бы очень рад. Как тогда в апреле.

Тарди расцвел.

– Вы помните?

Еще бы. Схлопотавшая пощечину и оскорбленная мною Елена проревела в тот день не менее полутора часов. Мне пришлось ее спешно успокаивать – пока не явился Паоло, на которого слезы матери могли произвести не лучшее впечатление. Что мальчик мог подумать об отце? Поплакалась она потом редактору или нет? Скорее всего нет, не совсем же она идиотка.

– Ваш очерк совсем неплох, но местами излишне цветист, – поделился впечатлением Тарди. – Особенно когда Флавио Росси пишет о красных, простите мне невольный каламбур. Вот, что у вас здесь? «Битва гигантов». «Русские, подобно львам». «Новые Фермопилы».

Я изобразил готовность защищаться.

– Античные образы привычны нашей публике.

Античных образов я напихал в свой очерк вполне сознательно. В расчете, что именно к ним прицепится редактор, именно они станут жертвами ножниц и дело в итоге обойдется малой кровью. Уловка, проверенная многими и не раз. Казалось, Тарди наживку заглотнул.

– Если вам так нравятся античные метафоры, – заговорил он, размахивая платком, – то уместнее бы было говорить о Карфагене. Но русские не заслужили этого. От вас… от нас требуется прежде всего объективная информация о победах германской… и нашей армии. Но вообще-то Карфаген было бы неплохо. Даже жаль. Как он там, достаточно разрушен?

Я вынул из папки снимки, сделанные при облете города и прямо на его пустынных улицах. Некоторые были подарены немецкими летчиками. На физиономии Тарди нарисовалось восхищение.

– В самом деле впечатляет. Что это? Мыс Хрустальный? Интересное название. Обязательно, в завтрашний номер. И разрушенная церковь вышла замечательно. Где она находится, прямо в центре? А это что такое? Католический храм? В Крыму есть католики? Ах да, там же были наши генуэзцы. Благодаря которым мы можем называть его исконно итальянской землей. Как вы полагаете, дуче смог бы договориться с фюрером о передаче нам хотя бы части Крыма?

– Вам виднее, Роберто.

– Пожалуй, да. Спрошу при случае у Тедески. Он не из тех, кто шляется по фронтам, но зато он в курсе происходящего в сферах.

Тарди ткнул указательным пальцем в потолок. Я кивнул. Друзья Елены стоили друг друга.

Удовлетворенно цокнув языком, Тарди отложил фотографии в сторону. За окном прозвенел трамвай. Солнечный луч кратким бликом сверкнул на влажной макушке редактора. Я молча благословил кожаное кресло, в котором сидел. Будь оно из другого материала, я бы в нем долго не выдержал.

Между тем моя уловка мало что дала. Тарди упорно трудился над текстом, периодически поднимая голову и сообщая об исправлениях. Мне оставалось с тоской наблюдать, как он безошибочно вымарывает наиболее мне дорогие места и вписывает на их место привычные пошлости.

– Ну как? – спросил он, крайне довольный собой, после того как я ознакомился с редакторской правкой.

– Как всегда великолепно, вы знаете нашу публику как никто.

– Опыт, десятилетия опыта – они не проходят даром, – согласился с готовностью Тарди и почему-то вздохнул. – А ведь я хотел стать беллетристом, мечтал о славе д’Аннунцио. Вам никогда не приходило в голову написать роман? О войне? О любви?

– Нет, – ответил я, – к сожалению, не приходило. От войны я немного устал.

Тарди вздохнул.

– А я до сих пор иногда мечтаю. Но мне не хватает собственных впечатлений. Вроде полученных вами. Что же касается ваших очерков, с ними всё обстоит замечательно. Контракт выполнен на сто двадцать, даже на сто пятьдесят процентов. Теперь вы ведущий специалист по России. Вас заметили в министерстве народной культуры. Вам поручается…

Я вскинул голову и привстал.

– Я предпочел бы…

– Это не обсуждается. Рекомендация из министерства. Дон, экспедиционный корпус. Это честь, Флавио. И хорошие командировочные.

Ничего не оставалось, как сдаться.

– Но я хотел бы сначала передохнуть. Поймите, в Крыму я был не на курорте.

Тарди помялся и неохотно признал:

– Да, вам, пожалуй… нужен отпуск. Семейный отдых… в деревеньке у моря.

Лицо редактора выражало неподдельную грусть. В мою душу проникло сочувствие. А что, если это любовь? Непостижимая для столь испорченной натуры, как моя? (Вчера я сумел созвониться с Зорицей. Она немедленно рассталась с Франко Ботти из «Паданского курьера». Сам Ботти, дозвонившись, в свою очередь, до меня, подчеркнул, что он полностью на ее и на моей стороне, что нас с нею нельзя разлучать и он всего лишь помог моей девушке пережить нелегкие месяцы нашей разлуки. Ежели что, я всегда могу на него, на Франко, положиться.) Я улыбнулся и успокоил расстроенного редактора:

– Знаете, Роберто, я предпочел бы один.

Тарди моментально оживился. Глаза потеплели, голос сделался чуть суетливым, радость, внезапная радость скрывалась с немалым трудом. Господи, да он же в самом деле ее любит.

– Отлично вас понимаю, – бормотал он, выскочив из-за стола. – После всего пережитого. Что бы вы предпочли?

– Швейцарию.

Тарди замялся. Если бы он мог, он отправил бы меня хоть в Аргентину.

– Это будет нелегко, но если постараться… Учитывая ваши заслуги. Хотя… Вы же понимаете.

– Я пошутил. Я поеду на море. Один. На четыре недели.

Тарди вздохнул и печально на меня посмотрел.

– Четырех не получится. Максимум две. События развиваются стремительно. Советы стоят у края пропасти – и опоздать к торжеству мирового фашизма было бы страшной ошибкой. История нам не простит.

Я встал и щелкнул каблуками.

– Zu Befehl.

Редактор растроганно кивнул. С амплитудой или без – но он любил мою супругу. И желал мне всяческих благ.

Последний парад

Капитан-лейтенант Сергеев

9 июля 1942 года, двести пятьдесят второй день обороны Севастополя

Невероятно, я всё еще жив. Непонятно зачем, но жив. Жив.

Пять дней назад, четвертого июля, теперь я точно фиксирую даты в подобранном мною блокноте, рухнуло последнее, что еще держалось.

Сначала были жуткая бомбежка и обстрел – из пушек, минометов, с воздуха. Истребители, носясь на бреющем, молотили из пулеметов, мы в окопах лишь могли вжиматься в землю. Не пошедшие в оборону, оставшиеся под обрывом, говорят, погибали сотнями.

Следом двинулась пехота и танки. Отбиваться было нечем. Но мы отбились, немцы не наседали. Просто отошли и снова начали артиллерийскую обработку. После пошли опять.

Часа через два оборона была разорвана. Сразу в нескольких местах. Немцы вышли к берегу моря. Отползая ко входу на тридцать пятую, я увидел наших пленных – отрезанных от своих, безоружных, взятых немцами на прицел. Сухо трещали выстрелы.

Пленных в тот день брали тысячами. На разных участках. Так говорили сумевшие вырваться и пробраться на батарею. Стрельба продолжалась до вечера.

На следующий день снова гремели взрывы, снова велась стрельба. Немцы медленно чистили берег. Вечером я и несколько командиров пытались найти плавсредство. Не удалось. Подсахарив, пили морскую воду. Варили на бездымном порохе рис.

В левой потерне батареи нас было несколько тысяч. Сколько точно – не знаю. Над нами, на обрывах были немцы. Берег простреливался или забрасывался гранатами. Воду приходилось добывать по ночам. Без потерь не обходилось.

В ночь с шестого на седьмое я и трое командиров попытались уйти. Понадеялись, что фашисты отвели основные войска, что через охранение удастся просочиться на территорию батарейного городка, а оттуда и куда-нибудь дальше. Не удалось. Вернулось двое, я и младший лейтенант. Меня ранило, в ногу, легко. Ходить я мог, но бегать бы уже не получилось. Перевязали, вроде обошлось без нагноения.

Седьмого утром немецкие катера обстреливали батарею с моря, не нас, а соседей, укрывшихся в артпогребах, помещении главного боезапаса. Связи с ними у нас не имелось. Огонь вели из пушек, минут пятнадцать. Потом пытались штурмовать при помощи пожарных лестниц. Их отбили, забросали гранатами. Так говорили, сам я не видел. Ногу начало лихорадить. Нехорошо.

Восьмого немцы залили в разрушенные башни мазут вперемешку с керосином и бензином, накидали зарядов и подожгли. Не сгорел и не задохнулся тот, кто был в воздухоочистительных ходах, имевших выход к морю. Я как раз оказался там.

Командиры вели разговоры. Один майор сказал, что выбор невелик. Если пробиться не удалось, осталось утопиться, застрелиться или сдаться. Из плена можно бежать – хотя бы теоретически. И поквитаться за всё. Наша сдача добровольной не будет. Мы исчерпали все средства сопротивления. Утешительная мысль. Но с другой стороны… Не так-то он был неправ.

Девятого… Да, кажется, девятого. Снова подходили немецкие катера. Снова обстреливали. Снова выкуривали. Едкий дым, паника, крики. В итоге наша левая потерна пошла – как говорится, с вещами на выход. Капитан-лейтенант Сергеев, хромая, побрел со всеми. Артпогреб, кажется, отбился. У них оставались гранаты. И была хоть какая-то организация.

Сколько нас было? Много. Гуськом пробирались в сторону Херсонесской бухты, к пологому месту, где нас дожидались немцы. Идти было нелегко, приходилось выискивать место, чтобы поставить между трупами ногу. А тут еще хромота. На море маячили фашистские катера.

Я не спешил. Напоследок решил побриться. Увидел нескольких бойцов, которые брили друг друга и стригли под машинку, и тоже решил привести себя в порядок. Всё же не каждый день человек отправляется в плен. Там ведь запросто и пристрелят. Быть может, сразу на выходе с берега. Некрасиво будет валяться небритым. Неприлично.

– Вы бы сняли петлицы, товарищ капитан-лейтенант, – сказал мне боец в наброшенной на плечи плащ-палатке.

– Какая разница? – ответил я без злости.

– Зачем тогда вообще идти? – сказал другой, тоже в плащ-палатке. – Чтобы сразу кокнули? – Отвел рукой брезент и показал тельняшку. – Военная хитрость. Я им, сукам, запросто не дамся, отыграюсь на них еще. Краснофлотец Левченко.

Первый представился тоже:

– Старшина второй статьи Смирнов.

– Убедили, – согласился я.

До чего же нам важен пример. В данном случае младших по званию. Чтобы не было стыдно, если вдруг что.

* * *

Медленно, медленно я поднимаюсь по спуску. Торопиться мне некуда, подохнуть успею всегда. Передо мною колышутся спины, сотни и сотни спин. Люди молчат, практически все. Говорить нам не о чем. Во всяком случае, теперь.

Первые немцы, в своих серых куртках, в касках на головах. Никогда их не видел так близко. Не пленных, а вооруженных, не в бою, а вот так, стоящих. Стоящих и глядящих на тебя. Без любопытства, мы не первые и не последние. Особенно в эти дни.

В глаза ударяет солнце. Мы наверху. Перед нами пространство. Можно сказать простор, то, чего мы не видели несколько долгих дней. Обезображенный, перепаханный воронками, от края до края забитый техникой. Разбитой нашей и исправной немецкой. Несколько бронетранспортеров, на них – измученные зноем фашисты. Справа синеет Казачья бухта. Цепь местных «добровольцев» с дубинками в руках. Овчарки.

Нас фотографируют. Офицеры, какие-то штатские. Щелкают «лейками», переговариваются. А вот и кинооператор. С худощавым и потным лицом, остроносый, быстроглазый, он строчит своей камерой, поворачивает ее вслед за мной. Строчи, строчи, пусть в рейхе полюбуется на тех, кто отправил в рай и ад не одного немецкоподданного. И даст бог, отправят еще.

Позади грохочут выстрелы. Рвутся гранаты. Они надеются выкурить остальных? Не дает покоя артпогреб?

* * *

Длинными рядами стоим наверху, лицом к разрушенному аэродрому. Дымящиеся капониры, остовы самолетов, башня Херсонесского маяка – устоявшая, вопреки… Удивительное дело, но вышедшая толпа сама собою незаметно строится. Солдат остается солдатом? При любых обстоятельствах, да? Сколько нас тут тысяч? Три, четыре, пять?

Немцы в удивлении взирают на нас. Похоже, им кажется, нас слишком много. Откуда нас столько, ведь битва давно закончилась? Как мы сумели продержаться столько дней? На чем?

Перед немецко-добровольческой цепью появляются вооруженные пистолетами офицеры, фельдфебели, унтера. Мы уплотняем ряды. Невзрачная личность, проходя мимо нас, монотонно бормочет под нос: «Командиры, комиссары, евреи…» Крики, пистолетные выстрелы, автоматная очередь.

Раздается приказ: «Всем сесть!» Довольно странно, но так и быть, садимся. Мне оно в самый раз, я просто падаю на землю. Пока добрел, разболелась нога. Едва уселись, новая команда: «Командиры, комиссары, евреи, встать!» Вот оно что. Поиск истинного метода, наилучшей технологии, новаторство и рационализаторство. Экономия времени и энергии. Стахановский подход на немецкий манер.

Нет, сучьи дети, с нами не выйдет. Мы продолжаем сидеть. Немцы бегают и орут. Один, слегка похожий на свинью, в погонах старшего офицера, встав перед нами и отирая лицо платком, как попугай раз за разом кричит:

«Командиры, комиссары, евреи, встать!»

Возможно, это всё, что он знает из русского. Основное и необходимое. Я переглядываюсь со Смирновым и Левченко. Нехай себе надрывается. Физиономия у немца раскраснелась, белый платочек в руке дрожит. Стоящие рядом младшие по званию терпеливо обливаются потом.

Раздается первый выстрел, за ним второй, третий. Пока они стреляют в воздух, но скоро начнут в людей. И будут продолжать, пока командиры, комиссары и евреи не встанут. Пулеметы на бронетранспортерах поворачиваются на толпу, один уставился прямо на нас: на меня, на Смирнова, на Левченко. Еще минута, быть может, и…

Краем глаза я замечаю, как метрах в десяти поднимается немолодой человек, седой, с обретенной за годы выправкой. За ним другой, курчавый, в очках. Поднимаюсь и я, с трудом. По ноге огнем разливается боль. Что ж, вот и пришел твой час, капитан-лейтенант Сергеев. Всё то, ради чего… По крайней мере, такой конец имеет смысл.

Рядом со мной поднимается Левченко. Качнувшись, вскакивает Смирнов. Встает какая-то девчонка в платке. Поднимаются, поднимаются, поднимаются – и в течение минуты все снова стоят. Все. Как один. Немцы переглядываются, переговариваются. Стрелки в оцеплении приподнимают винтовки. «Добровольцы» с дубинками испуганно жмутся, соображая, смогут ли удрать, если тысячная толпа вдруг, не сговариваясь, кинется вперед.

Попугай в погонах старшего офицера, потрясая кулаками, бешено кричит по-немецки. Я разбираю одно только слово: «Идиотен!» Его он произносит трижды, очень громко, так, чтобы слышали все. Произносит и в ярости уходит. Он не на шутку оскорблен. Не повезло. Такой сорвался трюк.

Снова раздаются немецкие команды. Я их не слышу, они мне безразличны. Я делаю то, что следует делать. Согласно строевому уставу РККА.

* * *

К торжественному маршу, на одного линейного дистанции, поротно, равнение направо, первая рота прямо, остальные напра-ВО, на пле-ЧО, шагом – МАРШ.

И шли бы вы, суки, в жопу.

* * *

Не знаю, сколько дойдет до конца, и где он, конец, наступит. И что, собственно, будет концом.

Самые первые находят свой конец недалеко от Камышовой бухты. Там румынский взвод, составив оружие в козлы, деловито обирает убитых. Завидев нас, герои Одессы хватают винтовки и начинают стрелять. Немцы отгоняют союзников прочь. Быстро добивают попавших под румынскую пулю. Марш, шайсе, марш… Унд вир марширен вайтер.

Ноги слушаются с трудом. Левая… О левой мне лучше не думать. Хорошо, что рядом Левченко, поддерживает иногда, когда я не сильно сопротивляюсь. И мы идем – мимо мотоциклов, автомашин, овчарок, по пыльной дороге, не обращая уже внимания на одиночные выстрелы, на немецкие крики и вопли, на валяющихся вдоль дороги убитых. Не обращая внимания ни на что. Хотя…

* * *

Смирнов резко дергает меня за рукав и шепчет, словно кричит:

– Смотри, что делают, падлы!

Что, что… Свое дело. Человек пятнадцать, в одних трусах, лежат на берегу, с винтовками в руках, а другие – тоже в трусах и тоже с винтовками – партия за партией гонят в воду пленных красноармейцев и краснофлотцев, из самых слабых, раненых и обессиленных. Гремят выстрелы, кто-то пытается драться, кто-то плывет. Бесполезно.

Стрелецкая бухта? Вроде бы да.

* * *

Солнце давно в зените и жарит на всю катушку. Не слабей, чем в какой-нибудь Греции – той самой Греции, откуда приплыли к нам греки, основавшие здесь Херсонес.

Однако сравнивать я не могу. Я не был в Греции и никогда не буду. И политрук, что, шатаясь, идет неподалеку, и черт его знает, как я догадался, что он политрук, петлиц у него не имеется, – он там не будет тоже. И тот вон матрос, что валяется в кювете с пробитым пулей затылком… А вот этот шагающий рядом немец, был он в Греции или нет? Теоретически мог, но не факт. Бесспорный факт другой – если я дернусь, он всадит мне пулю в спину. Возможно, без желания, но всадит.

И ведь наверняка этот немец, очкарик, с испуганным взглядом и в каске не по размеру, маленький даже по сравнению со своим укороченным «маузером», вовсе не хочет никого убивать. Но есть порядок и есть приказ, а приказ для солдата священен. И кто-то когда-нибудь скажет, что всё было просто и не было выбора: русские убивали немцев, немцы убивали русских, беспощадная логика войны, так было испокон веков, с диких племен каннибалов и троглодитов, и кому теперь дело, кто прав был тогда и кто виноват. Так получилось, ничего не попишешь.

Так, да не так. Алексей Старовольский, он тоже никого не хотел убивать, но он прицельно стрелял в немчуру – и совсем по иной причине, чем будет стрелять этот немчик. И совсем по иной причине ставил огневое заграждение Бергман. И не по приказу и не по логике войны умерли Левка и дед Дмитро Ляшенко. Приказ приказом, но было ведь что-то еще, и точно известно что. А у очкарика, что испуганно таращит зенки на меня и политрука, в страхе думая, что если мы побежим, то ему придется стрелять, – у очкарика у этого, у которого дома мамка, а здесь винтовка «M-98», нет ничего, кроме страха и приказа. И потому он лучше тех своих, у кого есть что-то еще, – тех, что идут по трупам и убивают нас во имя поганой идеи.

Парадокс – мы лучше, чем он, они хуже, чем он, но причина одна и та же – есть что-то кроме страха и приказа.

* * *

Луч злого июльского солнца вонзается прямо в темя, и мы бредем из херсонесского ада в другой, еще горше прежнего, в чем сомневаться никак не приходится.

На перекрестке в колонну врезается грузовик, метрах так в двадцати от меня. Тяжелый, с открытым кузовом. На нем орава пьяных, в немецкой форме, но кудахчут они не по-немецки. Размахивают руками, показывают на нас, на русских, пальцами. Немцы орут в ответ, выражают свое недовольство, «добровольцы» с хохотом стреляют из винтовок в толпу, кто-то бежит от дороги, немцы стреляют вслед.

Вновь наведен порядок, машина переезжает через шоссе, движение возобновляется. Обходим расплющенного по земле человека, раздавленного, словно лягушка. Немчик судорожно сглатывает и спотыкается на ровном месте.

* * *

Сколько на ваших фашистских термометрах? Сорок? Я ладонью провожу по лицу, пота нет, обезвоженность полная. Улавливаю взгляд политрука и вижу в нем смертельную ярость, ту, про которую в песне. Мы лучше, понимаете, суки кровавые, лучше…

Пока я могу идти, пока могу хоть на что-то надеяться, я буду идти. Я иду… Но если пойму, что больше нет сил, я распахну гимнастерку. Вот она, моя тельняшка, цельсь!

Политрук качается сильнее и сильнее, я понемногу отстаю, чтоб при необходимости оказаться с ним рядом, поднять, поддержать, не позволить упасть. Левченко со Смирновым меня понимают и делают то же, что я. Немчик косится на нас в тревоге, мы стараемся на него не смотреть.

Он испуган, сомневаться не приходится. Испуган и мечтает об одном – убраться из этой проклятой страны, куда его, совсем еще не жившего, закинули приказы безумного австрияка. Покинуть ее навсегда и забыть.

Страницы: «« ... 3233343536373839 »»

Читать бесплатно другие книги:

Вашингтон Ирвинг – первый американский писатель, получивший мировую известность и завоевавший молодо...
Они живут рядом с нами, при этом оставаясь незаметными.Они заботятся о нас и о нашем хозяйстве.Они –...
Предлагаемая книга известного экономиста профессора МГИМО Валентина Катасонова посвящена мало освеща...
Вайделотами в древности называли языческих жрецов балтийских племен – жемайтов, ятвягов, кривичей, п...
Заканчивается XII век. Войска крестоносцев пытаются вернуть утерянные земли в Палестине и Сирии. Но ...
Ведьмы не ищут легких путей!Так думала я, Станислава Григорьева, обычная ведьмочка-недоучка, отправл...