Колодезь Логинов Святослав
— Как? — ханжески воскликнул дервиш. — Кто придёт выручать одинокого старца?
— Выберемся. Давай, сирота, приводи в чувство своего охламона. И запомни: Христос велел добром за зло платить. Потому и выручаю тебя.
Старик подошёл к Сеиду, ничуть не церемонясь, хлёстко ударил по щеке. Глаза, закатившиеся под выпуклые надбровья, вернулись на законное место, взгляд стал осмысленным.
— Поди сюда! — приказал Семён.
Сеид, видя согласие хозяина, покорно подошёл.
— Лезь мне на плечи! — командовал Семён. — За стену держись. Теперь на ладони ступай! Устоялся? Осторожней, сейчас поднимать буду. Руками по стене перебирай, а то сверзишься!
Ростом Сеид был сходен с минаретом. Оказавшись поднятым на высоту, он легко достал края ямы и с кряхтением выбрался на волю.
— Лестницу ищи! — в голос произнесли Семён и его недавний противник.
Через несколько минут в яму спустилась длинная драбина, хорошо знакомая всем обитателям ямы.
— На ней второй стражник спал, — натужно сообщил Сеид. — Я его придушил, чтобы не мешался.
Семён покачал головой. С хорошими соседями свела его судьба… Жизнь человеческая для них ничто. Хотя тюремщика тоже не жалко. Кто курит анашу, тот сам себя не жалеет; зачем его другим жалеть? А вот как разбойники попали в яму с мелкими бродягами?… Верно, и на старуху бывает проруха.
Старикан что-то объяснял сбившимся в угол заключённым. Семён разобрал лишь последние слова: «…они вытащили всех из ямы, побили и прогнали прочь. Больше вы ничего не видели и не знаете!» Бывшие заключённые, испуганно оглядываясь на старика, один за другим взбирались по хлипкой лестнице и исчезали в вечернем сумраке. Старичок, проследив, чтобы в яме никого не осталось, тоже выбрался наружу. Последним полез наружу Семён. Он ожидал увидеть— лустой майдан, готов был и встретить мстительный удар Сеида. Однако выбрался наружу благополучно, а там увидел, что странная пара ожидает его.
— Идём с нами, — предложил белобородый.
Семён пожал плечами. Ему было всё равно. Если всевышнему угодно, чтобы он попал в разбойничью шайку, он господу не перетчик.
Вечер в Палестине наступает быстро. Вскоре беглецы шли уже в полной темноте.
Старик привёл их в какие-то развалины, сказал, что здесь они подождут утра. Семён присел на землю, устало закрыл глаза. Ясно, что убивать его не будут и, значит, можно расслабиться. Старик опустился рядом, коснулся пальцем Семёновой руки.
— Ты мне понравился, христианин. К тому же среди моих людей нет христиан. Есть иудеи, есть двое индийских язычников. Один перс, очень хороший человек, — зороастриец и поклоняется огню. А христиан отчего-то нет. Я хочу, чтобы ты шёл со мной. Семён снова пожал плечами.
— Аллах мудро устроил земные дела, — продолжал татевщик. — Я по своему недомыслию попал в смрадную яму и, если бы не ты, сидел бы в ней, пока мои дети не отыскали бы и не выручили своего отца. Ты помог мне выйти на волю на два дня раньше. В знак моей любви — обменяемся одеждой!
Семён улыбнулся, а ночная тьма скрыла понимающую усмешку. Должно быть, грубая аба исколола непривычные плечи разбойника, и ему не терпится сменить её. Впрочем, изношенный халат погонщика верблюдов немногим лучше. Аба, во всяком случае, теплее, потому что вата, которой некогда был подбит халат, давно вылезла, и ветер разнёс её по дорогам мусульманского мира.
Последней мыслью засылающего Семёна было: «А ведь я теперь — беглый раб…» Сквозь сон беглец подивился странности этих слов. Свободный человек, во-первых, свободен, а во-вторых — он человек. А беглый раб, хочет он или не хочет, должен скрываться. Но главное — он навсегда останется рабом. Кто даст ему свободу?
Проснулся Семён оттого, что ему плотно зажали рот.
— Тихо! — прошипел в самое ухо старый разбойник, имени которого Семён до сих пор не слыхал. — Вы оба храпите, как бегемоты, вас слышно в самом Багдаде! — Старик помолчал и добавил: — Поблизости кто-то бродит, мне почудились шаги.
Семён замер, прислушиваясь. Вроде тихо.
— Надо уходить, — прошелестел старик.
Семён подошёл к пролому в стене, осторожно выглянул наружу. Ещё не рассвело, но с минуты на минуту должно было наступить утро. Если солнце на юге опускается быстро, то по утрам оно вылетает, как выстреленное из катапульты. Потому, должно быть, восточные поэты и не умеют любоваться зорями.
Но сейчас беглецам было не до красот. Первое, что бросилось в глаза, это цепочка факелов, плавным полукругом огибавшая развалины старинного монастыря. Затем со стороны огней донёсся злобный лай собак, рвущихся со сворки.
— Нас ищут… — прошипел старик. — Проболтался кто-то.
Семён не знал, кто и о чём мог проболтаться, но и он понимал, что даже если факельщики ищут и не их, то всё равно повяжут, и далее ничего хорошего не произойдёт. А уж попасть на зубы собакам… сансун — псина злобная, умеет по запаху идти и бежит не хуже борзой; ей всё равно — джейрана травить или беглого преступника.
Старик пинками разбудил Сеида, который уже успел пристроиться у стены и даже снова начал похрапывать.
— Уходим! — приказал белобородый. Сеид пошарил вокруг руками, словно искал, что бы такое взвалить на плечи, и, ничего не найдя, поднялся.
— Через стену! — велел главарь.
Покорный Сеид первым полез в пролом. Возможно, он ещё не вполне проснулся, а может, был от природы неуклюж или Семёновы удары всё же повредили что-то в безмозглой голове, но выбраться наружу Сеид не сумел. Что-то с треском обрушилось, посыпались камни. В ответ снаружи раздались крики, горящий факел, описав дугу, упал неподалёку.
— Заметили! — Старик подлетел к Сеиду, вцепился в разлохмаченную бороду, злобно рванул. Сеид виновато сопел и не пытался защищаться.
Сорвав зло, старик мгновенно огляделся вокруг, ища выхода. Было уже вполне светло, ещё минута — и солнце вызолотит верхушки минаретов. Взгляд разбойника задержался на ошейнике, который Семён так и не успел расклепать.
— Тебя точно хозяин в яму привёл?
— Куда уж точнее, — отозвался Семён.
— Эт-то хорошо… — протянул злой старик. Он повернулся к Сеиду и приказал:
— Уходим через стену. Ты лезешь первый, вот здесь.
Сеид, подсаженный Семёном, принялся карабкаться по выкрошенной каменной кладке. Отдуваясь, он влез на вершину, и в этот момент коротко свистнула стрела, и Сеид с пропоротой грудью кувырнулся обратно.
— Вот так, — спокойно произнёс белобородый. — Он всегда был дураком. Жаль его, второго такого обормота уже не сыщу. Зато сами живы будем. Ты дерёшься лучше Сеида, поэтому я выбрал тебя. Запомни, ты раб, тебя разбойники, когда вон его выручали, из ямы увели, чтобы перепродать. Дай-ка я тебя свяжу, тогда тебе любой поверит. Вернёшься в яму — и все дела. А потом, когда меня придут выручать, вместе уйдём.
— А сейчас ты как? — спросил Семён.
— Себя тоже свяжу, — пояснил старец.
Он извлёк откуда-то из-под лохмотьев короткую верёвку, разрезал её пополам ножом, который ещё вчера не забыл выдернуть из тела стражника, аккуратно прицепил нож на пояс мёртвому Сеиду, потом скрутил Семёну руки. Второй кусок разложил на земле, сложил руки за спиной, просунул в хитро подготовленные петли, дёрнулся пару раз и тоже оказался прочно связанным. Подмигнул Семёну, сказал весело:
— А стражники, когда нас отыщут, ногами всё равно попинают.
Так и случилось. Только одного престарелый разбойник учесть не мог. Когда стражники, сорвав злость, отдышались, старший перевернул постанывающего старика, всмотрелся в лицо и злорадно спросил:
— Кто же тебя связал, Дуран-ата?
— О чём ты говоришь, добрый человек? — плаксиво переспросил старик. — Разбойник, что валяется у стены, связал и меня, и вот этого раба. Негодяй сполна получил за свои злодейства. А вы, доблестные воины, чем обижать несчастных, которые и без того слишком наказаны, лучше бы поймали двух сообщников убитого головореза, которые сумели бежать.
— Мы их уже поймали, — сообщил начальник. — Вот один, — удар сапога пришёлся под рёбра старику, — а вот и второй… — на этот раз досталось Семёну.
— За что, драгоценный?! — заученно взвыл Семён. — Я невольник персидского купца, хожу с ним уже пять лет, это весь базар подтвердить может!
— Кто ты такой, мне не известно, — согласился командир, — а вот твоего приятеля люди признали. Это знаменитый разбойник Мустафа Дуран. Не знаю, слыхал ли ты в Персии это имя, а здесь о нём слышали все.
Семён тоже слышал о Мустафе, который днём был суфием, а ночью бандитом. Вот он какой, знаменитый разбойник, с виду и не подумаешь. Впрочем, бить он умеет хлёстко, это Семён на себе испытал.
Связанный старик внезапно немыслимым образом извернулся, разом освободив руки. Во мгновение ока Сеидов нож очутился в его руке, лезвие полоснуло поперёк брюха воинского начальника, а сам Мустафа прыгнул в пролом и исчез из глаз.
Командир охнул и, схватившись за живот, опустился на землю. Стражники заорали, размахивая оружием, кто-то кинулся к раненому, кто-то бросился на Семёна, и лишь псарь, не растерявшись, быстро спустил со сворки рвущихся сансунов. Через минуту лай сменился рычанием, заглушившим отчаянный вопль и хрип. Мустафа Дуран прекратил многогрешное житие.
Семёна били ещё раз, но, понимая, что хоть кого-то надо доставить по начальству живым, добивать не стали, а сковав понадежнее, поволокли обратно в святой город.
На этот раз Семёна спустили в яму перед мечетью Омара, где держали самых опасных преступников. Оттуда через пару дней и выручил своего раба чёрный от гнева Муса. Кому и какие бакшиши принёс ыспаганец — неведомо, но терять дорогое имущество купчина не захотел, и неудачливого беглеца, допросив, вернули хозяину. На допросе Семён свалил побег и убийство стражника на Мустафу и Сеида. Кадий оставался в сомнении, но бакшиш решил дело, и в положенный срок Семён покинул город, где мечтал обрести Христа, а обрёл лишь двух разбойников.
Стоит ли говорить, что свою порцию колотушек Семён получил и от Мусы. Почему-то особенно хозяина разгневало, что Семён не сберёг драного халата, а вместо него нацепил абу.
— Так и будешь ходить! — орал Муса.
— Так и буду, — соглашался Семён и тут же перечил: — Но моей вины нет никакой. Кто меня в яму с разбойниками спустил?
Муса ярился, размахивая плетью, а Семён лежал, будто бы избитый до полусмерти и надеялся, что от злобы Мусу кондрашка хватит.
Через день Муса понял, что опрометчиво велел Семёну отныне ходить в колючей абе. Встречные, видя фигуру, завёрнутую во власяницу, думали, что встретили святого паломника, здоровались с Семёном прежде, чем с Мусой, и просили благословения. Семён важно кивал, будто бы благословляя, а Муса исходил желчью, но ничего не мог поделать.
Таким порядком торговцы прошли Палестину и Сирию, месяц торговали в Ляп-городе, где иезуиты консисторию держат и, бывает, выкупают рабов, если они пожелают в папёжную веру перейти. Семён со святыми отцами переговорил и остался при Мусе. Лучше тело в неволе держать, чем душу. Хватит уже, помолился Аллаху, покуда был в янычарах.
Там же в Ляпе прослышал Семён и о судьбе патриарха Парфения, который понудил его покориться войсковому мулле. Как ни вертелся первосвященник, как ни угождал, но всё же не миновал новой опалы, оказавшейся жесточей всех предыдущих. Хозяин Топкапы-сарая отдал приказ, кир Парфения в четвёртый раз лишили сана, усадили в каик, будто бы отправляя в ссылку, а там удавили и, запихав в мешок, кинули в море. Старая лиса через свою хитрость гибнет.
Из Ляп-города Муса повёз перекупленные европейские сукна в Тебриз, оттуда, нагрузившись белой солью, в горный Шираз. Затем купца шатнуло к Багдаду, где Муса сговорился с пришедшими с юга бедуинами, получил у них быстроногих арабских скакунов и погнал их в Индию, делийскому султану. Коней довели благополучно, взяв на торгу большие деньги. В Индии мусульманской и языческой Муса крутился больше двух лет, хватая одно, продавая иное, нагружаясь перцем: горьким, душистым и белым; гвоздикой, тонкими листками корицы, жгучим порошком лаго, кардамоном и киимоном, терпким мускатом и сладостным мускусом. Там в Индии Семён насмотрелся и на дивных зверей, и на странных людей — факиров и чудодеев, что сами себя ножами протыкают, на угольях спят и играются с ядовитыми аспидами. В индусских землях хозяин малость нрав укоротил, понимая, что здесь не только Семён, но и сам Муса иноверец. Однако время прошло, и, нагрузившись пряностями и тончайшей, завёрнутой в хлопковую вату фарфоровой посудой, выторгованной у китайских гостей, купец отправился к дому. Помалу сбывая драгоценный товар, вновь прошёл всю Персию до самого турецкого Трапезуна, а оттуда обратно, через земли лазов в знаменитый тонкими тканями город Муслин.
Город Муслин известен не только дорогими шелками, но особо тем, что в его пределах обитает глава еретиков, пакостный несторианский патриарх. Несториане столь в зломыслии погрязли, что не только православные святыни не чтят, но и на самого Христа посягнули, будто он не сын божий, а так, выблядок. Мол, говорят, в Апокалипсисе прямо написано, что Христу в царстве небесном ниже Моисея сидеть, и, значит, он не единосущен богу-отцу, а просто ангел посланный. Даже католики и иконоборцы-армяне до такой срамоты додуматься не смогли.
Обо всём этом Семён довольно был наслышан от других невольников во время бессонных ночёвок в караван-сараях. Хозяевам бывает и невдомёк, о чём рабы в хане беседуют, а там речи говорятся непростые. Абдаллы, дервиши, всякой ереси и премудрости проповедники в чистых комнатах не ночуют, спят вповалку с рабами, среди них и речи свои говорят. У кого уши воском не залеплены, тот такого наслушается, что любого книжника — улема иль фарисея — походя за пояс заткнуть сможет.
Однако в Муслин Семён въезжал с опаской. То есть он уже бывал здесь раза три, но тогда он не знал, что за капище в этом городе обретается. Он и о несторианах ничего толком не знал, хотя в городе Мокке, где лучший кофе продают, забрёл-таки в несторианскую церковь. А теперь, разузнавши всё как есть о еретических делах, решил на всякий случай остерегание учинить от недостойных воззрений. Потому сильно смутился, услышав вечером колокольный звон.
Как всюду в мусульманских землях, колокол не звонил, а как бы позванивал, стараясь и закон соблюсти, и внимания к себе не привлечь. И церковь стояла привычно бескупольная, но всё же — церковь, потому как сверху был крест. Вот и думай — заходить или нет? В храм божий попадёшь или в разбойничий вертеп?
Семён в сомнении стоял перед храминой, истинно русским жестом скрёб под тюриком, не зная, как поступить. Такого зеваку на улице увидать всякому приятно, раз человек затылок терзает, значит, его в пару минут облапошить можно. Но на этот раз к Семёну подкатился не продавец залежалых товаров и сомнительных святынь: сушёных мощей и всяческих щепок, стёсанных то с креста апостола Петра, то с копья, коим Георгий змея проводил. К такому народу Семён был привыкши и мигом затылок чесать переставал. Случилось так, что к нему подошёл странствующий проповедник. По внешнему виду узнать его ремесло было не слишком просто: вместо колючей абы, в какую наряжались аскеты всех религий, была на нём арабская галабия, правда, грязная и заплатанная, но говорящая лишь о бедности, а не об аскезе. Однако то, как незнакомец начал беседу, сразу показало, кто он таков.
— Здравствуй, брат, — услышал Семён. — Желаю тебе познать истину.
— Спасибо на добром слове, — отозвался Семён. — И тебе желаю того же.
Вежливый ответ содержал тонкую издёвку — обычно проповедники всяческих сект искренне полагали, что истина лежит у них в кармане и они могут ломать её кусками и питать народ откровениями, словно апостолы хлебами и рыбой. Однако Семёнов собеседник не смутился и не окрысился, а вежливо согласился:
— Да, правда скрыта глубоко, и познать её человеку не просто.
— Я православный, — поспешно сказал Семён, желая упредить долгие виляния проповедника.
— Не всё ли равно? — Проповедник удивился почти искренне. — Бог един и останется сам собой, как бы мы его ни называли и какие бы молитвы ни творили лживыми устами. Доходчива лишь молитва сердца. А христианин ты, иудей или мусульманин — не так и важно.
— Возможно, ты прав, — согласился Семён. — Однако мне придётся покинуть тебя, добрый человек, земные дела призывают меня… — Семён щёлкнул ногтем по ошейнику, объясняющему всё яснее слов.
Тем не менее, случайная встреча не осталась без последствий. Ночью в бедной части караван-сарая, где вповалку спали рабы и свободные погонщики, бродяги и крестьяне, приехавшие на рынок, Семён снова встретил веротерпимого проповедника.
Южная ночь непроглядно темна, особенно если время выдастся безлунное. В духотной тьме исходят трелями сверчки, и неприкаянный плач шакала вторит им из запредельного далека. Огонёк коптилки, всю ночь мерцающий у ворот хане, привлекает не столько запоздалых путников, сколько сонмы мотыльков, летучих жучков и прочих эфемерид. Кружок людей, собравшихся вокруг светца, быстро распался, утомлённые работники расползлись по углам, выбирая кошму помягче. Семён, оставшись один, тоже хотел идти на покой, но тут во тьме обозначилась белая фигура, давешний собеседник присел на корточки рядом с Семёном и продолжил прерванную на полуслове беседу, как бы и не прерывалась она долгими дневными трудами:
— Я вижу, мудрый раб, ты из тех, кто умеет молиться сердцем. Скажи, какова твоя вера?
— Я православный, — ничуть не удивившись, повторил Семён.
— Слово «мусульманин» значит то же самое, — заметил проповедник, — и «католик», насколько мне известно, — тоже.
Семён пожал плечами: что ж делать, всяк кулик своё болото хвалит.
— У каждого человека своё добро и своя правда.
— Ты прав, — согласился странный собеседник и некстати представился: — Можешь звать меня Меджмуном.
Семён мимоходом подивился неподходящему прозвищу, затем сказал, привычно поковеркав своё имя:
— Меня зовут Шамон.
— Скажи мне, Шамон, тебя никогда не удивляло, что в мире столько зла?
— Нет. Если удивляться каждой несправедливости, придётся весь век ходить с разинутым ртом.
— Но почему так происходит? Ведь ты, наверное, полагаешь своего бога благим и добрым.
— Бог добр — злы люди, — твёрдо сказал Семён.
— Но ведь их сотворил бог. Зачем он сделал их злыми?
— Он сделал их не злыми, а свободными. Иначе они ничем не отличались бы от зверей. А уже потом свободный человек злоупотребил свободой. — Семён обхватил ладонями шею, словно стараясь скрыть и без того невидимый ошейник.
— Приятно слышать мудрые вещи из уст нестарого человека. Скажи мне, Шамон-ата, в чём смысл жизни?
Ответа Семён не знал, однако произнёс без тени сомнения:
— В исполнении предначертанного господом.
— Воля бога, если она такова, как представляют богословы, исполнится и без наших стараний. Жаль, никто не знает наверное, в чём состоит эта воля. Разные люди говорят об этом разное и сходятся лишь в одном — человек создан по образу и подобию своего создателя.
— С этим никто не спорит.
— Но скажи в таком случае, почему адепты всех религий так ненавидят божий образ? Все начиная с суфитов и кончая христианскими отшельниками, занимаются измождением плоти. Даже ты, мудрый раб, носишь власяницу, терзая плечи жёстким волосом. Вы бичуете себя, возлагаете вериги, искажаете сами себя скопчеством, веря, что делаете это царствия ради небесного. Дервиши гордятся вшами, что едят их плоть, и червями, что копошатся среди гноя. Ты почитаешь иконы, Шамон, а разве сотворённый самим богом образ не выше деревянной доски? Ударить по лицу человека — хуже, чем плюнуть на чудотворную. Однако вы все это делаете. Вряд ли такое единодушие не имеет глубокой причины.
— Мне кажется, — произнёс Семён больше для того, чтобы не молчать, — что ты тоже давненько не умащал свою плоть, и если поискать, то в твоих волосах тоже найдётся несколько гнид.
Меджмун почесал за ухом, поймал вошь, поднёс к свету, разглядывая, потом раздавил.
— Я не чту ни бога, ни его образ, — сказал он, — хотя и не терзаю себя ненужными мучениями. Мне просто нет дела до плотской жизни. Моя вера иная.
— Какая же? — задал Семён давно ожидаемый вопрос.
Однако проповедник не пустился в откровения, а спросил:
— Шамон, ты читал священные книги христиан?
— Да! — с вызовом ответил Семён.
— Значит, тебе известно, что господь израильтян ревнив.
— Это всем известно.
— Как может ревновать единственный бог? К кому он ревнует, если он един и сотоварищей и соперников ему нет?
— К ложным богам, несуществующим, но измысленным людской немощью.
Меджмун покачал плешивой головой.
— Сомнительное утверждение, к тому же оно показывает бога мелким завистником. Но я не стану его оспаривать, пусть будет по-твоему. Скажи, когда бог сотворил Адама и супругу его, что он велел и что заповедовал?
— Велел плодиться и размножаться, а заповедовал касаться древа, — ответил Семён, удивляясь странному разговору. Обычно проповедники с ходу начинали изрекать свои истины, не интересуясь знать, что думает собеседник. А этот — расспрашивает, хотя, судя по всему, читал священное писание и разбирается в нём получше Семёна.
— Но ведь люди плодятся через плотский грех…
— Это ныне, — терпеливо объяснил Семён, — а тогда они были наги и не понимали того. В те дни не было греха в плотской любви, как нет его для зверей, которые плодятся безгрешно.
— Ты хочешь сказать, что нарушение божьей заповеди сделало человека человеком, а прежде первородного греха он ничем не отличался от всякого скота? Кто же тогда истинный творец — бог или соблазнитель?
Семён озадаченно крякнул. Вопрос пришёлся в больное место.
— Кто знает, — произнёс он, обращаясь скорее к самому себе, нежели к собеседнику, возможно, было бы лучше, останься люди в первородной чистоте и безмысленности. Во многом знании — многие скорби, я не раз испытал эту истину на собственной шкуре.
— А согласился бы ты поменяться со своими верблюдами не судьбой, она и так не слишком разнится, а сущностью?
Семён вдумался в смысл сказанного, и его продрало жутью.
— Нет.
— Выходит, что смысл жизни всё-таки в знании, даже если оно несёт скорбь. Но тогда останется ли богом тот, кто заповедал касаться древа познания?
— Не кощунствуй, — устало сказал Семён. — Пути господни неисповедимы, не стоит и мудровать об этом.
— Ладно, я согласен. Но бог единый для христиан, иудеев и мусульман, он, во всяком случае, честен? Всегда ли он исполняет обещанное, карает порок и награждает верных?
— Да. Хотя порой это случается в будущей жизни.
— Возможно, я читал испорченные книги, — с сомнением произнёс Меджмун. — Если это так, то поправь меня там, где я ошибусь. Правда ли, что, изгнав из рая согрешивших, бог велел им питаться всяким произрастанием, а мясную пищу позволил лишь потомкам Ноя после потопа?
— Так.
— Верно ли, что старший сын Адама исполнил божье повеление и в поте лица пахал землю, в то время как его брат стал пастухом?
— Авель нас овец ради шерсти и молока, — сказал Семён, вспомнив рассказы отца Никанора. — Мяса он не ел.
— Пусть так. Но он зарезал первородных от приплода и принёс в жертву всесожжения. И жертва была принята. Значит, он и был первым убийцей, а вовсе не Каин, мирная жертва которого была отринута.
— Каин принёс богу овощичек, какие поплоше, с гнильцой, — повторил Семён слова священника, — да и те отдал со стеснённым сердцем. Кому будет угодна такая жертва?
— Насчёт стеснённого сердца в писании ничего не сказано, а что с гнильцой, это ты соврал. Что первым вызрело, то и принёс. Но обрати внимание на другое… Когда Каин убил своего удачливого брата, бог немедленно благословил его. С этой минуты всякий поднявший руку на Каина подлежал сугубому наказанию.
— Вряд ли это можно назвать благословением, — горько усмехнулся Семён. — Тяжко жить, если не можешь даже понести наказания за свой грех. Вспомни Агасфера.
— Я всегда помню о нём, — Меджмун наклонил голову, — и думаю, так ли велик грех Вечного жида? Многие из совершивших куда большее нежатся в раю. Например — Иеремия.
— Я не знаю, кто это.
— Гест и Иеремия — разбойники, распятые вместе с Христом. Один из них, если верить словам сына божия, вошёл в рай первым из людей. А ведь вся его жизнь — сплошное злодейство. Каково тем, кого он замучил, смотреть на торжествующего убийцу из глубин ада? Ведь они умерли, прежде чем их коснулся свет христианства, и, значит, согласно твоему учению, горят в огне.
Семён молчал, подыскивая довод, но вместо того вспомнились вдруг бородатый Сеид и его хозяин — Мустафа Дуран. Сеид-баба был глуп, его жестокость была жестокостью зверя. Ласковый Мустафа был куда страшнее. А ведь окажись они на Голгофе во времена Христа, Мустафа, пожалуй, сумел бы вывернуться, вовремя напеть в Христовы уши и ныне пребывать среди праведников.
— Мне кажется, Библия — книга злых людей. За что господь убил Эзру? — Он немытыми руками коснулся ковчега, — быстро сказал Семён.
— Он не дал ему упасть, когда волы покачнули ковчег. Или ты считаешь, что было бы лучше, если ковчег завета валялся в дорожной грязи? За что была наказана жена праведного Лота?
— Она оглянулась, нарушив приказ.
— Вот уж великий грех — любопытство! Я думаю, всякая женщина повинна в нём. Почему же Авраам, торговавший своей женой, что во все века полагалось мерзостью, был благословлён рождением Исаака? А фараон, и без того обманутый бесчестным сводником, наказан вторично? Скажу так: нет грязи, которой не благословил твой бог, и нет такой жестокости, которой бы он не совершил. Все ли жители Содома были виновны? Неужели не было среди них невинных младенцев?
— Не было! — убеждённо заявил Семён. — У мужеложцев не бывает детей.
— Забавно! — усмехнулся проповедник. — Тогда этот город вымер бы сам собой, безо всякого пожара. А что, во времена потопа младенцев тоже не было? А дети Иова, убитые из пустой прихоти, их тебе не жалко? А племена и народы, населявшие землю обетованную, что сделал с ними Иисус Навин? Кстати, если земля обетованная принадлежит избранному народу, то что скажешь ты о нынешних временах, когда Палестина находится в руках магометан?
— Какая она обетованная… — горько выдохнул Семён. — Может, прежде была изобильной, а теперь — сушь да жара. Где в оны лета рай земной благоухал, там сегодня пустыня, и где кипела молоком и мёдом земля обетованная — ныне камень. Истинный рай — у нас на Руси. Видел бы ты Волгу — это река! А засечные боры у нас какие! А пашни!… А сады!… У моего отца яблонный сад вдесятеро против Гефсиманского сада. Смоквы, правда, не растут, зато сморода и берсень… сладкие…
— Верю, — неожиданно согласился Меджмун. — Даже в этой малости Библия солгала.
— Не солгала! Прежде было так, а теперь — иначе, вот и всё.
— И всё же много невинной крови пролил бог. — Меджмун неожиданно наклонился, выбросив руку к коптилке, ловко схватил за опалённые крылышки зелёного богомола, прилетевшего на свет из внешней тьмы. Насекомое билось, разводя зазубренные лапки, но ничего не могло поделать. — Гляди, — Меджмун поднёс руку к свету. — Вот самая богоугодная из малых тварей. Дни и ночи проводит она в молитве, даже когда пожирает своих жертв. Тебе никогда не приходилось наблюдать это существо? Это злой хищник, среди своих собратьев он, должно быть, пользуется славой людоеда. Но именно ему господь даровал милость молиться.
— Что ты хочешь сказать? — недовольно произнёс Семён. — Ругать гонимую веру много доблести не нужно. Но я давно заметил, что, красиво пороча других, ни один из проповедников не умеет сказать мудрого слова в защиту своей веры. Что можешь сказать ты, порочащий даже не церковь, а самого бога? Или ты считаешь, что прав тот, кто велел людям знать, даже вопреки воле создателя?
— А разве это не так?
— Да, это не так. Я бы не согласился стать верблюдом, но порой мне кажется, что если бы я с самого начала родился рабочим скотом, то был бы счастливей, чем сейчас. К тому же ты забываешь, что Ветхий завет был открыт людям в древние времена, когда нравы были иными. Затем пришёл спаситель и дал Новый завет, исполненный любви и прощения.
— О, конечно! — закивал Меджмун. — Новый завет далеко не так кровав, как Ветхий. Евреев к тому времени слишком много били, и они возжелали мира. Но вспомни смоковницу…
— Какую?
— Ту, на которой Христос не нашёл плода. Невинное дерево было проклято и засохло. А ведь оно приносило урожай в прошлые годы и могло бы принести плод на будущие.
— Дорого яичко во Христов день.
— То есть ты считаешь, что дерево злоумышленно оказалось пустым?… Но это значит, что у него есть душа и воля. Не сочтут ли твои священники ересью подобные измышления? К тому же, не могу припомнить, когда Христос приехал в Иерусалим?
— Вербное воскресенье, — сказал Семён по-русски.
— Этого я не понимаю. Но мне кажется, вошествие в Иерусалим состоялось не то в феврале, не то в марте. Каких плодов взыскалось сыну божию в это время?
— Господь говорил притчами… Под смоковницей следует понимать бесплодного человека.
— Прекрасно, Шамон-ата! Ты учёней улема. Значит, если некая женщина состарилась и стала бесплодна, её следует закидать камнями? А что скажут на это её дети?
— Да нет же! Бесплодный — значит жестокосердный!
— Но ведь прежде смоковница приносила урожай.
— Дважды подаёт тот, кто подаёт вовремя.
— Ты хочешь сказать, что угождать следует лишь тому, кто обладает властью проклинать? Мне кажется, твой хозяин, который всё-таки не убивает тебя до смерти, когда ты падаешь после грудного перехода, добрее твоего бога, велевшего невинному дереву засохнуть.
— Есть разница между деревом и человеком.
— А как же притча?… Ведь под смоковницей следует понимать как раз человека, который не смог принести милостыни, поскольку в это время сам ничего не имел. А Христос любил получать милостыню. Недаром он никогда не имел дела с бедняками.
— Ложь! Всем ведомо, что Христос делил трапезу с мытарями и блудницами!
Меджмун тонко улыбнулся.
— Шамон-ата, покажи мне одного нищего сборщика налогов — и я уверую. Мытари и блудницы — люди презренные, но богатые. Это они делили трапезу с Христом, а не он с ними. Но ответь, почему господь бедняков ни разу не вошёл в дом золоторя или крючника, стаскивающего падаль в гнойные ямы? Ведь это тоже презренные люди. Может быть, оттого, что там его умастили бы не елеем, а чем-то иным?
Семён открыл рот, чтобы возразить, и промолчал, не найдя слова.
— Вот ты и умолк, — тихо произнёс Меджмун.
— Уйди, — отозвался Семён. — Я всего лишь бедняк с рабским обручем на шее, а прежде был безродным земледельцем. Но, даже будь я учёнейшим из мужей, твой хозяин переспорил бы меня. Один мой знакомый частенько повторял, что дьявол — ловкий богослов. Ты убедил меня лишь в одном: грех оскорблять божий образ. — Семён широко улыбнулся проповеднику, выцарапал из бороды жирную вошь и со звонким щелчком раздавил её на ногте.
* * *
После беседы со лжеапостолом Семён круто переменился. Выкроив час времени и два дирхема денег, сходил в баню и, как говаривала матушка, отмылся добела, одна рожа стала красна. Вшей, гнездившихся в складках одежды, изничтожил на солнцепёке, простучав швы как следует плоским камнем. А старую абу, свалянную из колючей верблюжьей шерсти, так и вовсе сжёг огнём вместе со всей нечистотой. Муса на такое самоуправство, конечно, разгневался и Семёна прибил, но делать нечего — разорился на покупку новой одежды, купив по дешёвке бурнус, который Семён таскал до самого последнего времени. На все хозяйские взрыки Семён постно отвечал:
— Господь человека по своему образу и подобию сотворил. Грешно божественный образ покаянием мучить. — А когда Муса привычно схватился за плётку, Семён с улыбкой прибавил: — Кто на человека руку поднял, тот образ бога оскорбил. Господень образ ударить — хуже чем на Каабу плюнуть.
Разумеется, после такого колотушек на долю Семёна досталось втрое против обычного, но Семён чувствовал, что сумел зацепить хозяина за живое. Теперь уже трудно было сказать, кто кого хуже уязвляет — ничтожный раб или всесильный хозяин. Во всяком случае, Муса понял, что смирить строптивца ему не удастся, забить Семёна можно, а сломить — нет.
Конечно, когда с одной стороны тихое слово, а с другой — намозоленный кулак, то побеждает слово вплоть до той минуты, когда, признав поражение, кулак начинает бить насмерть. Семён чувствовал, что кровавая развязка приближается. Ни за какие деньги Муса не согласился бы продать ненавистного раба, но от убийства его удерживала уже не жадность, а лишь нежелание признавать себя проигравшим. Мавла Ибрагим был при них как бы третейским судьёй.
Так они и ходили втроём от Дамаска до Нанкина, от Ургенча до самого моря, за которым лежит царственная Ланка. Ненадолго приезжали в Ыспагань, где у Мусы был свой дом. Был ли Муса женат, имел ли детей — Семён не знал и не интересовался знать. Однако дома купец чувствовал себя неуютно и, не прожив и месяца, срывался в новый поход, словно всю Персию хотел перевозить арабам, а Аравию в Гюлистан. Менялись другие погонщики, слуги и охрана, мелькали попутчики и конкуренты, а злой хозяин, непокорный слуга и болтливый абиссинец шли рядом, связанные общей судьбой, записанной в книге, которую господь начертал прежде всех век.
Казалось, так будет вечно, и лишь Муса и Семён знали, что силы у обоих на исходе и скоро прольётся кровь.
* * *
— Шабаш! — хрипло крикнул Муса. — Аллах не любит торопливых. Место хорошее, ночевать будем здесь.
«Рано что-то Муса остановиться решил…» — мельком подумал Семён, но перечить, разумеется, не стал. Ему какое дело, сколько акче пройдёт сегодня обоз? Со вчерашнего вечера Семён здесь как бы и не живёт. Так ли, сяк ли, но вскоре судьба будет решена, и, сколько отшагают за это время верблюды, сказаться на ней никак не сможет.
— Верблюдов развьючивайте, шайтанское отродье! — привычно блекотал Муса. — Сами успеете наотдыхаться, прах вас раздери! Шамон, паршивец, будь проклят тот ифрит, с которым согрешила твоя мать, чтобы произвести тебя на свет! Пошевеливайся!…
Семён слушал вполуха, негромко улыбаясь собственным мыслям. Проклятия Мусы больше не имеют к нему никакого касательства. Чем бы ни завершилось дело, Муса ему отныне не хозяин.
Однако к верблюдам Семён пошёл беспрекословно — зачем безвинную тварь мучить? Пусть отдохнёт, сколько ни есть. Место для стоянки Муса выбрал песчаное, но песок плотный, произвесткованный, и если поискать, то кое-где найдётся колючка — пожевать усталым животным.
Освободить верблюдов от ноши Семён не успел. Сзади чуть слышно шелохнул песок под спешащей ногой, и двое дюжих караванщиков насели на не ожидающего такого поворота Семёна. Семён рванулся было, но погонщики уже заломили ему руки за спину, а набежавший Муса ударил по затылку рукоятью садрии, так что песок поплыл перед помрачённым взором.
— Ишь, тварь, разулыбался… Я тебя отучу улыбаться, — бормотал Муса, споро связывая руки Семёну. — Свободой запахло, да? Рано запахло, сначала неволи понюхай, червь гнойный! Яму, яму давайте! — крикнул он стоящим поодаль сотоварищам.
В четверть часа с помощью ножей и ладоней в плотном песке была выкопана глубокая, в рост человека, яма. Всё это время Семён связанный валялся неподалёку, стараясь высвободить руки и дотянуться к недоступной сабле. В первую секунду, когда на него набросились, он решил, что зловредный Муса проведал о спрятанном оружии, но теперь видел, что дело в другом, и гадал, как выкрутиться из скверного оборота.
Торжествующий Муса, утирая рукавом сухой, в разводах соли лоб, подошёл к связанному рабу, пнул сапогом под рёбра.
— Ну что, шакалий выкидыш, не выгорело дельце? Меня не обжулишь, я таких, как ты, до самых печёнок вижу.
— За что?… — униженно бормотал Семён. — Ни сном, ни духом, ни в чём не виновен…
— Великий Аллах, что он говорит? Не виновен?! Да ты и сейчас готов мне глотку перервать, а ежели тебя развязать, так ты на меня с голыми руками прыгнешь!
С этим Семён никак не мог согласиться. Зачем прыгать с голыми руками, когда сабля есть?
— Уж я-то в таких вещах понимаю, — продолжал кипятиться Муса, выговариваясь перед окружающими и самим собой. — Стоит раз на его морду шакалью взглянуть, всё ясно становится. Едет, как на свадьбу, только что песен не орёт… Ясно, что подлость задумал против хозяина: воду скрасть решил или ещё что похуже.
— Об Аль-Биркере я думал, — честно сказал Семён. — Вечера ждал.
— Верю… — протянул Муса. — Что ж, это дело хорошее. Я тоже вечера подожду, да и ты дождёшься, если будет на то милость Аллаха. Вот для того мы тебя и взяли, чтобы ты от нас не сбежал в одиночку Аль-Биркера звать. Побудь с нами, и на вечернем намазе молись как следует, а то как бы сегодняшний вечер не стал тебе последним. Мучительно умирать будешь и долго.
— Не могу я молиться лёжа, связанным…
— Ничего, мы тебя развяжем, — ласково пообещал Муса, — и на ноги тоже поставим. Эй, бездельники, ставьте его на гяурскую молитву!
Кривоногий Шараф — курд родом и бандит по призванию, служивший некогда банщиком в Анкире и примкнувший к Мусе, чтобы не отвечать перед властями за свои прегрешения, коротко хохотнув, ухватил Семёна за плечи, рывком поставил стоймя и поволок к свежеотрытой могиле. Семён отчаянно извивался, но, связанный бечевой из пальмовых волокон, ничего не мог поделать.
— Тише, тише, Шамон! — увещевал мавла Ибрагим, удерживая брыкающегося Семёна за ноги. — Мы старались, копали, а ты песок осыпаешь. Нехорошо.
Семёна упихали в яму, Муса самолично принялся ногами сваливать вниз песок, и через полминуты на поверхности торчала одна только голова и конец длинной верёвки, которой был связан Семён. Муса наклонился, потянул бечеву, чтобы хитро завязанный узел распустился сам собой. Покраснев от натуги, вытащил всю верёвку из-под земли, принялся неспешно скатывать.
— Я честен перед Аллахом, — благосклонно сказал Муса. — Я обещал тебя развязать — и развязал. Ты свободен, Шамон.
Песок плотно облегал тело, не позволяя шевельнуть единым пальцем. Никакие путы и оковы не способны связать пленника столь надёжно. Будь ты равен мощью хоть непобедимому Фингалу — землю пополам не разорвёшь. Семён дёрнулся пару раз и затих, сберегая силы.
Ибрагим подошёл ближе, присел на корточки, заглядывая в лицо. Семён хотел отвернуться, но куда там… такое только змей, из одной шеи состоящий, и сумел бы.
— Ты не беспокойся, — радостно улыбнулся мавла, — Муса тебя больше пальцем не тронет. Тебя сейчас мучить — только конец торопить. До вечера подождём, а если окажется, что ты нам солгал, то Муса тебя всё равно не тронет. Останешься тут, а завтра на солнце потихоньку сгоришь. Пустынные дэвы выпьют твою душу и отпустят наши. Это я Мусе посоветовал так поступить, а мне отец рассказывал. В Эритрее дикие кочевники, если в беде окажутся, одного из рабов приносят в жертву, но не убивают, а закапывают в песок и уходят. Всё равно ведь, если Аль-Биркер не придёт, воды на всех не хватит, и, значит, Муса будет тебя казнить. А теперь и грех на хозяина не ляжет, и духи пустыни будут к нам благосклонны.
