Колодезь Логинов Святослав

Казаки разом остановились, поражённые русской речью.

— Ты гляди, — поудивлялся один, — да он никак из наших? А мы думали — шемаханец приблудился. Они у нас и скот уводят, и людей, так и мы им той же монетой платим.

— Свой я, на Русь еду, — подтвердил Семён. — Чуть не всю жизнь на Востоке отбыл, и вот — привёл господь домой…

Семён не договорил, качнулся и упал на землю.

— Так-то лучше, — произнёс один из казаков, пряча обратно в рукав освинцованный шар кистеня, — а ты вытащил бы саблю, возись тогда с ним. Да и ускакать мог. Ну-ка, глянем, хлопцы, чего он с собой везёт…

* * *

Семён открыл глаза. Мутно в них было, и звон плыл в голове, не давая сообразить, что же приключилось. Болело темя, и вспомнилось вдруг, как десять лет назад лежал в кибитке, так же страдая от ран. Неужто всё ещё едем к великолепному хану?

Боль набегала вместе со звоном, хотелось закрыть глаза и вновь провалиться в потусторонний мрак, но неудержимая тошнота, начавшая сотрясать тело, не давала забыться. С трудом оклемавшись, Семён огляделся. Никого рядом не было, тати скрылись, уведя с собой коня. И не было ни сабли, ни денег, ни дорогой одежды — в одном исподнем оставили его лихоимцы. Как же такое могло случиться? — ведь не первый год живёт на свете ходжа Шамон. И вдруг, словно не знающий жизни молокосос, повернуться спиной к разбойнику! У него же на морде написано, кто он есть перед прохожими людьми, да и не скрывали казаки своего промысла. Верно говорят — старый, что малый. Разомлел от родного говора.

Что же теперь делать? Вернуться в Тарки, объявить, что ограблен разбойниками, лишился всего и сам едва жив остался? Шемхал переполошится — это же позор для владетеля перед всеми правоверными, что собинного гостя, приближённого великого хана на его земле догола раздевают… Сразу всё появится: и деньги, и одежда, и новый конь. Сабли, конечно, такой уже не нажить, да много ли в ней корысти, на старости лет? Хватит уж, повладел, попроливал кровушки.

Да, конечно, так и должно делать. Заново обрядиться, а потом снова по-воровски бежать через границу, и тут уже следить в оба, чтобы и близко русского духа не было. Так будет по-умному… вот только с души воротит от этакого ума. Кто скажет, не господь ли это гордость смиряет, чтобы приобретённое не покрыло ржавчиной сердце? Или просто такой прилучился ему жребий: голый с Руси уходил, голый на Русь вернулся. Видать, придётся в родных краях милостыней побираться.

Семён поднялся, отёр с бороды кровь и блевотину, выискал в кизиловых зарослях сухую палку — в помощь ослабевшим ногам, и поплёлся на полночь, туда, где ждала родина.

Плохо шлось, трудно. Голова нестерпимо болела, каждый медленный шаг отдавался в затылке, хотелось ощупать темя, проверить, да не расколота ли башка напрочь, так что мозги текут на дорогу, пятная пыль.

«Не дойду, — отвлечённо, как не о себе подумал Семён. — Тут мне и лежать…»

— …алла!… — дальним отголоском досёсся крик муэдзина.

Боже, и здесь от них спасения нет! Звонко как вопит, зовёт правоверных к намазу. Попробовали бы христиане этак в турецких или же персидских краях шум подымать — мигом бы и сами священники, и колокола лишились бы языков. А православные слушают бусурманские призывы и терпят.

— …алла!… — летит над колючими зарослями призыв. — Молитва лучше иных дел!

Тропа вывела к невеликой татской деревушке. Мазанки с плоскими крышами, чахлые сады, бахча… Облупленная от старости мечеть пустая стоит при дороге — никто не пришёл на тщетный призыв.

Семён уже не шёл, тащился, как раненый беюк-адам, стремясь лишь забиться в какую ни на есть щель, чтобы не подыхать прямо на дороге. Уже ни о чём не думая, свернул к мечети. На стук калитки вышел горбатый сторож, с испугом уставился на небывалого прохожего. То ли нищий пришёл, то ли бай — не разберёшь… Спутанные седые волосы запеклись кровью, нижняя рубаха из драгоценной хорасанской бязи, что дороже шёлка и белей виссона, разодрана и заляпана грязью. Сквозь прореху ясно виден висящий на шнуре медный крест с непонятными буквами — не арабскими и не русскими.

— Защиты и покровительства… — прошептал Семён, ухватившись за калитку, чтобы не упасть. Сторож попятился, но, помня закон, ответил:

— Во имя Аллаха всемилостивейшего!

— Аллах акбар… — произнёс Семён прежде, чем тьма поглотила его.

* * *

Три недели таинственный прохожий пролежал в балахане, выстроенной позади мечети. Всё это время горбатый Мамед-оглы ухаживал за ним, кормил жидкой кашицей, менял на разбитой голове повязки. Приходил мулла, приносил целебную мазь с толчёной викой и аристолохией, сидел у постели, качал головой, слушая бред на семи языках. На вопросы Мамеда-оглы, что за обрезанный христианин к ним явился, отвечал коротко: «Аллах велик!», — а когда Семён чуть оклемался, велел отпустить его, не расспрашивая ни о чём. Всё равно, Аллах знает сердце человека, а люди не знают. На дорогу Семёну дали немного просяных лепёшек на кунжутном масле и какую ни есть рванину, прикрыть наготу.

В таком виде, никого больше не тревожа и не возбудив ничьей алчбы, Семён и ушёл в родной московский улус.

* * *

Крест стоял прочно, глубоко вкопанный обожжённым комлем в суглинок: струганый конёк защитил его сверху от осенних мозглых ситников, и деревянный знак нерушимо высился при дороге, памятуя проходящим о горестной судьбине грешной великомученицы Фроськи. Помолись, прохожий человек, ежели умеешь, хоть и не велено молиться за божьих ослушников.

Семён присел на холмике, положил руку чуть ниже перекладины.

— Здравствуй, Фрося. Не забыла ещё меня? И я не забыл. Навестить пришёл.

Долго молчал, словно ждал ответа, потом и ждать перестал, просто сидел, отдыхая, потому что идти ещё далеко. Не сюда шёл, не в сельцо Долгое. Дома он уж давненько отрезанный ломоть, так нечего зря Никиту смущать. Никита холоп смиренный, перед царём ничем не виноватый, и якшаться с воровскими людьми ему не с руки. Добрый хрестьянин свой век дома сидит, и кто по свету ширяет, положа упование на своё человечество и дородство, тот ему не родственник и не свойственник, а злой агарянин непрошеный. Такому встреча дрекольем, а проводы вилами.

Семён вздохнул.

Ох, грехи наши тяжкие! Зачем напраслину на брата клепать? Никита мужик добрый и от родства не отказчик. Потому и жаль его. Попадёт он с Семёном как кур в ощип. И без того Семён ему хуже бельма на глазу. Небось до сегодня Никита отданную лошадку вспоминает. Ну так зачем персты в язвы вкладывать? Пусть брат мирно живёт, а за дела свои земные и всякие суеты и душетленные печали отвечает перед единым богом.

Вот только краешком бы глаза глянуть, что там дома деется?

Со стороны деревни показалась медленно бредущая фигура. Семён хотел схорониться в кустах — нечего зря людям глаза мозолить, опознать могут, но, вглядевшись, остался сидеть. Прохожий казался незнакомым, вернее всего, и вовсе был не с этой деревни.

Прощупывая путь клюкой, незнакомец пересёк речку, поднялся к перекрёстку и присел рядом с Семёном.

— Помогай бог, — поздоровался он.

— И тебе того же.

— Куда путь держишь, небоже?

— Ещё не решил, — честно ответил Семён. — То ли прямо на Тулу, то ли вот в Долгое заглянуть.

Встречный, как и Семён, христарадничал и вряд ли мог быть доволен, что кто-то зарится на его кормные места, однако желание поговорить пересилило, и нищий сказал:

— В Бородино иди. Там скоро престольный праздник, хлеба не подадут, так пивом напоят. А в Долгое идти не с руки, народ прижимистый, зря ноги бить станешь.

— Чего ж сам ходил?

— Для порядку. Взялся, так все деревни обойти надо. А тут ещё мужики надо мной понасмешничали, сказали, что свадьба большая готовится, будто голицинский приказчик жениться вздумал на девке из Долгого.

— Это какой же приказчик? Герасимов, что ли?

— Герасимов, кто же ещё.

— Так ему, поди, куда как за семьдесят, песок небось сыплется.

— Не-е… Тот помер уже больше года, а это Алфёр Герасимов. У старика Янка два сына были. Младший, говорят, к салтану на службу убег, а старший, это и есть Алфёрка, теперя в приказчиках. Он уж тоже в преклонных летах и овдовел в прошлом годе, вот, сказали, и вздумал жениться на молоденькой. Седина в бороду — бес в ребро. Опять же, выгоду свою соблюдает: девка из богатой семьи, и всё добро за ней. В прошлом годе мор по деревням ходил, так вся семья попри-мерла.

— Из каких невеста-то? — спросил Семён.

— Говорю же — понасмешничали мужики! — недовольно сказал нищий. — Нет там никакой невесты. Так просто Алфёрка девку забирает, портомойкой к себе или в стряпущую. Зачем ему свадьба, если своё он, всяко дело, получит?

— Так девка-то из каких? — повторил Семён.

— Да Игнатова. Большая семья была, жили богато, и в один год господь всех прибрал.

— Вот как… — мрачно протянул Семён, — и никого, значит, не осталось…

— Девка одна осталась. Что было животов, Алфёрка со двора свёз, а девку покамест не тронул. Пост на дворе, а Алфёр Яныч вестимый молитвенник. За брата, говорят, отмаливает и в церкви за здравие поминает.

— Зря поминает, — сказал Семён и встал. — А я, однако, пойду. На дороге сидеть да лясы точить, так и спать придётся голодным.

— Куда ты? — крикнул вслед нищий. — В Бородино хлебней, а в Долгом делать нечего.

— Как-нибудь, — ответил Семён, — авось и в Долгом богородица не оставит.

* * *

Дом стоял как и прежде, крепкий, только под поветью не видно сложенных в саженные поленицы дров, да ворота бездельно приоткрыты — первый признак захудания. Но стёкла в рамах остались, покамест никто не догадался или не осмелился спереть.

Семён хотел поторкать в раму, но вспомнил, как стучал так же десять лет назад, и рука не поднялась. Ни к чему старые тени будить.

Семён взошёл на крыльцо, толкнул дверь:

— Эй, есть кто живой?

Двери в чёрную избу и во двор были распахнуты, видно, и впрямь Алфёрка вывез всё подчистую, и запирать стало нечего. А в горницы дверь прикрыта, но не заперта, значит, кто-то дома есть.

Семён поклямкал засовом о косяк, дверь приотворилась на два пальца, в щели мелькнул испуганный голубой глаз.

Лушка! А выросла девка, не ждал бы увидеть, так и не узнал бы. И впрямь — невеста.

— Здорово, Луша! — громко произнёс Семён. — Принимай гостя.

Лушка скинула с двери зачепку, посторонилась, пропуская Семёна в избу.

— А ты, я вижу, отважная! — сказал Семён. — Незнакомого человека так просто в избу пускаешь. Ну как я лиходей какой?

— Так я, деда, вас помню. Я маленькая была, вы к нам приходили: смешной такой, в платке белом по-бабьи. Обещались меня от свиньи оборонить. Я свиньи соседской пужалась, что ажио заходилась.

— Не надо пужаться. У меня слово крепкое: обещал оборонить, так обороню. Лушка слабо улыбнулась.

— Ой, деда, какой вы кудной! Я уж давно свиньи не боюсь, пусть она меня боится. Я её и зарезать умею, и колбасы коптить, и ветчинки насолить — всё могу.

— Так ведь свиньи-то, Луша, разные бывают. Мне уж рассказали: захотел тут тебя один хряк схарчить. — Семён увидел, как переменилось Лушкино лицо и поспешил бодро добавить: — А мы ему не дадимся, зря слюни точит.

— Деда, миленький!… — Лушка прижала кулачки к груди. — Они ж всем миром приговорили меня отдать. Я уж плакала-валялась — никто не смилостивился. Хоть в петлю лезь. Закопали бы при дороге, рядом со старым крестом… говорят, там тоже с нашего дома девка лежит.

— Жена моя там схоронена, — через силу произнёс Семён. — Потому и пришёл за тобой. Но ведь я, Луша, сам по миру Христа ради побираюсь. Не побоишься со мной идти?

— Не, деда! Ты только забери меня отсюда!

— Было бы что забирать… Я тебя саму в котомке унесть могу, вместе со всеми пожитками.

— А дом как же? Дом ещё крепкий, на деревне завидуют.

— Вот мы им дом и оставим, пусть не завидуют. Старики говорили: зависть — грех смертный.

— Правильно, деда, чего нам завидовать!

Из дому вышли задолго до света, чтобы не смущать деревню прилюдным бегством. Добра в котомке у Семёна прибавилось не слишком: всё, что можно, уже переехало в герасимовский дом; Лушка пошла в неведомый путь как была — в латаном сарафанишке и босиком.

К полудню были в Туле и, не задержавшись, потопали дальше. И лишь под вечер Лушка спросила:

— Деда, а куда мы идём-то?

— В царство Опоньское на Кудыкину гору, — ответил Семён. — Там коврижки с изюмом на ёлках растут, а имбирные пряники — на осинках.

— Да я серьёзно.

— А серьёзно, Душа, я и сам не знаю. В Вологду побредём. Там у меня старичок знакомый был, лет десять тому. Звал к себе. Коли жив, так у него притулимся. А нет — дальше двинемся. Свет не без добрых людей.

* * *

Деревня Хворостино если и изменилась, то не шибко. Для стороннего глаза всё осталось как прежде. Лишь шатровая церковь, прежде запертая, обрела священника, о чём и сообщила издали прилежным колокольным звоном.

День случился воскресный, людишки тянулись к храму, туда же поспешили и Семён с Лушкой. Где ещё, как не на паперти узнать о деде Богдане, а может, и денежкой разжиться от сердобольных подаяний. Хотя и под окнами не ленились лазаря тянуть, зная, что дома охотней подают.

Денежкой разжиться не удалось, и вообще, приварок был невелик, лишь в Марьяшином доме незнакомая молодуха подала ржаную горбушку. А вести странников сами нашли. Горбатенькая старушка подсела к ним на ступени и спросила:

— Откуда путь держите, убогие?

— С Вологды, — ответил Семён.

— Ишь, как далёко! И чего вас, сердешные, в нашу глухомань занесло? Так по свету лытаете или идёте куда?

— Уж не знаю, как и сказать, бабушка. Может, слыхала, тут неподалёку хуторок есть, у меня там свойственник живёт, Богданом звать. Его навестить решили.

— Христос с вами, желанные! Богдан уж сколько лет как помер. И на заимке его никто не живёт, дурное место, поганое. Кум твой, не у церкви будь сказано, с нечистым знался, потому и жил на отшибе. Денег у него всегда было — труба нетолчёная, и всё нехристианские, клятые деньги. А как помер Богдан, так нечистый всё себе обратно забрал. Парни ходили клад искать, да ничего не нашли. А двоих и вовсе чёрт уволок: пропали, как не было. Идите-ка вы, милые, откуда пришли, не гневите господа.

— Вот, значит, как… — Семён перекрестился. — Упокой, господи, добрый был человек дед Богдан. Где похоронен-то?

— Там же и зарыт, на холму. Но вы туда лучше не ходите: пропадёте ни за грош. Люди сказывают, в заимке огонь по ночам светит, шум да треск идёт, гусли да домры играют. А может, и врут всё. Я-то прежде к Богдану хаживала, по хозяйству помогала прибираться, покуда поп не забронил. Так я вам прямо скажу — никакого волхвания и шаманства я там не видела. Душевный старичок был и содержал себя строго. Но, если размыслить, так Меркуха Агафонов и Ванька Ворохеев там навсегда пропали. Мужики ходили искать, так лопаты возле дома нашли, а самих нет. Хотели домишко спалить, да забоялись, ушли подобру-поздорову. С тех пор туда никто не ходит, боятся. Вот я вам всё как на духу доложила, за что купила, за то и продала, а уж вы сами решайте, что там правда, а что досужий язык сболтал.

— Мы с Лукерьей Никитишной не из пужливых, — Семён улыбнулся замершей Лушке. — Нас и людям не напугать, не то что черту. Пошли, Луша, навестим старика.

* * *

За десять лет стариков дом ещё больше ушёл в землю, заросли жгучей крапивы обступали его со всех сторон. Но дверь, хоть и не запертая, оказалась прикрыта, и это спасло дом от полного разорения ветром и дождём.

Путники приоткрыли дверь, завизжавшую на точёных журавелях, вошли в сени. В лицо пахнуло затхлостью, как из подполья.

— Не трусь, Луша, — сказал Семён. — Руки при себе остались, так и дом поправим.

Лушка недоверчиво оглядывала углы.

Труха на полу, в кладовушке остатки порушенной мышами крупы. Слюдяное окошечко почернело и совсем не пропускало света.

— Эх, — сказал Семён, — дурни мы дурни, не догадались стекло с собой принести. Теперь придётся среди дня с лучиной сидеть.

— Деда, — спросила Лушка, — а чёрт нас тут не утащит?

— Вот если бы ты в Долгом осталась, чёрт бы тебя точно утащил, а тут ничего с нами не будет, мы же не корыстоваться пришли, а жить. Сама говорила, что всё умеешь, ну так давай, засучивай рукава.

Вскоре в печи уже трещал натасканный валежник, Лушка зелёным веником обмела весь дом, начиная с потолков и кончая печурой; перетаскав уцелевшие горшки к кринице, перемыла их там, надраивая песком. В куче собранного и не унесённого лихоимцами добра Семён отыскал топор и косу, сничтожил крапиву вокруг дома и нарубил в низинке у реки камыша. Так ли, сяк, но крышу перекрывать придётся, и лучше поспешить, пока камыш не отцвёл.

На обед сжевали поданную краюху, и Семён впервые задумался, а чем они будут кормиться? Огород расчищать поздно, на заработки семь вёрст киселя хлебать, да ещё найдёшь ли заработков… Можно, конечно, мрежку сплести, половить рыбки, но одной рыбой не прокормишься. А впрочем, лес рядом, неужто в лесу пропитания не найти? Живы будем — не помрём. Птицы небесные не сеют, не жнут, а господь питает их.

И Семён, отложив прочие дела на завтра, повёл Лушку на могилу к деду Богдану.

Могильный холмик нашли не сразу, кабы не знали, что искать, так и не заметили бы, Семён постоял молча, комкая шапку. Лушка нарвала цветов, положила к ногам.

— Управимся с домом, — произнёс Семён, — приберём и могилку. А покамест так полежи. Тут тебе привольно.

— Деда, — спросила Лушка, — никак там на горе колодезь?

Семён медленно повернулся, посмотрел.

— Стоит, — сказал он. — Но ты туда не ходи. От того колодца и слава дурная о заимке идёт. Непростой колодезь-то. Дед Богдан умел его чудеса на добро повернуть, а нам не дал бог.

— Посмотреть бы…

— Потом вместе сходим, а одной — не надо. Давай лучше в борок заглянем, может, грибов найдём.

Грибов нашли преизобильно. Колосовики торчали чуть не под каждой берёзкой. Лушка брала в платок, Семён в шапку.

— Потом ещё сбегаем, с корзиной, — сказал Семён, опамятовавшись. — А это повари, сухариков старых накроши, тюрька выйдет — лучше не бывает.

Вернулись в дом. Лушка уселась чистить грибы. Семён полез по кладовкам, искать инструмента. Топор да коса — хорошо, но одним топором хозяйства не поднимешь. Кое-что нашлось: бурав, струг, даже ручная мельничка — Лушке в помощь. А на чердаке, ворочая истлевшие, непригодные к делу кросна, Семён открыл закопанную в сенную труху кубышку. В берестяной коробочке лежала горстка серебряных монет и пара серёжек с красными кашкадарскими камушками. Не бог весть какое богатство, но при бережной жизни денег на год хватит. И тут позаботился о них дед Богдан.

Семён достал серёжки, прищурив глаз, посмотрел сквозь красный камень.

«Никак те, о которых дед Богдан рассказывал, — вспомнил он. — Говорил ещё; что был бы помоложе — знал бы, куда девать… А ведь, поди, и так знал, что здесь девчоночка появится, а то зачем берёг?»

Семён спустился вниз, приостановился в дверях, любуясь Лушкой.

— А что, Луша, у тебя именины когда?

— Ой, деда, не знаю… — Лушка выпятила губу.

— Вот те раз! А я-то тебе подарочек приволок от деда Богдана. Ну, коли не знаешь, получи сейчас, — Семён раскрыл ладонь.

Лушка охнула, схватила серьги, мигом вдела в уши и заметалась по дому, ища зеркало. Зеркала не было, и ничего подходящего тоже не нашлось. Лушка чуть не плакала, пытаясь рассмотреть себя в ковшике с водой.

— Ничего, — сказал Семён, — ужо разживёмся, купим и зеркало, налюбуешься тогда.

Лушка вздохнула, сняла серёжки, положила их перед собой на столе и вернулась к грибам.

Семён постоял немного, потом взял топор и направился к реке, резать тальник. Сухари на исходе, значит, к завтрему должна быть готова мрежа. Деньги деньгами, а рыба — само собой, понимать надо.

Вернулся с полной охапкой, бросил прутья у стены и зачем-то пошёл обратно к реке.

Мятежно было на душе, томно на сердце, беспокойно. Ныла грудь, и хотелось ещё раз удостовериться, что скитаниям конец. Если не здесь покой обрести, то уж нигде больше.

Сдерживая хриплую одышку, Семён поднялся на гребень. Река внизу лежит не по-южному широко, кладёт петли каждое с доброе озеро. Небо даже к вечеру — отчаянно синее, словно Лушкины глазёнки, а река свинцом отдаёт, холодом. Камыш вдаль тянется, сколько глаз имает, прям как в астраханских чернях или аму-дарьинских плавнях, а всё не то — зябко смотреть. Места суровые, тут и рожь-то худо родится, не то что тульское вишенье или сладкое персидское яблоко — абрикос. Хватит уж, отъел в своей жизни абрикосов и фиников, а в старости и клюковка сгодится. Главное, что дом нашёл, а то на чужбине и халва рот вяжет.

Снизу, с излучины, дымок в небо вьётся — туда косцы на лодках приехали, с утра начнут валить траву по заливным местам, запасать корму чёрно-белым вологодским коровам. А пока — кашу варят, кто-то вздумал запоздало косу отбивать: железное бряканье далеко слышно в вечернем воздухе. Потом песню затянули, орут протяжно, со слезой. Ногаец тоже унывно песни тянет, и хивинец, и пуштун, и аравитянин… А всё-таки, хоть слова не разобрать, сразу ясно: русские люди поют. По-своему песня стонет, по-родному.

Значит, здесь и доживать, здесь и спасаться. Прости, дед Богдан, что поздно пришёл.

От холма новый дымок показался — Лушка печуру затопляет, второй раз на дню, воображает хозяйку. Надо бы ей воды принести, нечего девчонке зря жилу тянуть.

Семён пошёл к дому. В сенцах взял две тяжёлых бадейки, крепко сбитых из еловых плашек. Вышел со двора. Кажется, в десяти шагах родник, криница обустроена, ниже по течению банька стоит. Но Семён, поскрипывая тальниковыми ручками, понёс вёдра в гору.

Рубленый колодезь стоял на холме. Конёк навеса почернел от непогоды и частью обвалился, цепь, намотанная на ворот, заржавела. Но всё цело, людьми не тронуто. То ли руки не дошли у алчных людишек, то ли боязнь взяла — кто знает? А может, сам колодезь охранил себя и ждёт, когда придут люди за водой. Только кто станет, надрываясь, тащить из него воду, когда внизу чистыми струями плывёт Сухона, у самого дома журчит ключик, а дальше за волоком одно за другим тянутся непролазные болота, зыбкие топи, заросщие лесные озерца, чаруеы… В любом месте наклоняйся и черпай сколько душе угодно.

Заскрипел ворот, бадья, постукивая о стены, скрылась в глубине. Цепь утекала вниз, оставляя на вороте рыжие пятна ржавчины. Потом в глубине плеснуло, и цепь пошла наверх. Семён, тяжко дыша, крутил рвущуюся из рук колоду. Заходящее солнце россыпью мелкого серебра играло на речной ряби. Господи, воды-то как много! Вот она — даром: студёная, духовитая, чистая! А где-то люди берегут последнюю каплю мутной жижи, пересохшими губами молят о воде кто Аллаха, кто Христа, кто языческого болвана. Этим людям не было бы в тягость вращать пудовый ворот, скрип ползущей цепи казался бы им нежней пенья свирели.

Семён перехватил поднятую бадью, поставил на бревенчатый приступок, наклонил. Живая струя плеснула в вёдра. Поднял огрузневшую ношу, сделал шаг, и мир крутанулся перед глазами, переменившись в единое мгновение. Небо выцвело от жары, солнце вплавилось в него блистающим алмазом. Горячий воздух пахнул в лицо сухостью, вонью истомившихся верблюдов, забытым и таким знакомым ароматом тамариска и манны.

Пологий бархан закрывал даль, но и без того ясно, что там замерло то же неподвижное песчаное море. Кто раз бывал в Руб-эль-Хали, тот этого места ни с чем не спутает.

Семён стоял, держа в руках тяжёлые вёдра, с которых скатывались в жгучий песок прозрачные капли. Перед Семёном в каком-то десятке шагов были люди в знакомых бурнусах и куфиях, за их спинами лежали неразвьюченные верблюды, даже сейчас сохраняющие важный вид.

Судорожно сглотнув вмиг загустевшую слюну, Семён шагнул вперёд, потом ещё… Он не мог оторвать взгляда от ближайшего из караванщиков. Ненавистный ыспаганец Муса стоял перед ним на коленях, с надеждой и молитвенным восторгом смотрел на бывшего своего раба, не узнавая его в явившемся чудотворце.

На тёмной морщинистой ладони поблёскивали два серебряных дирхема — последняя надежда гибнущего в пустыне.

«Вот и встретились, — обречённо подумал Семён, — вот и поквитались».

Потом он сделал ещё один, последний, шаг, поставил на песок вёдра и глухо сказал:

— Пей, изверг. Во имя Аллаха всемилостивейшего.

Страницы: «« ... 678910111213

Читать бесплатно другие книги:

«Рассказать тебе, внучек, как жили люди в старину? Ну садись, слушай. Сел? А вот в старые времена ты...
«Мало кто знает, что известный московский скульптор Цураб Зеретели увлекается собиранием нэцкэ. Хобб...
«Поздним вечером, когда маленькое холодное Солнце клонилось за край горизонта, над бурой марсианской...
«Поздним вечером, когда маленькое холодное Солнце клонилось за край горизонта, над бурой марсианской...
«– Купи кота, – посоветовали ему....
«В дверь постучали....