Дж. Бёрджер Джон
– В четверг на следующей неделе.
– Нет, это слишком поздно. Дайте мне паспорт сейчас.
У неуклюжих ботинок Нуши вьются две бабочки. В воздухе пахнет неподвижной зеленой травой. В зелени прячутся белые и лиловые цветы. Нуша наконец-то понимает, что итальянец не намерен толкнуть ее на путь порока. Она неожиданно смелеет и, коснувшись его руки, умоляюще глядит на него.
– Дайте мне паспорт.
– Если я отдам паспорт, вы не придете на бал.
– А я и так не смогу. Я работаю.
– Но сегодня же вы не на работе.
– Сегодня я пришла, чтобы ваш паспорт попросить.
– Я вам заплачу.
– Дайте мне паспорт и пригласите на бал еще кого-нибудь. Зачем я вам нужна? Там будет много важных дам.
– Война с Италией до следующего четверга не начнется.
– Не умею я ваши танцы танцевать.
– К черту танцы!
– Тогда зачем вы меня приглашаете?
Дж. знает, что прямая лесть вызовет у нее подозрения.
– Когда бал закончится, на ступенях Оперного театра вы вручите мне свою бальную карточку, а я вам отдам вот это, – говорит он, похлопывая себя по карману.
– Ладно, – недовольно соглашается она. – Я пойду с вами.
Пустынный сад с разросшимися деревьями окружают стены, увитые плющом. Из длинной травы выглядывают обломки древних статуй. По лужайке бродит кот, в воздухе зависли стрекозы. Нуше все это кажется безумным. Она собирается уйти, но сегодняшний разговор в саду скажется на жизни за оградой.
Дж. целует ей руку.
– Приходите сюда завтра, к одиннадцати утра. Я договорюсь с портнихой.
«Наверное, он – призрак», – думает Нуша, полагая это не более вероятным, чем то, на что она согласилась, и лихорадочно размышляет, не представится ли случая выкрасть паспорт.
– Знаете, как называется это место? – спрашивает она.
– Мне здесь очень нравится, – отвечает он. – Il giardino del Museo Lapidario.
Я пишу это и вспоминаю сад.
Вольфганг сообщил Марике, что из чистого любопытства навел справки об арестованном Марко и кое-что выяснил. Как оказалось, вся история, рассказанная Дж., – совершеннейшая выдумка. Юношу поймали с поддельными документами. Никакого умирающего отца в Венеции не существовало. «Марко» пытался пробраться в Италию, чтобы выступать с речами на демонстрациях, организуемых по всей стране. Австрийские власти давно взяли его на заметку: он прослыл прекрасным оратором и принадлежал к экстремистской фракции ирредентистов. Марика спросила супруга, известно ли об этом Дж. Вольфганг заявил, что это неважно и он все равно сдержит свое обещание. Загадочность происходящего разожгла нетерпение Марики. Сначала она отдастся человеку, который был донжуаном, а потом узнает, чего он от нее хотел.
Дж. нашел лучшую портниху в городе, пожилую парижскую модистку, и обсудил с ней бальный наряд Нуши. Он попросил, чтобы девушке сшили поистине королевское одеяние. Модистка заметила, что Нуша очень молода и чересчур пышное платье ее состарит. Дж. возразил, что Нуша в любом наряде будет выглядеть молодо, но одеяние должно быть величественным, как у царицы Савской.
Нуша пришла на первую примерку и стояла, как новобранец, понуро глядя перед собой и раздумывая о своей жизни. Если бы ее деревенских подруг подвергли такому же испытанию, она бы подбодрила их улыбкой и вызывающим замечанием. Она была совершенно одна в незнакомом, чуждом для нее мире. Впрочем, это ее не пугало. Она заметила свое отражение в зеркале, представила, как бы на нее поглядела мать или девушки с фабрики, и густо покраснела. Шея и грудь пошли пятнами – не от стыда, а от того, что бы о ней сказали. Прежде она воображала себя женой, матерью или старухой на смертном одре, но никогда не предполагала, что окажется в центре внимания. Нуша знала, что поступает правильно – и не просто правильно, а ради великой, праведной цели. И все же, оказавшись главной героиней, она чувствовала себя преступницей. Ей не с кем было поделиться своими впечатлениями, некому рассказать, что с ней происходит. Она ощущала себя одинокой заговорщицей, злоумышленницей. Пока итальянка с мерной лентой диктовала размеры своей помощнице, записывающей цифры в бархатную книжечку, Нуша вспоминала о Принципе и Чабриновиче, томящихся в застенках богемской тюрьмы.
Дж. встречался с ней каждый день: сначала в саду Гёльдерлина, потом в магазинах, где покупал ей очередной предмет туалета. Каждый день Нуша относила новый сверток домой, в комнату рядом с оружейными складами, запирала дверь, разворачивала бумагу и прятала вещи в нижнем ящике буфета, который служил ей одновременно кладовой и гардеробом. На второй день она обнаружила в туфле пачку банкнот и не обиделась: это были не деньги, полученные от мужчины, а часть суммы, полагающейся Нуше за эту странную неделю, после чего ей придется вернуться на фабрику или искать новую работу. Ей так и не представилось случая выкрасть паспорт.
Продавцы и лавочники – ювелиры, перчаточники, сапожники, галантерейщики – ошеломленно обслуживали богатого итальянца и словенскую деваху-простушку («Она как ломовая лошадь», – говорили они), не задавая лишних вопросов. Некоторые пытались сообразить, что все-таки связывает эту парочку. Странные покупатели обращались друг к другу почтительно и чинно, разговаривали мало, смотрели друг на друга без ненависти, но и без любви. Между ними не было ни притворства, ни заигрываний проститутки с клиентом. Впрочем, близость их тоже не связывала; словенка не была ни женой, ни любовницей итальянца. Почему же он так старательно выбирал ей экстравагантные подарки? Почему она не выказывала ни благодарности, ни разочарования? Иногда она выглядела растерянной, но чаще всего исполняла все, что от нее требовалось, – терпеливо и с медлительной природной грацией. Лавочники пришли к двоякому выводу: либо словенка туповата, а итальянец каким-то загадочным образом пытается этим воспользоваться, либо итальянец не в себе, а она – его верная служанка.
Нуша со страхом и надеждой ожидала встречи с братом. Она хотела выведать его планы и как-то намекнуть, что раздобудет паспорт, хотя и опасалась, что Боян захочет узнать, почему она бросила работу и чем занимается.
Боян пришел к ней в пятницу вечером. Страхи оказались напрасны: он был так встревожен сложившейся политической ситуацией и неизбежностью военных действий, что не стал расспрашивать сестру и решил, что она по-прежнему работает на фабрике.
– Тебе надо есть поменьше, – заявил он. – Похудеть не помешает.
– Я летом мало ем, – возразила она.
– Империю разгромят, это неизбежно. А когда она развалится, в городах начнется голод.
– Ты когда во Францию уезжаешь?
– У нас еще не все готово. Надо подпольную сеть организовать.
– Но ты не уедешь до следующей недели?
– Я пока тебе ничего говорить не буду, но обещаю, что перед отъездом обязательно зайду попрощаться.
– Через неделю я смогу тебе помочь. Тебе будет безопаснее.
– Ты о чем?
– Увидишь.
Он вздохнул и посмотрел из окошка на верфь, где разгружали товарное судно. Люди казались крошечными, будто кнопки, а лошади с подводами на причале были не больше жуков.
Нуше очень хотелось подробнее объяснить брату, как она собирается ему помочь.
– Помнишь, в прошлое воскресенье, когда ты меня в саду отругал…
– Когда я застал тебя с этим мерзким Казановой? Помню, конечно. Именно этого мы и опасаемся: если итальянцы отберут Триест, то одна тирания сменится другой, которая будет хуже первой, потому что лишит нас шансов на свободу. Итальянцы будут хуже австрийцев.
– Ну, ты тогда еще мне кое-что показал…
Он продолжал хмуро смотреть в окно. Крошечные фигурки, снующие по причалу, усугубляли пессимизм Бояна.
– Если вспомнить, о какой Италии мечтал Мадзини, если вспомнить Гарибальди, а потом взглянуть, какой стала страна…
– В Париже ты обязательно увидишься с приятелем, – сказала Нуша, не зная, как подбодрить брата.
– Да, мы с Гасиновичем обязательно увидимся. Моя жизнь – как лебедь в тумане, летящий к далекому неугасимому свету. Это Гасинович написал.
Нуша подошла к брату, обняла и прильнула щекой к его плечу. Сомкнув головы, они смотрели из крошечного окна на корабль с открытыми люками. Боян медленно потерся щекой о щеку сестры. Обычно он не терпел подобных проявлений нежности, но сейчас вспомнил о том, как они были близки в детстве, и представил далекий свет, мерцающий в тумане. Для них с сестрой этот огонек не служил символом надежды. Они не в состоянии были обсудить, что именно он означает, но различать далекое мерцание начали с тех самых пор, как Боян научил сестру читать.
Во вторник Нуша явилась к модистке на последнюю примерку бального платья. Через три дня с Нушей расплатятся – паспорт еще не был заработан. Она стояла перед трюмо и рассматривала свой необычный наряд.
Черную шелковую юбку украшала вышивка в индийском стиле: восемь или девять красных пионов, несколько серебристо-зеленых листьев роз и три-четыре веточки загадочного растения с синими ягодами, похожими на терн. Листья роз были размером с Нушину ладонь. Муслиновый корсаж цветом напоминал Нушину кожу. Короткие широкие рукава были обшиты жемчугом. Она поглядела на свои плечи и грудь, прикрытые тонким муслином, округлые и плотные, и подумала: «На балу мне ничего не грозит, итальянец ко мне не притронется». Потом ее осенило: «В пятницу утром в этом наряде я приду к Бояну, разбужу его, отдам ему заработанный паспорт, и он сможет уехать». Впрочем, она тут же изменила свое решение: «Нет, это привлечет ко мне внимание. Прежде чем идти к Бояну, надо переодеться».
Ей совсем не хотелось думать о том, что после отъезда брата придется возвращаться на фабрику, где Нуша работала мяльщицей. Волокна джута надо было смачивать смесью китового жира и воды, а потом подавать их в мяльную машину. Когда верхние вальцы опускались на пропитанные эмульсией джутовые волокна, придавливая их к нижним, неподвижно закрепленным вальцам, вонючая смесь брызгала Нуше в лицо. В брезентовом халате, который обычно надевали мяльщицы, ей было неудобно. Она перетаскивала охапки волокна от мяльной машины к тачке, и эмульсия впитывалась в одежду. Поначалу Нуше казалось, что она никогда не избавится от запаха китового жира. Нет, на джутовую фабрику возвращаться не хотелось. Надо бы подыскать другую работу.
Пожилая модистка поправила на Нуше высокий пояс из красного шелка и нечаянно задела костяшками пальцев грудь девушки. Нуша провела ладонью по огромному вышитому цветку. Юбка облегала ей бедра. Часто вальцы мяльной машины вытягивали у Нуши из рук джутовые волокна; жесткие пряди застревали у нее между пальцами, цеплялись за ногти. Итальянец купил Нуше крем для рук, похожий на молоко, и каждый день придирчиво осматривал ее кожу.
Модистка внимательно оглядела боковые швы юбки.
– Здесь надо ушить, – сказала она своей помощнице, к запястью которой была привязана подушечка для булавок, похожая на головку чертополоха.
Нуша чувствовала легкие прикосновения рук к бедрам. Еще одна портниха возилась с застежкой на спине. Невесомые, осторожные касания невидимых пальцев – Нуша даже голову повернуть не смела – оказывали странный, гипнотический эффект.
В детстве, когда Нуша болела, то представляла себе, что к ней прилетает лебедь и устраивается у нее на животе, как на поверхности озера. Ей даже чудились прикосновения перепончатых лап к бедрам. Лебедь вытягивал длинную шею, опускал голову – словно ловил что-то в озерной глубине – и ласково кормил Нушу из клюва. У еды не было привкуса рыбы или затхлости, и джутом она не пахла. Лебедь кормил Нушу малюсенькими – не больше вишни – коржиками. Вкус у них был вишневый.
Модистка отступила на шаг и залюбовалась своим творением.
– a prsente drlement bien, – сипло сказала она. – Хорошо сидит.
Две ее помощницы, присев, расправили шлейф платья.
– Пройдитесь, – велела модистка.
Нуша медленно и осторожно, как в темноте, сделала несколько шагов к зеркалу. Одна из помощниц попросила ее подобрать шлейф, будто в танце. Нуша понятия не имела, как это делается. Обычно Дж., заметив ее растерянность, помогал ей разобраться, но сейчас он ждал в приемной. Подойдя к зеркалу, она удивленно поглядела на свое сияющее отражение, окутанное нежно-лососевым туманом муслина, разочарованно вздохнула – жаль, что в пятницу утром брат не увидит ее наряд – и решительно произнесла:
– Покажите, как это сделать.
С десяти часов вечера 20 мая 1915 года к ступеням Оперного театра подъезжали кареты и автомобили. Лакеи в сине-золотых камзолах встречали гостей. На бал был приглашен весь высший свет. Никто не ожидал такого роскошного празднества перед самой войной. Впрочем, гости с сожалением отмечали отсутствие ярко освещенных пассажирских лайнеров в порту. С набережной открывался вид на темный залив без единого огонька. На бал явились все приглашенные, понимая, что это последнее празднество перед долгой войной.
Среди гостей было примерно поровну австрийцев и итальянцев. Обычно в светской жизни Триеста преобладали австрийцы, но бал давали в честь австро-венгерского общества Красного Креста, а потому появление на нем служило доказательством верности его императорскому величеству Францу-Иосифу II, войска которого мужественно терпели поражения – отсюда и срочная потребность в медикаментах. Престарелые австрийцы считали своим патриотическим долгом станцевать мазурку.
Итальянцы – в основном старинные торговые семейства и представители торгового флота – полагали необходимым выразить поддержку империи и уверить власти в своих верноподданнических настроениях. В Триесте ирредентисты вербовали сторонников из интеллигенции, но итальянские предприниматели и коммерсанты отчетливо понимали, что без поддержки Австрии Триест утратит статус преуспевающего торгового порта – недаром их венецианские конкуренты оказывали финансовую помощь партии ирредентистов. На балу итальянцам было неловко и тревожно. Всякий раз, подходя к окну за глотком свежего воздуха, они ожидали увидеть над заливом артиллерийские залпы.
Вольфганг фон Хартман с супругой приехали в карете. Марика облачилась в лиловое бальное платье с бледно-зеленой отделкой. Темно-рыжие волосы были гладко зачесаны. Дышала она, полуоткрыв рот. День казался ей бесконечным. Она разложила пасьянс и приняла ванну. Парикмахер дважды укладывал ей волосы. Она прошлась по гостиной и вспомнила свои слова: «Если бы мы были дома, мы бы поехали в лес на прогулку. Прямо сейчас, пока он не вернулся в гостиную». На паркетном полу она прочертила лесную тропинку и вздохнула. Десятидневное ожидание состарило ее; в молодости она ни за что бы не ждала. Карета подъехала к площади у ступеней театра. Вольфганг взял жену под руку и сказал, что Марика прекрасно выглядит. Она безмолвно склонила голову. Макушка слегка фосфоресцировала, как морская вода.
– Помни, что я – не Каренин, – сказал он. – Желаю тебе хорошо провести время.
Гладкая прическа внушала ему уверенность в своей власти над супругой.
Карета отъехала. На ступенях кто-то заметил по-немецки, что, хотя будущее за автомобилем, на бал следует приезжать только в карете. Марика откинула голову и посмотрела в небо, где едва светился Млечный Путь. В первой бальной зале играли вальс.
Они здоровались с приятелями, пожимали руки, улыбались, принимали комплименты. Марика вглядывалась в толпу гостей, пытаясь отыскать Дж. Один из директоров триестского отделения австрийской Южной железной дороги, энергичный старик с постоянно опущенным веком, попросил фрау фон Хартман оказать ему честь и принять приглашение на первую мазурку. Марика опустила бальную карточку в сумочку, давая понять, что первая мазурка уже обещана, но внезапно передумала: лучше, если к появлению Дж. она будет танцевать мазурку с господином директором. Старик рассыпался в благодарностях. Марика, прикрывшись веером, поглядела на широкую лестницу, устланную красным ковром, которая вела во вторую бальную залу.
В ближайшие часы гости хотели забыть о том, что случится в ближайшие дни и месяцы, но все, о чем они беседовали, неумолимо напоминало о неминуемой войне, грозящей провинциальному городу. Облегчение приносила только музыка – знакомая и неизменная. Как только оркестр начинал играть, гости приободрялись; у них возникало ощущение, что они танцуют на балу в привычном, незыблемом мире.
Однако на пустынном пирсе для одинокого слушателя отдаленная музыка звучала иначе – она казалась не совсем знакомой.
Музыканты военного оркестра, одетые в сине-алые мундиры австрийской армии, еще недавно воевали на Восточном фронте. Их полк перевели в Триест в преддверии войны с Италией. Оркестранты больше не верили в эпоху вальсов. Они играли вальсы, как горькое напоминание о прошлом. Венская танцевальная музыка всегда звучала ностальгически, но сейчас в ней сквозило не смутное сожаление об ушедших днях, а горечь семи ужасных месяцев, о которых музыкантам хотелось бы забыть. Неосознанно они играли вальс с подчеркнутой, шаржированной сентиментальностью.
Как только стихли звуки очередного вальса, в дверях возникли Дж. с Нушей. Они разглядывали танцующие пары. Нуша, одного роста с Дж., разительно отличалась от присутствующих на балу дам, что было ясно любому.
Дж. взял Нушу под руку и подвел ее к супругам фон Хартман. В углу бальной залы воцарилась тишина. Некоторые гости демонстративно отворачивались от проходящей пары. В нарушение правил приличия Дж. представил Нуше господина и фрау фон Хартман, громогласно поблагодарил австрийского банкира за приглашение на бал и, едва музыканты заиграли вальс, закружил свою спутницу в танце. Фон Хартман с неподвижным, окаменевшим лицом посмотрел ему вслед и заговорил ровным, спокойным голосом. Степень его гнева выдавал только выбор слов – ему хотелось подобрать выражение такое же вульгарное, как женщина, которую Дж. посмел привести на бал.
– Он явился с прихлебательницей, – сказал он.
Его супруга улыбнулась. Она знала, кто такой Дж., и восхищалась его дерзостью.
Платье Нуши напоминало тугой, нераспустившийся бутон ириса, повернутый кончиками лепестков к полу. Однако же не наряд отличал Нушу от остальных женщин. Платье заставляло окружающих сравнивать ее с собой. Если бы Нуша пришла в своей повседневной одежде, такое сравнение сочли бы нелепым. Сразу же после появления Дж. с Нушей все начали обсуждать скандальное происшествие.
Итальянец привел на бал словенку – словенскую деревенщину, вызывающе одетую в индийские шелка, муслин и жемчуга. Она танцует вальс, как пьяная медведица, топая и прижимаясь к кавалеру.
Молодой офицер в синем мундире заявил седовласому господину, что готов вызвать на дуэль наглеца, осмелившегося оскорбить общество Красного Креста его императорского величества. Седовласый господин из Вены был генералом, участником битвы при Сольферино.
– Мальчик мой, если бы он говорил по-немецки, ваш вызов был бы справедлив, – вздохнул генерал. – Говорят, этот ип знает только итальянский, так что я запрещаю вам с ним связываться.
Вальс – круг, в котором вздымаются и опадают ленты чувств. Музыка распускает банты и снова их завязывает.
Высший свет Триеста умел давать пренебрежительные отповеди наглецам и выскочкам, и в обычных обстоятельствах Нуша бы пристыженно стушевалась. Сейчас ее сердце билось часто, затянутые в перчатки пальцы сдавило от восторга – она предвкушала исполнение своих желаний. Вдобавок на балу ей представилось весьма необычное преимущество: к ней не приставали с расспросами. Нуша и Дж. двигались от одной группы гостей к другой, как птицы среди стада коров. Музыка была сильнее; она заставляла людей танцевать. Музыка была знакома Нуше. Да, мазурку она танцевать не умела, но знала вальс и польку. Танцуя с Дж., девушка чувствовала себя в безопасности, хотя и не доверяла ему. В своем невероятном положении она искала одобрения в знакомых вещах: в музыке и в Дж. Нуша не задумывалась, почему он ее сюда привел, хотя четко осознавала, что пришла с ним для того, чтобы заполучить его паспорт. Она исподтишка наблюдала за Дж. десять дней и была уверена, что он не оставит ее в беде. Вдобавок зал был полон роскошных туалетов, драгоценных украшений, цветов и лент – все это ограничивало разряженных гостей. Бальное платье самой Нуши тоже служило защитой. Враждебные взгляды разбивались о ее тюрбан и шлейф; Нуша отворачивалась, прежде чем на лицах возникали негодующие, презрительные улыбки.
Один танец они начали первыми. Как Дж. и предполагал, к ним не осмеливались присоединиться, и они вальсировали в одиночестве. Но для девушек на балу невозможна сама мысль о том, чтобы отказаться от долгожданного танца. Почему им приходится стоять рядом с кавалерами, тупо уставившимися на дуру-словенку? Одна девушка решительно положила руку на плечо своему будущему жениху. Он послушно взял даму за талию. За ними последовали остальные.
Вальс – круг, в котором вздымаются и опадают ленты чувств. Музыка распускает банты и снова их завязывает.
От Дж. не ускользало ничего из происходящего в бальной зале. Отвращение, поначалу испытываемое им к фон Хартману, мало-помалу распространилось на всех присутствующих на балу. Дж. хотел открыто выразить это отвращение, но слишком хорошо знал, что оскорбительный вызов, выкрик или выстрел лишь развлечет присутствующих и убедит их в своей правоте. Они обожали мелодраму. Нет, вызов должен быть изощренным и обобщенным. К такому выводу Дж. пришел десять дней назад и сейчас полностью погрузился в исполнение своего плана, как авиатор в полете. Дж. больше не занимали причины, побудившие его на подобный поступок. Он думал только о результате. Каждый миг на балу был мигом напряжения и триумфа. С Нушей он говорил почтительно и нежно, словно взывал к своему неповиновению.
Фон Хартман покинул бальную залу, зная, что нет смысла запрещать супруге свидание с Дж. – она немедленно нарушила бы повеление мужа. К тому же своим примитивным и недалеким умом она не могла осознать расчетливое оскорбление, заложенное в вызывающем поведении Дж. Своим поступком итальянец публично объявил следующее: «После прихлебательницы – твоя жена».
Мазурка – одновременно и скачки, и триумфальный марш победителя. Пока звучит музыка, каждая пара – победители.
Марика танцует с молодым офицером и воображает, как будет танцевать с Дж. после того, как уйдет с бала ее муж. И пусть мелкие чиновники, евреи и страховые агенты укоризненно качают головами, глядя на жену банкира, танцующую с итальянцем, который привел на бал вульгарную словенку. Ах, Марика покажет им, что такое настоящее высокомерное презрение.
Вольфганг отводит к окну начальника полиции и пересказывает ему дело Марко.
– Его необходимо немедленно задержать и допросить, – говорит он о Дж.
– Нет, это вряд ли. – Начальник полиции, давний друг Вольфганга, качает головой. – Подпольщики так открыто не действуют.
– Он очень хитер. Рассчитывает, что все так и подумают.
– Да он просто сумасшедший. – Начальник полиции, несмотря на свой парадный мундир, блеском не уступающий генеральскому, считает себя знатоком человеческой натуры. – Он наверняка страдает мономанией: его неотвязно преследует какая-то мысль. Вы заметили выражение его лица? А его ухмылка? Он улыбается не кому-то или чему-то; он улыбается потому, что его в миллионный раз осеняет одна и та же идея.
– Сумасшедшие польку не танцуют. Поговорите с ним, а еще лучше – немедленно допросите.
– Вы хотите, чтобы я арестовал его посреди бала?
– Нет, когда он будет уходить.
– Что вы! Я всю жизнь посвятил изучению психологии преступников. Если его разозлить, он вполне способен на убийство, но такие типы, как он, подпольной деятельностью не занимаются.
– А если его преследует мысль о свержении императора?
– Меня этим не напугаешь. Посмотрите на него! Его безумие совсем иного рода.
– Безумие?! Вы играете словами. Иногда мне кажется, что после нас не останется ничего, кроме словесных игр. Безумцы неуправляемы; их запирают в камеры. На самом деле безумцы относительно безвредны. Он не безумец. Он хитроумен, полон злобы, но рассудка не утратил. Вы называете безумием то, чему позволяете существовать, хотя и считаете нежелательным. Для вас безумие – то, что не заслуживает вашего контроля. Я не признаю и осуждаю подобное определение безумия. Привести сюда такую женщину – это не безумие, это умышленное оскорбление. Он нас презирает; его презрение основано на убеждении, что он со своими приятелями нас уничтожит.
– Презрение – не преступление. Повторяю, привести такую женщину на бал – не оскорбление. Вы же сами сказали, что оскорбления наносят с расчетом. Оскорбления по натуре своей рациональны. А это – своего рода безумие.
– Допросите его, пока не поздно.
– Друг мой, мы с вами знакомы много лет. Вы сами не верите своим словам. Неужели ваши с ним финансовые переговоры зашли в тупик? Я вам сочувствую. Догадываюсь, что с таким безумцем нелегко совершать сделки. – Начальник полиции смеется. – Но давайте не будем устраивать мелодраму.
– Мне пора. Сегодня я уезжаю в Вену.
– Возможно, вы правы, хотя и не убедили меня. И все же я приму ваши слова к сведению. В последнее время меня трудно убедить – может быть, это потому, что я слегка оглох. Как бы то ни было, не волнуйтесь, к вашему возвращению все будет по-прежнему.
Вальс – круг, в котором вздымаются и опадают ленты чувств. Музыка распускает банты и снова их завязывает.
Бал продолжался. Итальянцы предпочитали бальную залу второго этажа, где играл театральный оркестр. В обеих залах живо обсуждали скандальное появление словенки в жемчугах. Итальянцев возмущало, что их соотечественник так опозорился. Некоторые не преминули заметить, что на такое способны только жители Ливорно. Вдобавок состояние свое он заработал засахаренными фруктами, а потому он не почтенный предприниматель, а мелкий лавочник. После того как первоначальное возбуждение улеглось, австрийцы склонны были рассматривать инцидент как напоминание о том, что задача принести культуру цивилизованного общества в эти края пока не решена и, возможно, займет очень много времени; признаком того, как долго они пытались решить эту задачу, служило утомление, часть австрийского культурного наследия. Утешало лишь то, что до зари можно было танцевать под свою музыку. В первой бальной зале теперь звучала только немецкая речь.
После ухода Вольфганга Марика отказывала всем кавалерам, уверенная, что Дж. вот-вот ее отыщет. Он не появлялся. Она переходила от одной группы гостей к другой, переговариваясь со знакомыми. В бальной зале Дж. она не заметила. Своей неуверенной, раскачивающейся походкой, закинув неподвижные невидимые рога, Марика поднялась по парадной лестнице во вторую залу. Там его не было. У выхода из итальянской залы Марика столкнулась с приятельницей, которая чуть позже прошептала мужу: «Фрау фон Хартман не может успокоиться». Дж. нигде не было. Марика решила, что он провожает словенку к карете, и спустилась по лестнице, будто танцуя.
Мазурка – одновременно и скачки, и триумфальный марш победителя. Пока звучит музыка, каждая пара – победители.
После полуночи оркестры умолкли. Начался ужин. В просторном вестибюле стояли длинные столы, украшенные цветами и уставленные хрусталем и бутылками шампанского. К столам подошли гости; австрийцы и итальянцы, снова оказавшись вместе, наигранно смеялись и оживленно жестикулировали, как если бы после полуночи все стало больше и проще. Гостей обслуживали юноши, специально приглашенные на бал, – не официанты, а потенциальные женихи. Подавая даме бокал, они осведомлялись о ее дочери. Над бутылками шампанского вился дымок. Произносились заздравные тосты. Вокруг одного из столов гости расступились. В пустом пространстве Дж. и Нуша сидели друг напротив друга. Марика увидела, как Дж. салютует бокалом своей спутнице. Они выпили. Разговоры зазвучали громче, раздались взрывы смеха.
Гости еще пили шампанское, когда заиграл оркестр. Итальянец и его спутница с высокой грудью, в муслине и жемчугах, первыми начали танцевать. Итальянец и его спутница с шеей не толстой и не тонкой, а похожей на ногу, первыми начали танцевать. Итальянец и его спутница с узкими непроницаемыми глазами первыми начали танцевать. К ним никто не присоединился. Теперь на них смотрели не со злобой, а с высокомерным пренебрежением. Кто-то рассмеялся. Кто-то закричал: «Убирайтесь в свой цирк!»
Дж. привлек Нушу к себе и что-то ободрительно прошептал ей на ухо. Они танцевали, прижавшись щекой к щеке; так танцуют крестьяне.
Вальс – круг, в котором вздымаются и опадают ленты чувств. Музыка распускает банты и снова их завязывает.
Марика не удивилась, увидев, что он танцует обнаженным. Поразило ее то, что она заметила его пенис. Никогда прежде она не видела стоящего мужчину с напряженным членом. Дж. не стоял на полу; его тело, поднятое на ходулю, несмотря на вес, прочно оставалось в воздухе, меняя положение сообразно движениям женщины рядом с ним. На этой ходуле он приближался к ней, свесив ноги по обе стороны, удерживая равновесие поднятыми руками. В постели пенис – если рассматривать его сверху или сбоку – выглядит как предмет, как овощ, как рыба. Дж. вальсировал, и его член не поддавался определению. Он был багровым. Он устремлялся вперед. Его головка чуть покачивалась из стороны в сторону, как голова галопирующей лошади. Иногда он так резко искажался, что становился невидимым. Марика видела только тьму с сияющим угольком у входа. Она решила, что ощущает запах серы. У нее закружилась голова.
Генерал, в молодости участник битвы при Сольферино, счел поведение окружающих неприличным – наверняка они слишком много выпили. Он взял за руку свою племянницу и повел ее танцевать.
Марика, скованно выпрямив спину на сиденье кареты, возвращалась домой. Ей казалось, что окна кареты занавешены черными шторами. «У сказки бывает только одна концовка», – подумала она. Музыка из театра слышалась даже у входа в особняк.
По дороге в Оперный театр Марика, скованно выпрямив спину на сиденье кареты, посмотрела в окно. В гавани все было тихо. От театра отъезжали кареты.
О случившемся часто вспоминали даже тридцать лет спустя. В тысяча девятьсот сорок пятом году Триест захватили югославские партизаны, и город впервые оказался в руках славянских патриотов, а потому инцидент несколько померк и приобрел постыдный оттенок. Как бы то ни было, все утверждали, что рыжая мадьярка, жена австрийского банкира, выхватила из-под шали плетку и ударами погнала из театра словенку, чье появление на балу и без того вызвало скандал. Версии разнились лишь в одном: мадьярка пыталась или не пыталась отхлестать и спутника словенки.
Марика прекрасно ездила верхом, но хуже справлялась с плетью, а потому, если Дж. был рядом с Нушей, фрау фон Хартман могла задеть и его. Впрочем, следов плети на нем не осталось, а шею и плечи Нуши пересекли три багровые вздувшиеся полосы.
Нуша бросилась вниз по лестнице к выходу, Марика погналась следом, но Дж. подбежал к ней и схватил плеть. Они сцепились, Марика упала. К Дж. метнулись несколько гостей. Он замахнулся на них плетью, вырвался и выбежал к Нуше на улицу.
Нуша бежала, высоко подобрав подол и шлейф платья, так что открылись колени. Тюрбан она потеряла или выбросила. Дж. догнал ее. Издалека доносились крики и вопли. Юноши во фраках бросились за беглецами.
Чтобы Нуша не упала, Дж. подхватил ее под локоть, и они перебежали через площадь, от набережной к бирже. Нуша хотела добраться до узких темных улочек в конце канала. Они бежали, взявшись за руки и тяжело дыша, молча, сберегая дыхание. Дж. вспомнил, как в Милане цыганка вытянула его из-под вздыбившейся лошади и поволокла к городскому парку. «Ты купишь мне белые чулки и шляпку с шифоновой вуалью», – сказала она. Это было не похоже на воспоминание. Оба мига казались непрерывными: Дж. стремительно несся вперед; в то же время бегущая юная цыганка становилась девушкой, одетой в купленный им наряд, и быстро, но тяжело бежала рядом.
Они свернули в первый же переулок у площади на дальней стороне биржи. Нуша задыхалась. Ее ладонь в руке Дж. повлажнела, раскрасневшееся лицо исказила гримаса боли. По улочке навстречу им двигался австрийский полицейский патруль. Преследователи беглецов обогнули угол биржи. Дж. втолкнул Нушу на крыльцо особняка, пытаясь скрыть ее из виду, но их уже заметили.
В полицейском участке их разлучили. Оставшись один, Дж. вспоминал лицо Нуши и не мог отделить его от лица девушки в миланском дворике, когда цыганка брызнула на него водой и велела напиться. Черты их были совершенно различны, но в выражении лиц крылось загадочное сходство. Для того чтобы разрушить это сходство, освободить место для всей его взрослой жизни между первым и вторым лицом, он должен был забыть их перепачканные лбы, губы и напряженные безмолвные глаза и помнить только о смысле их выражения. В тот раз было важно лишь то, что подтвердило выражение лица девушки, которое он до сих пор не мог облечь в слова: важно то, что он не умер. Теперь важно было то, что подтвердило выражение лица девушки, которое он до сих пор не мог облечь в слова: почему бы не умереть?
В пятницу днем Нушу выпустили из полицейского участка. На допросе у нее допытывались о Дж. Она сказала, что ничего о нем не знает. Ее спросили, почему он пригласил ее на бал. Она пожала плечами.
– Ты его любовница?
Она едва удержалась, чтобы не ответить «нет».
– Спросите его, – сказала она.
– Он упоминал при тебе своих итальянских знакомых в Триесте?
– Он совсем не похож на итальянца, – ответила она.
С ней обращались как со слабоумной. Когда Нуше объявили, что ее отпускают, она спросила:
– У вас есть ненужная оберточная бумага?
Охранники обменялись понимающими взглядами.
– Мне надо прикрыться, – пояснила она, показывая муслиновый, расшитый жемчугом верх платья.
Для нее отыскали кусок мешковины.
У оружейных складов она останавливалась на каждом углу и проверяла, не видит ли ее кто из знакомых или соседей, но днем улицы квартала были пустынны. Она шла, держась поближе к стенам домов, набросив мешковину на плечи. У себя в комнате она разделась и, усевшись на край кровати, протерла плечи и ступни прохладной водой из миски. Нуша дрожала, спрашивая себя: «Если его выпустят, он отдаст мне паспорт?»
Дж. подвергли длительной и нудной процедуре перекрестного допроса. Начальник полиции, ознакомившись с результатами допроса, утвердился во мнении, что его первое впечатление о Дж. было верным. На всякий случай он сам допросил пленника и в воскресенье утром отдал приказ о его освобождении. Дж. велели покинуть Триест не позже чем через тридцать шесть часов.
Я пришел в гости к другу, посмотреть фотографии, сделанные им в Северной Африке. У друга я мимоходом поздоровался с его десятилетним сыном и чуть позже, рассматривая снимки, совсем забыл о его существовании.
Внезапно меня дернули за руку. Я обернулся. Крохотный старикашка в очках на громадном носу протянул мне лист бумаги. (Разгадка проста: десятилетний сынишка приятеля нацепил маску, но до меня это дошло только через полсекунды. Я вздрогнул от неожиданности. Мальчик, заметив мой испуг, рассмеялся, и я сообразил, в чем дело.)
Меня ошеломило внезапное появление старикашки. Как он сюда попал? Кто он? Откуда? Почему он решил обратиться именно ко мне? Удовлетворительных ответов на эти вопросы не существовало, и меня испугало именно их отсутствие. Случилось необъяснимое, что предполагало возможность невероятного. Лишенный защиты причинно-следственных связей, я ничуть не удивился крохотному росту и воспринял его как часть хаоса, связанного с появлением старикашки.
Я не преувеличиваю ни сложность, ни компактность содержания этого краткого мига: в моменты сильного возбуждения память и воображение способны воссоздать целую жизнь.
Как только он меня испугал, как только причинно-следственные связи распались, я его узнал – нет, не десятилетнего сына приятеля, а именно лысого старикашку. Узнавание никоим образом не уменьшило моего страха, но изменило его, сделало знакомым, будто я с самого раннего детства знал и старикашку, и связанный с ним страх. У меня возникло ощущение, что я не могу вспомнить его имя. Часть сознания, в которой глубоко укоренились правила приличия, рефлекторно устыдилась этого. Для меня теперь стало важным, не как и почему он меня нашел, а что ему сказать.
Где раньше я с ним встречался? Вот тут парадокса избежать невозможно, но если вспомнить детство, то выяснится, что это чрезвычайно распространенный парадокс. Я узнал старикашку как образ в бесконечном обществе непознаваемого. Это не я когда-то призвал его под свет моих знаний – это он однажды отыскал меня во мраке моего невежества.
Объективно сейчас в старикашке не было ничего зловещего, но в нем заключалась угроза, потому что он участвовал в заключенном мною договоре. Я позабыл об обстоятельствах, которые привели к заключению этого договора, отсюда и первоначальная загадочность появления старикашки. И все же я распознал – не будучи в состоянии вспомнить – одну из основных статей договора; потому человечек и показался мне знакомым. Крохотный старикашка, лысый, в нелепых круглых очках на огромном носу явился и потребовал обещанное по контракту.
Утро в начале лета – таким утром, если нечего делать, вечер кажется невообразимо далеким. Море слилось с небом над Триестом; небо и море скрыла одинаковая синева.
На севере Франции и во Фландрии тоже стояла ясная погода, но умирающие и раненые, лежа навзничь, не смотрели в синее небо, не ощущали его спокойную торжественность, как князь Андрей Болконский на поле Аустерлица. Чем яснее день, тем больше смятения вносила смерть в ряды бойцов на Западном фронте. Смерть утратила всякое значение; ее было легче воспринять как еще одно состояние, как грязь траншей или холод в суровом, враждебном человеку мире, а не в чудесное время года, обещающее прекрасное будущее.
Дж. вернулся домой и, прежде чем переодеться, лег навзничь на кровать. Листья аканта на тюлевых занавесках напомнили ему, как двадцать дней назад он предполагал соблазнить Марику. Он сжал зубы – не оттого, что вспомнил, а потому, что два дня только и делал, что вспоминал. Сами по себе воспоминания не вызывали в нем сожалений. Дж. добился желаемого и свои желания менять не собирался, но ощущал тяжесть внезапно пробудившейся памяти – точнее, ее невероятную вместимость. Огромное количество воспоминаний подавляло его своим весом.
Для него оказалось невозможно отделить одно воспоминание от другого, так же, как было невозможно отличить лицо Нуши от лица цыганки. Его рассудок словно превратился в комнату смеха, где отражения в зеркалах двигались одновременно, но каждое представляло собой нечто иное. Это создавало впечатление, противоположное памяти. К примеру, вместо того чтобы приблизить детство, громада воспоминаний, накопленных с детских лет, делала это время невообразимо далеким. Перед ним проносились воспоминания о Беатрисе, о существовании которых он не подозревал: одно за другим, ясно и отчетливо, но каждое – неотделимо от воспоминаний о других женщинах, так что ему чудилось, будто он в последний раз видел Беатрису сто лет назад. Впрочем, я неточно объясняю. Поток непроизвольных, четких и связных воспоминаний, обрушившийся на Дж., словно растягивал прожитую жизнь – об этом я действительно сказал. Однако же из-за того, что ни одно из воспоминаний не могло быть выделено и отдельно зафиксировано в определенном времени, прожитая жизнь воспринималась чрезвычайно быстротечной и краткой. Память то растягивала, то сжимала жизнь, и эта пытка лишала время смысла.
Вчера вечером я узнал, что мой лондонский друг наложил на себя руки. Собрав воедино буквы его имени – ДЖИМ, я никак не смогу восстановить то, что рассыпалось на мелкие кусочки. Я не могу судить его поступок, называя его трагическим. Мне достаточно принять – принять, а не просто отметить – известие о его смерти.
Дж. должен покинуть город в течение тридцати шести часов. Но куда он отправится? Только в Италию. Оттуда он может уехать куда угодно. Возможно, он представлял, как вернется в Ливорно и будет жить в отцовском особняке. Наверняка он рассматривал и другие варианты, но любой из них был своего рода возвращением, а Дж. возвращаться не желал. Итак, он перестал думать о «куда» и сформулировал вопрос иначе: насколько дальше он может зайти? Как далеко он способен удалиться от прошлого? Время само по себе не уведет его дальше, потому что время лишилось смысла. Осознав это, он решил пойти к Нуше и отдать свой паспорт. Такой поступок позволил бы ему продвинуться дальше.
На пьяцца Понтероссо была фруктовая лавка, где торговала женщина – судя по чертам лица, соотечественница Нуши, из Карста. Дж. купил вишни и направился на восток, к порту. По дороге он ел вишню и выплевывал косточки на мостовую.
В красном цвете вишни всегда присутствует бурый оттенок – гниющий, разлагающийся плод темнеет и становится мягким. В спелой вишне всегда ощущается вкус разложения.
Дж. прошел мимо людей, собравшихся группками и на разных языках обсуждавших неминуемое начало войны. Чем дальше на восток он уходил, тем оборваннее становилась одежда прохожих, тем закрытее их лица.
Из-за крохотности плода, из-за нежности мякоти, из-за тончайшей кожицы – она чуть плотнее пленки на поверхности жидкости – косточка в вишне кажется инородной. Вишенка должна быть целостным комочком. В ней не должно быть косточки. Косточка воспринимается во рту как некий осадок, загадочным образом возникший во время поедания вишни, который приходится выплевывать.
Дважды Дж. останавливался и оборачивался, потому что у него возникало ощущение слежки. Он садился на парапет у магазинчиков и наблюдал за женщинами, стоявшими в очереди за хлебом и овощами. В этой части города с продуктами было плохо.
Мягкость и упругость еще не раскушенной вишни похожи на мягкость и упругость губы.
Он бросал вызов времени и поэтому не торопился.
Дом, в котором жила Нуша, стоял в ряду таких же домов. Их двери открывались прямо на улицу. Дж. постучал. Женщина с двумя детьми возникла на пороге и подозрительно взглянула на Дж. Он объяснил, что пришел к Нуше. Женщина на ломаном итальянском спросила, что ему надо. Он предложил детям вишню, но женщина торопливо прогнала их в дом.
– Ее комната на самом верху, – ответила она. – Через десять минут я мужа к ней пришлю.
На верхней площадке лестницы Нуша, с распущенными по плечам волосами, открыла дверь.
– Вы? – прошептала она, взглянула в лестничный пролет, поманила Дж. в комнату и торопливо захлопнула за ним дверь. – Вы паспорт принесли!
Комната была маленькая, с косым нависшим потолком. У одной стены стояли кровать и буфет, у другой – стол и стул; из мансардного окошка виднелся порт. Дж. высыпал вишню из бумажного пакета на столешницу.
– Меня утром выпустили, – сказал он, достал из кармана паспорт и протянул Нуше.
Ей кажется, что все испытания окончились, цель достигнута. Нуша обеими руками сжимает его ладонь. Он обнимает девушку. Она, не сопротивляясь, льнет к нему. Нуша так взволнована достигнутым, что на миг ей чудится, будто они оба к этому стремились. Она грузно опирается на него. Будь он послабее, она бы его поддержала. Они оба словно бы сбежали от преследователей и теперь изнеможенно обмякли – утомленные, но в безопасности.
Они впервые остаются наедине в закрытом помещении.
– С распущенными волосами лучше, – замечает он, приподнимая прядь с ее плеча.
– Надо же вот это как-то прикрыть! – Нуша отступает на шаг, наклоняет голову, перекидывает волосы на лицо, открывая багровый рубец на шее. Он медленно протягивает руку. Нуша стоит неподвижно, как на осмотре у врача. Между волосами ярко белеет кожа головы. Волосы пахнут одеялом.
– Надо сырое мясо приложить, – говорит он.
Она выпрямляется. Кровь прилила к склоненной голове, и на щеках вспыхивают неровные пятна румянца; прожилки багровеют и набухают, как кровеносные сосуды в корне языка.
– Сырое мясо! – восклицает Нуша. – Скажете тоже! Я бы его съела.
– А как спина?
– Мне не рассмотреть.
– Я взгляну? – спрашивает он.
Только ему Нуша может показать следы плети – ими она заработала паспорт. Она поворачивается спиной к Дж., спускает с плеча блузку и сорочку.
На широких округлых белых плечах горят два набухших рубца, но кожа не рассечена. Поры кожи испускают странное сияние, неотличимое от ее запаха. Дж. кончиками пальцев прикасается к плечу Нуши.
– Я всю ночь спать не могла, больно было, как от ожога.
В окошко слышен какой-то далекий шум, похожий на человеческие голоса; не речь (слишком размеренный) и не музыка (слишком нестройный). Постоянно повторяются два-три звука. Один из них напоминает Дж. «Ать, ать!» из детства. Они с Нушей обмениваются взглядами и подходят к окну. Внизу люди бегут к толпе на пристани, машут руками. Кто-то несет черно-желтый австрийский флаг.
– Кто это? – спрашивает Джи.
– Не знаю, – невозмутимо отвечает Нуша. Грудь ее тяжело вздымается. – Похожи на наших докеров. – Она отходит вглубь комнаты, поправляет блузку, застегивает крошечные пуговички толстыми пальцами. – Мне пора, – говорит она, сжимая паспорт.
Дж. хочет проникнуть во все аспекты ее физической сущности – во вздымающуюся грудь, в густые волосы, пахнущие одеялами, в белую кожу головы, в крупные руки, в щеки, в поры кожи – встать между ее телом, замершим у окна, и ее осознанием себя. Он хочет занять место того, на что она смотрит. Он хочет предложить себя как дар, лишенный всякой добродетели. Он хочет перенести этот дар на собственное тело, удовлетворить свое желание.
– Нуша, у нас нет времени, – говорит Джи.
Ее имя он произносит с отчаянием.
Нуша впервые задумалась, что он будет делать без паспорта.
– Нам пора, – отвечает она, повязывая косынку.
Они сбегают по темной лестнице.
«Нуша, у нас нет времени». Возможно, говоря это, Дж. имел в виду ее нетерпеливое желание отнести брату паспорт, или толпу на пристани, или мужа хозяйки, который вот-вот поднимется к Нуше в комнату, или тридцать шесть часов, за которые Дж. следовало покинуть Триест, но ничто из этого не представляло непреодолимых трудностей, и в прошлом он искусно находил сотни способов с ними справиться. Его заявление означало нечто иное.
Вот уже два дня его угнетала громада воспоминаний. Он ощущал себя приговоренным к жизни в прошлом. То, что еще не случилось, представлялось ему еще не раскрывшейся частью прошлого. Когда его выпустили из полицейского участка, Дж. казалось, что, куда бы он ни отправился, он возвращается к прошлому, к жизни, которую вел до того, как фон Хартман предложил ему Марику, до того, как решил пригласить Нушу на бал. Любой его поступок воспринимался как уже совершенный, приведший к определенным, известным последствиям. Все имевшиеся возможности были мнимыми. Время отказывалось его признавать. Его влечение к Нуше было неотличимо от отчаяния. Ой!
(Страсть обязательно набрасывается на время. Любовники совместно овладевают временем – так, что оно раскрывается, наступает, ретируется и отклоняется назад. Время циркулирует в их сердцах. Влагалище времени покрыто влагой вечности. Время изнуряет себя и извергает поколения.)
«Нуша, у нас нет времени», – сказал он.
Представьте, что герой легенды осознает себя живым. Созданную легенду невозможно изменить. Ее неизменность обеспечивает своего рода бессмертие. Но герой, живой и сознающий себя в легенде, которую раз за разом повторяют и пересказывают, ощущает себя похороненным заживо. Ему не хватает не воздуха, но времени.
Итак, Дж. с Нушей спустились по лестнице.
Из домов выходили люди, громко переговариваясь. Какой-то парень пробежал по улице в одну сторону, потом в другую. Дж. не понимал ни слова – все говорили по-словенски. Парень помчался вниз по холму, к заливу. Нуша что-то спросила.
– Сегодня итальянцы объявили войну, – шепнула она Джи. – Война началась.
Он схватил ее за руку.
– Поздно, – сказала Нуша ему в лицо. – Надо было раньше мне паспорт отдать.
Он не стал ее удерживать, и она бегом спустилась с холма. На полпути она остановилась, с кем-то заговорила, показывая на Дж., и понеслась дальше, придерживая юбки одной рукой и гулко топая по булыжной мостовой.