Земля обетованная Моруа Андре
– О, вам следовало бы красить волосы! Но скажите мне, неужели вы одинаково любили и Филиппа Марсена, и Бертрана Шмита… я хочу сказать, с одинаковой страстью? Если сочтете мой вопрос нескромным, можете не отвечать.
– Я любила и того и другого. Одинаково ли? Не знаю и не хочу знать. Жизненный опыт научил меня не слишком увлекаться самоанализом. Иначе рискуешь разрушить то, что анализируешь.
– Вы абсолютно правы, – сказала Клер, – но для этого нужно уметь остановиться вовремя. А вот у меня так не получается.
– Тогда пустите все на самотек, – посоветовала Изабель. – Женщина должна быть пассивной.
Клер собралась было задать еще один вопрос, как вдруг вернулись мужчины.
– Вы слышали гонг? Пора обедать, – сказал Бертран. – От морского воздуха у меня разыгрался зверский аппетит.
Молодой матрос подошел, чтобы собрать пледы. Полосатая бело-голубая тельняшка подчеркивала его мужественную красоту.
XLII
Бывают тяжелые болезни, которые долго дремлют перед тем, как проявиться во всей своей силе. Пациент знает, что у него не в порядке сердце или печень, но ведет обычный образ жизни и не показывается врачу. Однако стоит ему переутомиться, пережить сильный стресс, как больной орган, не способный вынести напряжение, внезапно заявляет о себе. Возвращение в Париж стало для Кристиана и Клер Менетрие таким откровением.
До отъезда в Америку их жизнь, с ее привычным распорядком и супружеской рутиной, протекала почти нормально. Работа и общественные обязанности поддерживали и скрепляли их отношения. Но долгое пребывание в чужой стране вырвало их из родной стихии, и после возвращения из Нью-Йорка им вдруг стало не хватать сумасшедшего американского ритма, как наркоману – его зелья. У Кристиана не было никакой начатой работы, да он и не испытывал желания затевать что-то новое. Клер, измученная длинным путешествием, дала волю разгулявшимся нервам и чуть что – разражалась слезами.
Неуверенность в будущем только обостряла ее депрессию. Немцы оккупировали Рейнскую область, и французское правительство ничего не сделало, чтобы воспрепятствовать этому. Ларрак, которому Клер позвонила в начале апреля 1930 года, чтобы спросить, может ли их сын провести с ней пасхальные каникулы в Сарразаке, выразил сильные опасения по поводу международной обстановки.
Патрон так больше и не женился; вместо Роланды Верье в его жизни появилась молоденькая женщина – слишком молоденькая, чтобы быть кроткой; с Клер он обращался теперь по-дружески учтиво.
– Да, вы имеете веские основания для тревоги, – сказал он. – Все последние события грозят стать прологом к новой войне. Франция вступит в нее раздробленной и лишенной союзников. А это может быть очень опасно. Боюсь, как бы наш сын не оказался в армии в самый тяжелый момент.
– И что же нужно делать в таком случае?
– Что делать? О, вот это знают все. Первое: объединить французов. Второе: договориться о союзе с англичанами. Третье: раздавить Гитлера, пока он не набрал силу. Но ничего из этого сделано не будет! Правящие партии, как в Англии, так и во Франции, подобны страусам, которые прячут голову в песок. Мои собратья по тяжелой индустрии либо слепы, либо глупы. Правительство занимается политикой вместо производства танков… А малыш? Да, конечно, он может ехать на Пасху в Сарразак. Впрочем, он и ваша матушка, кажется, уже год назад договорились об этом. Менетрие будет вас сопровождать?
– Не думаю, – ответила Клер.
На самом деле идея поехать в Сарразак возникла у нее потому, что Кристиан уже неоднократно высказывал настойчивое желание провести месяц в одиночестве в Альпах или Вогезах. На протяжении писательской жизни у него часто случались творческие застои. И всякий раз уединение в безлюдных горах давало ему новый толчок к творчеству. Со времени женитьбы на Клер ему приходилось отказывать себе в этом «поднебесном лечении». Его жена всегда жаловалась на то, что мерзнет в таких местах, и отказывалась его сопровождать, но боялась, что Кристиан, уехав без нее, воспользуется этим и найдет среди вечных снегов какую-нибудь Вивиану. До сих пор ей удавалось держать его при себе.
– На этот раз, Клер, – объявил он, – я не позволю вам уговорить меня отказаться от этого путешествия. Чтобы вновь засесть за работу, мне нужен хотя бы месячный отдых от супружеской жизни. Вы даже не понимаете, во что превратилось мое существование после нашей свадьбы. Вы контролируете мои действия, мои произведения, мои мысли. Никакое свободное творчество невозможно под таким супружеским надзором!
Он сказал это довольно суровым тоном, а потом добавил чуть мягче, но все же серьезно:
– Это не просто семейная сцена, мадам, это революция!
В конце концов Клер уступила: она чувствовала себя разбитой и сама нуждалась в отдыхе.
Возвращение в Сарразак, с его провинциальным покоем, пробудило в ней сложные чувства. Мадам Форжо и мисс Бринкер по-прежнему жили в тесном единении, ведя размеренное, безмятежное существование. Леонтина умерла; ее похоронили рядом с усопшими Форжо, между двумя шеренгами кипарисов. У Альбера-младшего, которого сарразакские дамы звали, как мисс Бринкер, Берти, были пепельные волосы и светло-голубые глаза матери, правда посаженные глубоко, как у отца; от него же он унаследовал изобретательность и острый ум. Вопреки желанию Клер, которой хотелось, чтобы сын продолжил учебу после экзамена на степень бакалавра, мальчик решил как можно раньше пойти работать на завод Ларрака:
– Почему вам так хочется, мама, чтобы я продолжал зубрить латынь или историю? Мне это надоело, да и пользы в них никакой. Вот что я решил, послушайте, мама. Первое: я собираюсь стать конструктором, а не преподавателем. Второе: возможно, что я проведу молодость на войне, где механика мне будет полезнее эрудиции. Третье: у меня есть все шансы быть убитым в двадцать лет. Так вот, позвольте мне делать то, что я сам хочу!
Клер с умилением слушала, как он перечисляет по пунктам – вылитый Ларрак! – свои аргументы. По прошествии тринадцати лет она с удивлением ловила себя на том, что думает об Альбере с симпатией. Он не обладал ни талантом, ни обаянием Кристиана, но зато был цельной личностью, без свойственных ее второму мужу метаний, противоречий и самолюбования, часто приводивших ее в недоумение. Альбер-младший держался с удивительным апломбом, пытался объяснять бабушке проблемы политики и однажды вызвал улыбку у матери, объявив за столом:
– А вы знаете историю о том, как начинал папа? Это потрясающе! Когда он был маленьким и жил в Амьене, он обожал конструировать всякие механизмы. Например, в своей комнате он изобрел такое устройство в стенном шкафу, что, когда его открывали, внутри автоматически загоралась электрическая лампочка.
Рассказ продолжался добрую четверть часа, но Клер, знавшая все это наизусть, с удовольствием выслушала сына. Когда они с Берти расстались, ей стало его не хватать. И она снова начала вести дневник.
4 мая 1936. – Берти уехал, оставив после себя зияющую пустоту. Его юная дерзость и самоуверенность просто очаровательны.
– Я читал книги вашего мужа, – сказал он мне. – Неплохо написано.
Ах, как я жалею, что по своей вине слишком мало виделась с ним в то время, когда он становился мужчиной! Как это, должно быть, интересно – следить за формированием ума и характера! Надо признать, что Альбер много раз пытался сблизить меня с сыном. Но мой «свирепый эгоизм» все портил. Я еще не забыла тот день, когда непременно хотела повести бедного мальчика на конференцию, посвященную Шопену.
– Нет, мама, – сказал он, – это такая скучища! На стадионе Коломб сегодня матч регби, поедем туда!
А я отказалась, как упрямый, капризный ребенок. Еще более упрямый и капризный, чем мой сын.
Почему я так поступаю? Почему всегда отталкиваю от себя то, что могла бы иметь, и жалею об этом, когда уже поздно? Я ненавидела Сарразак – а потом тосковала по нему; мечтала избавиться от Альбера – а теперь признаю его достоинства; отказалась от обязанностей по отношению к сыну – а сейчас горько сожалею, что не насладилась радостями материнства. И кто знает, может быть, завтра я пойму, что, выйдя замуж за Кристиана, сгубила свою жизнь, которая могла бы стать (хотя частично и стала) такой прекрасной?!
7 мая 1936. – Я убедилась, что в отчем доме чувствую себя счастливой, какой давно уже не была. Здесь я снова встретилась с настоящей Клер, Клер моего отрочества. Листаю дневник тех далеких лет. Какое пылкое воодушевление! Как мне тогда хотелось все узнать, все понять! Вот запись: «О Боже, сделайте так, чтобы меня полюбил гений!» И это сбылось. Но что я сделала с этой любовью, я – теперешняя? Увы, насколько лучше я была в юношеские годы! Я верила в славу, честь, святость. Я и сейчас верю в них, Бог свидетель, но сегодня слишком ясно вижу, какие препятствия стоят на пути к счастью. Ах, Клер, слишком проницательная, слишком «клерикальная» Клер, как же обманула тебя жизнь! Я перечитываю свои старые книги, и меня переполняет злоба на писателей, которых я пылко любила в детстве. Почему они так бессовестно лгут? Почему представляют юным душам мир в таком ущербном и ложном образе? Увы, даже Толстой, которым я безмерно восхищалась, который поистине необъятен в своем творчестве, и тот скрывает самые низкие стороны бытия, а ведь как необходимо знать и их… Исключением является разве что «Крейцерова соната», жуткая и правдивая, когда ее перечитываешь во всеоружии жизненного опыта. Мюссе, который прежде был мне так дорог, теперь кажется сводником, что окутывает розовыми, соблазнительными покрывалами обнаженные страсти. Бальзак лишь иногда говорит правду, а вот Пруст – почти всегда. Однако, если вдуматься, поэты обманули меня, и мне понадобилось двадцать лет страданий и ошибок, чтобы обнаружить горькую истину: реальная жизнь не может откликнуться на надежды, которые поэзия пробуждала в моем сердце.
8 мая 1936. – Посещение сарразакского кладбища. Я еще помню те годы, когда завидовала мертвым. Я и сейчас завидую им, но уже по другим причинам. Тогда я мечтала стать героиней какой-нибудь торжественной церемонии, пусть даже и трагической. Увы, я стала таковой, но жертва оказалась напрасной. А сегодня я завидую мертвым потому, что они обрели покой, – им удалось бегство от нашего мрачного карнавала.
10 мая 1936. – Как горько сознавать, что мой муж был вынужден покинуть меня, чтобы спокойно работать. Я знаю, что давно уже отравляю ему жизнь. Иногда я корю себя за это, а иногда думаю, что в наших ссорах есть доля и его вины. Я бываю невыносимой, это правда, но разве Кристиан не страдает таким же безумным, неосознанным эгоцентризмом? Вот уже десять лет, как я живу рядом с ним несчастной рабой любви, которая бежит от меня, а он, так тонко понимающий воображаемые драмы, даже не заподозрил моей, бросающейся в глаза. Мама говорит мне:
– Что с тобой? Ты нездорова? У тебя нервы на взводе.
Она права, у меня нервы на взводе, – возможно, эта встреча со старыми книгами и беседы с мисс Бринкер разбудили во мне былую боль. Ах, как хочется раз и навсегда вскрыть этот нарыв! Я часто думала, что у нас с Кристианом все наладится, если сказать ему правду. Но всегда молчала, из страха ранить его, оттолкнуть от себя. А этого я ни в коем случае не допущу. Сегодня вечером начала писать ему письмо. Потом разорвала его. Неужели мне так и придется весь свой век провести во лжи? Ох, не знаю!
11 мая 1936. – И все же я решилась перейти Рубикон. Написала Кристиану и во всем ему призналась… да, во всем. Уверена, что это чистое безумие. Я рискую потерять то, что мне бесконечно дорого. Счастье всей моей жизни поставлено на карту. Мой отец некогда поступил так же – и проиграл. Переписала это письмо в дневник. И, перечитывая его, думаю о другом письме, написанном за этим же столом и адресованном Клоду Парану; как часто я потом жалела об этом! И как мало изменилась с тех пор! Да и меняемся ли мы когда-нибудь?!
Сарразак, 12 мая 1936
Мой дорогой, мой любимый, с тех пор как я живу здесь, я десять раз начинала, а потом рвала письмо, которое давным-давно хотела и должна была написать вам.
То, что я выскажу в нем, очень тяжело для меня и, боюсь, будет тяжело и для вас. Но я должна это сделать. Вы сами видите, что наша совместная жизнь становится, помимо нашей воли, помимо нашей взаимной привязанности, долгой немой ссорой, перемежающейся короткими перерывами, но никогда не затухающей до конца. И вот я пришла к убеждению, что необходимо наконец найти корень этого зла. Вы скажете, что тем самым я разрушаю само здание нашей любви. Может быть, и так. Но то, что я рискую разрушить, вскоре рухнуло бы само и погребло бы под своими обломками все, что еще связывает нас. Надеюсь, что, избавившись от обманчивых иллюзий и расчистив место для новых отношений, мы сможем построить на основе правды нечто более устойчивое и прекрасное.
Милый Кристиан, я не думаю, что вы можете представить себе, как сильно я страдала все эти двенадцать лет. И я сознаю, что в большой мере сама виновна в этих страданиях. С первого же дня я поставила себя по отношению к вам в ложное положение, после чего мне только оставалось либо лгать, либо разочаровать вас. Вы помните ту августовскую ночь на мысе Фреэль, когда вошли в мою спальню и стали моим любовником? Как вы не поняли тогда, что я этого не желала? Ведь я решительно сказала вам это, я умоляла вас оставить меня, объясняла, насколько позволила мне стыдливость – а она была необоримой! – что я не создана для физической любви и особенно для адюльтера.
Вы, без сомнения, сочли это извечной женской уловкой – так нимфа, убегая от сатира, оглядывается, чтобы проверить, догоняет ли он ее. Увы, этого не случилось. А ведь я была тогда искренней – до боли, до глупости искренней. Я восхищалась вами, любила вас, но не хотела вам принадлежать. Ни вам и ни кому другому. Я была бы счастлива жить рядом с вами как подруга, а главное, как вдохновительница, насколько это было возможно. Вы этого не пожелали, и я уступила, боясь потерять вас из-за своего отказа. Однако, принудив себя сдаться, я не смогла – и в этом моя трагедия, Кристиан! – почувствовать себя счастливой. Я все еще слышу ваш шепот в жемчужно-розовом лунном свете, залившем комнату: «Ты счастлива?» – и свой ответ: «Божественно счастлива!» Но я солгала.
Нет, в ту минуту я не была божественно счастлива. Меня охватило беспокойство, близкое к отчаянию. Коль скоро я решилась на эту жертву и отдалась, я ожидала от вас откровения, которого не принес мне брак. Увы, этого откровения я не узнала и с вами. Я так никогда и не испытала его, Кристиан. Не думаю, что вы об этом догадались. Женщины, гораздо более опытные, чем я, в отношениях с мужчинами, советовали мне лгать. «Самолюбие любовника, – говорили они, – плохо переносит такие признания. Симулируйте наслаждение, это совсем нетрудно!» Да, это нетрудно. Но – честно ли? И как долго нужно лгать? Да и возможно ли построить идеальный брак на постоянной лжи? Не думаю.
Я видела, как нервы мои постепенно сдавали в этой комедии притворства, как ухудшилось мое душевное состояние, как пошатнулся сам разум. Во мне вскипали злоба, зависть, даже ненависть к тем ни в чем не повинным созданиям, чьим единственным преступлением была способность к любовному экстазу, в котором отказала мне природа. Мне следовало бы много раньше поведать вам мое горе. Но я не посмела. Почему же я пишу об этом сегодня? Потому, что у меня нет другого выхода. Я долго надеялась, что все уладится, винила обстоятельства. Говорила себе: «Мой первый брак был браком без любви». Потом я узнала любовь без брака. И только теперь, после честно проведенного опыта супружеской жизни, в общем удавшейся и имевшей все шансы быть нормальной, я все же решила послать вам этот сигнал SOS, запоздалый, рискованный, но, по крайней мере, избавляющий меня от обязанности молчать.
Я люблю вас, Кристиан, я люблю только вас. И одна из трагических сторон моей истории состоит в том, что я всегда была и буду безнадежно верна вам. В этом нет никакой моей заслуги. Я повторяю, что люблю только вас и не собираюсь искать никого другого на стороне. Если бы надо мной вершила суд Афродита, она вынесла бы вердикт: не способна. И однако, иногда мне кажется, что, пожелай вы освятить наш брак той же поэзией, какую вкладывали в любовные чувства созданных вами героев, я, возможно, и достигла бы вершины огненной, всепожирающей страсти, способной растопить мою ледяную броню. А в наших супружеских отношениях, как вы их понимали, всегда было какое-то приземленное сластолюбие, ввергавшее меня в ступор. Наверное, я не права, и любая нормальная женщина сочла бы вполне естественным «заниматься любовью», как выражаетесь вы, мужчины, – заниматься каждую ночь, не считая нужным вкладывать в эти жесты поэзию, страхи и красоту. Но что делать, я создана иначе. И решила, что, раз уж всякая надежда умерла, лучше все сказать вам откровенно. Только не любите меня меньше, прошу вас, ведь я люблю вас так страстно, как только может любить женщина, подобная мне.
14 мая 1936. – Едва опустив в почтовый ящик роковое письмо, я об этом пожалела! О, хоть бы оно затерялось, хоть бы Кристиан никогда не получил его! И все же… Разве я могла бы хранить эту тайну до самой смерти?
15 мая 1936. – Письмо от Эдме Ларивьер. Она сообщает, что Кристиан ездил в Вогезы, чтобы повидаться с дочерью. Это вполне естественно. Но почему он не написал об этом мне? По ее словам, он скоро вернется в Париж. Значит, мое письмо, увы, последует за ним!
20 мая 1936. – Ужасный ответ Кристиана. Переписываю его сюда, чтобы терзаться подольше.
Париж, 18 мая 1936
Клер, я буду так же откровенен с вами, как вы со мной. Я читал ваше письмо с грустью, но без удивления. К несчастью, я начал постигать ваш характер уже давно, и если я пишу здесь «к несчастью», то вовсе не потому, что сожалею о том, что мы встретились. Я знаю, что многим обязан вам. Но несчастье состоит в том, что, восхищаясь вами, любя вас, я одновременно с отчаянием наблюдаю, как изуродовало ваши редкостные достоинства то неестественное, заложенное в вас еще в отрочестве отношение к любви, которое вы и сегодня не способны изжить в себе.
Вопреки мнению большинства наших друзей и вашему собственному, вы, Клер, нормальное человеческое существо, живое, эмоциональное, страстное и созданное для любви. Вас просто «изуродовало» пуританское воспитание и романтическое образование; эти вещи кажутся противоречивыми, а на самом деле они оба направили ваше внимание на собственную личность: первое научило вас ненавидеть себя, второе побудило считать себя возвышенной натурой. Ваш ум анализирует только внутреннюю вашу жизнь вместо того, чтобы освещать окружающий мир, и этот резкий свет, направленный на то, что должно оставаться в тени и порождать спонтанную реакцию, ослепляет, а потом усыпляет природный инстинкт. В тот момент, когда женщина попроще отдалась бы без раздумий, желая сделать счастливым своего любовника и именно поэтому стать счастливой самой, вы наблюдаете, вы рассуждаете, вы зажимаетесь. Вы «ангажированы», да, вы ангажированы книгами, поэзией, вместо того чтобы принимать себя такой, какой создал вас Бог. Это не ваша вина, это вина тех, кто вас воспитывал; но это делает недостижимым счастье и для вас, и для тех, кто вас любит.
Вы очень жестки, Клер. Я не уверен, что вы отдаете себе в этом отчет. Более того, иногда вы просто жестоки. Вы изо всех сил пытались разбить брак Эдме Ларивьер, а ведь она была вашей подругой. Вы копались в моем прошлом с неустанным усердием старой девы и не успокоились, пока не извлекли из него вредоносные субстанции, которые грозили истребить то немногое, что помогало мне верить в себя. Вы любите заниматься самоанализом, так вот: разве вы не заметили, с какой радостью доносите до меня плохую новость, чей-то враждебный отзыв, предательский поступок, чужую неудачу? Весь день вы кружите надо мной, как грозная злая фея, как вестница несчастья, безмолвная, загадочная и мрачная – о, такая мрачная, что я тотчас чувствую приближение нового удара судьбы. И наконец вечером разражается буря: «Я не хотела вам говорить, но вы должны узнать…» – начинаете вы, и я вижу, как вас переполняет злобная садистская радость при виде моего смятения.
Мало-помалу ваш безжалостный пессимизм проник и в мое творчество. В те времена, когда я познакомился с вами, я еще верил в любовь, в дружбу. Тогда в моих драмах было величие, без сомнения абстрактное, но все же оно составляло мое счастье, мой «стиль». Но вы, всей тяжестью повиснув на мне, пригнули меня к земле. Вы бесстыдно обнажали передо мной женщин, которых я обожествлял. С безжалостной ясностью вы показывали мне их телесные недостатки и душевные пороки. Мои герои, соприкоснувшись с вами, становились более проницательными, но утрачивали надежду, которая, по моему убеждению, была сутью их красоты. Когда-то вы упрекали свою мать в том, что она опошляла любой благородный порыв, низводя его до смехотворного. Вы уверены, Клер, что не похожи на нее?
Читая эти жестокие строки, вы, наверное, воскликнете, что я описываю другую, несуществующую Клер. И вы будете не так уж не правы. Ибо я знаю, что и в вас живет своеобразное благородство, верю, что вы меня любите, как уверяете в конце своего письма, «так страстно, как только может любить женщина, подобная мне». Но вы любите меня лишь в некоторые часы, а в другие – ненавидите. Вам нужно найти виновного в вашем несчастье, а я единственный доступный объект. Вы перенесли на меня ту глухую злобу, которая горела в вас со времен первого брака. Вот так вы и терзаете меня, или, если хотите, так мы терзаем друг друга.
Неужели этому нельзя помочь? В настоящий момент, когда я еще не пришел в себя после вашего грустного признания, мне трудно ответить на этот вопрос. Думаю, каждый из нас должен дать другому время успокоиться и прийти в себя. Предлагаю вам еще месяц одиночества и беспристрастного размышления, а потом увидим, во что это выльется.
Это письмо потрясло меня. Оно было так же безжалостно и так же несправедливо, как некогда письмо Клода Парана. Признаться честно, я знала, что Кристиан думает обо мне именно так. Он выразил свои мысли в символической форме, вложив их в уста Вивианы. Взять хоть эпизод, когда она хитростью выманивает у Мерлина волшебное кольцо Радианс,[100] память о первой любви, и держит Мерлина в своей власти (в нашем случае это я и Фанни!). Эдме Ларивьер, обладающая тонкой проницательностью, поняла эту аллюзию и сказала мне: «А Вивиана слегка напоминает вас», что я нашла довольно бестактным с ее стороны и несправедливым со стороны Кристиана, если он действительно имел это в виду. По правде говоря, это и правдиво и ложно. Да, во мне есть нечто от коварной Вивианы, но немало есть и от всех других женщин. В детстве я мечтала быть святой. Иногда мне кажется, что не хватает самой малости, чтобы перейти от жестокости, в которой меня упрекает Кристиан, к праведности моих детских упований. Все святые безжалостны, но их жестокость оборачивается главным образом против них самих. Способна ли я измениться? В письме Кристиана есть фраза, которая дает мне надежду: «Вы, Клер, нормальное человеческое существо, живое, эмоциональное, страстное и созданное для любви». Реально ли это? Если он думает, что во мне, под внешней броней, еще живет это «человеческое существо, живое и эмоциональное», тогда еще не все потеряно.
XLIII
Получив письмо Клер, Кристиан грустно спросил себя, не будет ли развод самым разумным и даже единственно возможным решением. «Она говорит, что любит меня, – рассуждал он, – и, похоже, не желает разрыва, но во что теперь превратится наша совместная жизнь? Либо мы станем бесконечно обсуждать это признание, которое отравит нам отношения, либо умолчим о нем, и тогда пропасть между нами будет расширяться и расширяться. Несчастье в том, что даже после удара, который она нанесла мне, я тоже еще люблю ее, и мне приятнее жить с ней, несмотря на ее недостатки и проблемы, чем заводить короткие бесплодные связи, как прежде». Тем не менее, оказавшись в одиночестве в Париже, он внезапно ощутил потребность в обновлении.
Кристиан давно уже обещал позировать Ванде Неджанин: в этом году она взялась за портреты нескольких литераторов и художников для выставки, которую собиралась устроить в галерее Зака. Он восхищался рисунками молодой русской художницы. «Вы – Энгр со взглядом Эль Греко!» – сказал он ей однажды, и действительно, штрихи и тени на набросках Ванды отличались безукоризненной тщательностью и грациозной мягкостью линий Энгра, но фигуры были слегка деформированы, в манере Эль Греко. «Сознательный ли это метод, – спрашивал себя Кристиан, – или она на самом деле так видит?» Эта женщина интересовала его тем, что была энергичной, живой и некоторыми чертами напоминала Фанни. На следующий день после получения письма от Клер он позвонил Ванде:
– Вы еще не раздумали сделать мой портрет?
– Конечно не раздумала. А почему вы спрашиваете?
– Потому что сейчас мне нетрудно найти для этого время. Сколько сеансов вам потребуется?
– Три, от силы четыре.
– Если хотите, можно начать завтра, ближе к концу дня. Я могу прийти в пять часов.
– Прекрасно, буду очень рада. Я уж и не надеялась вас заполучить.
Она жила в конце улицы Ренн, рядом с вокзалом Монпарнас; ее небольшая мастерская пряталась в глубине двора. Дом был ужасный, но, когда Кристиан вошел в мастерскую, его охватило чувство приятного покоя. Уличный шум сюда не доходил. Обстановка была более чем скромной, на стенах с известковой побелкой – рисунки Кокто и Пикассо. Ярко-голубой диван служил, видимо, и кроватью. Проигрыватель. Низенький столик. На полу по-восточному разбросаны кожаные подушки. Несколько начатых картин на мольбертах. На полу, вдоль стен, другие картины, повернутые к зрителю обратной стороной.
– А вы хорошо позируете? – спросила Ванда, готовя карандаши для набросков.
– Конечно, раз в это время я смогу любоваться вами.
– О, как вы учтивы!
На Ванду и впрямь было приятно смотреть. Для работы она надела коричневые бархатные шаровары и блузу в крупную желто-коричневую клетку, с широким вырезом. Короткая стрижка, точеная, но крепкая шея, вызывающе упругая грудь.
– Как вы хотите позировать? Сидя на диване? Если угодно, можете читать, курить.
– Нет, лучше я буду разговаривать с вами.
На самом деле Кристиан говорил один. Ванда погрузилась в работу, отступая иногда назад, чтобы оценить свой рисунок, разглядывая его в зеркале, щуря глаза и высовывая от старания кончик языка. По прошествии часа она положила карандаши на мольберт и объявила:
– Перерыв пять минут, я жутко устала.
– Можно посмотреть?
Кристиан встал и, подойдя к Ванде, начал рассматривать рисунок. При этом он фамильярно обнял Ванду за плечи, и она без всякого стеснения прижалась к нему. Эскиз удивил Кристиана.
– Неужели вы видите меня таким? Я похож на злого священника. Но сам рисунок хорош.
– А вы и есть злой священник! – сказала она. – Надеюсь, вы хотя бы добрый муж?
Последнюю часть сеанса они говорили о Клер.
– Ее очень не любят в обществе, – сказала Ванда, – а вот я всегда ее защищаю. Женщине такой потрясающей красоты жить нелегко. Великая красота, как и великое богатство, чревато многими опасностями. Она дает ее обладательнице такую власть, что порождает в ней некое капризное безумие.
– Я не думаю, что моя жена безумна или капризна.
Внезапно Кристиану захотелось пропеть восторженный панегирик Клер, но он тут же вспомнил о письме и помрачнел.
– Сегодня у меня тяжело на душе, – сказал он. – Не хотите ли составить мне компанию и поужинать вместе?
– О, как это мило, – ответила Ванда, – я представляла вас совсем другим. А вы такой простой. Например, никогда бы не подумала, что вы можете так сказать: «У меня тяжело на душе».
– Почему же?
– Не знаю… Но мне и в голову не приходило такое… Эти слова не из лексикона ваших драм. Я буду очень рада провести с вами вечер, но только ужинать нам придется здесь: у меня много продуктов, которые могут испортиться из-за жары. Я все приготовлю сама. Вас устроит бифштекс с кровью, жареный картофель и камамбер?
– И еще как! – с жаром ответил он.
– Ну и прекрасно! Вы все это получите, а вдобавок я налью вам красного винца.
– Мне очень нравятся такие ужины рабочих, – сказал Кристиан.
– А мы и есть рабочие! – ответила Ванда. – Домашние ремесленники.
Он прошел за ней в крохотную кухоньку и стал с удовольствием наблюдать, как она готовит. В ней, как и в Фанни, ощущалась чувственная сила. Сейчас, с куском кровавого мяса в руках, она выглядела довольной, как пантера или львица, которая только что разорвала барана и облизывает крепкие клыки.
– Ну-ну, лапы прочь! – прикрикнула она на Кристиана. – Кухарку обнимать запрещено!
И все же он обнял и поцеловал ее, вдыхая здоровый запах ее плоти и жареного мяса. Она со смехом покорилась. Потом они весело поужинали, сидя на кожаных подушках.
– Погодите-ка, – сказала Ванда, – я вас угощу и музыкой. У меня есть пластинки с Мусоргским; замечательная вещь, хоть и малоизвестная.
– Ладно, – ответил он, – но, если вы хотите, чтобы я слушал молча, сядьте рядом со мной.
Она присела у ног Кристиана, облокотившись на его колени. Он стал поглаживать ее сильную шею, потом, опустив руку в вырез клетчатой блузы, начал ласкать грудь, видную ему сверху.
– Ах, как мне хорошо у вас! – вздохнул он. – Вы и представить себе не можете, что значит для меня эта языческая интерлюдия вне времени.
– Только не обольщайтесь, – ответила Ванда. – Мне тоже очень приятно быть с вами, но в моей жизни есть мужчина, которого я люблю; он мне дороже всего на свете. Вы его знаете – это пианист Розенкранц.
Кристиан время от времени встречал в обществе Розенкранца, романтичного музыканта и большого волокиту.
– Да, он очень талантливый пианист. Но только… его лучше слушать, чем любить.
– Я знаю, – ответила Ванда, тряхнув короткими волосами. – Прекрасно знаю. Он меня с ума сводит. Но ничего не могу сделать… я люблю его. Безумно люблю. Это очень тяжело.
– Вы часто с ним видитесь?
– Так часто, как только могу. Или, вернее, как он может. Он ведь почти все время гастролирует. И мне известно, что в поездках у него бывает множество любовных приключений. Большего изменника на свете нет!
– Но тогда почему?..
– А потому… Потому что он заставляет меня страдать – и жить. Потому что с ним мне никогда не бывает скучно. Потому что он великий музыкант. Но сколько в нем жестокости! И как безжалостно он обращается со мной – просто так, из чистого удовольствия. И все же он меня любит – тоже любит, когда находит для этого время.
Кристиан испытал укол чисто мужской ревности и, стараясь привлечь ее к себе, заговорил о своей работе:
– Прошлой ночью у меня возник один замысел, довольно оригинальный, который позволил бы выразить очень многое. В греческих поэмах боги, собираясь явиться людям, часто принимают облик мужчины или женщины. Но что, если, вздумав показаться нам с вами, они явились бы в нашем обличье? Представьте себе: вдруг появляется Афродита с вашим лицом, Юпитер – с моим. Мне кажется, в этой идее заложены интересные возможности.
Ванда никак не отреагировала на эти слова и, поднявшись, поставила новую пластинку.
– Послушайте, – сказала она. – Это Розенкранц исполняет «Картинки с выставки».
Кристиан был уязвлен; он представил себе, что ему ответила бы Клер, если бы он посвятил ее в свой замысел. «Она тут же выстроила бы мизансцены, – подумал он, – и напридумывала бы целую толпу персонажей… Потом сказала бы: „Это как-то странно и непонятно. Ну, делать нечего!“» И перед его мысленным взором возникла шапка ее пепельных волос, бледный лоб, светло-голубые глаза. Когда музыка смолкла, он тяжело вздохнул.
– Какая мощь, не правда ли?! – воскликнула Ванда. – Но я вижу, вы совсем приуныли?
И она вполголоса напела:
– Sometimes I’m happy, and sometimes I’m blue… My disposition all depends on you…[101] Сознайтесь, нынче вечером вы – blue?
– Да, сегодня я – blue, как вы выразились. Слушайте, вот было бы мило с вашей стороны, если бы вы позволили мне провести здесь ночь. Вы мне так сильно нравитесь, а я так боюсь остаться в одиночестве.
– Нет! – сказала Ванда, дружески положив руку на плечо Кристиану. – Это было бы ошибкой. О, не думайте, что я придаю этому большое значение. И вы мне вовсе не антипатичны, наоборот… Но подумайте сами: вы бы стали мечтать о своей Мелизанде, а я – о своем Казанове. Так не лучше ли нам мечтать о них врозь?
Он встал. Она подставила ему лоб для поцелуя и промолвила:
– Доброй ночи! Вы ведь еще придете позировать, да?
Кристиан подумал: «Она держится за свое… как все мы».
Несколько минут спустя он уже бодро шагал по улице Ренн. Стало свежо, в небе блестели звезды, и он вспомнил о мысе Фреэль и о морском ветре, который гнул ветки дрока.
XLIV
Клер испугалась, что Кристиан, разозленный ее письмом, решит ее бросить и сбежать на какую-нибудь горную вершину, окутанную непроницаемыми тучами. Но ничего такого не произошло. В день возвращения, то есть через два месяца отсутствия, она приехала домой и нашла там своего мужа. Клер поклялась себе быть спокойной и нежной. Но никогда еще ни одна клятва не выполнялась так скверно. Казалось, ее признание не только не очистило атмосферу их супружеской жизни, но окончательно отравило ее. Избавившись от своего долгого молчания, Клер компенсировала двенадцать лет подавленных желаний бесконечными рассуждениями на все ту же навязчивую тему. Каждый вечер, часам к одиннадцати, когда они оставались одни, Кристиан видел, как в его жене просыпаются ночные фурии, полные решимости преследовать его. Клер неустанно, упорно повторяла историю своих разочарований… Детские мечты… Отроческие надежды… Мюссе… Верлен… Клод Паран… Альбер Ларрак… И он сам…
– Ах, почему вы не дождались вечера нашей свадьбы!..
До чего же Кристиану надоела эта скорбная сага!
– Клер, не могли бы вы поговорить о чем-нибудь другом? Неужели вы не понимаете, что причиняете мне боль?
– А вы думаете, мне не больно?
– Да, это правда, вы причиняете боль и самой себе, но вам приятна эта боль. И вы доставляете себе жестокое удовольствие, непрестанно бередя свою рану. Я уже давно заметил, как жадно вы хватаетесь за каждую возможность помучиться и поплакать. Все плохое, все враждебное, что выпадает на нашу долю, вы еще и удесятеряете, тогда как наши успехи, наши радости вы отбрасываете, не желая их видеть. Страдание – вот единственное, что доставляет вам наслаждение. Но я-то устроен иначе, дайте же мне покой!
– Разве я виновата, что не обладаю вашим беспричинным оптимизмом?
– А разве я в нем виноват? Разве это я захотел связать мою жизнь с вашей? Вы прекрасно знаете, что я не заставлял вас разводиться и выходить за меня замуж; знаете, что, безумно любя вас, я опасался брака с вами. Я тысячу раз говорил вам это. И оказался прав. Зачем вы принудили меня к этому, если уже тогда знали?..
– Не будьте так жестоки, Кристиан, постарайтесь меня понять. Я не из тех женщин, что бросаются от одной связи к другой в поисках наслаждения. Я любила вас. Мой роман с вами был в каком-то смысле мучительным, но эта мука граничила с волшебной радостью. Я думала, что меня сковывает только сознание нашей двойной измены. Я надеялась, что «лучи волшебного светила коснутся» и нашего с вами брака.[102] И я на самом деле часто бывала счастлива, живя рядом с вами. Я и сейчас испытываю счастливую гордость оттого, что какая-нибудь идея, которую мне удавалось заронить в ваше воображение, укоренялась там, давая волшебные плоды. Подумайте о том, что некоторые из ваших произведений – мои дети, рожденные от вас, рожденные нами обоими. Разве это не прекрасно?
– Да, Клер, это прекрасно, но стоит ли портить то, что мы имеем, нескончаемыми ежевечерними жалобами на то, что вы обездолены?!
– Легко вам говорить! А я страдаю. Неужели вам, за всю вашу жизнь, не доводилось встречать женщин, обездоленных и страдающих, как я?
– Никогда!
– А Паола Бьонди? А Фанни? Разве они не говорили с вами о таких вещах?
– Никогда!
– До чего же вы слепы и безразличны, когда рядом с вами рушится другая жизнь! А вот одна женщина, хорошо знавшая Фанни, рассказывала мне…
– Клер! Неужели вы не понимаете, как ядовита ваша злоба? Вы разрушаете не только то, что было нашей любовью, – вам нужно вдобавок отравить жалкие остатки моих воспоминаний. Пусть я заблуждаюсь, принимая их за счастливые, – какое вам дело до этого? Истина, увы, кроется в другом: любое страдание, ваше или мое, для вас граничит с сексуальным наслаждением. Если бы муж каждый день избивал вас, вы упивались бы своими мучениями и с удовольствием обсуждали бы их с другими.
Эти разговоры, возобновляемые каждый вечер, становились от раза к разу все более враждебными, но поскольку Клер находила в этих словесных баталиях, как говорил Кристиан, жестокую радость, отчаяние и раздражение ее мужа возбуждали в озлобившейся женщине только одно неодолимое желание – заводить их снова и снова. Клер долго благоговела перед его творчеством, теперь же она и это начала ставить под сомнение.
– Я иногда спрашиваю себя, – говорила она, – до какой степени вы искренни в своих книгах? Вы пишете о любви так возвышенно, так изысканно, но сами-то относитесь к ней грубо и буднично. Вот вы говорите, что презираете богатство. И это правда. Но тогда отчего же тот Сильф, которым вы хотите выглядеть, после своих воздушных странствий всегда приземляется как бы случайно под сень прекрасных книг на диван, овеянный легкими ароматами, возле красивой женщины, которая потчует его медом и молоком, а нередко и толстым бифштексом с кровью?
– Согласен, но что тут дурного? Я, конечно, не обладаю гением Гёте. Но даже Гёте, который создал гораздо больше возвышенных произведений, чем я, в своей личной жизни был куда большим реалистом, чем я. Вы, кажется, боготворите Верлена? Так почитайте его биографию. Однако она не помешала ему стать Верленом. Вы восхищаетесь Толстым? Так почитайте «Воспоминания» его жены. Она была недовольна своим мужем куда больше вашего.
– Но это не доказывает, что Софья Толстая или Клер Менетрие не правы.
– Конечно, но это доказывает, что художники самые обычные люди, и только безумцы могут требовать от них, чтобы они соответствовали собственным измышлениям… Как бы то ни было, я больше не могу дискутировать с вами каждую ночь чуть ли не до утра, я просыпаюсь без сил, я не могу работать. Вы больны, Клер, ваш мозг работает вхолостую, ваши нервы натянуты до предела. Посоветуйтесь с докторам, а мне дайте жить спокойно!
Она посоветовалась с докторами. Специалисты-эндокринологи сказали ей, что она страдает железистой недостаточностью, и за огромные деньги стали впрыскивать ей новейшие гормоны. Хирурги порекомендовали операцию. Врачи, руководившие психиатрическими клиниками, расхваливали эффективность пребывания в своих заведениях. Клер попробовала ходить на сеансы психоанализа у Маролля, но очень скоро разочаровалась в нем.
– У него ничего не получается, – жаловалась она Кристиану. – Он только измучил меня. На следующем сеансе я просто пошлю его к черту.
Кристиан предпочел самолично передать ее слова врачу.
– Очень рад, что она так решила, – сказал тот. – Она непременно желала сама руководить процессом. Я ничем не смог ей помочь.
Пользуясь частыми отлучками жены, Кристиан стал почти каждый вечер уходить из дому без нее. Он встречался с прежними своими подругами, которые были счастливы, что могут снова курить фимиам перед этим алтарем, так долго недоступным для них. Кристиан признался Эдме Ларивьер:
– Я очень беспокоюсь за Клер. Вы даже не представляете, как мне тягостна совместная жизнь с ней. Она стала эгоистичной, мрачной, вздорной, совершенно равнодушной ко всему, что происходит вокруг нее.
– Бедный Кристиан! – воскликнула Эдме. – Могла ли я подумать, когда приглашала вас на обед с этой прекрасной русалкой, что она превратит вашу жизнь в кошмар!
– И все же… – начал он.
– Нет-нет, – прервала его Эдме, – никаких «все же»! Она действительно превращает вашу жизнь в кошмар. Ну что ж, избавьтесь от нее. На таких женщинах, как Клер, не женятся, а если уж такое несчастье произошло, нужно развестись!
– Я уже думал об этом, – признался Кристиан, – но мне кажется, я не смогу обходиться без нее.
Эдме возмущенно передернулась:
– Нет, я решительно отказываюсь понимать мужчин! По крайней мере, не позволяйте ей вредить вашему здоровью и вашей работе. Бедный мой Кристиан, вы выглядите так, словно с того света явились.
– Да я и впрямь явился из ада, – сказал он, – только мне не удалось привести за собой Эвридику.
Эдме вспомнила злую реплику Суде в адрес Кристиана: «Его следует есть под соусом из мифов», но тотчас устыдилась и продолжала нежно, по-матерински утешать его.
Некоторое время спустя в жизни Менетрие появилась другая женщина, совсем уж неожиданная, – Роланда Верье. Клер узнала об этом от Сибиллы, которая нанесла ей визит и, не подозревая ничего худого, сообщила свежую новость:
– Как странно, правда, лапочка, что твой второй муж так часто видится с Роландой, с которой поссорился твой бывший! Просто умора!
Клер вздрогнула от неожиданности:
– Что?! Кристиан встречается с Роландой?
– А ты и не знала? Нет, серьезно? Тогда извини, я очень сожалею, что проговорилась. Я была уверена, что тебе это известно, ведь он и не думает скрываться. Как-то я зашла повидать Роланду в отель «Мёрис», где она остановилась на четыре месяца, и застала там Кристиана – он расположился у нее в номере, как у себя дома: со своим кофе, медом и красными розами. В тот день он преподнес ей чудесное издание «Мерлина и Вивианы» с иллюстрациями Дали. И Роланда читала ему вслух. Да-да, лапочка, трудно поверить, но это чистая правда! Роланда читала ему вслух, старательно, как школьница, «Надгробные речи» Боссюэ.[103] Ну, как тебе это нравится?!
– А где же Кристиан познакомился с Роландой?
– Да он сто лет с ней знаком, ты же знаешь. Прежде он встречал ее у Эдме Ларивьер и у меня.
– И как же он теперь ее отыскал?
– Вот чего не знаю, того не знаю, – ответила Сибилла. – Но, судя по характеру Роланды, могу допустить, что это она проявила инициативу.
– Ну, хватит с меня! – злобно воскликнула Клер. – Почему эта женщина меня преследует? Сначала она отняла у меня Альбера, а теперь хочет отбить Кристиана?
– Послушай, Мелизанда, будь справедлива. Роланда никогда не ссорила тебя с патроном. Патрон вернулся к ней только потому, что ты сама от него отступилась. Что касается твоего поэта, я уж не знаю, чем она его взяла. Но самое непостижимое – это то, что она совсем не стареет. Впрочем, и о тебе, моя лапочка, этого тоже не скажешь. Вот у меня уже и морщинки вокруг глаз появились, а вы обе выглядите замечательно.
– Особенно я! – с горечью отозвалась Клер. – Да у меня сердце дряхлой старухи.
На самом же деле Роланда с извращенным злорадством узнала от Роже Мартена о том, что брак Клер и Кристиана «дал трещину», и сочла, что будет очень пикантно одержать вторую победу над Клер. Кристиан был знаменит и, следовательно, представлял собой завидную добычу. Она подстроила встречу с Кристианом в доме Ванды Неджанин, где Клер никогда не бывала, и под тем предлогом, что на улице бушует гроза, привезла его с Монпарнаса домой в своей машине. Потом пригласила заходить к ней в отель «Мёрис». В других обстоятельствах Кристиан, вероятно, и поколебался бы. Но с тех пор, как его терзала домашняя эриния, ему было необходимо обрести уверенность в себе, а Роланда, как никакая другая женщина, обладала умением хвалить мужчин без зазрения совести.
– Милый Кристиан, – сюсюкала она, – как я рада видеть вас у себя, наедине со мной. Я обожаю ваши книги! Вот уже десять лет, как я мечтаю узнать вас поближе, чтобы послушать рассказы о вашем творчестве. Но я не осмеливалась… ваша жена так пугает меня. Да-да, уверяю вас, я очень боюсь Клер. Она меня не любит… ах, совсем не любит, и я не могу ее упрекнуть в этом. Бедная крошка когда-то попыталась отбить у меня мужчину и потерпела поражение. Поэтому она до сих пор злится на меня, и это вполне естественно. Но давайте не будем говорить о Клер. Ведь меня интересуете только вы. Каковы ваши дальнейшие замыслы? Над чем вы сейчас работаете?
– Над несколькими эссе.
– Какая прекрасная мысль! Я обожаю эссе! И о чем же они? Расскажите, прошу вас. Мне не терпится узнать!
И Кристиан несказанно наслаждался трогательным вниманием слушательницы и соблазнительной доступностью женщины.
Франсуа Ларивьер пришел к Клер, чтобы от имени Ларрака обсудить с ней будущее Берти, и она пожаловалась ему на Роланду, сердито сказав:
– Когда-нибудь я ей выскажу прямо в глаза все, что я о ней думаю. Почему она так упорно старается разрушить мое счастье и в первом, и во втором браке? Что я ей такого сделала? Пускай спит, если уж ей так неймется, со всеми мужчинами Франции и Польши, но я хочу, чтобы она оставила в покое моего мужа!
Помолчав, Ларивьер сказал:
– Послушайте, Клер, честно говоря, мне трудно вам сочувствовать. Роланда не отбивает у вас мужей: вы сами их ей отдаете. Если кто-то и посягает на ваше счастье, то это вы, и никто больше. Чего вы желаете? Когда-то вы были замужем за человеком в своем роде выдающимся и оттолкнули его своей холодностью. И не убеждайте себя, что он вас бросил бы, даже если бы вы не выказали ему отвращения. Патрон и сейчас отзывается о вас с восхищением и уважением.
– Ах, мне тоже случается сожалеть об этом, – ответила Клер. – Как-то вечером, когда у нас ужинали члены франко-американского комитета, я слушала речь Альбера и была поражена его острым аналитическим умом и странной красотой его глаз.
– Да, милая Клер, но теперь вы признаёте ценность этих достоинств лишь потому, что потеряли их. Позвольте же дать вам совет. Вы разбили свой первый брак, но вам необыкновенно повезло со вторым – совсем другим, но таким же блестящим. Все женщины мечтают отнять у вас Кристиана Менетрие. Так не отдавайте его им, иначе вам еще раз придется горько пожалеть об этом.
Клер подалась к Франсуа, глядя на него горящими глазами:
– То, что вы сказали, я и сама твержу себе каждый день! Я хотела бы переделать себя, но как?
– Это можете сделать только вы одна. Я думаю, вам следовало бы отказаться от грез – сверхчеловеческих и нечеловеческих – и попытаться терпеливо строить простое человеческое счастье. Видите ли, жизнь, несмотря на свою кажущуюся сложность, очень проста. Иногда достаточно расхрабриться и резко повернуть руль. Судно может опрокинуться, а может и остаться на плаву. Во всяком случае, для вас настало время принять героические меры для своего спасения.
Ларивьер ушел, а Клер еще долго размышляла над сказанным. «Он прав, – думала она, – я просто обезумела. Бог дал мне все, о чем можно мечтать, а я все испортила. Теперь нужно спасти то, что еще может быть спасено. Я должна любыми средствами избавиться от того, что Маролль называет „механизмом саморазрушения“. Мой злейший враг – я сама. Но теперь кончено. Я не позволю Кристиану, которого люблю, которого боготворю, бросить меня ради какой-то Роланды».
И Клер, словно очнувшись от долгого похмелья, начала хладнокровно, методично раздумывать над планом кампании: «Прежде всего, никаких упреков, которые могут толкнуть моего бедного Кристиана, в том состоянии, до которого я его довела, на разрыв. Может быть, мне даже лучше уехать из Парижа, серьезно проанализировать свои чувства, восстановить прежнее душевное равновесие, вернуться успокоенной и снова завладеть им. Правда, уехать – значит оставить поле сражения Роланде. Ну и пусть! По возвращении я уж как-нибудь заставлю его забыть о ней».
На следующий день она объявила Кристиану, что доктор Крэ рекомендовал ей несколько дней абсолютного покоя и что она намерена провести их на юге, в Валескюре.
XLV
4 декабря 1937. – Долгая пешая прогулка в горах Эстереля. Сосны и утесы. Голые, чистые гребни гор. Прекрасное одиночество. Размышления. Усилие, чтобы подвести итоги. В чем заключалась моя главная ошибка? В том, что я требовала от жизни и от людей совершенства, которое им несвойственно. Нужно найти в себе мужество отказаться от заблуждений, признать свое поражение, перевернуть страницу и все начать сначала. Способна ли я на это? Думаю, что да, надеюсь, что да, потому что теперь страстно желаю не потерять мужа. Роланда оказала мне хотя бы эту услугу – показала цену того, чем я владею.
5 декабря 1937. – Господи, даруй мне силу стать простой! Господи, даруй мне силу стать доброй! Господи, избавь меня от постыдной заботы о самой себе! Господи, позволь мне забыть свои страдания и осознать, какие страдания причиняю я другим. Дай мне силы жить в Тебе и для Тебя, а не в себе и не для себя. Дай мне силы понять, что меня мучит и чем я могу ранить других. Господи, я чувствую, что готова встать и идти за Тобою. Так протяни мне руку Твою! Укажи мне верный путь! Тебе ведом мой грех, Господи, – это гордыня. Я страдала от нее с самого детства. Возмечтала о том, чтобы стать больше чем женщиной. Теперь я поняла свою ошибку: до того как стать больше чем женщиной, нужно согласиться быть просто женщиной, смиренно принять долю супруги и матери. И я постараюсь, Господи, я обещаю Тебе, что постараюсь. Сегодня, 5 декабря 1937 года, я торжественно клянусь, что исправлюсь – ради себя, ради Тебя!
Вечером того же дня. – О мой обожаемый Верлен, чьи стихи и здесь со мной, как прежде; кто так верно выражал некогда мои мечты, – только ты сможешь сейчас так же верно выразить мое раскаяние.
- Бог радости, Бог мира и добра,
- Всю меру слепоты моей и страха,
- Бог радости, Бог мира и добра,
- Ты знаешь сам, Ты знаешь обо всем
- И, что беднее всех я, знаешь тоже.
- Ты знаешь сам, Ты знаешь обо всем,
- Но все, чем жив, Тебе вручаю, Боже![104]
«Верлен был дурным человеком» – так говаривала мисс Бринкер. О да, моя дорогая мисс Бринкер, и я тоже, тоже была дурной женщиной. Но все же теперь, как и он, «я вся в слезах от радости волшебной».[105]
6 декабря 1937. – Под небом и на земле бывают странные совпадения. Вчера днем я написала молитву, рожденную моей болью. А сегодня вечером, читая оттиски «Новых эссе» Кристиана, которые взяла с собой, я наткнулась на эту страницу: «Молитва будет нечестивой, если целью ее является просьба к высшему Судии, коему ведомы все наши мысли, смягчить свой приговор. Что нового можем мы поведать Господу всеведущему? Но молитва будет чистой и действенной, если она произносится с желанием уподобить мысли молящегося образу Божьему, который живет в нас. Ибо тогда Судия воплощается в Обвиняемого. Судия становится Обвиняемым. И Обвиняемый становится Судией». И дальше: «Жертвоприношение агнца или девственницы Зевсу было всего лишь магическим ритуалом. Жертвоприношение человека, коим я являюсь, человеку, коим хотел бы стать, открывает путь к спасению. Наш идеал живет в нашей душе, как живут в ней наши страсти, и поэтому только примирение идеала с реальностью может привести к душевной гармонии, вне которой любая мысль становится хаосом, борьбой и страданием. Поверяя Господу в молитве наши желания, мы сами осознаем их; мы преображаемся; мы осуществляем наши собственные молитвы». И вот что написано в конце этого девятого эссе: «Кто приносит себя в жертву тому, что превосходит его понимание, – достигает высшей ясности, ибо жертвоприношение освобождает его от самого желания, которое он принес в жертву». И нынче вечером я чувствую с необыкновенной уверенностью, что в этом и кроется решение моей проблемы. Христос, и никто иной, сам приносит себя в жертву. И единственное жертвоприношение, доступное каждому из нас, – это наши собственные страсти. Сейчас, в два часа ночи, эти слова кажутся мне единственно верными, вдохновляют и укрепляют меня. Что-то я буду думать завтра утром?
8 декабря 1937. – Чудесное утро. Над бухтой, как яркие жужжащие пчелы, кружат гидросамолеты. Из своего окна вижу охряно-розовые стены провансальского городка, они блестят на солнце, среди мерцающих голубовато-зеленых олив. Письмо от Кристиана, которое разочаровало меня. Я угадываю, насколько он «оброландился». Как же слабы и наивны мужчины! Вчера я восхищалась Кристианом, способным написать о молитве и жертвоприношении слова, перевернувшие мне душу; и тот же Кристиан, встав из-за письменного стола, за которым он предложил нам идеал духовной жизни, отправится к доступной женщине, которая так умело льстит ему. Тягостный контраст! Мисс Бринкер была пуританкой, но она-то, по крайней мере, была целомудренна. А некоторые писатели присваивают себе право быть циничными в жизни и одновременно парить в своих произведениях над страстями, которым подчиняются. Но нельзя, как говорила моя мать, слизывать варенье со всех тартинок, а хлеб выбрасывать. И однако, настоящее жертвоприношение заключается для меня в том, чтобы любить мужа таким, какой он есть, безропотно принимая даже эту непоследовательность. Какой-то тайный голос во мне протестует: «Почему я одна должна страдать за нас обоих? Почему он тоже не ищет пути к совершенству?» Но это голос от лукавого. Спасение Кристиана должно быть достигнуто лишь его усилиями. А спасение Клер касается только Клер. «Исполняйте свой долг, а остальное предоставьте богам». И если Клер согласится на жертву, ничего не ожидая взамен, ни на что не надеясь, не ставя никаких условий, может быть, все остальное будет ей даровано в награду?
10 декабря 1937. – Долгая беседа со знаменитым неврологом, живущим в отеле «Залив». Профессор Бья подошел ко мне в холле и представился, сославшись на наших общих друзей (Шмиты, Ольманы, доктор Крэ). Он показался мне очень умным и добрым. Я, конечно, поделилась с ним своими переживаниями. На что он ответил чрезвычайно искренне:
– Вот мой совет, мадам: не ходите больше по врачам. Мы ничем не сможем вам помочь. Вопреки тому, что утверждают всякие шарлатаны, ваша болезнь неизлечима. Просто знайте, что ею страдают миллионы женщин, но многим из них удается быть счастливыми и составить счастье своих мужей.
Странное дело: этот беспощадный приговор сразу и навсегда успокоил меня. Теперь, когда я наверняка знаю, что никогда не достигну Земли обетованной, мне больше не нужно тратить силы, пытаясь проникнуть за эту неприступную стену. Я буду возделывать свой сад, просторный и прекрасный, за ее пределами, вдали от заветных холмов, на границе этого запретного мира.
12 декаря 1937. – Читаю святого Матфея: «Также, когда поститесь, не будьте унылы, как лицемеры, ибо они принимают на себя мрачные лица, чтобы показаться людям постящимися. Истинно говорю вам, что они уже получают награду свою.
А ты, когда постишься, помажь голову твою и умой лице твое, чтобы явиться постящимся не пред людьми, но пред Отцом твоим, Который втайне; и Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно».[106]
Вот где таится высшая мудрость. Я часто стремилась к жертвоприношению, но всегда желала немедленной награды, желала, чтобы моя жертва стала известной тому, ради кого я ее принесла. А жертва может быть принята лишь в том случае, когда о ней никому не известно, кроме самого Господа.
В тот же день. – Совершила прогулку вдоль мыса. Море и небосвод сияли невообразимой красотой, и я чувствовала, как вдохновили меня слова святого Матфея. Думаю, что постигла наконец великую истину. Господи, помоги мне остаться на высоте, куда Ты вознес меня в эту минуту! И если я упаду, позволь мне хотя бы изредка ощущать Твое присутствие в моем сердце!
13 декабря 1937. – Погода испортилась. Идет дождь, гулять невозможно. Перечитываю «Жан-Кристофа», – когда-то в Сарразаке мне дала этот роман Эдме, но в то время я сочла его чересчур длинным и нудным. Теперь я сполна оценила его мощь и веру; в нем не все идеально, многие персонажи искусственны, но суть его верна. Нужно любить и уповать на лучшее. Мой дорогой профессор Бья, с которым мы встретились за чаем, подытожил свои советы такими словами: