Дж. Бёрджер Джон

Экипаж останавливается у церкви. В тени платана припаркован «Фиат», в котором они вчера ездили в Санта-Мария-Маджоре. Во дворе никого нет. Матильда просит кучера подождать. Он кивает, спрыгивает на землю и растягивается на поросшей травой обочине. Медная фара «Фиата» сверкает на солнце.

Камилла наклоняет голову, опускает зонтик концом к земле и раскрывает его. Матильда раскрывает свой зонтик, подняв его к небу. Вдвоем они направляются к церкви.

Он встает с каменной скамьи у северной стены церкви, целует Камилле руку и сразу же берет Матильду под локоть.

– Вы ее подруга, она вам наверняка все рассказала, нет нужды объяснять, что произошло, – говорит он и ведет ее по тропе, окруженной могильными плитами.

Камилла направляется следом за ними.

– Нет, прошу вас, подождите на скамейке, – просит он ее.

Все очень тихо. Двери церкви заперты. Дорога пустынна. Трудно поверить, что они всего лишь выехали на окраину города. Такая тишина Камилле непривычна – ведь даже ранним утром по дорогам ездят телеги, на обочинах играют дети, в церкви священник служит мессу, в полях трудятся крестьяне. В тишине Камилла слышит биение собственного сердца и голос Дж., но слов разобрать не может.

Он уверяет Матильду, что еще не раз увидится с ней и навсегда будет перед ней в долгу, если она согласится выполнить его просьбу. Он любит Камиллу; у него не было случая остаться с ней с глазу на глаз; переписываться у них нет возможности. Он умоляет Матильду вернуться и подождать у колледжа Розмини – кучер знает, где это, – а они с Камиллой через полчаса подъедут туда на машине. За полчаса он успеет объясниться с женщиной, в которую отчаянно влюблен. Он говорит все это непринужденно, словно Матильда и сама все понимает – или словно тут никакие убеждения не помогут.

Он намеренно не выпускает руки Матильды, доверительно шепчет, заговорщицки склоняется поближе, создавая видимость задушевной беседы.

Непринужденность его слов интригует Матильду, но не заставляет усомниться в их истинности. Если бы его объяснение было чересчур убедительным, Матильда, на правах подруги, сочла бы его фальшивым; если бы оно показалось слишком надуманным, она бы обвинила его во лжи; но избранная манера заверений подразумевает, что Матильде и без того все известно – хотя это не так. Неизвестность возбуждает в Матильде острое любопытство: если она сама не сможет разобраться, в чем дело, то Камилла наверняка все выяснит и ей расскажет. Если бы истинная подоплека ситуации была до неприличия ужасна, он не стал бы полагать, что Матильде все известно. Она немедленно проникается доверием к нему – именно потому, что он не дает для этого никаких оснований. А вот Морису Матильда не доверяет. Пытаясь убедить себя, что судит здраво, она решает, что Гарри сможет повлиять и на Мориса. Она отвечает, что уедет к колледжу Розмини, если на это согласится Камилла.

Камилла глядит, как они расхаживают между древних, изъеденных временем надгробий, похожих на обкусанные печенья. Ее раздражает парадоксальность ситуации. «Почему я должна сидеть здесь в одиночестве, рискуя всем, пока он развлекает Матильду?» – с досадой думает она и решает, что обязательно с ним поговорит.

Чуть позже кучер поднимается с травы, потирая колени. Матильда садится в экипаж и машет Камилле.

– Не задерживайся! – кричит она. – Не рассчитывай на чудо.

Экипаж, кренясь на заднюю ось, уезжает по пустынной дороге.

«Матильда уверена, что в Париже я стану любовницей человека, с которым только что согласилась остаться наедине», – думает Камилла.

Иногда в глазах женщины (и редко – в глазах мужчины) возникает выражение, лишенное мольбы или гордости; этот взгляд ничего не требует, ничего не обещает. Собеседник заметит это выражение, хотя оно ни к кому не обращено, никому не предназначено. Глазам детей оно несвойственно, потому что они себя не знают; мужчины его не допускают, потому что слишком осмотрительны; неизвестно оно и животным, не ведающим бега времени. Поэты-романтики считали подобный взгляд окном в душу женщины, как если бы он был ясным и прозрачным, однако он непроницаем. Это взгляд, говорящий сам за себя; другого такого не бывает. Сравнить его можно с цветом бутона – так гелиотроп являет себя лиловым. В присутствии посторонних такой взгляд быстро исчезает, потому что не подразумевает приглашения к разговору, а напротив, обозначает отсутствие.

Единственное его желание, его цель – остаться с женщиной наедине. Ничего больше. Но такое уединение должно быть не случайным, а намеренным. Недостаточно остаться вдвоем, вдали от чужих глаз. Встреча должна быть сознательной и добровольной, тогда все остальное будет следствием их уединения, а не исполнением задуманного.

В присутствии посторонних женщины представляются ему неотчетливо, смазанно – не потому, что он не может сконцентрировать на них внимания, а потому, что они постоянно меняются, вынужденно подстраиваясь под ожидания окружающих.

Они с Камиллой остались наедине, в тени северной стены церкви. Он взял Камиллу за локоть. Пальцы ощутили тепло внутренней и прохладу внешней стороны руки. Его охватило чувство неизбежности. Впрочем, его это не удивило – он знал, что так и произойдет, хотя это ощущение невозможно вызвать усилием воли. Дж. чувствовал абсолютную невозможность того, что Камилла окажется не такой, какая она есть; она была предопределена всем, что случилось до нее во времени и пространстве; отведенное ей место в мироздании заключалось в ее теле и в ее натуре; глаза, рот, небольшая грудь, костлявые кисти рук с обкусанными ногтями, скованная походка, необычное тепло волос, хриплый голос, любимые строки Малларме, ее худоба и бледность. Он ощущал сосредоточение ее сути как неизбежность, и вместе с этим ощущением в нем вспыхнуло желание.

– Послушайте… – начала она.

– Твой голос похож и на крик коростеля, и на стрекот цикады, – сказал он. – Говорят, что цикады – неумолчные души поэтов, декламирующие не сложенные при жизни стихотворения.

– Послушайте, – продолжила она, – я очень люблю мужа. Он – средоточие моей жизни; я – мать его детей. Разумеется, ему не следовало вам угрожать, но поймите, прошу вас, я не давала ему ни малейшего повода считать, что для угроз есть какие-либо основания. Он обнаружил вашу нелепую записку…

– Нелепую? Мы встретились и беседуем наедине – вот все, о чем я просил. Что же в этом нелепого?

– Ваш выбор слов… Вам не следовало мне писать…

– Каких слов?

Камилла уставилась на темную громаду кипариса. Повсюду царило непроницаемое молчание.

– Не помню, – хриплым шепотом отозвалась она, вспоминая строки из поэмы Малларме: «… о губы, как вы лжете в нагом цветении…»[14]

– Я назвал тебя желанной, мой коростель.

– Как глупо…

– Но это правда.

Высеченные на могильных камнях надписи разобрать было невозможно. Закругленные буквы (О или С) стерлись больше, чем созданные прямыми линиями (Н или Т).

– Тогда уходите. Прошу вас.

На утренней жаре все кругом выглядит необычайно далеким.

– Твой муж не зря мне угрожал, – говорит он. – У него есть все основания для ревности.

– Нет у него никаких оснований! Я – его жена, я его люблю. Я не виновата в ваших чувствах. Вы заблуждаетесь. Вы ошиблись во мне. Я не полагаю ваши побуждения низменными, я уверена в их благородстве. Об этом я и хотела вам сказать. Я не просила мужа защитить меня от вас, потому что меня не нужно защищать. Мы с вами знакомы два дня. По-вашему, расположением женщины можно заручиться за такой короткий срок? За две недели или два месяца – пожалуй, что да. Но за два дня?! Вы ошибаетесь. Вам представляется, что ваша жизнь – цепочная карусель, но это не так. Наша встреча – напрасный риск. Это ни к чему не приведет. Прошу вас, давайте вернемся к моей подруге. Мы с мужем сегодня возвращаемся в Париж.

Слова давались Камилле с трудом; говорить было нелегко, но она произнесла свою речь искренне. Для нее подобное объяснение являлось единственным возможным способом положить конец сложившейся ситуации, затушевать несправедливость и унизительность угроз мужа. Неважно, что именно она объясняла. Она верила в предначертанное, не считая, что вольна распоряжаться своей судьбой. Будущее не представлялось ей ясным или четко определяемым принимаемыми решениями. Ей хотелось потом вспомнить этот миг искреннего объяснения, хотя она и не ощущала ответственности за возможные его последствия, с робкой надеждой понимая – и опасаясь, – что они не в ее власти.

– Я разыщу тебя в Париже! – сказал он.

– Он вас убьет!

– Но ведь ты меня больше не предашь.

– В каком смысле?

– Зря ты записку сохранила. В Париже мы будем осторожнее.

– Я не собираюсь с вами видеться в Париже.

– Если бы обстоятельства складывались благоприятно, мы бы никогда не узнали, на что мы способны.

– Вы не знаете и знать не можете, на что я способна. И никто этого не узнает. Прошу вас, отвезите меня к подруге.

– Пойми, я мечтал о тебе всю жизнь, хотя и не подозревал, что ты существуешь. Я знаю о тебе все, даже то, что ты сейчас скажешь. Ты скажешь: «Вы ошибаетесь».

– Вы ошибаетесь, – повторила она и рассмеялась.

– Камелия!

Дж. объяснил ей, как повернуть руль и что делать с рычагами управления, пока он заводит мотор автомобиля. Камилла подчинилась, довольная представившимся случаем подчеркнуть, что ее объяснение вызвано отнюдь не беспомощностью.

За капотом виднелись голова и плечи Дж., худыми руками налегавшего на заводную рукоять автомобиля. На лбу блестели капельки пота. После нескольких неудачных попыток мотор взревел. Автомобиль задрожал; в такт ему подрагивали затянутые в перчатки пальцы Камиллы на руле. Дж. что-то крикнул, но она его не расслышала. Казалось, для того чтобы выйти из машины, придется выпрыгнуть из трясущегося автомобиля в абсолютную неподвижность дорожной пыли и церковных стен. Камилла прыгнула. Он помог ей сесть на пассажирское сиденье, уложил ее руку на дверцу и поцеловал место между перчаткой и обшлагом рукава. Камилла поглядела на его голову и дрожащими пальцами легонько коснулась волос. Он не подал виду, что ощутил прикосновение.

– Мы вернемся в объезд, через долину Вьеццо, – сказал он. – Километра три-четыре, не больше.

«Любовь мне предлагаешь ты, но пусть молчат об этом губы…»

С. Малларме, «Рондо II»

Для морали тайн не существует, поэтому не бывает моральных явлений, есть только моральные суждения, а для них необходимы непрерывность и предсказуемость. Мораль не в состоянии вместить новое и удивительное: его можно проигнорировать, о нем можно умолчать, ведь признание существования подобного явления делает его неподвластным немедленному моральному суждению.

Камилла знает, что человек, увозящий ее в своем автомобиле, равнодушен к хаосу, создаваемому в ее размеренной жизни. Из-за этого равнодушия ей хочется воспринимать его как врага. Он равнодушен к ее попыткам защитить его от мужа. Он равнодушен к ее объяснениям. Он равнодушен к счастью, которым она довольствовалась. Камилла рада любым поводам, позволяющим ей назвать его своим врагом, но каждый найденный ею повод заставляет Камиллу критически воспринять свою жизнь.

Движение открытого автомобиля создает легкий ветерок. Камилле кажется, что прохлада, овевающая лицо, шею и руки, чем-то сродни серебристой изнанке листвы, шелестящей над головой. Между деревьями мелькают поросшие травой склоны. Каждая черточка пейзажа дополняет тайное уединение.

Камилла сравнивает его равнодушие со своей любовью к мужу, детям и семье, представляет себе, как они ее окликают. Ее имя равносильно их ожиданиям. Ее жизнь – Камилла.

– Камелия, – произносит он.

Разница в несколько букв.

– Что именно ты во мне любишь? – спрашивает она.

– Твои мечты, твои локти, сомнения в уголках твоей уверенности, необычную теплоту волос, все то, чего ты хочешь, но боишься, крохотность…

– Я ничего в себе не боюсь, и ты обо мне ничего не знаешь.

– Ничего? Я знаю все, что о тебе написал.

Кто это говорит?

– Тебе безразлично, что со мной будет, – настаивает Камилла.

– Тогда зачем ты спрашиваешь?

– Потому что мне любопытно взглянуть на себя твоими глазами. Хочу понять, чем именно вызвано твое заблуждение.

– Я не заблуждаюсь. Я шел к тебе всю жизнь.

– Вы оба с ума сошли.

– Кто?

– Морис и ты.

– Но не мы с тобой.

– В Париже он тебя убьет.

Он останавливает машину у моста, там, где тропинка сбегает к ручью.

– Через восемь дней я приеду в Париж, – говорит Дж.

Она спрыгивает с подножки в неподвижную траву, распрямляет напряженные ноги, поворачивается, глядит на него исподлобья и неуклюже, будто внезапно забыв о заученном изяществе, бросается к зарослям акации. Камилла бежит, пошатываясь, как ребенок, – или как обезумевший от горя взрослый.

– А если, – хрипло восклицает она, раскинув руки, – если не через неделю, а вот здесь и сейчас – Париж?

Спотыкаясь, она подбегает к деревьям.

Дж. бросается за ней следом. Она слышит его шаги и оборачивается. Среди акаций стоит шпалерная решетка, плотно увитая виноградной лозой.

– Не подходи, – кричит Камилла, скрывается за шпалерой и, озираясь, начинает раздеваться.

Над деревьями, над лесистыми горами, похожими на обросшие зеленой шерстью кулаки, виднеются невероятные заснеженные пики. Камилла опускает взгляд, сосредоточенно возится с застежками корсета.

Я отдаю тебе не себя. Не мою суть. Или, если бы я была тобой – а мне это сейчас очень легко вообразить, не сложнее, чем повернуть руку ладонью вверх или ладонью вниз, – если бы я была тобой, не твою суть. Если хочешь перечесть меня часть за частью, я буду такой же, как остальные, потому что никому не удастся оценить части, как не удастся соску оценить грудь, брови измерить свет взгляда, уху определить звук того, как я сейчас выйду к тебе из-за деревьев. По частям я – женщина, которая раздевается на прогалине, будто потаенное место у ручья, скрытое от взора; та, кто совсем недавно тебя отвергла; та, кто сегодня вернется к детям в Париж; та, кто не может вообразить себя никем, кроме верной жены; та, кто никогда прежде не была той, кто я сейчас. Но я не сумма своих частей. Увидь меня целиком, так же, как жизнь требует воспринимать себя самого. У меня на затылке столько волосков, сколько у тебя способов ко мне прикоснуться. Я не себя тебе отдаю, а предлагаю тебе встречу нас двоих. Ты предлагаешь мне возможность тебе это предложить. И я это предлагаю. Предлагаю.

– Я жду, – произносит она вслух.

Неуместность ее тона его не удивляет (ее голос звучит так, будто она нетерпеливо окликает его в приоткрытую дверь спальни). Любые слова в такую минуту кажутся неуместными.

Она сидит на траве. Распущенные по плечам волосы спадают на тонкую сорочку. Серая юбка, жакет и еще какие-то предметы туалета сложены неподалеку.

Окружающее напоминает Камилле картины мастеров Возрождения, с фавнами и нимфами. Но не стоит воображать, что ее тело подобно телу богини кисти Тициана. У нее худые руки, шишковатая, напряженная шея, а бедра такие тощие, что если она встанет, сомкнув ноги, то между ними будет просвет.

Она ожидает его, как он и предполагал. Однако же он изумлен. Сочетание изумления и в точности осуществленных ожиданий свойственно исключительно моментам плотского влечения, поэтому они и выбиваются из нормального хода времени. Возможно, в какой-то миг до нашего рождения мы, на неведомом для нас уровне, воспринимали так всю нашу жизнь. Прежде чем коснуться ее, он уже знает, что откроет для него прикосновение. Едва он коснется ее, то в полной мере осознает ее одинокость. Раздеваясь, она сбросила с себя все чужие желания, которые составляют ее жизнь. Вместе с одеждой она отринула всех ненавистных ему мужчин. Ее обнаженное тело – доказательство ее одинокости. Он узнает и желает именно этой одинокости. Он уводит ее из супружеской спальни, из богато обставленного дома, с улицы, где шторы неподвижны, будто высечены из камня, от зачитанного до дыр томика Малларме, от нарядов, заказанных у модистки и оплаченных мужем, от лживого равнодушия зеркал, отражающих супругов, – он уводит ее все дальше и дальше от привычных мест, туда, где она остается одна в своей одинокости. Оттуда, из его и ее уединенности, они и начинают. Andiamo. Пойдем.

Он смотрит на нее невероятно пристальным взглядом, и она видит себя дриадой, по-звериному настороженной и проворной, чуткой, быстроногой, сладкоголосой, бесстыдной. Она видит его и дриаду вместе, и вид этот наполняет ее невероятной нежностью. Дриада расстегивает его рубашку. Камилла воображает, что дриада предложит себя по-звериному, на четвереньках, лицом к земле, а он возьмет ее, как козел. Она становится на четвереньки и подползает к его голове, склоняется и целует его веки.

– Камелия…

Чувство нежности обволакивает, лишает Камиллу способности воспринимать все отстраненно; мысль о дриаде немедленно пропадает, сначала на мгновение, потом надолго, дриада растворяется в тишине, наполненной запахом примятой травы, исчезает навсегда. Камилла, склонив голову над бедром лежащего рядом мужчины, полностью сосредоточивается на том, как ее язык скользит по внутренней стороне его члена.

Он под ней, над ней, рядом с ней. Он ничего от нее не требует. Он ни на что не притязает. Он здесь, будто шпалера, увитая виноградной лозой. Он здесь, как стена, в которую можно биться головой. Он здесь, снаружи, словно мир, который не пытается ворваться к ней в сознание. Она не говорит себе, что любит его. В отличие от всех остальных мужчин он убеждает ее только в одном – в том, что желает ее и только ее, и это желание порождено ее существованием. Прежде мужчины останавливали на ней свой выбор для удовлетворения уже существовавших в них желаний, потому что она примерно соответствовала их ожиданиям. Однако у него, похоже, нет никаких ожиданий. Он убедил ее, что пенис, подрагивающий над ее лицом, приобрел размер, цвет, форму и тепло именно из-за того, что он распознал в ней. Когда дрожащий, шелковистый, багровый цикламеноподобный член входит в нее – глубоко, насколько позволяют кости ее тазового пояса, она осознает, что он возвращается к истокам своего желания. Вкус крайней плоти, умягченной одинокой слезой прозрачной семенной жидкости на цикламеновом бутоне головки – это вкус ее самой, воплощенной в другом.

– Это никогда не кончится, – медленно, нежно шепчет она. – Любовь моя. Любовь моя.

Они совокуплялись, наполовину уверенные в том, что не лежат, а стоят, потом идут; ближе к концу они уже словно бежали по высокой мокрой траве. Вдобавок ему казалось, что ему навстречу бегут другие.

Все здесь. Как мне заставить эти слова раскрыть свой исходный и потенциальный смысл? Все здесь в свое время и одновременно. Мне совершенно неважно, твое это горло или мое. И все же, вот здесь, пусть слово «совершенно» достигнет своего совершенства. Не имеет значения, что чье. Все части едины. Все здесь вместе. Все, несмотря на все свои различия, здесь вместе. Он к ним присоединяется. Здесь больше нет нужды. Здесь желание является удовлетворением, точнее, ни желания, ни удовлетворения не существует, потому что между ними нет противоречия; здесь каждое ощущение становится ощущением свободы; здесь свобода исключает все, что ею не является.

Они с Камиллой неподвижно лежали бок о бок на склоне холма, у шпалеры с виноградной лозой. С противоположного берега реки крестьянин заметил белую, как у статуи, руку и ступню в чулке. Из любопытства он спрятался за куст и решил посмотреть, что будет дальше.

– Кем мы шли?

– Я была коленом, которое хотело ляжку другой ноги.

– Мои самые нежные слова звучали у тебя в бедрах.

– Твои пятки были моими пальцами.

– Мои ягодицы были твоими ладонями.

– Я прятался в уголке твоих губ. Ты искала меня языком, но там ничего не было.

– Твое горло вспухло, ступни мои в яме желудка, ноги твои пустотелы, голова моя качается на твоих плечах, я была твоим членом.

– Ты была светом, который падал на темные лепестки влагалища и становился розой.

– Кровеносный сосуд набух в завитке твоего цветка.

* * *

Обычно об инциденте со стрельбой в Домодоссоле сообщили бы только местные итальянские газеты, но из-за того, что в ожидании вестей о судьбе Шавеза в городок съехались репортеры со всей Европы, отчет о происшествии появился во многих зарубежных изданиях. Швейцарские газеты, как полагалось при освещении событий с участием респектабельных буржуа, тактично опустили полные имена участников.

«Вчера в итальянском городке Домодоссола произошел прискорбный инцидент на почве ревности. Мсье Э., французский автопромышленник, приехал в город, чтобы присутствовать при историческом трансальпийском перелете Жо Шавеза. В половине четвертого пополудни, на рыночной площади, мсье Э. трижды выстрелил из пистолета в мсье Дж., молодого англичанина-авиалюбителя, который, выйдя из фруктовых рядов, направлялся к живописным магазинчикам на площади. Мсье Дж. был ранен в плечо; по мнению врачей, ранение не представляет угрозы для жизни. Его немедленно отвезли в ту же больницу, где ухаживают за героем-авиатором.

После происшествия мсье Э. без сопротивления сдался властям. “Жаль, что я не подошел поближе”, – заявил он полиции. По его словам, он предупреждал англичанина, что пристрелит его, если молодой человек не прекратит преследовать его супругу, мадам Э… “Речь идет о защите чести и достоинства, – пояснил он. – Как только обстоятельства этого дела станут достоянием общественности, меня не осудит ни один приличный человек”. Англичанин, хотя и свободно говорит по-итальянски, отказался отвечать на вопросы».

* * *

На стене старой больницы Домодоссолы – позже неподалеку построили новую – висит памятная доска в честь Шавеза, героя-авиатора; надпись на ней гласит, что он скончался в палате первого этажа 27 сентября 1910 года.

Из рассказов о последних часах Шавеза ясно, что перенесенные в полете испытания преследовали летчика до самой кончины. Он не понимал, что отделяет его от окружающей жизни, к которой он стремился со всей страстью молодости. Достижение, неразрывно связанное с постигшей его трагедией, издевательски усиливало желание вернуться в прежнюю жизнь.

«Нет, я полечу сегодня. Поехали в Бриг». Да здравствует Шавез! Он помнил, как написал эти слова на ноге. Что он сделал не так? Разум отказывался разделять техническую неполадку и моральное прегрешение. Он со страхом предвидел, что вспомнит слова, выкрикнутые на подлете к Гондо, только когда пересечет ущелье. Он все еще летел сквозь разлом.

В больнице нет памятной доски у палаты, всего на три окна дальше палаты Шавеза, куда Дж. поместили сразу после операции – из раны извлекли пулю. Пожилая сиделка-неаполитанка обтирала ему лицо и руки влажным полотенцем.

Наконец-то все успокоилось. С больничной койки Дж. был виден сад. Косой вечерний свет резко очерчивал неподвижные листья ивы. Дж. раздумывал, как быстротечна драма, как стремительно восстанавливается порядок. Он вспомнил об отцовском саду в Ливорно, об окуне в прудике и о восторженном озарении: важно то, что он не умер. Он шипит сквозь зубы.

– Вам больно?

– Нет, я просто кое-что вспомнил, – говорит он и небрежно добавляет: – Скажите, пожалуйста, вот вы, умудренная опытом женщина, не брезгливая, не щепетильная… Как по-вашему, похож я на дьявола?

– Ш-ш! Не надо об этом.

– Вы мне не ответили.

Она взглянула на молодого человека – щербатая ухмылка, темные глаза – и вспомнила, что в него стрелял возмущенный муж.

– Нет, по-моему, не похож.

(Позже, рассказывая об этом, она притворялась, что ответила так нарочно, как и положено больничной сиделке, чтобы не волновать пациента.)

– А он меня дьяволом обозвал! Решил застрелить дьявола, представляете?! Знаете, как избавиться от дьявола? Надо предложить ему то, чего он хочет. Вы сможете?

Она обтерла ему лоб и прикрыла его губы рукой.

– Нет, вот вы бы предложили ему то, чего он хочет? – настаивал он. – Даже вашу душу? Ведь иначе от него не избавиться!

– Не шутите так. Это святотатство. Ну все, хватит.

– Р-р-р! – внезапно зарычал он.

(Потом она смущенно рассказывала, что от удивления расхохоталась во весь голос.)

В палате за Шавезом ухаживала его невеста, приехавшая из Парижа. Лицо ее находилось где-то вдали, на другом конце Гондо. Шавез протягивал к ней руку, но ущелье выпускало из себя лишь кончики пальцев, позволяя им коснуться губ девушки.

Его рассудок не принимал опровержение истины, в которую Шавез верил всю жизнь. Он проявил небывалое мужество, он выжил, а значит, Бог, природа и человечество должны быть на его стороне – однако этого не случилось. Почему? Он доказал свое право на успех, но вынужден от него отказаться. Недооцененный ветер, горы, предательский леденящий воздух, земля во рту, его кровь и плоть – все они противятся его достижению. Почему?

Всю ночь он бормотал: «Je suis catholique, je suis catholique»[15].

Дж. проснулся и дословно вспомнил разговор с Камиллой в автомобиле по дороге в Домодоссолу.

– Я тебе напишу. Скажи куда.

– Нет, не пиши. Как только я приеду в Париж, дам тебе знать.

– Вот увидишь, на что я способна. Ты поразишься, обещаю. Я всех обхитрю, лучше любого адвоката. Я переоденусь… переоденусь пекарем. И приду к тебе. Пекарем, представляешь? Или старой каргой. – Она рассмеялась. – Вот ты перепугаешься! А потом: раз! – и увидишь перед собой своего коростеля. Морис меня убьет, но я не боюсь. Нет, он тебя захочет убить, так что придется тебе переодеваться. В кого? В испанца! В испанского священника. В кого-то, совершенно на тебя непохожего, – но я тебя все равно узнаю, как бы ты ни старался. Ох, и Морис тебя узнает, потому что у меня глаза загорятся. А если бы ты знал, что погибнешь? И я бы знала, что ты погибнешь, но не пыталась бы тебя остановить. Нет, ни за что. Раньше я бы наверняка тебя остановила, захотела бы спасти, отвергла бы. Сама бы испугалась. А сейчас… Нет, я знаю. Я бы ждала тебя с распростертыми объятьями. Ты бы сам этого хотел. Даже под угрозой смерти ты бы желал меня больше, чем любую другую. И я бы с радостью умерла с тобой.

На следующий день Шавез произнес свои последние слова, смысл которых остался неясен: «Non, non, je ne meurs pas… meurs pas»[16].

* * *

Уаймен огорченно вошел в палату, холодно поздоровался с Дж. и выглянул в окно, словно на лужайке в саду что-то происходило.

– Завтра похороны, – сказал он.

– Да, я слышал разговоры в коридоре, здесь стены тонкие. Шавез умер вчера, в три часа пополудни.

– Весь город в трауре, – вздохнул Уаймен.

– Если б Эннекен лучше целился, хоронили бы двоих.

– Дурацкое замечание.

– Ну, меня бы хоронили, не тебя же. Чего ты такой мрачный?

– Потому что у всех горе, а ты… ты… – Уаймен запнулся и перевел взгляд на лужайку под окном. – Что за легкомысленное поведение! Город в трауре, заводы и фабрики стоят…

– Прямо как в опере Верди. Итальянцы обожают смерти. Нет, не Смерть, а именно смерти. Ты что, не знаешь?

– Они тонко чувствуют трагизм ситуации.

– Ты же сам его дураком назвал.

– Я тогда не знал, что он умирает.

– А какая разница? – тихо спросил Дж.

Уаймен, успокоившись, присел у кровати.

– Он отошел на небеса, – произнес он голосом священника, – в рай погибших летчиков.

– Меня сегодня выписывают, – сказал Дж. – Я приду на панихиду. Кстати, Эннекены уехали?

– Знаешь, твой идиотский поступок выставляет нас всех в дурном свете. Такое поведение порочит авиаторов. Мы же не авантюристы, не искатели приключений…

– Правда?

– Ох, ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду.

– Скажи, они уехали?

– Между прочим, мадам Эннекен увезли в полуобморочном состоянии. Ты доволен?

– А мсье?

– Все порывался к тебе в больницу, грозился застрелить.

– Зря его ко мне не пустили. Я бы хотел еще раз с ним повидаться.

Внезапно Уаймен рассердился. Его худое лицо побагровело. Вытаращив глаза, он уставился на человека в постели.

– Да уж, надо было пустить. Что ты творишь? Чего добиваешься? Послушай, в городе полно народу, а завтра будет еще больше. Люди приезжают отовсюду, чтобы воздать последние почести Жо за его необычайное мужество, за его достижение. Крестьяне из горных деревень пешком приходят, стоят на площади, чтобы проводить героя в последний путь. Посмотри на их лица и устыдись! Пойми, что такое подвиг. Люди всю жизнь трудятся, не разгибая спины, жертвуя всем ради будущего своих детей. И вот среди них, среди этих благодарных паломников ты… Задохлик несчастный! – Хлопнув дверью, Уаймен вышел из палаты.

* * *

Огромные толпы сделали город похожим на деревню. Люди в траурных одеждах заполнили улицы. В дверях домов стояли скорбные женщины, придерживали детей, чтобы они не выбежали к траурной процессии, не нарушили ее торжественную медлительность. Из окон и с балконов свисали черные стяги и трехцветные знамена с траурными лентами. Ярко светило солнце. Опустели все улицы, по которым не проходил кортеж, закрылись лавки, магазинчики и конторы. Над городом звучали гулкие, протяжные удары колоколов – звук стихал в напряженной тишине, и за ним следовал новый. Даже в аркадах на рыночной площади, откуда не было видно ни неба, ни гор, царило странное уединение. Повсюду стоял сильный запах лошадей и кожи – крестьяне, приехавшие в город из окрестных деревень, оставили свои телеги и повозки у рынка и шли за гробом.

Начальник вокзала в фуражке с золотым кантом и длинном сюртуке еще раз критически взглянул на свое отражение в стеклянных дверях вокзального зала ожидания – не из тщеславия, а осознавая важность момента; так актер смотрит в зеркало перед выходом на сцену. К вокзальному телефону выстроилась очередь европейских репортеров, ждущих связи со столичными редакциями газет.

У больницы городской оркестр грянул траурный марш. Похоронная процессия медленно двинулась с места. Перед четверкой лошадей шли девочки в белых вуалях, усыпая булыжную мостовую лепестками тубероз. Мальчишки сновали по улице, поднося девочкам корзины цветов. Мэр объявил, что похороны организованы за счет городской управы. Одна малышка, сосредоточенно закусив нижнюю губу, рассыпала лепестки перед кортежем, будто забрасывала невод в быструю реку, и с робкой улыбкой смотрела на подруг.

За катафалком шли бабушка, брат, невеста и друзья героя. Невеста шествовала с высоко поднятой головой, словно жена, сопровождающая мужа-еретика к месту казни. Она бросала вызов силам стихии, погубившим жениха. Брат Жо, молодой банкир, шел понурившись, глядя под ноги на еще не растоптанные лепестки. Бабушка шагала, гневно втыкая клюку в цветочные бутоны на мостовой.

Следом за родственниками устремились дипломаты, сенаторы, летчики, мэр города, репортеры, производители авиационной техники и коммерсанты. Чуть поодаль двигалась многотысячная процессия горожан, многие из которых видели, как над склоном горы появился аэроплан Шавеза, как он летел к посадочной площадке, на которой Дюрей выложил крест из белого полотна. Люди радовались знаменательной победе, одержанной с кажущейся легкостью. Невозможное стало возможным. Всех охватил восторг. Газеты провозгласили неосуществимую мечту претворенной в жизнь. Многие задавались вопросом, почему не все добиваются желаемого. На этот гипотетический вопрос им с готовностью предоставили привычный ответ: надо свергнуть богачей и уничтожить собственность, объединить страну, вернуть Триест и расширить колониальные владения – вот тогда устроиться судьба Италии. Впрочем, для вопрошавших эти ответы мало что значили. Вопрос оставался открытым.

Неожиданная смерть Шавеза стала однозначным и ясным ответом: верно говорят, что легких подвигов не бывает. За все нужно платить. Настоящие герои погибают. Чрезмерные желания удовлетворяются лишь в смерти. Выбирайте сами: жизнь как она есть или геройская гибель.

У собора начались речи. Толпа согласно внимала ораторам. Юноши, поставленные перед выбором, по обыкновению, воображали себе героическую смерть. Старики вспоминали прожитые годы с затаенной гордостью, будто собственных детей; пытались отыскать доказательства того, что хитростью и умеренностью можно добиться от жизни большего. В конце концов, жизнь всегда лучше смерти, хотя наивная храбрость погибшего героя глубоко затрагивала сердца – ведь старики тоже когда-то были молодыми и наивными, однако суровая школа жизни значительно умерила юношескую восторженность. Итак, молодежь с ликованием превозносила героическую гибель, а старики вспоминали, какой ценой досталось им выживание.

– О Шавез, мой великий соотечественник! – воскликнул перуанский посол. – Родина гордится тобой и в моем лице склоняется над твоим гробом, воздавая тебе почести. И пусть родные оросят могилу слезами, однако нациям не пристало рыдать и жаловаться на судьбу; твоя отчизна славит тебя, ее знаменитого сына, пожертвовавшего жизнью ради светлых идеалов…

Люди, собравшиеся полукругом вокруг катафалка и на ступенях собора, расступились, пропуская группу обмороженных горных проводников с носилками, заваленными венками из альпийских цветов – эдельвейсов, арники, незабудок и рододендронов. Носилки установили по обе стороны у входа в собор.

– Мы увидимся с тобой там, за облаками, – произнес один из проводников, хлопая себя по обмороженным щекам.

– С самого раннего детства ты отличался неукротимой энергией, – продолжил посол, – и твоя смерть служит тому ярким примером. Сильный и смелый, ты пролетел над вечными снегами высочайших вершин на хрупком аэроплане, как символ отваги и гениальности человеческого разума.

Мэр объявил, что именем погибшего героя назовут городскую площадь.

На панихиде присутствовали родственники авиатора и высокопоставленные зарубежные гости. Все стояли, устремив глаза в сумрак собора, где не блестела даже золотая утварь. От плит пола веяло холодом; здесь, в церкви, а не на усыпанных цветами улицах, благочестивая паства пыталась отказаться от желания жить.

– Шавез, отчаянный смельчак, неукротимый храбрец, увидевший Альпы с высоты птичьего полета и покоривший их, – возвестил каноник, – гордый, отважный юноша, быстрее орла пронесшийся над горами и долинами; Шавез, триумф которого заставил нас трепетать в восхищении… Шавез покинул наш бренный мир.

В соборе Дж., стоя рядом с мсье Шувеем и Матильдой ле Дирезон, размышлял об Эннекенах. Камилла готова была стать его любовницей. Мсье Эннекен не осмелится стрелять в Дж. еще раз – супруга наставила ему рога, однако отомстить за себя он так и не смог, а потому последующая измена значения не имела. Ему придется признать право жены завести любовника – разумеется, с соблюдением всех правил приличия, – при условии, что ему самому это обеспечит определенную свободу и не доставит дальнейших неудобств. Камилла проникнется к нему благодарностью и будет обожать и любовника, и супруга – впрочем, по-разному. Изредка выполняя супружеский долг, она будет искренне считать, что по-настоящему принадлежит только своему возлюбленному, ради которого и терпит домогательства мужа.

В соборе горели сотни свечей; в потоках нагретого воздуха пламя мерцало и колыхалось; огоньки по соседству тянулись друг к другу, будто совещаясь между собой; пламя вспыхивало; одни язычки пламени вздымались ввысь, а другие, наоборот, пригибались, распластывались вокруг фитиля, словно в поисках воздуха.

Чтобы не раздражать мужа, Камилла потребует от любовника скрытности, пунктуальности и определенной финансовой поддержки. Чтение Малларме она забросит, потому что его стихи будут слишком живо напоминать ей о том, как она – единственный раз в жизни – осталась наедине с собой. Впрочем, она найдет утешение в творчестве другого, более приземленного поэта. Со временем всё устроится, все будут довольны. От скуки или повинуясь сентиментальному порыву, Камилла с несвойственной ей пылкостью разделит супружеское ложе с мсье Эннекеном и решит, что на самом деле принадлежит только мужу. Эта мысль незамедлительно вернет ее в объятия любовника, и Камилла начнет убеждать себя, что желает принадлежать исключительно ему. Достигнув желаемого, она воспользуется удобным случаем (в ожидании которого посвятит себя детям и знакомым) и проверит крепость своих уз, снова предложив себя супругу. Эти метания, сопровождаемые необъяснимым возбуждением, могут продолжаться бесконечно. Поначалу она с нетерпением будет возвращаться к любовнику, но постепенно (особенно в умиротворенном настроении) осознает, что принадлежит им обоим, а еще больше – подросшим детям. После чего Камилла поймет, что в любовнике ее привлекает не страсть, а интеллект. Лет через десять, если ей повезет, она обзаведется вторым любовником, а первый – с некоторыми ограничениями – станет исполнять роль супруга. Если же ей не улыбнется удача, то Камилла удовольствуется встречами мужа (который к тому времени займет пост в совете директоров «Пежо») с любовником, дабы в беседе и воспоминаниях ощутить себя принадлежащей им обоим. В старости, мельком взглянув в зеркало, она увидит, что осталась одна и никому не принадлежит, но к тому времени уже будет думать только о смерти, не оставляющей иного выбора. Перед смертью все одиноки.

– Он поднялся в небеса, совершив знаменательную победу на пути к покорению мира, – продолжал каноник. – Он был бесстрашным первопроходцем, обеспечившим прогресс человечества. Его доблестное достижение открывает перед нами сияющее будущее – границы, разделяющие страны и нации, исчезнут навсегда, блага цивилизации проникнут в самые отдаленные уголки земного шара…

Матильда ле Дирезон, заметив Дж. неподалеку, с любопытством окинула взглядом его руку на черной перевязи. Подруги успели обсудить случившееся до отъезда Камиллы в Париж и решили, что Джи – заправский донжуан, в жизни которого были сотни любовниц. Впрочем, Камилла заявила, что это не имеет никакого значения.

Матильду занимали два вопроса. Во-первых, что именно заставило Камиллу так быстро поддаться его обаянию? Второй вопрос относился к ней самой. Почему Дж., у которого были сотни женщин, не попытался ее обольстить? Вопросы переплетались, как нити красного шелкового ограждения на конце скамьи. Матильда, слушая панихиду, рассеянно раскачивала канат.

Лицо у нее было глуповатым, как у человека недалекого, не желающего или не способного предаваться глубоким чувствам и играм воображения. На ее лице отчетливо читалось: «Все, что происходит, происходит со мной. Со мной. Со мной!»

Дж. глядел на покачивающийся красный канат ограждения и обдумывал план действий. Он поедет в Париж, нанесет визит Эннекенам, демонстративно проигнорирует Камиллу, успокоит супруга и завяжет бурный роман с Матильдой ле Дирезон. Таким образом он отомстит Эннекену, представив все произошедшее как нелепое недоразумение, вызванное неумелым флиртом супруги; потом объяснит Камилле, что страсть по натуре своей неконтролируема, а любовник – не супруг. Интрижка с Матильдой будет непродолжительна, после чего он исчезнет из их круга. Жаль, конечно, что между мсье Шувеем и Матильдой ле Дирезон отношения сугубо практические, но самолюбие Шувея наверняка будет уязвлено, в этом Дж. не сомневался.

– …Он погиб, но погиб геройски, совершив невероятный подвиг. Честь ему и слава!

Приглашенные выходили из собора, щурясь на солнце, и склоняли головы с видом людей, причастившихся к тайне, делиться которой они не собирались. Для толпы торжественность момента развеялась. Мальчишки все так же сновали с корзинами тубероз, но девочки в белых одеяниях уже хихикали и лукаво переглядывались. Оркестр затянул очередной похоронный марш, и вся процессия медленно двинулась к вокзалу.

Как объяснил директор школы, горный проводник из Формаццы, хлопавший себя по щекам, имел в виду, что дух Шавеза будет жить в воздухе гор, овевая лица альпинистов на вершинах, как ветер или жар солнечных лучей.

Состав стоял на путях. Вот уже дважды поезд останавливался в Домодоссоле специально для Шавеза. Гроб, снятый с катафалка, несли авиаторы, среди них был и приятель Шавеза, Луи Полан. Начальник вокзала отдал им честь. Репортеры бросились к телефону. Девочки в белых одеяниях выстроились вдоль перрона. Внезапно паровоз дал пронзительный, длинный гудок.

Дж. снова подумал о Камилле – не о той, которая ждала его в Париже, а о Камилле, которая предложила приехать к ней под угрозой смерти. Сейчас ему уже ничего не угрожало, но в тот момент опасность существовала. Дерзкий вызов прозвучал как приглашение. Никогда прежде женщина не обращалась к Дж. с такой властной решимостью, с поразительной уверенностью сивиллы. Если бы ее пророчество в отношении супруга оказалось верным, то Дж. немедленно принял бы приглашение.

Гудок паровоза, по замыслу начальника вокзала и машиниста, должен был стать прощанием с героем. Ровный, однотонный, ни на что не похожий звук не отдавался эхом. Он был бессмысленным, бездушным – словно пронзительно визжала свинья – и длился бесконечно, вызывая у всех присутствующих лишь одно желание: скорее бы он прекратился. Хватит!

Бабушка Шавеза застучала тростью по перрону – то ли от досады на нелепый гудок, то ли от бессильного, всеобъемлющего горя.

Часть IV

7

Нуша решила, что Дж. не такой, как все мужчины. Даже видя, что она одна, без спутника, он не обратился к ней как к проститутке. Он представился итальянцем, но был с ней очень вежлив. («Наверное, он итальянец откуда-то издалека», – подумала она.) Он был хорошо одет и все же присел на грязные камни, объяснив, что каменной скамье больше двух тысяч лет. Он вежливо предложил Нуше руку, помогая взойти по ступенькам, и больше к ней не прикасался. (Она была готова позвать на помощь, как только они сели на скамью, но в этом не оказалось нужды.)

– Я сюда каждый день прихожу, – сказал он. – А вы зачем здесь?

Нуша хотела ответить, что пришла сюда с братом, но внезапно испугалась, что незнакомец – полицейский агент.

– Я прихожу сюда, потому что ненавижу христианские гробницы, – продолжил он.

Нуша удивленно уставилась на него.

Он невозмутимо заговорил о погоде, о Триесте и войне.

Чуть позже он спросил, откуда Нуша родом. Вопрос не таил в себе опасности, и Нуша ответила, что родилась в Карсте.

– Скажите что-нибудь по-словенски, – попросил он.

Нуша сказала на словенском, что день выдался солнечный. Он попросил ее продолжать. Она подумала и громко, с вызовом заявила, что итальянцы презирают словенцев. Ей стало интересно, понял ли он, однако он продолжал улыбаться.

– Прошу вас, поговорите по-словенски. Расскажите мне какую-нибудь историю, что в голову придет.

Нуша спросила, понимает ли он по-словенски.

– Ни слова, – ответил он и снова улыбнулся. – Я не раскрою ваших тайн.

Ей ничего не приходило в голову. Он немного подождал, а потом посмотрел на Нушу, вопросительно приподняв бровь.

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Творчество заслуженного работника культуры РФ, кавалера ордена Дружбы, лауреата всероссийских и межд...
Действие романа происходит в Германии накануне августа 1914 года. Германская армия активно готовится...
Придёт время, когда наука позволит накормить миллиарды людей едой, созданной почти из ничего; как в ...
В сборник вошли повести и рассказы, созданные писателем в разные творческие периоды. Непохожие друг ...
Книга посвящена истории возникновения, становления и развития криминалистики, прошедшей длительный п...
Читателю выпадает редкая возможность ознакомиться с редчайшей книгой, посвященной народной медицине,...