Аэроплан для победителя Плещеева Дарья
– И об этом думал. Сообщника могла видеть только покойная фрау Сальтерн. И в то время, когда она могла его видеть, Хаберманша ездила продавать драгоценности.
– Призрак среди бела дня явился?
– Это достовернее всего! Если учесть, что фрау фон Сальтерн, скорее всего, убили как раз на ипподроме. Заманили и убили… А чудак Горнфельд искал ормана, которого она подрядила везти себя ночью в Майоренхоф! – выкрикнул Лабрюйер.
– Старушка до того напугана, что ей бог весть что могло померещиться, – сказал Стрельский. – Она всю свою смелость употребила, когда назвала Енисеева его подлинным именем. Если бы я не знал ее, то подумал бы, что она, прежде чем войти в гостиную, хлопнула стопку водки.
– Я тоже думал, что придется ее уговаривать и успокаивать. Может быть, это бегство не имеет отношения к Дитрихсу с компанией? Может, у Хаберманши имеются какие-то свои недоброжелатели? Может, ее подвело зрение, и она приняла совершенно невинного конюха за какого-нибудь злодея? Я, кажется, уже все перебрал – осталось предположить, что Вилли приставал к ней с непристойными предложениями…
– Избыток, избыток… – пробормотал Стрельский. – Очень он мне не нравится…
Вскоре прибыли Танюша с Николевым на извозчике, забрали банку с мазью и немедленно укатили. Следом явился синий «Руссо-Балт». Шофер уже немного пришел в себя и почти доброжелательно спросил, куда везти.
– В сыскную полицию, – решил Лабрюйер. Но решил не сразу.
Он не был там уже очень давно – с девятьсот пятого. Уйдя потому, что сам на себя наложил такое диковинное наказание из-за нескольких суровых слов Аркадия Францевича Кошко, еще возглавлявшего тогда сыскную полицию, Лабрюйер старался и близко не подходить к тому перекрестку, где стояло напротив «Метрополя» трехэтажное здание. Но что-то поменялось – в тот миг, когда он решил выручить из беды Селецкую, и в другой миг, когда он поехал за револьвером…
Швейцар сразу узнал его и любезно приветствовал.
– Господин Линдер у себя? – спросил Лабрюйер.
– Для господина Линдера вызван автомобиль, он сейчас в губернскую тюрьму поедет. По его делу дама проходит, так подписан документ, что освобождается, – сказал швейцар.
– Господи Иисусе… – пробормотал Лабрюйер.
Этого события следовало ожидать – со дня, когда от дела отстранили Горнфельда. И все же его ошарашила неожиданность – уже сегодня вечером можно будет сидеть во дворе с Селецкой, слушать ее милый голосок, подавать ей сахарницу и сухарницу! Но – но зачем же вечера-то ждать?..
– Подождите меня! – сказал он Стрельскому. – Я мигом!
И помчался к лестнице.
Линдера он застал между третьим и вторым этажом.
Описать всю историю с Танюшей и черным «катафалком» удалось очень быстро.
– И вот тут нацарапан крест. Картинку могу отдать, – завершил Лабрюйер.
– Как бы мне хотелось, чтобы это оказался тот автомобиль, на котором привезли покойницу, – сказал Линдер. – А не приходило вам в голову, что на нем же тогда утром вывезли тело Лиодорова? Потому и решили сгоряча истребить свидетельницу, чтобы и ее – тем же транспортом в том же направлении?
– Это очень похоже на правду, – согласился Лабрюйер. – Так что, по моему мнению, тут нужно взять Дементьева и Скарятина из «летучего отряда».
И он замолчал, потому что невольно признался – следил, следил издали за полицейскими делами, знал, кто из агентов состоит в «летучем отряде», неофициальном подразделении специалистов по узким и тонким вопросам: кто-то знал толк в музыкальных инструментах, кто-то в живописи, кто-то в крупном рогатом скоте, были и мастера находить пропавших кошек и собачек.
– Да, и привлечь нашего Вилли, – согласился Линдер. – Слушайте, Гроссмайстер, а отчего бы вам самому не съездить в губернскую тюрьму? Вы точно так же отдадите уведомление об освобождении, как и я. А я бы сейчас же стал собирать агентов. Как? Можете помочь? Вы бы ее и в Майоренхоф отвезли.
– Я… я бы мог… – еле выдавил Лабрюйер.
– Ну так держите пакет, а я – наверх! Удачи вам! – и Линдер легко, как и положено двадцативосьмилетнему стройному атлету, взбежал по лестнице.
– Ч-черт… – прошипел Лабрюйер.
Это означало все сразу: Линдер, пожалуй, и на велосипеде ездит, и гимнастический зал навещает, ишь как широк в плечах и тонок в талии, а некоторым скоро корсет придется заказывать; но как говорить с Селецкой, что прихватить с собой, везти ее поездом или мчаться вниз – вдруг «Руссо-Балт» еще там?
Мысленно поблагодарив загадочную «Рижанку», оплатившую «Руссо-Балт», Лабрюйер понесся к выходу и выскочил на улицу вовремя – автомобиль как раз неторопливо отъезжал от полицейского здания, выжидая, пока пройдет загородивший ему дорогу трамвай. Стрельский стоял у дверей, задумчиво глядя на вход в «Метрополь».
– Не хотите ли, Лабрюйер, наконец пообедать? – спросил он.
– Что? Пообедать?! Стрельский, мы сейчас же едем на Малую Матвеевскую за госпожой Селецкой! – крикнул Лабрюйер и побежал за «Руссо-Балтом».
Селецкая уже знала, что ее выпускают на волю, но словно бы не торопилась – Лабрюйеру и Стрельскому пришлось полчаса ждать, пока она соберется.
– Ну естественно, причесаться надо, носик попудрить, – рассуждал Стрельский, мотаясь взад-вперед по длинному коридору вместе с ошалевшим Лабрюйером. – Она же не простая баба, то есть дама. Она – артистка. Она не имеет права плохо выглядеть!
И, в соответствии с этой аксиомой, когда надзирательница вывела к ним Селецкую, Стрельский завопил:
– Валентиночка, вы прекрасно выглядите!
На самом деле она выглядела печально – личико осунулось, прическа гладкая, уложенная крендельком на затылке коса. Но какие у нее были теперь глаза!..
Они не один год прослужили вместе в кокшаровской труппе и потому могли, обнявшись, расцеловаться. Потом Селецкая, смутившись, посмотрела на Лабрюйера. Она не знала, как быть: руку для поцелуя протягивать, обменяться крепким рукопожатием, как это проделывают суфражистки?
Он тоже не знал.
– Вот кто вас из этого логова вытащил, вот кому кланяйтесь! – сказал Стрельский. – Вот кто истинного убийцу нашел!
– Вы, господин Лабрюйер?..
– Он все вам расскажет, – поняв, что Лабрюйер онемел, вместо него ответил Стрельский. – Давайте поскорее выбираться отсюда. Где ваши вещи? Я понесу! Что с вами, Валентиночка?
– Это нервное. Это пройдет…
– Накиньте платок, завернитесь, вот я вас укутаю… – Стрельский имел в виду тот павловопосадский платок, который был свернут и лежал поверх саквояжа. Он не видел другого средства унять дрожь Селецкой.
– Нет, нет, – воспротивилась она. – Я никогда больше не надену этот платок, я его подарю кому-нибудь, нашей дачной хозяйке или рыбачке, что приносила камбалу… молочнице…
Лабрюйер несколько раз мелко кивнул. Говорить он не мог – понятия не имел, какими словами нужно приветствовать даму, которую забирают из губернской тюрьмы. Стрельскому пришлось отдуваться за двоих.
– Вот все наши обрадуются! Сегодня концерт, мы поедем к Маркусу, а вам приготовят ванну, мы по дороге купим самое лучшее мыло, брокаровское, «Янтарное» или «Медовое», кольдкрем, флакончик духов – хотите «Персидскую сирень»?.. Что еще?.. А потом будем пить чай во дворе и говорить только о приятных вещах… Хотите, я Шиллера почитаю? Или Лермонтова? Заедем в кондитерскую, штруделей наберем, безешек, берлинеров?
– Я бы охотнее всего съела целую тарелку венских сосисок, – призналась Селецкая и наконец улыбнулась.
Глава двадцать восьмая
Петь дуэтом с Эстергази было для Лабрюйера тяжким испытанием. А ей, наоборот, нравилось, и она через Терскую влияла на Кокшарова, чтобы он не позволял Лабрюйеру уклоняться от этой повинности.
Публика аплодировала из вежливости, и он прекрасно это понимал.
Они исполнили две французские песенки, разученные по настоянию Эстергази, и на сцене появился служитель с цветочной корзинкой. Артистка заулыбалась, но служитель прошел мимо нее.
– Аяксу Локридскому, – тихо сказал он, ставя у ног Лабрюйера корзинку с розами.
– Какой я вам, к черту, Аякс? – прошипел Лабрюйер.
– Так написано…
И точно – на маленьком конверте было выведено золотыми чернилами и каллиграфическим почерком «Г-ну Аяксу Локридскому». Это опять дала о себе знать таинственная «Рижанка».
В гримуборной Лабрюйер, дождавшись, пока убежит Славский (его роман с Полидоро развивался с нечеловеческой скоростью), вскрыл письмо.
«Господин Гроссмайстер, – писала дама. – Вы, должно быть, никак не поймете, кто я, и страстно желаете это узнать. Обстоятельства сложились так, что мое семейство на несколько дней покидает меня, и я могу посвятить это время встречам с людьми, которые мне приятны. Буду ждать Вас час спустя после концерта в пансионе мадам Лион возле “Мариенбада”. Велите, чтобы Вас отвели в нумер четырнадцатый, он находится в правом флигеле и имеет отдельный вход…»
«Мариенбад» был самой знаменитой водолечебницей рижского штранда. С того времени, как сорок два года назад ее открыл доктор Нордштрем, в ней побывало великое множество страдалиц – тех, чьи хвори успешно лечатся ванной из подогретой морской воды и затем часовой прогулкой по пляжу под кружевным зонтиком.
До этого заведения можно было спокойно дойти пешком – оно, как помнил Лабрюйер, находилось где-то меж Дуббельном и Мариенхофом.
– Ларисочка вам этого не простит, – сказал Стрельский.
– Вот уж действительно, – и Лабрюйер показал Стрельскому письмо.
– Ого! – сказал тот. – Та самая?
– Да вот же и подписано: «Преданная вам Рижанка». Мне это не нравится. Я, кажется, знаю, кто эта особа. Прямо шахматный этюд в два хода! Сперва мне посылают немалую сумму, потом зовут на свидание – и отказаться я не могу! И я получаю шах и мат прямо в свой дурацкий лоб из прелестного дамского револьверчика системы «Велодог».
– Нет, револьверчика не будет. А будет длинное и тонкое лезвие, причем дама прекрасно знает, меж какими ребрами его втыкать, – серьезно произнес Стрельский.
– Да, это она, похоже, знает…
– Но я не вижу другого способа схватить ее.
– Так ли нужно ее хватать?
– Нужно. Она – сообщница убийцы – а может, убийца – она и есть…
– Спаси и сохрани! – Стрельский перекрестился. – Вы что же, пойдете в одиночку на это дело? Вы до такой степени умом тронулись?
– Во-первых, у меня будет с собой револьвер. Это мой револьвер, если вы понимаете, о чем я. Мне все его выкрутасы известны. Во-вторых, я сейчас найду помощников.
– Мой юный друг, от меня проку мало! – сразу заявил Стрельский. – Хотя я могу исполнить какую-нибудь роль. Скажем, вашего кредитора, который гонится за вами и врывается, чтобы вас схватить в самую неподходящую минуту…
– А стрелять вы умеете?
– Боже упаси! Вот наших дам господа офицеры учили, а я же не дама, какой им резон обнимать меня, ставя мне руку и верную осанку?
– Это дело нужно обдумать… – и Лабрюйер действительно задумался.
В «Мариенбаде» его ждала ловушка. Очень вероятно, что даже дорогая шлюха не встретит его на пороге, а сразу – выстрел в грудь или стилет меж ребер. Количество своих врагов он даже смутно не представлял. Но уклониться от приглашения – проще всего. Какую же пользу можно из него извлечь?
План сложился быстро, и был он наподобие лестницы. Ступенька первая – немедленно мчаться на разведку и понять, что это за флигель такой, как расположен, точно ли в четырнадцатый нумер вход только с улицы, или со стороны пляжа, или даже из соснового леса, который покрывает дюны. Затем по возможности узнать, кто снял этот чертов нумер. Затем – пустить в ход старое правило: доброму молодцу и окно – дверь. То есть – войти к даме не в дверь, а явиться пред ней на манер архангела с пламенеющим мечом, то бишь с револьвером. Но и это еще не все…
Если дама там одна – ее нужно упустить. Чтобы агенты, ждущие у флигеля, пошли за ней, а она привела их к своему тайному логову. Там могут найтись прелюбопытные вещи!
– Я должен телефонировать в Ригу, – сказал Лабрюйер. – Скорее на дачу!
– Стойте, стойте, куда вы?! – закричал Стрельский.
Для выступлений он обувался в дорогие и узкие туфли, а для пешего хождения – растоптанные, и сейчас стоял в одних носках – шелковых, но дырявых.
Орманы знали расписание концертов и спектаклей на штранде, подъезжали к концу и разбирали публику. Так что возле зала Маркуса всегда можно было взять бричку. Лабрюйер прыгнул в первую попавшуюся и минуты три злился, дожидаясь Стрельского. Старик прибежал, уселся и перевел дух.
– Ф-фу! А когда-то я на едином дыхании мог произнести треть монолога Гамлета…
– Едем! – приказал Лабрюйер.
Он уже мечтал, как будет звонить Линдеру и объяснять ему необходимость агентов наружного наблюдения.
Но у калитки ждали Танюша и Николев.
– Вот визитка, – Танюша протянула кусочек плотной бумаги. – Визитка Таубе! Я ее нашла!
– Потом, Тамарочка, потом…
Лабрюйер, все еще немного прихрамывая, поспешил к телефонному аппарату.
Но тут-то и стряслась беда – комната Кокшарова, в которой был подвешен к стенке этот аппарат, оказалась заперта. Хотя кто-то там, несомненно, был. И даже понятно кто – Терская с Кокшаровым. Видимо, решили перед поздним ужином провести полчаса наедине.
А ужин ожидался замечательный – праздновали возвращение Селецкой. Обе дачные хозяйки пекли пироги, из Риги Лабрюйер со Стрельским привезли лакомства и десять фунтов венских сосисок. До сих пор Лабрюйер не знал, что такое – поздние актерские ужины, когда артисткам наплевать на собственную талию, актерам – за завтрашнюю головную боль. Он и сейчас не понимал этой эйфории после концерта или спектакля, этого праздника наперекор всему. На сей раз, правда, повод имелся – но и ужас какой-то в придачу, потому что Селецкая явно желала разговора и объяснения, а он к такому разговору совершенно не был готов. Она будет благодарить, он – отвечать, что его скромная помощь не стоит такой бурной благодарности, и получится какая-то ерунда. Способность привести беседу с женщиной ко маловразумительной ерунде Лабрюйер за собой, увы, знал; хоть Стрельского нанимай, чтобы красиво и артистично поведал Валентине о тайных чувствах…
Но есть ли слово, чтобы определить эти чувства?
Таких слов Лабрюйер побаивался.
Он понимал, что сидеть перед кокшаровской дверью нелепо, даже стыдно, однако аппарат был ему необходим, и он нервничал. Чтобы чем-то занять себя, вытащил из кармана визитку Таубе.
– Фридрих-Иоганн Таубе, – прочитал он. – Ну да, на русский лад – Федор Иванович… как и положено остзейскому немцу… Копельштрассе, ага, – а внизу уже по-русски – Копельская улица, дом четырнадцать. О, и телефонный номер есть!.. И что дальше?..
Каждую минуту улетающего времени он воспринимал болезненно. Разумеется, час после концерта – понятие растяжимое, и «Рижанка» никуда не уйдет, даже если Лабрюйер опоздает… Но пока из Риги доберутся агенты!..
Там, под дверью, его и нашел Стрельский.
– Мой юный друг! – изумился он. – Это как же понимать-то?!
– Телефонный аппарат, – хмуро сказал Лабрюйер. – На дамской даче его нет, а к соседям в такое время ломиться – ну…
– На что вам аппарат?
– Вызвать сюда Мюллера и агентов. Он бы их собрал по городу и привез. Фирста, Лещенко, Амтмана, Григорьева…
– Разве вам для этого не нужно сперва договориться с начальством?
– Я сам себе начальство. А агентам уплачу из тех денег, что прислала «Рижанка»! Это будет уморительно!
И он рассмеялся.
– Валентиночка все спрашивает, где вы, так вот и надо бы… – намекнул Стрельский.
– Ничего не надо, – буркнул Лабрюйер.
За дверью зазвенел смех счастливой женщины.
– Ах, – сказал Стрельский. – И для меня ведь так смеялись… Подошли бы вы к ней, что ли, ручку поцеловали…
– Я просто не знаю, как с ней говорить.
Это была чистая правда, и Стрельский понял.
– Не поступить ли разумнее? – спросил он. – Когда эти голубки улетят из гнездышка, они там погасят свет. Куда выходит окно, мы знаем. Они присоединятся к застолью, а вы в комнату – шмыг! Идем, идем, если вас тут застанут – это будет даже не смешно.
У него хватило такта не сажать Лабрюйера за столом рядом с Валентиной. Стрельский ловко устроил его на самом краешке скамьи.
Стол этот, врытый в землю, был во дворе дамской дачи. В белую беседку после убийства никто из дам даже заходить не желал, а не то что там питаться. Ужин на свежем воздухе, под открытым небом; ужин сплошь из деликатесов; ужин, когда места мало, все жмутся друг к дружке и рождаются непредвиденные объятия; ужин-праздник – вот что получилось у артистов, и никто даже не заикнулся о Сальтерне. Много смеха было, когда труппа рассказывала, как скидывалась на адвоката. Селецкая в конце концов тоже развеселилась, но в меру – слишком недавно были печальные события.
Выждав после прихода Кокшарова и Терской несколько минут, Лабрюйер удрал.
Линдер отсутствовал – его молодая жена сказала, что он поехал отвезти деньги матери, будет через полчаса; телефонного аппарата там нет.
Агент Фирст отсутствовал; соседка, которая обычно звала его к аппарату, ничего объяснить, естественно, не могла.
Агент Лещенко только что был вызван и убежал.
Агент Амтман отравился несвежей печенкой.
Агент Григорьев сказал, что у него был неприятный разговор с Горнфельдом, так что в ближайшее время он будет выполнять только поручения инспекторов сыскной полиции.
Агент Самойлов, которого беспокоить не хотелось, попросил, чтобы Лабрюйер телефонировал Линдеру, а тот – ему, с подтверждением, что можно действовать…
А время шло…
В комнату Кокшарова, где Лабрюйер маялся с телефонным аппаратом, заглянул Николев.
– Тамарочка сказала, что вы непременно здесь. Приходите к столу!
Лабрюйер посмотрел на юношу – и решился.
– Николев, я сейчас пойду в беседку, приведите туда Тамарочку. Да – и Стрельского!
Другого выхода не было – того, кто расставил ловушку, следовало поймать в другую ловушку. Дама это или Енисеев-Дитрихс, будь он неладен!
Естественно, Стрельский сразу вспомнил про все свои ревматизмы. Естественно, Танюша пришла в буйный восторг и, не дожидаясь даже намека, помчалась за револьвером. Естественно, Алеша, уразумев, что речь идет о шайке, невзлюбившей его жену, с радостью согласился участвовать в экспедиции.
– Но сперва давайте телефонируем в Ревель, Александр Иваныч, душка! – взмолилась Танюша. – Раз уж мы возле аппарата! Нужно же понять, что это за Таубе такой!
– Какой смысл звонить ему в Ревель, если он сейчас в Риге? – разумно спросил Лабрюйер.
– А если в Ревеле его жена? А он тут за госпожой Зверевой увивается!
– Боже мой… – прошептал Лабрюйер, которому сразу стала ясна идея: донести супруге на ловеласа.
Танюша уперлась, настаивала, чуть не плакала. Стрельский уговаривал не спорить с дамой, ибо это сокращает срок жизни и прибавляет седых волос. Время летело стремительно – чтобы поскорее помчаться в «Мариенбад», Лабрюйер согласился телефонировать.
– Вы по-хитрому, вы попросите позвать самого Таубе! – учила Танюша, пока телефонная барышня выполняла заказ. Год, проведенный в обществе актрис, дал ей, по мнению Лабрюйера, больше, чем требуется невинной девице.
С Ревелем соединили не сразу и после всяких приключений – воя и свиста в трубке, обрывков немецких фраз, внезапной глухоты телефонной барышни. Наконец сработало.
– Прошу позвать господина Таубе, – покорно сказал по-немецки Лабрюйер. – Что? Как?.. Очень сожалею, и все же… Что это за болезнь? Простите меня… Еще раз простите… Но это, возможно, недоразумение? Мне нужен адвокат Фридрих-Иоганн Таубе! Простите меня!.. Может быть, сын? Племянник? Еще раз простите меня!
– Что там такое? – спросил озадаченный извинениями Лабрюйера Стрельский.
– Ничего, – укладывая трубку на подставку, отвечал Лабрюйер. – Герр Таубе, Фридрих-Иоганн, ревельский адвокат, лежит у себя дома на смертном одре. Да, помирает.
– Он ранен? – хором спросили Танюша и Николев.
– Нет, он болен. Болезнь именуется «старость». Герру Таубе восемьдесят шесть лет. Сыновей и племянников не имеет.
– Но кто же тогда летает со Зверевой? – удивилась Танюша.
– Тот редкий случай, когда нужно было послушать женщину, – усмехнулся Стрельский. – Но если вы хотите, чтобы я участвовал в вашей авантюре, давайте поторопимся.
– Кажется, мы что-то поймали за хвост, – задумчиво произнес Лабрюйер, – и хотелось бы мне знать, что именно…
– Я только накину пелеринку – и мы едем! – пообещала Танюша.
Молодежь отправилась вперед на велосипедах, Лабрюйер и Стрельский – следом на ормане, который уж и не чаял в такое время найти седока.
Встретились в приметном месте – там, где переулок возле «Мариенбада» выходит на пляж.
– Итак, еще раз, – сказал Лабрюйер; это были не профессиональные агенты, которые схватывают на лету, а люди неопытные. – Господин Стрельский подходит к пансиону и любопытствует у швейцара насчет нумера четырнадцатого. Особое внимание – тому, на каком этаже комната. Затем он неторопливо идет к флигелю. Вы, Тамарочка, идете следом, изучаете местность, обращаете внимание на двери и окна. Самсон Платонович дает вам знак тростью – если просто помахивает, то этаж первый, если кладет на плечо, то второй, запомнили? Он входит во флигель, а там – по обстоятельствам: судя по расположению двери, выясняет, куда глядят окна. Затем выходит, указывает тростью на эти окна и как можно скорее удаляется, а вы с Алешей занимаете места так, чтобы никто не выбрался из флигеля незамеченным. Самсон Платонович, движение должно быть легким, как… как порхание бабочки, а не так, чтобы с галерки разглядели и поняли. Я буду поблизости и все, что нужно, увижу. Затем господин Стрельский уходит на пляж, садится там на лавочку и размышляет о приятных вещах. Я иду на штурм этого притона разврата. Что бы со мной ни случилось, ваша задача – тайно преследовать ту или тех, кто выскочит из флигеля. Даже если это одинокая дама в пеньюаре – не пытайтесь захватить ее. Если она войдет в какой-то дом – вы, Николев, останьтесь его охранять, вы, Тамарочка, мчитесь к господину Стрельскому. Я оставляю ему свою записную книжку. Вот номер инспектора Линдера. Сразу же телефонировать ему и доложить обстановку.
– А вы?!
– А я понятия не имею, что со мной будет. Ловушка – она и есть ловушка, и у меня столько же шансов, сколько у тех, кто ее поставил. Не пытайтесь выяснить, что со мной. Ни к чему это. Если я останусь жив – я дам о себе знать. А если нет – так вам и вовсе незачем смотреть на мое мертвое тело. Еще приснюсь, не дай Бог. Главное! Тамарочка, револьвер вам дан не только для пальбы по врагу. Это – в самом крайнем случае. Когда вашей жизни будет грозить опасность. Если заметят, что вы идете или едете следом, и попытаются на вас напасть – прежде всего палите по окнам той дачи, что ближе к вам, переполошите жильцов. Эти господа, если начнется шум, уберутся от греха подальше.
Растолковав своим агентам диспозицию, Лабрюйер послал вперед Стрельского, за ним, прячась в тени каменного уступчатого забора, пошли с велосипедами Танюша и Николев. Он замыкал это шествие.
Было прекрасное время, тихое время, когда солнце уже погрузилось в воды залива, оставив даже не краешек, а воспоминание о краешке и тонкую багровую дорожку на мелкой трепещущей ряби. Не орали чайки, не галдели дачники – любители ритуального созерцания заката почти все ушли, и вдоль мелководья неторопливо прогуливались любители покоя, пожилые пары, одинокие чудаки. С одним, собравшимся домой, заговорил, пройдя мимо «Мариенбада», Стрельский; узнал, где пансион мадам Лион, поблагодарил. Затем вошел во двор пансиона, там был остановлен мужчиной, узнал про флигель, вышел, обогнул сложное здание, при виде которого любого архитектора хватил бы кондратий, столько там было пристроек; оказался возле искомого флигеля и положил тросточку себе на плечо. Затем перекрестился, как перед выходом на сцену, и вошел в дверь, бывшую на одном уровне с землей.
Лабрюйер оглядел здание. Силуэт его был причудлив – за флигелем росла большая ель, и ее очертания сливались с очертаниями крыши. Понять расположение пристроек было мудрено. Лабрюйер выругался – нужно было спешить сюда сразу из зала, пока светло. Нельзя сказать, что ночь на штранде так уж темна – мрачна восточная часть неба, на западе еще жив свет заката, да и дачники не ложатся спать с курами, во многих комнатах горят лампы, да и газовые фонари все-таки имеются. Однако для розыска света маловато.
Проехали в сторону пляжа трое велосипедистов. Воспользовавшись тем, что свет от велосипедных фонариков прогулялся по стенам и окнам пансиона, Лабрюйер включил свой. Кое-что стало понятно.
Вышел Стрельский и неторопливо пошел вдоль низкого заборчика. Он играл тростью, как молодой бонвиван, вышедший на амурную охоту, он превосходно исполнял эту роль – невзирая на ревматизмы, шел развязной походочкой и даже поигрывал плечами. Лабрюйер внимательно следил на ним и тихонько сопровождал, держась на расстоянии шагов в двадцать.
Стрельский остановился, словно бы задумавшись, и замерла в его пальцах тросточка, указывая на окно за углом – там только оно одно и было. Цену паузе старый актер актерыч знал – не затянул ее и на сотую долю секунды. Затем он той же походочкой проследовал в сторону пляжа, всем видом давая понять: рассчитывает на встречу с пышной красавицей или, на худой конец, с демонической женщиной.
– Так, – сказал Лабрюйер. Это означало – архитектура подходящая; можно вскарабкаться на крышу маленькой веранды, благо там свет не горит и, значит, никого нет, либо же обитатели спят; оттуда ступить на карниз, по виду – довольно надежный, к тому же стена между карнизом и окном имеет скос. Окно приоткрыто, в помещении светло, занавески легонькие.
Тут проследовала компания с пляжа, дама с романтически распущенными волосами тихо пела, пожилой кавалер подпевал приятным баритоном, молодой кавалер молчал, идущая за ними пара шепотом переговаривалась. Лабрюйер пропустил компанию, дождался, пока она уйдет за угол, но песенку все еще слышал, и вдруг дама запела «Баркаролу». Пела она отчего-то без слов, несколько тактов мелодии прозвучали очень внятно, потом все пропало, и Лабрюйер догадался – музыка возникла у него в голове.
– Ну, Господи благослови, – прошептал он. И перекрестился.
Глава двадцать девятая
Стоять на карнизе, держась левой рукой за оконный косяк, было неловко. Но влезать в комнату Лабрюйер не хотел – мало ли какие там сюрпризы.
– Руки вверх, Дитрихс! – приказал он, выставляя револьверный ствол из-за бязевой занавески с кружавчиками.
– Слава те господи, – ответил, поворачиваясь к нему, Енисеев-Дитрихс. – Я уж боялся, что испугаетесь и не придете. А так убегался, что ноги не держат. Думал, засну, вас дожидаючись.
– Говорят вам, руки вверх!
– Вы догадались, что это я вас позвал? Судя по револьверу – догадались. Да вы залезайте в комнату. Нам есть о чем поговорить, – невозмутимо стоя под револьверным дулом, предложил Енисеев-Дитрихс. – Не бойтесь, поить пивом и водкой не буду. Ей-богу, не до того. Как вы себе представляете доставку меня в сыскную полицию? Мне лезть к вам в окошко? Вас ждет внизу господин Мюллер на синем «Руссо-Балте»? Эй, эй!
Енисеев-Дитрихс шарахнулся за кафельную печку и все переговоры вел уже оттуда.
– Вы ведь могли сейчас застрелить меня, брат Аякс, – сказал он. – По глазам было видно. Но шутки в сторону. У меня для вас сообщение от человека, которого вы уважаете и который вас уважает, в том числе и за бегство из сыскной полиции.
– Кто же этот странный человек?
– Начальник Московского уголовного сыска господин Кошко. Тот самый, под чьим началом вы служили в Рижской сыскной полиции с девятисотого по девятьсот пятый год.
– Вот только блефа в нашей с вами тесной дружбе еще недоставало, господин Аякс.
– Говорю вам – у меня для вас от него письмецо. По моей просьбе доставлено срочно поездом. Почерк узнаете? Или устроить вам телефонные переговоры?
– У вас? Для меня? Письмо от Кошко?
– Держите.
Письмо было без конверта, просто сложенный вчетверо листок.
– Подделать почерк несложно.
– Я нарочно в телефонном разговоре просил, чтобы там были упомянуты обстоятельства, известные лишь вам двоим. Или полезайте сюда, или я выйду из-за печки – знаете, с моими усами не стоит напрашиваться на должность таракана запечного, а то так оно и прилипнет… Я могу положить письмо на подоконник.
– Вы остроумны, господин Дитрихс. Чтобы взять письмо, я должен буду положить револьвер. Прекратите блефовать!
– Ну, придется мне, видно, как ревнивому супругу, прочитать цидулочку, не мне адресованную. Слушайте. «Уважаемый г-н Гроссмайстер. Памятуя о ключе с двумя бородками и о куриной скорлупе в пепельнице, внимательно выслушайте, что вам скажет г-н Енисеев…» Что за скорлупа?
– От пасхального яйца, красная… – ошалев от удивления, ответил Лабрюйер. – Я не знаю, как вы раздобыли это, – сказал он, – и завтра же телефонирую Аркадию Францевичу.
– Как вам будет угодно. А лучше бы прямо сейчас. Он предполагает, что вы будете его искать, и сказал, что для вас будет доступен в любое время. Там внизу приписан его домашний номер. К аппарату подходит его лакей, Иван Андронович. Сразу назовите свое имя.
Енисеев-Дитрихс подошел, положил письмо на подоконник и опять убрался за печку. Лабрюйер прищурился – точно, почерк был знакомый.
– Что это значит? – спросил он.
– Значит то, что вы, образно говоря, охотились на зайца – а рискуете пристрелить медведя. Вы все еще считаете, что я – Алоиз Дитрихс?
– Да. Вас уверенно опознала фрау Хаберманн. Может быть, вас завербовало какое-нибудь ведомство, выслеживающее политических преступников? Говорят, охранка не брезгует преступными элементами.
– Эх, как все запуталось…
– Если вы так близко знакомы с господином Кошко, что нанялись к нему в почтальоны, то должны знать, до какой степени он не любит охранку.
– Я знаю другое – отчего такой талантливый, даже гениальный сыщик, как Аркадий Францевич, подал рапорт о своем переводе из Риги в какой-нибудь другой город. Ему угрожали господа революционеры – с охранкой-то он не ладил, а налеты этой публики на рижские банки успешно расследовал и виновных отправлял за решетку. Но это – так называемые споры славян между собою. К делу, в которое вы уже ввязались, оголтелые революционеры отношения не имеют, а те, кого Господь не совсем еще лишил разума, окажутся на той же стороне фронта, что и вы. Если бы я был преступником, завербованным охранкой, господин Кошко не так бы ответил на мою скромную просьбу. Да залезайте вы в комнату, в самом деле! Увидят с улицы, поднимут шум.
– Отойдите к печке!
Лабрюйер исхитрился, не сводя револьверного прицела с Енисеева, влезть в комнату. Это было обычное помещение, доступное дачнику со скромными доходами: кровать с вязаным покрывальцем, тумбочка с керосиновой лампой, шкаф и умывальник, а печка навела на мысль, что его сдавали только в сезон, зимой же тут жил кто-то из хозяйских родственников.
Первым делом Лабрюйер сунул в карман письмо.
– Садитесь на кровать, а я постою, – сказал Енисеев. – Все-таки я лучше вашего прыгаю из окон. Ну, подумайте – может ли человек, по просьбе которого в шесть часов утра будят господина Кошко, быть преступником?
– Может, если это очень хитрый преступник, – упрямо отвечал Лабрюйер. Очень не хотелось опять идти на поводу у собрата Аякса, даже в мелочах, но он сел.
– Мне очень трудно будет оправдаться. Во-первых, с детства не приучен… Во-вторых, слишком много пришлось бы сказать такого, что вам ни к чему.
– Не нуждаюсь в ваших оправданиях.
– А револьвер-то вы все не опускаете, и сам Аркадий Францевич вам не указ. Ну так вспомним, что было в тот дурацкий вечер. Сперва во мне опознала Алоиза Дитрихса фрау Хаберманн, потом Водолеев вспомнил про портсигар. То есть два свидетеля – старушка и портсигар. Внушительно получилось, ничего не скажешь, – Енисеев усмехнулся. – Я понял, что пора удирать.
– Для чего же удирать, если вы не Дитрихс? Линдер отвез бы вас в сыскную полицию, и там бы это дело разъяснилось. Вы бы телефонировали господину Кошко…
– Так-то так, да только нельзя мне попадать ни в какую полицию. Мне там пришлось бы слишком много рассказать о себе.
– Что ж в этом плохого?
– Потом поймете. Слушайте – то, что я скажу, очень важно для вас. Хотя Селецкую выпустили на волю, но настоящий-то убийца не найден.
– Хм…
– Все еще не верите. Ну, давайте разбираться. Когда я от вас сбежал, то первая задача была – скрыться. Хотя очень хотелось сперва выкинуть в окошко Савелия. Ведь это он, сукин сын, подсунул мне портсигар, больше некому. И, поверьте, не за свои деньги он купил эту штучку. Вторая – узнать наконец, кто на самом деле Алоиз Дитрихс, чтоб он сдох! Согласитесь, мало приятного – идти на каторгу вместо какого-то Дитрихса…
– Соглашаюсь, – буркнул Лабрюйер. И вспомнил Стрельского, рассуждавшего об избытке, нарушающем достоверность. Похоже, он именно вопящего Водолеева имел в виду…
– Я знаю несколько столичных телефонных номеров, по которым могу получать всякие любопытные сведения. Так представьте – оказалось, что он действительно сдох. Командовал шайкой налетчиков, не брезговал контрабандой и в перестрелке с пограничным дозором был смертельно ранен. Я даже узнал, где этого Алоиза Дитрихса похоронили. Все было с такой точностью документировано – хоть заказывай по нему панихиду.
– Я по своим каналам узнал то же самое. Но, глядя на вас, засомневался…