Дж. Бёрджер Джон
– Я адвокат, – произнес он. – Я забочусь о своих клиентах. Разумеется, вы никому ничем не обязаны, но если вашими стараниями Марко помилуют, мы будем вам очень благодарны. Вот и все. Прошу вас, ознакомьтесь с документами в досье.
Все трое вышли из кафе. Доктор Донато взял Дж. за руку.
– Наш друг Рафаэль вчера перебрал токая, – доверительно сообщил он. – Можете на меня положиться. Я буду чрезвычайно признателен за любую помощь в деле Марко. – Он многозначительно понизил голос. – И все-таки вы мечтатель, не отпирайтесь.
На углу они расстались.
– Вас насмешили его шутки? – укоризненно осведомился Рафаэль. – И зачем вы рассказали ему про Марко?
– Дорогой мой, не волнуйтесь, – ответил Донато. – Он понятия не имеет, кто такой Марко. Вряд ли он чего-нибудь добьется, но нам терять нечего. Вдруг он работает на австрийцев? Если они ничего не заподозрят, то выпустят Марко для того, чтобы тем самым дать возможность нашему ливорнскому другу втереться к нам в доверие. Но мы же не вчера родились! Если его стараниями Марко выпустят на свободу, мы получим доказательство его связи с австрийскими властями, то есть решим сразу две задачи: вопервых, Марко освободят – а это важнее всего, и, вовторых, поймем, кто на самом деле наш ливорнский друг. Если австрийцы знают, кто такой Марко – а в этом случае ему не на что надеяться, – то наш друг своими попытками освободить заключенного навлечет на себя подозрения в связях с нами и в Триесте надолго не задержится. Разумеется, есть крохотный шанс, что он невольно окажет нам услугу. Повторяю, нам нечего терять, – сказал он и прикрыл глаза рукой от яркого солнца.
Дж. лежал на кровати. На окнах висели белые тюлевые занавески. Вытканные на них кружевные листья были белее и плотнее окружающего их фона. Сквозь занавески виднелся особняк на противоположной стороне улицы: волюты классического ордера и лепные карнизы четко выделялись в лучах закатного солнца. Дом был построен из светло-коричневого камня цвета сигарных коробок. Какая-то женщина в домашнем халате, вымыв голову, обмотала влажные волосы синим полотенцем и уселась у окна разглядывать прохожих. В этот час юноши из приличных семей отправлялись на прогулку – caminada – по освященному традициями маршруту, навстречу девушкам из не менее приличных семей.
В конце улицы широкий канал выходил в море, неподалеку от пьяцца Гранде и порта, где на рейде стояли лайнеры. До войны почти каждый день корабль – огромный, как здание муниципалитета, – пришвартовывался в порту, будто создавая четвертую сторону площади. Вход в канал был широк, но сам канал не достроили; в двухстах метрах от причала русло превращалось в док. Женщина с мокрыми волосами зевала уже полминуты. Дж. решил, что это жена местного лавочника. Она не подозревала, что за ней наблюдают, – для нее окно, закрытое кружевными занавесками, казалось темным как ночь. Она поднялась, хотела уйти в комнату, замешкалась, снова облокотилась о подоконник и зевнула. Дальний гудок парохода прозвучал как длинный рев тюленя. На тюлевых занавесях застыли кружевные листья аканта.
По слухам, Марика, супруга Вольфганга фон Хартмана, недавно рассталась с любовником, которого заставили уехать из города. Любовник был дирижером оркестра городской консерватории. На одном из его концертов первые слоги названий музыкальных произведений в программе складывались в антиавстрийский лозунг. Слушатели, в большинстве своем итальянцы, быстро сообразили, в чем дело, и встретили дирижера овацией, а к окончанию концерта стали скандировать «Verdi! Верди!», что означало Vittorio Emmanuele Re d’Italia, Виктор Эммануил, король Италии. Дирижера уволили.
Дж. лежал на кровати и с улыбкой представлял, как в присутствии Марики будет просить фон Хартмана походатайствовать за Марко.
Каждый день по городу разлетались все новые слухи: Италия вот-вот объявит войну Австрии. Италия больше не могла сохранять нейтралитет – не потому, что произошел международный инцидент или правительство предъявило ноту протеста. Нет, население крупных итальянских городов требовало немедленного начала военных действий. Люди хотели войны.
Ирредентисты в Триесте решили, что настал их звездный час. Молодые итальянцы из тех, что часто выражали желание тайо перейти границу и присоединиться к итальянской армии, но постоянно откладывали отъезд в Горицию, внезапно сообразили, что другого случая им не представится. Вечером они в последний раз вышли на прогулку; даже самые неловкие набрались смелости заговорить с девушками, которые прежде не удостаивали их внимания. Юноши робко бормотали: «Если завтра мы не увидимся, вспоминай обо мне», – и девичьи глаза блестели от слез. Привлекательные и уверенные в себе парни, прозрачно намекнув на задуманное, продолжали прогулку горделиво, будто знаменосцы, несущие трехцветный флаг Италии, а девушки провожали их восхищенными взглядами и крепко держали друг друга за руки, чтобы не броситься к ногам смельчаков. Ирредентисты расхаживали по городу, воображая сияющее будущее Триеста, и надеялись, что победа будет одержана до конца года.
Итальянские рабочие, служащие и мелкие лавочники с сомнением воспринимали и слухи, и газетные репортажи. Им было чего опасаться. Что предпримут австрийские власти в случае войны? Что, если в городе начнутся бои? Что, если под властью итальянцев экономическое положение Триеста пошатнется? (Ни у кого не возникало ни малейших сомнений, что итальянские войска победят австрийцев.) Однако даже язык, на котором итальянцы выражали свои опасения, делал эти страхи постыдными, словно порицал их.
В четверг газеты сообщили о событии, которого все ожидали, – открытии памятника в честь отплытия Гарибальди и его тысячи бойцов из Генуи. Говорили, что на церемонию открытия прибудет сам король, но в последний момент его величество прислал телеграмму с извинениями за отсутствие и своим благословением.
В Генуе с пламенной речью выступил Габриэле д’Аннунцио, самопровозглашенный певец итальянского национализма. Он походил на старого голодного лиса, восседающего верхом на невидимом скакуне и способного убедить гончих, что именно он возглавляет охоту. Д’Аннунцио считал, что авиатор – идеал героя современности, и даже задумал написать поэму о Шавезе. Толпа встретила его продолжительными аплодисментами. Изнуренное лицо подчеркивало глубокомысленные слова поэта.
«Блаженны имущие, ибо они много отдадут; блаженны презирающие бездушную любовь, ибо в своей невинности они обретут свою первую и последнюю любовь; блаженны противники предложенного (здесь цензура вычеркнула прямое упоминание войны), ибо они в молчании приемлют неизбежное и возжелают быть не последними, но первыми; блаженны молодые, счастливые и жаждущие славы, ибо они насытятся; блаженны милосердные, ибо им доведется утереть чистейшую кровь и утешить сияющую боль; блаженны те, кто вернется с победой, ибо они увидят новый Рим…»
Казалось, что Италия вступает в войну по воле своего народа. Но на деле все обстояло несколько иначе[19]. Двадцать шестого апреля тысяча девятьсот пятнадцатого года король и премьер-министр подписали тайный договор, обязывающий Италию через месяц вступить в войну на стороне Антанты. Парламент в то время был распущен, но для официального объявления войны его требовалось созвать, хотя против вооруженного вмешательства выступало подавляющее большинство депутатов, а также представители крестьянства, левое крыло партии социалистов, многие профсоюзы и Ватикан. За месяц всю страну, особенно городское население, нужно было склонить к войне – так, чтобы антивоенная оппозиция не справилась с настроениями народа. О секретном соглашении знал только король и два его министра, поэтому сторонники вооруженного вмешательства, политические деятели и агитаторы старались возбудить воинственный дух в народных массах.
Пока Великобритания, Франция и Россия обсуждали с Италией условия тайного пакта, Германия и Австрия пытались добиться от итальянского правительства соблюдения нейтралитета. Обе враждующие стороны сделали королю и его доверенным министрам предложения в отношении территориальных претензий Италии. В отличие от стран центрального блока, которые обязались предоставить Триесту статус вольного города, члены Антанты обещали передать его Италии.
К концу недели прошел слух, что князь фон Бюлов, посол кайзера Вильгельма в Италии, неожиданно вернулся в Германию вместе со всем посольством. Жители Триеста с итальянскими паспортами поспешно покидали город. Австрийцы уезжали из Италии. Несмотря на всеобщее беспокойство, Дж. продолжал заниматься своими делами. Покидать Триест он не собирался. Вольфганг фон Хартман с супругой должны были вернуться из Вены к выходным. В сложившихся обстоятельствах были абсурдны и бесполезны любые просьбы о снисхождении к юноше, арестованному при попытке незаконно пересечь границу. Дж. решил ни с кем это не обсуждать, дождаться возвращения фон Хартмана из Вены и лишь тогда обратиться к нему с нелепой просьбой.
Воскресенье, девятое мая тысяча девятьсот пятнадцатого года, выдалось солнечным во всей Европе. Вольфганг фон Хартман привык просыпаться рано, а поскольку он взял за правило ни из чего не делать исключения, он и в воскресенье поднялся на рассвете. К семи утра он был одет.
К тому времени на двухмильном участке Западного фронта уже погибли четыре тысячи человек. В пять утра британская артиллерия открыла огонь по позициям германских войск. В двадцать минут шестого сильные порывы ветра разогнали клубы дыма и пыли над южной оконечностью поля битвы, и стало ясно, что германские брустверы почти не пострадали. Через десять минут первые подразделения трех пехотных дивизий поднялись из окопов и выдвинулись на нейтральную полосу. В оперативных боевых сводках противника атака была описана так: «Цепи британских и индийских солдат представляли собой прекрасную мишень. Разумеется, был отдан приказ стрелять непрерывно». Немецкие пулеметы косили наступающих пехотинцев, которые пытались снова залечь в траншеи, но за ними следовали ударные батальоны.
Супруга Вольфганга фон Хартмана делила с ним спальню, несмотря на многочисленные безуспешные попытки убедить мужа, что ему лучше будет отдыхать от тягот службы в своих собственных апартаментах.
– Ты же знаешь, я всегда тебе рада, – говорила она с заискивающей улыбкой.
– Нет, спасибо, – отвечал фон Хартман. – Я не для этого на тебе женился. Отдельные спальни – не для супругов, а для любовников.
Солдаты продолжали атаку, уже не осознавая, кто они: если бы их окликнули поименно, они бы не ответили. Перед самым передним краем противника тянулась траншея, в которой они собирались укрыться, но она оказалась завалена колючей проволокой. Некоторые в отчаянии бросились на ограждение, остальные были убиты пулеметным огнем. Вторая атака была назначена на семь утра. Ей предшествовала сорокапятиминутная артиллерийская подготовка, причем было приказано сконцентрировать огневой удар на ограждениях перед немецкими позициями. На нейтральной полосе уцелевшие английские и индийские пехотинцы искали укрытия в воронках и спешно вырытых окопах, но несли тяжелые потери под огнем своих.
Фон Хартман разглядывал спящую Марику. Она больше не распускала волосы перед сном. Он с гордостью смотрел на жену. На ее безмятежном лице застыло алчное выражение – не вульгарное, а скупое. Они были женаты уже восемь лет, и фон Хартман гордился тем, что удовлетворял нужды супруги (Марика, дочь обнищавшего мадьярского землевладельца, вышла замуж в двадцать семь лет). Другая на ее месте уже привыкла бы к его достатку и власти, как его первая жена, которая доверяла фон Хартману во всем. Марика не позволяла себе подобного благодушия, ведь ее требования в любой момент могли счесть чрезмерными. Вольфганг наклонился над женой и прижал большой палец к ее полураскрытым во сне губам. Создавалось впечатление, что ребенок закусил палец, чтобы не расплакаться.
На соседнем участке фронта уцелевшие солдаты Ирландского стрелкового полка под мощным огнем противника пробивались к своему расположению. По английским траншеям пронесся слух, что немцы, переодетые в британское обмундирование, начали контратаку. По возвращавшимся ирландским стрелкам открыли огонь.
На вокзале в Риме сотни юношей ждали поезда из Турина. Все напряженно вглядывались в рельсы, сверкавшие под утренним солнцем, как зубцы серебряных вилок. В поезде ехал Джолитти. За год до того он ушел в отставку с поста премьер-министра, но счел нужным вернуться в Рим, считая, что правительство еще не приняло решения о вступлении в войну (он не подозревал о тайном договоре). Он собирался призвать кабинет к соблюдению нейтралитета. Четыре года назад он предпринял захват Ливии, но сейчас опасался, что вступление в европейские военные действия стране слишком дорого обойдется. Известие о приезде Джолитти опубликовали в газетах. Как только поезд подошел к перрону, отовсюду раздались крики: «Долой Джолитти! Никаких компромиссов! Да здравствует война!» Юноши пытались забраться на поезд. Джолитти, который двенадцать лет правил Италией, обратился к ним со ступеней вагона, но его освистали. «Триест должен быть итальянским! Долой австрийцев! Мы хотим войны!» Старый политик оставил всякую надежду произнести речь. Он проснулся всего час назад, ему хотелось кофе. Помощник предложил ему незаметно покинуть поезд и уйти с вокзала по путям, чтобы избежать разгневанной толпы. Джолитти отказался, не в силах оторвать глаз от воинственной молодежи. «Они не понимают, что это не Ливия, – вздохнул он. – Нет, не Ливия».
Всякий раз, когда Вольфганг фон Хартман заканчивал обдумывать какую-нибудь проблему, его мысли возвращались к жене. Он задался вопросом, насколько важна недавняя победа австрийцев на русском фронте в Галиции, и решил, что это не имеет значения. Он не думал о жене, спящей в их постели, а представлял, как она сегодня вечером выйдет к Дж. Потом спросил себя, сможет ли посол его императорского величества убедить Папу римского уехать из Италии в Испанию в случае вступления Италии в войну, и решил, что это тоже неважно. Интерес Марики к Дж. он заметил при их первой встрече три месяца назад. С тех пор Дж. регулярно приходил к ним с визитами, и Марика не скрывала своих чувств. Затем фон Хартман задумался, чем чревата гибель «Лузитании» четыре дня назад. Скорее всего, немцы допустили ошибку; они разбирались в подводных лодках, а больше их ничего не интересовало. Лицемерные протесты Антанты чрезвычайно раздражали фон Хартмана: лайнер вез боеприпасы, хотя англичан предупреждали, что если они не прекратят использовать пассажирские суда для перевозки вооружения, то сами будут отвечать за последствия. И все же потопление создавало прецедент, расширяло сферу военных действий и существенно ущемляло интересы международной торговли, страхования и финансирования, пусть даже и между враждующими сторонами. Фон Хартман понимал, что Дж., в отличие от прошлогоднего дирижера, сможет быстро и окончательно уехать из Триеста.
В полдень Нуша отправилась в сад Гёльдерлина, надеясь застать там Дж., но напрасно.
Фон Хартман считал, что бесполезно тратить силы на поиски абсолютных ответов на сиюминутные вопросы. Он полагал, что каждый вопрос следует рассматривать в соответствии с его временными рамками, и в качестве иллюстрации приводил такой пример: «Как долго мы ощущаем смерть?»
Солдаты битком набились в траншею и прислушивались, нет ли сигнала к атаке – пронзительного свистка, который криком безумного попугая звучал сквозь грохот артобстрела. Батальоны замерли в ожидании. Вокруг рвались немецкие снаряды, но спрятаться от них было негде. Бойцы стояли, зажмурившись и прижавшись друг к другу, – в тесноте нельзя было ни броситься на землю, ни даже закрыть лицо руками. Тела живых поддерживали раненых и убитых. Осколки насквозь пронзали одного бойца – а то и двух – и вонзались в следующего. За сорок пять минут, с четверти второго до двух часов пополудни, в передовой траншее были убиты и ранены еще две тысячи человек.
Фон Хартман настаивал, что экстравагантные похождения жены следует рассматривать в рамках особых отношений между супругами. Он тщательно отмерял свою снисходительность, чтобы Марика пользовалась его уступчивостью до тех пор, пока не перестанет представлять интерес для мужчин. Подобную стратегию он разработал для целей более изощренных, чем простое сохранение брака. Фон Хартман не сомневался, что, если Марика уйдет от него, он быстро подыщет ей достойную замену. У него не было причин бояться одинокой старости. (Он поглядел в зеркало над камином: богат, чуть полноват, но не облысел.) Вольфганг фон Хартман намеревался установить и поддерживать контроль над аппетитами супруги, потому что не верил ни в абсолютную ненасытность, ни в бесконечность. Итак, аппетиты супруги следовало поощрять, но не удовлетворять полностью. Таким образом ее кажущуюся ненасытность можно сохранить, но в то же время контролировать. Он любил, когда Марика делала вид, что проигралась в карты или устроила свидание с любовником. Она была плохой актрисой. Если он устремлял на нее серьезный, скептический взгляд, она прекращала ломать комедию и молча, одними глазами спрашивала его позволения. Если он соглашался, едва заметно меняя выражение лица (в подобных ситуациях они никогда не обменивались ни единым словом), она продолжала спектакль, наигранно пытаясь скрыть от него свои приключения. Если он отказывал ей в разрешении, то она покидала комнату, грозя ему отомстить, – впрочем, на деле никакой мести не следовало. При виде немой мольбы в глазах супруги Вольфганг фон Хартман проникался убеждением, что любит ее. Умоляющее выражение напоминало ему детские представления о взгляде бессловесного животного, однако являлось плодом сложных и необычных супружеских отношений, которые он выстроил со всем тщанием и которые были бы невозможны с любой другой женщиной.
В четыре часа пополудни пехотинцы снова пошли в наступление по нейтральной полосе, сопровождаемые безумным завыванием волынок и пронзительным звуком офицерских свистков. Подкошенные пулеметными очередями, солдаты падали не рядами, а кучно, потому что перед смертью пытались подползти друг к другу. Казалось, что поле сжатой пшеницы само собирается в стога.
Измены Марики не волновали Вольфганга фон Хартмана, потому что половой акт (основной компонент измены), равно как и ощущение смерти, сам по себе чрезвычайно непродолжителен, с той лишь разницей, что смерть можно испытать единожды. В общем, оценивая интрижки супруги, следовало признать, что в них согласие или отказ целиком и полностью зависели не от Марики, а от фон Хартмана. Любовники умоляли Марику о снисхождении, а она, в свою очередь, умоляла о нем супруга. То же относилось и к карточным проигрышам. Марика считала себя невоздержанным, увлекающимся игроком, хотя на самом деле ее траты были вполне осмотрительны. Фон Хартману сообщали обо всех снятиях денег со счета в банке «Кредитанштальт» (где он был одним из директоров). Итак, установленный им контроль во всех областях – и любовной, и финансовой – основывался на одних и тех же принципах. Жена постоянно получала надбавки, но их размер, первоначальный взнос и сумма окончательной выплаты были рассчитаны таким образом, что заставляли ее ожидать большего, хотя ее требования никогда не выходили за пределы его, казалось бы, неисчерпаемых возможностей.
С начала сражения у хребта Оверс-Ридж расстались с жизнью одиннадцать тысяч солдат и около пятисот офицеров. Немногие были убиты наповал. Большинство умирало в страшных мучениях. Впрочем, несмотря на ужас и боль, смерть освобождала солдат от ощущения невозможности выполнения полученного приказа – они послушно поднимались в атаку и погибали.
Вольфганг фон Хартман с неизменной вежливостью принял Дж. после ужина, в гостиной. В торце просторной комнаты возвышался камин в форме греческого храма, облицованный белой плиткой. На стенах висели картины и зеркала в тяжелых рамах. Под зеркалами стояли канделябры со стеклянными абажурами – колпачками размером чуть больше медицинской банки, но с зубчатыми краями. Огоньки отражались в стекле и мерцали, будто рыбья чешуя. Абажур защищал пламя от сквозняков, и оно не колыхалось, как пламя свечей в соборе Домодоссолы. В углах комнаты было сумрачно, но зеркала и стекло создавали впечатление тысячи горящих светильников.
Марика появилась через пять минут после прихода Дж. Она шла, как зверь. Мне трудно описать ее походку, напоминавшую сразу нескольких зверей. Марика фон Хартман выглядела составленной из многих часей, как единорог, но не мифической фигурой, вытканной на шпалере среди цветов и листьев. Иногда казалось, что ее длинные, ширококостные ноги начинаются от плеч – трехсуставные, точно ноги лошади. При ходьбе Марика держала голову неподвижно, закинув ее на крепкой, мускулистой шее, будто олень; легко было представить невидимые разветвленные рога над волосами цвета оленьей шерстки. И все же ступала она неуверенно, покачиваясь из стороны в сторону, и этим напоминала верблюда.
– Очень приятно, что вы пришли нас навестить в первый же день после нашего возвращения.
– По слухам, ваша поездка была долгой и утомительной.
– В этом проклятом городе совершенно нечем заняться. Впрочем, здесь есть вы… Но вы, наверное, скоро уедете.
– Я решил пока не уезжать.
– Мы так редко с вами видимся.
– Если вы не поторопитесь, вас интернируют, – флегматично, беззлобно заметил фон Хартман. – Будем надеяться, что этого не случится.
Обыденность угрозы напомнила Дж. слова доктора Донато: «Вопрос в другом – мечтаем ли мы с вами об одном и том же».
– Можно подумать, ты каждый день говоришь об интернировании, – заметила Марика.
– По-немецки это internieren, – пояснил фон Хартман, глядя на Джи. – Как интернат. Вы учились в Великобритании, вы должны знать, что такое интернат. Школа-пансион. Так что, если вас интернируют, вам это будет привычно.
– Знаете, в интернате меня прозвали Гарибальди.
– Мне совершенно непонятно, почему англичане возвели его в статус легенды. По слухам, в Лондоне Гарибальди встречали огромные толпы. Он был популярнее королевы. Скорее всего, это потому, что англичане обожают первопроходцев – костер в ночи, звездное небо над головой, одиночество. Наверное, они ненавидят свои ужасные города. Мы совсем другие. Все ценности империи Габсбургов, рассудочность и порядок созданы именно в наших городах. А сами города – Вена, Прага, Будапешт! Вы что-нибудь выпьете?
– Ах, я буду ежедневно навещать вас в тюрьме! – воскликнула Марика.
Покачиваясь на длинных ногах, она продемонстрировала, как открывает дверь тюремной камеры. Играла она бессознательно, хотя театр ее утомлял. «Притворство» происходило оттого, что для нее не было различия между мыслью о действии и самим действием; слова, отражающие мысль, немедленно превращались в движения тела.
– Наши города – острова в океане варварства.
– Я помогу вам сбежать, – продолжала Марика. – Вы переоденетесь в мое платье.
– Весьма неразумное предложение, – заметил фон Хартман. – Даже я не смогу оградить тебя от последующего наказания.
– Но он же силой заставит меня раздеться.
– В таком случае надо позвать на помощь охранника.
– Не забывай, кто мой отец!
– По-твоему, высокое происхождение не допускает измены?
– Да, именно так. А еще я восхищаюсь Гарибальди. Он прекрасно ездил верхом! И вообще, я – патриотка.
Марика не злилась и с каждым новым заявлением улыбалась все шире. Потом захохотала, погладила мужа по плечу и села в кресло.
– Боюсь, ваши соотечественники сглупят и объявят нам войну, – сказал фон Хартман.
– Видите ли, я не политик.
– А если бы и были, то не признались бы в этом моему мужу, – пробормотала Марика.
– И все же, с вашего позволения, мне хотелось бы попросить вас обоих о помощи в одном деле.
Дж. не сомневался, что фон Хартман ответит на его просьбу категорическим отказом, а Марика воспримет ее с воодушевлением. Дело Марко позволит женщине, которую желал Дж., проявить интерес к предмету и, возможно, затеять интригу против супруга.
Австрийский банкир сделал вид, что внимательно и вдумчиво слушает Дж. Он откинулся в кресле, время от времени прикрывая глаза и медленно качая головой. Обычно фон Хартман скользил по окружающим взглядом, не способный обращать внимания ни на что другое, кроме своих мыслей.
Дж. говорил о деле, в которое не верил сам. Впрочем, фон Хартман был чужд снисхождения к любым, даже самым отчаянным мольбам, точно так же, как был равнодушен к угрозам. Просьбы и угрозы проникают в сознание человека примерно таким же образом, как распространяются слухи. Просьбу или угрозу шепчут и передают дальше, но каждый истолковывает их по-своему. В итоге один слух порождает целый ряд слухов, и все они разделяют одну и ту же тревогу или надежду. Кто составляет толпу? Кто распространяет и нашептывает просьбы и угрозы рассудку до тех пор, пока не принимается решение? Толпа – собрание всех возможных ипостасей человека, обсуждающих его доминирующую личность, которую они считают узурпатором. Все эти ипостаси – порождения прошлого; они не сумели пробиться к власти, но не исчезли, а продолжают существовать.
Фон Хартман был человеком, уничтожившим свои возможные ипостаси; от его прошлого остались лишь устаревшие варианты одной и той же личности. Он походил на изображение, оттиснутое на почтовой марке.
Разумеется, он инстинктивно отреагировал бы на грубую силу. Если бы его жизни грозила опасность, он, может, захныкал бы, как ребенок, хотя, скорее всего, остался бы невозмутим. Молчание смерти служит всего лишь продолжением молчания субъективной жизни подобного индивида. Фон Хартман был человеком, которого можно устранить, но которому невозможно бросить вызов, – именно это и делало его идеальным чиновником.
Марика выслушала рассказ об арестованном юноше, и для нее он стал неразрывно связан с Гарибальди и Дж. в лагере для интернированных лиц, откуда она помогла бы ему сбежать. Она тут же решила, что юношу следует освободить и для этой цели ей лучше самой обратиться к губернатору. Все решения Марики были немедленными, потому что ей не требовалось подтверждение их правомерности. Если стрелка ее воли указывала на север, то Марика отправлялась в путь; она не понимала, зачем сверять показания своего внутреннего компаса с другими. Тем не менее она была женщиной, склонной к размышлениям, с той лишь разницей, что ее размышления относились исключительно к прошлому и принимали форму легенд и сказок. В некоторых ей отводилась роль, но те, в которых она не участвовала, интересовали ее не меньше. Когда исчезала необходимость, определявшая события, они становились для Марики легендами и сказками, будто лодка, выброшенная на берег приливом, или кольцо, забытое в шкатулке. Иногда от событий оставалось отсутствие, как в случае с подругой Марики, которая сломала руку во время прогулки верхом. Подруга случайно наткнулась в лесу на своего любовника и его новую пассию, развернула лошадь и понеслась прочь. До того как ампутировали руку, пока кольцо носили, пока лодка плыла, жизнь была слишком полна событий, и в ней не оставалось места размышлениям.
«Марика, я так тебя люблю! Твоя улыбка – как приговор в день Страшного суда. Когда ты снимаешь одежды, ты – воплощение воли. Друг с другом мы бестелесны. Все остальные – болтуны и сластолюбцы. Марика!» Когда Дж. это скажет?
– Его обязательно надо освободить! – воскликнула Марика, как только Дж. закончил рассказ.
Ее супруг согласно кивнул. Он всегда кивал, когда собирался в чем-либо отказать.
– Вы покорили ее сердце своим красноречием, – сказал он. – К сожалению, в нынешних обстоятельствах вмешательство в дело вашего юного друга не представляется возможным. Вдобавок это опасно. Предположим, он ни в чем не виноват. Сам по себе он опасности не представляет, но какой эффект помилование окажет на настроения в городе? Границу захотят перейти другие, их число многократно возрастет. Чем это закончится? Пограничникам отдан приказ стрелять на поражение в любого, кто не останавливается и не предъявляет документы. Помилование вашего юного друга станет причиной смерти множества юношей. И к чему это приведет? Политические и дипломатические последствия пограничных инцидентов непредсказуемы. Скорее всего, начнутся военные действия. Моя жена в политике не разбирается. В политике все взаимосвязано. Ваш итальянский юноша пересек границу незаконно, и ему грозит длительное тюремное заключение, но помилование в этом случае приведет к войне, в которой погибнут десятки тысяч сыновей и отцов семейств.
Где-то в особняке зазвенел телефон. Банкир встал, подошел к жене и коснулся ее руки, лежащей на подлокотнике кресла.
– Вот поэтому беднягу невозможно освободить.
Марика не выказала ни малейшего возмущения. Она никогда не приводила доводов, равно как и не прислушивалась к ним. Она вела себя как зверек – или как человек, выбежавший по тропе на берег широкой быстрой реки: нетерпение или досада были бы напрасны. Она сидела невозмутимо и спокойно, будто оглядывая реку и решая, в какую сторону побежать по берегу. Марика ни о чем не задумывалась, зная, что живет по особому разрешению и иначе жить уже не может. Она ощущала это, как ощущают простор равнины или близость невидимого моря. Без Вольфганга Марика превратилась бы в бродягу, а бродяг она презирала. К тому же она чувствовала, что все события мира, все остающиеся от них легенды и сказки переходят во владение таких людей, как ее муж.
В дверях возник лакей и объявил, что телефонируют из Вены. Фон Хартман извинился и вышел из гостиной.
– Я хочу танцевать, – произнесла Марика, встала и медленным кругом двинулась по паркету к Джи. – Кто вы? – спросила она. – Вы не тот, кем представляетесь. – По-итальянски она говорила плохо. – Нет, правда, кто вы на самом деле?
– Дон Жуан.
– Многие мужчины считают себя донжуанами, но настоящих я не встречала.
– Да, это имя многие себе присваивают.
– И вы тоже?
– Я?
– Да, вы правы. Я сама вас спросила и поверила вашему ответу. – Марика отошла в сторону и тусклым голосом поинтересовалась: – Помните, вы предложили нам съездить в Верону? Вы когда собираетесь?
– Я тебя люблю.
Странно неподвижное пламя свечей подчеркивает туго натянутую кожу на ее скулах.
– Если бы мы были дома, то поехали бы в лес на прогулку. Прямо сейчас, пока он не вернулся в гостиную.
– Повернись ко мне.
Он накрывает ладонью ее нос и рот. Теплая рука ощущает нос как нежную гланду. Глаза Марики смеются. Ладонью, чуть влажной от дыхания, он проводит по туго натянутой коже щеки, к покрасневшей раковине уха.
– Я не такая, как все, – шепчет она.
Фон Хартман замер на пороге, окинул внимательным взглядом две фигуры у камина и задумчиво вошел в гостиную. Ни Дж., ни Марику не интересовало, как долго он за ними наблюдал.
– Похоже, правительство в Риме решило вступить в войну, – заявил фон Хартман и положил руку на плечо Дж. – Это вопрос времени. Боюсь, вам придется выбирать: мы или лагерь для интернированных.
– У меня есть время, – ответил Джи. – Не обязательно быть политиком, чтобы услышать, как надвигается лавина войны. Я пока ее не слышу.
– Нам лучше съездить в Верону сейчас, пока война не началась, – сказала Марика. – Давайте завтра отправимся.
– Ох, ты как ребенок, – вздохнул фон Хартман. – Зачем тебе в Верону?
– Я хочу путешествовать.
– Там лошадей нет. Там есть театр.
– Ненавижу этот город! – воскликнула Марика и направилась к дальней стене гостиной, где блестел белый кафель греческого храма и на полках до потолка теснились книги. – Здесь все интересуются только страхованием. Если война начнется через неделю, в Верону надо ехать немедленно.
– Нет, сейчас поездка невозможна. – Фон Хартман сел и взглянул на Джи. – Итак, война неизбежна, но, скорее всего, через две недели.
– Это тебе по телефону сказали? – крикнула Марика с противоположного конца гостиной, метрах в двадцати от мужа.
– Нет, но я сделал выводы из сказанного.
Она взобралась на верхнюю ступеньку библиотечной лесенки рядом с книжным шкафом; волосы почти касались потолка, лицо скрывала тень, свет падал на складки платья. Снизу казалось, что юбка начинается от самых плеч.
– Предлагаю пари! – объявила Марика. – Ставлю тысячу крон на то, что война начнется через неделю.
– Глупости! – сказал фон Хартман.
– Вот и прекрасно! – воскликнула она. – На кону тысяча крон. Нет, лучше так: если я выиграю, то итальянского юношу освободят из-под стражи. Я сама попрошу об этом губернатора. А если к следующему воскресенью война не начнется, я заплачу тебе тысячу крон.
– По-моему, этот итальянский юноша – твой любовник, – рассмеялся фон Хартман.
– Ты груб, как все немцы, – пробормотала Марика по-немецки, отвернувшись к книжным полкам.
– Не сердись, – на мелодичном итальянском ответил фон Хартман. – Я прекрасно понимаю твои чувства. Юноша пытался покинуть страну и возвращаться не собирался. Следовательно, твой интерес к нему беспристрастен и бескорыстен.
Последующее происшествие каждый из троих в гостиной вспоминал по-своему, однако все сходились на том, что Марика спрыгнула с лестницы. Никому и в голову не пришло, что она могла упасть, – нет, она именно спрыгнула. Возможно, она хотела запрыгнуть в глубокое кожаное кресло у книжного шкафа; во всяком случае, кресло перевернулось. Несмотря на стремительность случившегося и невозможность зафиксировать точную последовательность событий, миг, на который Марика зависла в воздухе, казался бесконечным.
На следующее утро Дж. встретится с доктором Донато и Рафаэлем (он никогда не встречался с ними поодиночке) в кафе на пьяцца Понтероссо. Его спросят о судьбе Марко. Если он скажет им, что Марко выпустят через неделю, его заподозрят в сотрудничестве с австрийцами. Если Дж. признается, что просьбы ни к чему не привели, его заставят уехать из Триеста. А если он намекнет, что Марко могут выпустить к двадцатому числу, то ему возразят, что это слишком поздно и к тому времени Италия вступит в войну. В таком случае он поинтересуется, как они себе представляют вмешательство итальянского предпринимателя в вопросы австро-венгерского права. Рафаэль, раздосадованный намеком на свое безрассудное поведение, начнет кричать, что Дж. – австрийский шпион, потому что иначе он не добился бы освобождения Марко к двадцатому. Доктор Донато вмешается (для него главное – удержать Рафаэля от опрометчивых поступков в деликатной ситуации) и предложит прогуляться по набережной. Они пройдут мимо недостроенного канала к пирсу. Адвокат заведет разговор о Вольтере. По набережной, у пьяцца Гранде, навстречу им медленно поедет товарный состав. «Давайте посмотрим», – скажет доктор Донато. Колеса локомотива выше человеческого роста. К локомотиву прицеплены черные грузовые платформы. В сравнении с величием локомотива колеса вагонов кажутся расшатанными. В коротких промежутках между платформами, над ржавыми сцепными устройствами виднеется море. Доктор Донато умолкнет и внезапно обеими руками возьмет Дж. под локоть. Рафаэль обхватит Дж. за пояс, и вдвоем они вытолкнут его вперед, к почерневшему борту платформы. Дж. попытается отшатнуться. Доктор Донато начнет пинать его ботинки к рельсам: сначала правый, потом левый. Через секунду Дж. позволят вырваться.
– Вы чуть не споткнулись, – скажет Рафаэль. – Будьте осмотрительнее, в Триесте много несчастных случаев.
– Понимаете, у нас очень мало времени, – вздохнет адвокат.
Представьте, что Марика не падает, а возносится. Вместе с ней возносится и пол, и вся обстановка гостиной, но скорость их вознесения различна; пол поднимается быстрее Марики. Так все это выглядело. Она подскочила вверх, и казалось, вниз она не движется. Она будто зависла в воздухе, как бело-лиловая фуксия. Платье слегка приподнялось, открывая белые чулки и колени. Губы ее приоткрылись, но из них не вырвалось ни звука. Возможно, стремительность движения не позволяла слышать звуки. Тишина делала миг вечным. Однако, застыв в воздухе, как фуксия, Марика оставалась собой – спящей женщиной, на которую утром смотрел Вольфганг; женщиной, плоть которой вожделел Дж. Ее материальность, застывшая в воздухе, была важнее любой идеи. Потом она свалилась на пол.
Никто не двинулся с места. Марика издала какой-то звук, будто сдавленный смех. Муж бросился к ней, встревоженный возможным увечьем, но подбежал к ней, когда она уже встала и отряхнула платье.
– Что ты наделала! – сказал он. Если бы он задал вопрос: «Зачем ты это сделала?», то она получила бы преимущество.
– Расстояние не рассчитала, – ответила она. – Я даже не ушиблась. Ну что, принимаешь пари?
– Принесите коньяк, – распорядился фон Хартман.
Дж. заметил, что Марика чуть прихрамывает.
– Ваша супруга подвернула ногу, – сообщил он. – С вашего позволения, я ей помогу.
Не дожидаясь ответа фон Хартмана, Дж. с ухмылкой взял Марику на руки. Фрау фон Хартман не стала протестовать и прижалась щекой к груди своего будущего любовника.
Все трое прошли через гостиную.
Когда подали коньяк, фон Хартман заговорил тихо, но отчетливо, не сводя глаз с жены, которую уложили на диван.
– Парой я вас не назову, но вы прекрасно смотритесь вместе. Надеюсь, вы поймете меня правильно. – Он откинулся на спинку кресла, держа в руках бокал, словно чашу. – Помните «Анну Каренину»? Мне всегда казалось, что Каренин вовсе не был выдающимся государственным деятелем: слишком нарочит контраст между его общественной и личной жизнью. Каренину недоставало последовательности и ясности ума, необходимых любому преуспевающему чиновнику. Мало того что он выбрал себе неподходящую жену, он еще и обращался с ней неправильно. Он слишком долго отказывался поверить в ее измену, потому что слишком серьезно к этому относился, считая, что супружеская неверность означает конец света, и раз за разом откладывал объяснение. И что же он сделал, когда ему пришлось взглянуть правде в глаза? Помнишь, Марика? После скачек Анна во всем ему признается.
Он поднял бокал к глазам, всмотрелся вдаль сквозь стекло.
– Помнишь? После долгих раздумий Каренин решает, что необходимо соблюсти приличия и продолжать жить, как прежде. Конец света наступает робко, будто шепотом, чтобы о нем никто не догадался. Оба страдают в молчании. Каренин сам создал трагедию там, где для этого не было нужды. Анне следовало уйти от него, хотя она и знала, что это ее погубит. Если бы она осталась, они оба сошли бы с ума. Понимаете, я – не Каренин.
Банкир поставил бокал на стол и приложил к губам сложенный платок с вышитой монограммой.
– В личной жизни я реалистичен так же, как и в жизни общественной. Мне уже давно ясно, что вы намерены соблазнить мою жену, а она хочет стать вашей любовницей. В обычных обстоятельствах это случилось бы без моего предупреждения. Но сейчас обстоятельства необычные. Времени у нас не осталось, и потому я хочу с вами это обсудить. Я ни в коей мере не собираюсь вам препятствовать. – Он помолчал, перевел взгляд с Дж. на Марику и кивнул. – Двадцатого мая, через четыре дня после того, как истечет время твоего пари, Марика… Кстати, я отказываюсь его принять. Так вот, двадцатого мая в Оперном театре состоится благотворительный бал в пользу Красного Креста. Мы с тобой… – Он отсалютовал супруге бокалом. – Мы с тобой его посетим, если, конечно, твой ушиб пройдет. Вы… – Он поглядел на Джи. – Вы приобретете еще два билета – между прочим, по двести пятьдесят крон каждый, но ради Красного Креста скупиться не стоит – и придете на бал. Ради приличия обзаведитесь спутницей. На балу вы можете танцевать с моей супругой столько танцев, сколько она сочтет нужным. Потом я уеду ночным поездом в Вену и вернусь в Триест в субботу. Обещаю, что целые сутки вам никто не помешает.
Это напомнило Дж. слова доктора Донато: «Я убежден, что мы можем и должны на вас рассчитывать».
– Вопрос о вашем интернировании вряд ли возникнет. По моему глубокому убеждению, военные действия начнутся не раньше двадцать девятого мая. Я мог бы побиться об заклад, но делать этого не стану, потому что слишком уверен в своей правоте. Итак, вы успеете вернуться в Ливорно до начала войны.
Фон Хартман никогда прежде не делал таких предложений, но Марику это не удивило. Это стало началом новой легенды: ее супруг открыто заявил, что ей следует завести любовника. Разумеется, она отметила, что муж полагает интрижку короткой – с началом военных действий она расстанется с возлюбленным. Впрочем, Вольфганг в душе был немцем и считал, что все заканчивается так, как начиналось. В данном случае в конце уверенности не было. Перед началом войны Марика с любовником уедет в Верону и, возможно, не вернется к мужу до окончания военных действий. Кто знает, может быть, они погибнут. Она готова умереть с человеком, который час назад прикрыл ей рот рукой. С мужем она умирать не согласна – это похоже на смерть в кресле.
Марика не сомневалась, что если Дж. – донжуан, то он ее бросит. Однако ей хотелось только начала.
Вольфганг фон Хартман с улыбкой следил за ними. Марика преисполнилась благодарности за его позволение и в то же время торжествовала: ведь никому не известно, чем все это кончится. Она опустила ноги на пол, стараясь скрыть припухшую лодыжку, встала с дивана и медленно закружилась по гостиной, направляясь к тому месту, где упала.
– Видишь, мне совсем не больно! – смеясь, воскликнула она. – Мы пойдем на бал!
Дж. достал из кармана конверт.
– Благодарю вас за приглашение, – сказал он. – Я обязательно приду на бал. Вот информация по делу Марко. Прошу вас, взгляните. Теперь, когда война неизбежна, освобождение юноши не представляет неразрешимой проблемы.
Через несколько минут Дж. собрался уходить.
– Как нам дождаться четверга? – спросила Марика и, наслаждаясь полученным позволением, дерзко подставила Дж. щеку для поцелуя.
Вольфганг стоял рядом.
Дж. церемонно взял ее руку, поднес к губам и склонил голову.
– До встречи в Оперном театре, – произнес он.
Только сейчас мне стал понятен случай из детства Дж., пророческий характер которого оставался неясен во время написания.
– Смотри, раз тебе говорят, – замечает он.
Человек с бутылкой подходит к голове первой лошади, наклоняется и ударяет. Мальчику не видно, чем он ее бьет. Может, бутылкой. То же происходит у головы второй лошади. Громадные конские туши даже не вздрагивают от ударов. Мужчина разгибается. В руках у него ничего нет.
– Ну вот, я их забил. Видел?
Мальчик понимает, что надо соврать.
– Да, – отвечает он.
Мужчина подходит к нему, поощрительно хлопает по плечу. На ладони, пахнущей керосином, темнеют пятна крови.
– Значит, видел, – говорит он.
– Да, видел, – кивает мальчик. – Ты забил двух лошадей.
Он осознает, что разговаривает с незнакомцем, как взрослый с ребенком.
– Молодец, одним ударом забил, – добавляет он.
Все ужасы меркнут перед мерзким отвращением, которое он испытывает к человеку перед ним. Еще чуть-чуть, и от запаха керосина его стошнит.
– Так я пойду, – повторяет он.
– Гляди, не забудь, что я сделал.
Они расходятся. Свет фонаря исчезает. Запах керосина витает навязчивым воспоминанием. Дж. ощупью пробирается между деревьев.
Он переборол свои страхи: и страх за себя, и страх неизвестности (это совсем другой страх). Однако совладал он с ними не силой воли и не храбростью – эти отвлеченные нравственные принципы редко срабатывают в действительности. Нет, со страхами ему помогло справиться совсем другое. Этому чувству омерзения трудно подобрать определение – слова его упрощают. Оно никак не связано ни с забоем лошадей, ни с видом крови. Подобное отвращение часто возникает и у детей, и у взрослых, но если не обращать на него внимания, то оно быстро забывается. Дж. его хорошо запомнил, и оно пересилило его страхи.
Дж. спускается по парадной лестнице особняка фон Хартманов, выходит в просторный сводчатый вестибюль, где одна из дверей ведет в крыло прислуги. В холодной темноте витает запах керосина – наверное, светильник протек.
На следующее утро, после встречи с Рафаэлем и доктором Донато в кафе, после прогулки мимо товарного состава и последующей угрозы, Дж. направился в сад Гёльдерлина и присел на скамью в тени сливового дерева.
Почему он не уехал из Триеста? Он вполне мог вернуться в Ливорно или в Лондон, а еще лучше – сесть на корабль в Нью-Йорк. После потопления «Лузитании» многие отказывались от океанского путешествия. Неужели он сделал это из упрямства? Нет, он не был упрямым; упрямство – защитная реакция постоянства, а постоянством Дж. не отличался. Может быть, в нем затаилось желание умереть? Пять лет назад он заигрывал со смертью. Камилла была права: возможно, их связь продлилась бы, если бы супруг постоянно и всерьез угрожал пристрелить любовника. Однако заигрывать со смертью – не то же самое, что ее искать. Дж., как и Шавез, не стремился умереть, хотя их обоих отличало безрассудство. Что удерживало его в Триесте? Благотворительный бал в Оперном театре. В четверг он отомстит фон Хартману, а что будет дальше – Дж. не знал. Мы не можем стать на его место, а потому не в состоянии ни предполагать, ни заглядывать в его будущее, хотя кое-что следует добавить. То, что Дж. задумал сделать в Оперном театре, было полной противоположностью всему тому, что он совершил с тех пор, как впервые поцеловал грудь Беатрисы и сжал губами ее сосок. Он наверняка осознавал пагубность своих намерений, равно как и обреченность, нависшую над Триестом, хотя и воспринимал ее сопутствующим обстоятельством, не задевающим его напрямую.
Нуша заметила его сразу, едва войдя в сад. За вход пришлось заплатить, и она сжимала в кулаке билет, позволявший пройти по музейным галереям, уставленным классическими скульптурами. Она не отрывала взгляд от мужчины, сидящего на каменной скамье под сливовыми деревьями.
Вчера она отчаялась снова встретиться с ним, хотя и утешала себя мыслью, что он, наверное, приходит в сад каждый день, кроме воскресенья. Впрочем, Нуша прекрасно понимала, что это не так, потому что впервые увиделась с ним именно в воскресенье – в прошлое воскресенье. Тем не менее она твердо помнила, что никогда раньше по воскресеньям его здесь не замечала. Если он не солгал, то воскресная встреча была исключением из исключений. Разумеется, Нуша не рассуждала в подобных парадоксальных выражениях, но цепь ее логических рассуждений привела к неожиданному выводу. На следующий день, в понедельник, она решила не пойти на фабрику, сказавшись больной, и отправиться в сад Гёльдерлина, хотя ей и пришлось бы купить входной билет. Вдобавок за прогул ее могли уволить. Однако всю прошлую неделю она слышала разговоры о войне с Италией и понимала, что ее брат должен как можно скорее уехать из Триеста.
Она направилась к Дж., который сидел спиной к ней. Если бы он наблюдал, как она приближается, ей было бы неловко, а так она шла к нему, как к груде щебня, которую надо сдвинуть.
Дж. с удивлением следит за уверенным приближением женщины и решает, что это жена хранителя музея, которая собирается сказать ему, что под деревьями сидеть запрещено. Она подходит ближе. Он узнает ее и поднимается со скамьи.
– Словенка, которая поведала мне свои тайны! – говорит Дж.
– Значит, вы приходите сюда днем.
– Да, я часто сюда прихожу.
– Но не по воскресеньям.
– Вчера меня здесь не было. А вы приходили?
– Я вас искала.
– Помнится, в прошлый раз за вами пришел брат. Человек, который назвался вашим братом.
– У меня к вам есть просьба, – неловко заявляет она с прямотой, похожей на приказ.
Дж. осеняет, что она поможет решить его проблему.
– Спрашивайте.
– Вы сказали, что вы итальянец из Италии.
Дж. кивает и предлагает ей присесть на скамью.
– Я лучше на траве посижу, – отвечает Нуша. – Если вы приехали из-за рубежа, то наверняка у вас есть паспорт. Дайте его мне, – с легкостью произносит она, хотя всю неделю боялась, что ей не представится возможности это сказать.
– Вы никогда не видели паспорта? В нем нет ничего особенного, только фотография.
С удивленной улыбкой он достает из кармана фальшивый итальянский паспорт и протягивает ей. Она перелистывает страницы, рассматривает фотографию. Лицо на фотографии белое, почти такое же, как воротничок. Черный костюм и галстук. Нуша вспоминает фотографию Чабриновича, сделанную в утро убийства эрцгерцога. Лица на снимках не похожи друг на друга, но серо-бело-черный бумажный квадратик такой же, как выцветшие фотографии на кладбищенских памятниках.
– Мне нужен ваш паспорт. Насовсем.
– В таком случае нам с вами придется остаться здесь насовсем. Без паспорта я не смогу отсюда уехать.
– Мне очень срочно нужен паспорт.
Рядом с ее ладонью из травы взлетает бабочка. В полете крылья раскрываются, замирают, потом робко трепещут в чуждом ритме, относительно которого Дж. и Нуша кажутся застывшими статуями.
– Зачем?
– Не скажу.
– А почему вы меня просите?
– Я не знаю других итальянцев.
– В Триесте много итальянцев.
– У них нет паспортов.
– Хорошо, я отдам вам паспорт, но с одним условием: вы пойдете со мной на бал в Оперный театр.
– Боян прав, – бормочет она по-словенски, уставившись на ствол сливы. Нуше кажется, что она вернулась в нищету деревни. Перед глазами у нее неумолимый мир. Боян сказал, что итальянец хочет толкнуть ее на путь разврата. Бал в Оперном театре – первый шаг.
– Дайте мне ваш паспорт, – упрямо повторяет она, не отводя глаз от дерева. – Что вы за это хотите?
– В конце бала, когда объявят последний вальс, я отдам вам паспорт. Не бойтесь, я больше ничего от вас не хочу. Даю слово.
– Бал в Оперном театре?
– Да.
– Меня туда не пустят.
– Мы вам все купим – бальное платье, шаль, сумочку, туфли, перчатки, жемчуга. Вы будете моей гостьей.
– Вы не понимаете… – удивленно говорит Нуша, но больше не хмурится. – Меня выгонят. Скажут, что вы уличную девку на бал привели.
– Возможно, мы с вами оба не понимаем, чего просим, – отвечает Дж. – Но если вы согласитесь пойти со мной, то я отдам вам паспорт.
– А когда бал?